Тревожен, чуток весною сон…
Где-то что-то стукнуло, скрипнуло, прошуршало — а может, только всего-то показалось, примерещилось — проснулась Роза. Опять впала в забытье, опять уже вроде бы и сон какой-то начал видеться, но посреди этого сна то ли за плечо ее кто-то будто тихонько тронул, то ли руки коснулся — исчезло сновидение, опять Роза видит себя в своей избе, чувствует сладкий запах свежеиспеченного хлеба.
Хлеб она испекла еще с вечера. Нынче мало кто печет — вон его в сельском магазине навалом. Только надоел магазинный хуже горькой редьки: и кислый всегда какой-то, и черствеет быстро, на другой день уже хоть топором руби. Конечно, самой печь хлеб хлопотно: квашню приготовь, тесто заквась да дрожжей раздобудь… Ну уж, правда, зато и хлеб получился вкусный, духмяный, как из первого помола нового урожая. Кажется, что всю избу густо, плотно заполнил сытный хлебный дух.
Завозилась спящая рядышком дочка Галя: почмокала губами, откинула легкое покрывало и положила горячие ножки Розе на живот. Вот, наверное, еще и от этого Роза часто просыпается: беспокойная дочка ее во сне то и дело трогает.
Галя опять заворочалась, захныкала, сонным шепотом попросила:
— Пи-ить…
Роза встала, принесла из ведра воды.
Дочка попила и, так и не проснувшись, моментально опять заснула.
Дочка заснула, а Розе не спится. Показалось, что душно в избе, пошла приоткрыла дверь в сени.
В избу хлынула ночная прохлада, запахи весенней земли, перемешанные с тонким горьковатым настоем распускающихся почек, молодой зелени. И от этих запахов как-то беспокойно стало на сердце, какое-то непонятное волнение его охватило. Роза пыталась понять причину этого волнения и не понимала. Так же, как не понимала, что вообще происходило с ней в последние дни.
Только встанет утром с постели, так сразу же начинает петь. Правда, часто поет без слов, душой, но почему-то обязательно хочется петь… Вот даже сейчас — уж и вовсе не ко времени! — выплыл в памяти простенький мотив старой-старой, позабытой даже многими пожилыми людьми, песни:
Падает крупный пушистый снег,
Не наши ли это масленичные блины?
Тихонько дождик моросит,
Не наше ли пасхальное пиво льется?..
Дальше слов Роза не знает, но простенький мотивчик живет в памяти, звенит своими вопросами-повторами: не наши ли блины? Не наше ли пиво?.. Не от тех ли времен осталась эта древняя песня, когда человек еще верил в чудеса, в добрые и злые силы природы?!
Привязалась песня, уже который день не идет из головы, да и только. А ведь столь же древняя народная примета говорит: не пой с утра! Кто с утра поет — тот вечером плачет. Уж и впрямь не случилось бы какой беды. Может, вовсе и не в весне дело, а неспокойно на сердце — не беду ли какую оно предчувствует? Но что, что может случиться?!
Роза глядит в оконный проем, и ей видна, как бы пронзающая ночную темноту, яркая утренняя звезда. Может, светят на небе и другие звезды, но их из-за густо разросшихся вишен не видно. Только одна Венера.
— Что может случиться?
Скоро лето. А летом страшны пожары… Дай-то бог, чтобы не было пожара… А может, что-нибудь неладное случится со мной? С Галей?.. Нет, нет, что это я выдумываю — ничего с нами не должно случиться… Вот если с Петей…
Не послушался муж ее, на своем настоял. Розин отец отговаривал — и его не послушался. Завербовался и уехал на Север. Видишь ли, ему стыдно от людей, что он вышел в зятья, что не ее к себе привел, а сам к ней в дом явился. А чуваши говорят, что если парень вошел в дом жены, он не мужчина, а так — что-то вроде мочала на колу. В глаза-то об этом, может, и не скажут, но всякими окольными шутками намекают, подсмеиваются. Плюнуть бы на все эти дурацкие намеки да смешки — так нет, уехал. Загорелось иметь собственный дом, да не какой-нибудь, а каменный. Мол, чуть не все село обновилось, люди вон какие хоромины ставят — чем мы хуже?.. Отец уговаривал: сени у нас большие, просторные, и не дощатые, а из кругляков; переберите бревна, поставьте на мох да окна нарежьте — вот вам и пятистенок. Хочешь по моде, как у всех — пристрой тесовую террасу… Нет, не послушался. Самолюбие взыграло. А ведь, разобраться, взыграло на пустом месте: ни отец, ни тем более Роза никак и ничем не попрекнули, ни разу не напомнили, что он в их доме пришлый…
Золото ценно, если оно на учете.
Родня дорога, если она в почете, —
поется в одной чувашской песне.
Розе к тому вспомнилась эта песня, что она сейчас подумала: не казалось ли Петру, что его мать была в Розиной семье не в почете? Но ведь и о матери разве он слышал от них хоть какое недоброе слово?!
Солдатская вдова Катрук и Петю, и его младшую сестренку нашла, по-деревенски говоря, в крапиве, а если еще проще — прижила без мужа. В тяжелое послевоенное время такое нередко случалось: мужиков и парней — раз-два, и обчелся, а баб и девок — что дров в поленнице. Затосковала молодая Катрук, а на ту пору подвернулся какой-то хороший человек, вот и сошлись. Горькая то была любовь, горькая и недолгая: отгорела и погасла. Про такую любовь в народе говорят, что она, как дрова: входит в дом огнем, а выходит золой. Осталась Катрук с ребятами на руках — это, считай, позор на всю деревню: у русских на такое не очень-то смотрят, а у чувашей кто с ребенком возьмет, кому такая нужна?!
Но Роза относилась к свекрови хорошо, так же или, во всяком случае, не хуже, чем к родной матери. Да и то сказать: хоть и нашла Катрук своих детей в крапиве, но женщина она хорошая, душевная, вся словно бы добром светится. И не было ни одного праздника, чтобы Катрук они не пригласили в свой дом. Не было и такого, чтобы она от них уходила без подарков: то платок, то отрез на кофту, а то и на платье давали. И свекровь — это же видно было при ее открытой бесхитростной натуре — тоже относилась к Розе очень хорошо, можно даже сказать, ласково.
Так что вряд ли Петина мать была причиной его уезда. Сам — сам — вбил себе в голову, что, только заработав много денег, он будет полноправным членом их семьи. Много денег!.. Будто в деньгах все дело, будто в них все счастье… Тем более что и в колхозе немало зарабатывал: тракторист. А ведь большая разница жить и работать в родной деревне, где тебе всегда готов и стол, и дом, или в чужом краю, в чужих людях. Ходит небось и голодный, и необстиранный: кому нужно, кто возьмется с тракториста стирать… А Роза делала это охотно. Ей сейчас даже жалко, что из дома выветрился тракторный запах — запах железа и машинного масла.
Отец Розы тяжело переживал отъезд зятя. Был он к тому времени уже парализованным, и главным виновником всей этой истории считал себя: надоел, мол, зятю больной, беспомощный. Каким-то замкнутым, малоразговорчивым стал отец после уезда Петра. Похворал, похворал месяца три — и умер. Роза давала телеграмму, но Петр не приехал. Обидело это Розу: ведь мог бы — нынче и дальний Север не так уж далек: сел на самолет и прилетел… Потом уж в письме Петр объяснял, что был в эти дни далеко от центрального поселка, а на беду свирепствовал буран, так что даже телеграмму ему вручили чуть ли не на пятый день после смерти отца. Как знать: может, так оно и на самом деле было, а может, денег пожалел…
И вот с прошлого лета, считай уже скоро год, живет Роза вдовой при живом муже.
Напоследок отец сказал Петру: «Помнишь, как в сказке: за богатством пошел — смерть нашел?..» Ну ладно, про смерть не будем говорить: никто не знает, где она нас настигнет. А вот попадешь в дурную компанию, научишься пить, в карты играть — обязательно научат. Мало что без денег обратно приедешь — еще и испортишься…»
Видно, запали Петру слова отца: часто пишет, сколько денег наработал. Вот и в последнем письме упомянул, что на сберкнижке уже более тысячи двухсот лежит. Конечно, деньги не малые. А только многое ли сделаешь на них? Разве что купишь и привезешь кирпич. Ну, еще на крышу, на шифер хватит. А возьмись плотников нанимать — за пятистенок с террасой заламывают не меньше полутора тысяч…
Нет, милый Петя, зря ты настоял на своем. Счастье не в большом доме и не в деньгах… Вон весна пришла, одиноко, неспокойно мне, а ведь эти проклятущие деньги заместо мужа не обнимешь…
Роза тяжело вздыхает, укладывается поудобней, хочет заснуть — впереди долгий весенний день, — но в голову опять лезут разные мысли и гонят, гонят желанный сон.
Теперь ее думы перекинулись на свою деревню, на домашние заботы. Вчера перебирали семенной картофель. Работала только до обеда. Не простое дело теперь для лее — ходить на колхозную работу: с кем дочку оставишь? Можно бы отнести к свекрови, но она и живет на другом конце деревни, и сама тоже не сидит сложа руки. Пришлось оставить у деда Ундри. Ладно, выручают добрые люди, дай им бог с бабушкой прожить сто лет…
Дочка растет слабенькой, часто хворает. Так что бывает и вовсе по несколько дней на работу не ходишь. Бригадир сердится, председатель недоволен, а только что она может поделать? Она бы и сама не прочь почаще бывать на работе, не прочь выполнить тот минимум выходов, какой установило правление, а как его выполнишь с больным ребенком на руках?
Вчера, на переборке картошки, кто-то сболтнул, что будто бы на заседании правления решили не пахать огороды тем, кто мало ходит на работу, кто по выполнил установленного минимума. Будто бы уже и список такой составлен, и в том списке числится и ее фамилия. Розу это не на шутку встревожило: а вдруг и в самом деле ее в этот позорный список записали?.. Даже вот сейчас, при одном воспоминании об этом, и то ее в жар бросило.
Да, конечно, теперь она одна, и ее каждый может обидеть. Хорошо было при Пете! Осенью вывозили навоз, разбрасывали, а потом он пригонял свой трактор с навесным плугом и запахивал. На весну только и оставалось, что бороновать и сажать картошку под конный плуг. Но Пети нет. Осенью и огород остался невспаханным, и навоз копится за хлевом гора горой, а вывезти его и в землю перед пахотой положить некому…
А может, зря она себя раньше времени тревожит? Может, все это не больше, как бабья болтовня?.. Ладно бы так. А если — правда? Председатель — человек крутой, и если уж сказал — хоть ты проси не проси, — сделает. Да еще и на собрании, принародно, лентяйкой обзовет. И попробуй потом докажи, что это не так, попробуй оправдайся…
С этими тяжелыми думами, где-то уже перед самым утром, Роза надолго ли, накоротко ли забылась.
Окончательно проснулась она, когда небо на востоке исходило светло-розовым сиянием. Вот-вот должно показаться солнце.
И как только Роза оказалась на ногах, опять, как и вчера, в груди ее зазвенела песенка. Другая, не вчерашняя, по такая же старая и такая же неотвязная:
Если бы мать дала мне корову,
Какую б ватрушку я испекла!..
Это песня молодой жены, когда она, после свадьбы, приходит с мужем в гости к родной матери. Роза ее никогда не пела, пели подруги, да и то давно, а песня — удивительное дело! — запомнилась.
И опять, вместе с песней, закрадывается в сердце тревога, опять вспоминается: если утром запоешь — как бы вечером плакать не пришлось…
Ну да что всем этим старинным приметам верить! Кто нынче их и знает-то — разве столетние старики да старухи… Тревожно, беспокойно на сердце, наверно, оттого, что одна она одинешенька, нет рядом милого Пети, некому свои печали высказать, не на кого в беде опереться… Да еще эта весна. Весной человек всегда чего-то ждет, что-то ему хочется, а спроси, чего ждет, — он и не скажет, потому что и сам не знает…
Роза задала сена корове и овцам, накормила хрюшку и напоила теленка. Все? Нет, как же все — надо еще подоить корову.
Солнце успело взойти и подняться над садами, когда Роза управилась по дому и отнесла полусонную Галю к деду Ундри.
Захватив плетеную корзину, она, как и вчера, пошла на переборку картофеля.
В овощехранилище стоит тяжелый удушливый запах. Прошлогодняя осень была сырой, мозглой, положить картофель на зиму сухим не удалось, и очень много клубней погнило.
Народу на работу вышло много, женщины за зиму стосковались по общей колхозной работе, и дело шло споро. Возчики едва успевали отвозить выбранные семенники по складам и пустующим сараям для яровизации. А когда все свободные помещения оказались заполненными, Федот Иванович Михатайкин, колхозный председатель, распорядился ссыпать отобранный картофель прямо на землю. Если насыпать тонким слоем, то на земле он яровизируется будто бы даже еще лучше. А на случай утренних заморозков — покрыли семенники соломой.
Работали все дружно, с азартом, и когда, к середине дня, увидели, что остается немного — решили не ходить на обед, а все закончить и уж потом только разойтись.
Роза, как и все, работала охотно, с удовольствием. И разговоров всяких за день, как и вчера, наслышалась столько, что и за всю зиму, поди-ка, слышать не пришлось. Хорошо на миру: и тебя все видят, и ты всех видишь и слышишь!
Но перед самым концом работы пришел из правления бригадир Ягур Иванович и — словно обухом по голове — новостью ошарашил: «Ты попала в список, так что огород тебе пахать не будут…»
Вот тебе и утренняя песня! Допелась! Накликала беду на свою голову… Что же, что же теперь делать?
И пока шла с работы домой, придумала. Охами и ахами делу не поможешь, плачь не плачь — горе в плуг не запряжешь и огород по вспашешь. И не будет она кланяться Михатайкину, не будет упрашивать бригадира — к шайтану их, и того и другого! Она сварит пиво! Нет, не для того, чтобы гулять-веселиться. Она сварит пиво и позовет соседей на помочь. И как ей сразу эта мысль в голову не пришла, ведь так ведется исстари: кого не берет управка с какой-нибудь крестьянской работой — кричит помочь, и вся работа делается за один день…
Роза на скорую руку пообедала, накормила дочку и, чтобы не быть связанной — дел всяких предстояло много! — снова отнесла ее к добрым соседям.
Перво-наперво она спустила с чердака легкое, выдолбленное из липы, продолговатое корытце и обмолоченный ржаной сноп, еще с лета специально заготовленный для варки пива. Затем зажгла в летней кухне огонь и повесила над ним четырехведерный, налитый чуть больше половины, котел.
Теперь черед за солодом. Ячменный солод еще зимой был перемолот на ручной мельнице-крупорушке и развешан в четыре мешка — по пуду в мешке. Один мешок предназначался на акатуй — народный праздник, который издавна празднуют чуваши по окончании весенних полевых работ (у него и названье-то веселое, красивое: акатуй — свадьба плуга и земли). Второй мешок Роза берегла на отцовы годины: на такие поминки, бывает, много народу приходит, и нельзя чтоб без угощенья. Ну, а остальные два пуда держались про запас на какой-то случай: вдруг Петя приедет или еще по какому делу понадобится.
От ячменного солода пиво получается желтым. И Роза еще от матери знает, что, если в ячменный добавить немного пережаренного ржаного, пиво слегка потемнеет и приобретет особый терпковатый вкус.
Она так и сделала: подмешала в ячменный пуд немного ржаного солода и добрую половину этой смеси высылала в котел. Теперь вода в котле поднялась чуть не до краев. Специальной деревянной лопаткой Роза помешивала в котле, чтобы осевший на дно солод не подгорал. Помешивать-то помешивала, но и тем же временем другие дела делала: один конец долбленого корытца поставила на скамью, что стояла вдоль стены летней кухни, а другой на табуретку. Табуретка немного ниже скамьи, так что получился нужный наклон. К низкому концу корытца поставила ошпаренную кипятком кадку.
Скоро начнется главное дело. На дно корытца надо положить поперек чисто оструганные палки, а на те палки — теперь уже не поперек, а вдоль корыта — аккуратно разостлать ржаной сноп. Ну, а после этого можно браться наконец и за пивной ковш.
Роза взяла в руки деревянный ковш и на минуту залюбовалась искусной работой. Не ковш, а загляденье! Золотые руки были у отца-кузнеца. А ведь еще надо было и выдумать-придумать каждому ковшу — а сколько их сделал отец, считать не пересчитать — и свою форму и свой узор. У того, что она держала сейчас, ручка сделана под лошадиную голову. Это — самый конец. Если же дальше, к черпаку, глядеть, то увидишь запряженную лошадь: вот уздечка на голове, вот вожжи узором отмечены, а вот и оглобли. Сам же ковш вырезан в виде легких саней и даже облучок для кучера не позабыт — вот он облучок. А как разукрашены, как расписаны сани! По закрайкам — узоры, а по бокам — веселящиеся пляшущие люди: ведь пиво пьют для веселья… И когда отец был еще здоров, каждому дорогому гостю он подносил в этом вместительном ковше пиво прямо у ворот. Коль уважил, в гости пришел — не минуй ковша и на дне его ничего не оставляй: таков обычай предков.
Да, много — и себе, и людям — сделал отец таких ковшей, добрую память оставил. Бывало, что вырезал их по ночам, после того, как приходил из кузницы. И для бани был свой особый ковш, для яшки — чувашской похлебки — свой…
Кипит в котле солодовое варево, распространяя вокруг густой хлебный запах, весело потрескивают дрова. И хорошо вот так глядеть на огонь, вдыхать сытный сладковатый запах и предаваться приятным воспоминаниям.
Но вот котел забурлил, так, что полетели брызги. Значит, надо поубавить жару, надо убрать из очага два-три полена.
Кажется, солод разварился достаточно. Да, пора!
Роза начинает черпать ковшом кипящее варево и выливать в корыто. И вот уже потекло в кадку густое, тягучее сусло. И цвет у него не светло-желтый, а коричневатый — именно такой, какой и должен быть.
Сохнет на глазах разбухший солод, уходит сквозь солому сусло на дно корыта и течет, течет в рядом стоящую кадку. Вот и весь котел до дна вычерпан.
Роза снова заливает котел водой и кладет в воду вторую порцию солода. Теперь можно и подбросить дров, пусть скорее закипает. А пока греется новая варя, надо слазить на чердак за хмелем.
Хмеля нужно не более фунта, и, чтобы не ошибиться, Роза взвешивает его на безмене. Может, даже и поменьше бы следовало отсыпать из мешка, как бы горьковато не было: хмель свой, на собственном огороде выращенный, так что очень крепкий. По и то приходится брать в расчет, что крепкое, пусть и немного горьковатое, пиво будет лучше храниться, дольше не испортится. Тем более что дело идет к теплу, к лету. Правда, в погребе много снегу, но и неизвестно, сколько придется простоять там ниву, которое от помочи останется. Как знать, а может, оно и до Пети достоит, может, он вдруг соберется приехать…
О разном думалось Розе, самые разные мысли проносились в голове. Но в последние дни — она уже стала замечать за собой — о чем бы ни подумалось — обязательно Петя на память придет. И сразу тревожно на сердце делается. Очень-то верить мужикам нельзя, долго без ихней сестры они не живут. Вот если но сумел найти там бабу, тогда потянет домой… По письмам судить, то и он, должно быть, соскучился, где-то между строк тоска проглядывает. Но ведь и опять же как узнаешь правду — написать-то всяко можно…
И вторая варя скоро будет готова. Опять закипел, забурлил котел, опять сладко, сытно запахло солодом.
На этот раз огня убавлять не понадобилось: дрова горели ровно и не очень жарко. Так что под хмель, пожалуй, придется даже и подбрасывать.
Роза еще раз оглянулась на большую чашку с хмелем: не многовато ли, не слишком ли будет горчить?.. Стой! Разве она забыла, как можно сбить хмельную горечь?!
Роза слазила в подпол и достала литровую банку меда. Мед слегка засахарился, но это ничего, в пиве разойдется. Она набрала меда деревянной ложкой в деревянную же миску. Так учила ее мать: при варке пива вся посуда должна быть деревянная или стеклянная, иначе влезут сторонние запахи и вкус будет уже не тот. Вкус пива во многом даже от воды зависит. В ближнем к их дому колодце вода на всю деревню славится, бывает, что за ней приезжают с бочками с других улиц.
Готов и второй котел. Роза опять берется за резной ковш и переливает им горячее варево в корытце. И опять, то нарастая, то слабея, течет, течет из корыта в кадку густое пахучее сусло. Все небольшое помещение летней кухни уже насквозь пропиталось этим сладким хлебным запахом.
Роза подставляет под струйку стакан, пробует, причмокивая языком: вкусно, в меру — без приторности — сладко. Когда-то, в детстве, сусло было лакомством. Вместе с соседскими девчонками, случалось, выпивала Роза стакана два, а то и три, аж живот раздуется. А сейчас сусло, наверное, послаще того, что пили в детстве, однако же хлебнула разок-другой — и больше не хочется. Видно, каждому возрасту — свое.
Теперь надо снять и тщательно, дочиста вымыть котел, а уж потом снова залить в него процеженное сусло, положить мед и высыпать хмель.
За работой забыла Роза про свои огорчения. Хочется до наступления темноты все закончить. А еще хочется, чтобы пиво получилось на славу. Мать считалась в деревне большой мастерицей по этому делу, и никак нельзя дочке ударить в грязь лицом перед соседями. Очень хочется ей, чтобы каждый, кто будет потом пить это пиво, сказал: молодец, Роза, не хуже, чем у матери, получается…
Вот и сусло в котле закипело. Теперь надо, не отходя, утапливать в кипящее сусло плавающий сверху хмель. Шишки хмеля легкие, как пух, утопил лопаточкой, а они тут же опять всплывают. Так что пока не намокнут, не отяжелеют от сусла, приходится беспрерывно помешивать в котле.
Гаснет в очаге огонь, белым пеплом покрываются угли. Постепенно остывает горячее сусло.
Роза берет шестиведерную кадку, обвязывает ее вожжами и спускает в погреб. Именно в ней, в этой кадке, будет потом бродить и выстаиваться пиво. Но кадка дубовая, тяжелая, и ее пустую-то с большим трудом в погреб спустить удается («Был бы дома Петя!..»). Да и там поставить надо не как попало, и не прямо на снег, а подложить дерюжку.
Кадка в погребе установлена, теперь можно таскать в нее сусло с хмелем. Одно ведро, другое, третье…
Все! Можно бы зараз и дрожжи запустить, по сусло еще теплое, следует подождать.
Теперь — быстро-быстро всякие дела по дому надо приделать. Надо опять и скотину накормить, и пол в избе вымыть — да мало ли всякой всячины наберется.
И снова в работе забывается Роза, уходит ил сердца печаль, и откуда-то со дна опять выплывает песня:
Если бы мать дала мне корову…
Корова-то у нее есть. А вот матери — уже сколько лот! — нету. Уже и могила успела зарасти травой, и могильный холмик осел, чуть совсем с землей не сровнялся… Скрутило ее в одночасье. На ночь выпила водки с солью, стало вроде бы полегче. Но наутро увезли в больницу, а оттуда привезли уже мертвую: гнойный аппендицит.
Недолго протянул после смерти матери и отец. Ровно через три года, прямо в поминальный день разбил его паралич. Верующие старушки переполошились и стали отговаривать отца обращаться к врачу: если такое случилось в день поминок — это плохой знак, это не иначе в отца вселился злой дух, и тут нужен не врач, а знахарь, Отец и слушать не хотел набожных старушек, а те свое: это не иначе на тебя предки за что-то обиделись, потому и выбрали такой день — день поминок…
Отец прошел войну и чего только не натерпелся: двенадцать ранений получил, два года по госпиталям валялся. И конечно, смешно ему было слышать про каких-то знахарей и знахарок.
Отцу-то казалось это несерьезным, а Розе так хотелось поставить его на ноги, что она (хоть и сама плохо верила в чудеса) тайком ходила за двадцать верст к знахарке — дряхлой подслеповатой старушке. Роза одарила старушку теплой шалью из кроличьего пуха, та поплевала в угол своей избушки, поворожила, торопливо приговаривая что-то непонятное над бутылкой с буроватой жидкостью, а потом отдала эту бутылку и наказала давать больному по столовой ложке трижды в день.
Заранее зная, что отец наотрез откажется пить знахарское зелье, Роза подливала его в суп. А отец, отхлебнув ложку-другую, спрашивал: «Роза, что за травы ты кладешь в суп?» Приходилось выкручиваться, говорить, что кладет сныть-траву или борщевник, приходилось приправлять суп пережаренным луком и лавровым листом, но это плохо помогало. И колдовское заговоренное зелье тоже но помогло — нет, не помогло! — отцу… Роза не была набожной. Но долгими вечерами, дежуря у отцовой кровати, глядя на безжизненное тело дорогого человека, она мысленно взывала и к богу: «О боже, если ты есть, возьми половину моей жизни, моего здоровья, только исцели, поставь на ноги отца!» Однако бога или и в самом деле нет, или он остался глух к ее мольбе…
Скотина накормлена, в доме все прибрано. Теперь как раз самое время наведаться в погреб.
Роза берет дрожжи. Еще раньше она положила в них две ложки сахарного песка, и они уже «заработали»: пузырятся и словно бы тихонько перешептываются. Вместе с дрожжами она захватывает в погреб войлок и чистую простынь. Простынью она покрывает кадку, а войлоком утепляет с боков и сверху. Для человека, который любит пиво, но сам его никогда не варил, покажется странным: зачем сначала ставить кадку на снег, а потом утеплять? А все просто. Дрожжи теперь начали «работать», и бродящему пиву будет и в холодном погребе тепло. Киснуть же оно станет медленнее, не то что в теплом помещении, и будет от этого потом аппетитно пениться и в нос шибать. Дня через три останется только процедить, слить в бочку, покрепче закрыть деревянной пробкой и — пиво окончательно готово. Пей, не пьяней…
А на посадку картофеля Роза позовет соседей, позовет свекровь и деда Ундри с бабушкой Анной. Посадят они картошку под конный плуг, и все будет хорошо. Не даст бригадир лошади? Ничего, она пойдет и попросит другого бригадира — Алексея Федоровича. Этот не откажет. Да и Михатайкину он пятки не лижет, не очень-то боится его… А может, и не придется к Алексею Федоровичу идти, может, и свой бригадир даст лошадь — что раньше времени-то себя стращать. Вот только чтобы не к чему ему было придраться, надо до картошки успеть повесить шпалеру на хмельнике. Хмельник у Розы — большой козырь. Площадь у нее, как и у всех колхозниц, десять соток — один ряд. Но уже который год Роза собирает самый высокий урожай хмеля. У нее и сорта подобраны хорошие, и уход за хмельником особый. Вот и нынешней весной, еще в самую ростепель, по колено в грязи, она уже срезала матки, подкормила свой участок удобрениями. И теперь — иди погляди: на соседних рядках еще только-только всходы появляются, а ей уже можно цеплять побеги на шпалеру.
С хмельника мысли Розы снова возвращаются на картошку, на помочь, на нынешние хлопоты с варкой пива. Ей хочется представить, как по окончании работы на огороде, она будет угощать родню и соседей пивом и домашним чыгытом — в меру подсушенным, в меру подсоленным сыром. И как все будут хвалить Розино пиво…
На деревню опускается вечер. Время от времени слышится по дворам гулкое уханье коров и блеянье овец — скотина истосковалась за долгую зиму по зелени, по воле и ждет не дождется, когда выгонят в стадо. Уже отправляясь на насесты, все еще орут во все горло петухи, будто мало им было долгого весеннего дня. С берега Суры доносится мерный рокот трактора. А вдоль улицы, то здесь, то гам, толкутся живые столбы учуявшего тепло раннего гнуса.
На деревню опускается тихий вечер.
С четырех часов утра, это, считай, с восходом солнца, председатель колхоза Федот Иванович Михатайкин уже на ногах.
Любит Федот Иванович, еще до того как заявится в правление, еще до встречи с бригадирами и механизаторами на колхозном подворье, побывать на полях. Любит посмотреть и самолично убедиться, на каком поле земля уже поспела к севу, а на каком еще сыровато и, значит, надо погодить. Конечно, есть в колхозе и агроном, есть и бригадиры, и можно бы на них положиться. Однако же, чтобы на душе было спокойно, чтобы не вышло промашки, лучше видеть все собственным глазом. Да и хорошо, тихо ранним утром в полях, никто и ничто не мешает обдумать на день колхозные дела. Разумеется, еще и с вечера Федот Иванович уже знает, кто и чем будет завтра заниматься. Но прикинули они дела на завтрашний день с бригадирами в расчете на ясную погоду, а к утру, глядишь, пошел дождь, или наоборот — надо все заново передумывать. Недаром же старая крестьянская мудрость гласит: утро вечера мудренее.
Нынче день с самого раннего утра погожий, солнечный, и значит, перестраивать в намеченных планах ничего не надо. Надо только проследить, чтобы все в срок, в свой час выполнялось.
Возвращаясь с полей в деревню, Федот Иванович у самой околицы увидел в зеленях два пары гусей с гусятами.
«Кто-то рано позаботился посадить гусынь на яйца — гляди-ка, уже и выводки водят», — хозяйственно подумал Федот Иванович. Но тут же его мысли взяли другое направление. Всходы только проклюнулись, а эти милые пушистые гусятки их же под корень стригут. А уж если помет выкинут — на том месте и вовсе голое, выжженное место будет. И хозяин этих выводков все это знает не хуже председателя колхоза. Или, считает, это, мол, поле не мое, а колхозное…
Федот Иванович поднял с дороги тальниковый прутик и погнал гусей в деревню.
Ему не надо было спрашивать, чьи это гуси. Те сами нашли хозяина. Им оказался Петр Медведев.
Пришлось круто поговорить с Петром. Особенно возмутило Федота Ивановича, что тот начал оправдываться: много ли, мол, вреда полю могут принести этакие крошки. Будто он не знает, что прожорливее уток да гусей нет никого из всей домашней живности. Да дай им только волю — эти крошки выстригут половину будущего урожая.
— Запомни: еще раз увижу этих стригунов — самолично перебью всех до единого, и потом жалуйся хоть самому прокурору, — пригрозил Федот Иванович. — А то живет у околицы, и колхозное поле ему, как свое. Даже еще лучше, чем свое — на свое бы небось не выпустил.
Медведев — здоровенный, густо заросший рыжим волосом мужчина, воистину медведь — больше не перечил председателю, но видно было, что остался при своем убеждении. Это Федота Ивановича окончательно вывело из равновесия: он готов был хоть сейчас, немедленно порешить врагов колхозного урожая. И чтобы не наговорить лишнего или, того хуже, не сделать вгорячах опрометчивого поступка, Михатайкин резко повернулся и зашагал прочь от дома Медведевых.
Натоптанная тропа привела его, через огороды, к широкому оврагу. Овраг вытянулся на добрых два километра и, постепенно углубляясь, выходит к самой Суре.
С этим оврагом у Федота Ивановича связаны большие планы.
Три года назад овраг был перегорожен земляной насыпью, образовался пруд, в который были запущены карпы, и прошлой осенью рыбаки уже вытаскивали рыбины на три, а то и на четыре килограмма. И в этом году решено было повыше первого запрудить еще два пруда. Тут уж пахнет не одной рыбой. Из верхнего пруда легко будет наладить поливку двенадцати гектаров хмеля. Двенадцать гектаров вроде бы не так уж много. Но так может рассуждать только человек никогда не видевший хмельника. Плантация хмеля даже в один гектар может приносить больше дохода, чем обыкновенное хлебное поле в полсотни гектаров! А кроме хмеля, по обеим сторонам оврага, можно будет высаживать и самые разные овощи — капусту, огурцы, помидоры, благо, что на полив воды будет вдосталь. Полувысохший овраг должен приносить колхозу доход! Город рядом, те же огурцы или помидоры только успевай возить. Ну, а для денег, как говорится, место всегда найдется.
Однако же вот он, овраг, а вон и начатая плотина, но почему такая звонкая тишина здесь стоит, почему гула моторов не слышно?
Федот Иванович подошел к приткнувшимся друг к другу двум бульдозерам, и ни в их кабинах, ни вокруг никого не увидел.
«Ну и трактористы! Ну и барчуки! Седьмой час, а они еще и не начинали работать, они еще в теплых постелях с женками нежатся…»
Немного улегшееся возмущение вновь завладело Михатайкиным. Он почувствовал, что у него даже руки нервно вздрагивают. И не зная, не видя, на ком бы сорвать злость, он, пройдя склоном оврага еще немного, увидел работающую на своем огороде Розу.
«Вот еще одна лентяйка! На колхозной работе ее нет, а на своем огороде, смотри-ка, спозаранку копается…»
И он ускорил шаг.
Подойдя ближе, Михатайкин увидел, что Роза сажает картошку под лопату, и это зрелище доставило ему некое самолюбивое удовольствие. Так-то!
— Ну, что? Теперь-то поумнела? Лодырям, которые только числятся в колхозе, а не работают, я не давал жизни и не дам!
Роза выпрямилась и обернулась на голос. Похоже, она то ли не сразу уловила смысл сказанного, то ли ее сбил с толку веселый топ, каким разговаривал с ней председатель. Во всяком случае, и лицо, и вся фигура Розы выражали полную растерянность.
Да, нежданным-негаданным был для Розы приход председателя колхоза, потому не сразу дошел до нее и смысл его слов. Поставив ногу в черном чесанке на нижнюю жердину изгороди и ухватившись обеими руками за верхнюю, он глядел на нее и как-то странно улыбался. Попробуй разбери, что должна означать эта улыбка!
Роза тоже какое-то время молча смотрела на Михатайкина, а потом снова взялась за лопату и принялась копать. Ей хочется скрыть свою растерянность, хочется показаться спокойной и даже безразличной. Но уж о каком спокойствии можно говорить, когда все внутри у нее напряглось, натянулось, как струна. Копать-то она копает, но против воли нет-нет да и поглядывает на Михатайкина. Поглядывает, не поднимая головы, и видит только его чесанок, которым он придавил осиновую жердь, так придавил, что та прогнулась почти до самой земли и вот-вот сломится. Ах, этот проклятый чесанок! Недаром в деревне можно слышать: «Что ты, как Михатайкин, летом в чесанках ходишь»…
— Лентяйка ты, Роза, — слышишь, что я говорю? — первой лентяйкой на деревне стала. Потому и муж от тебя уехал… А теперь гни спину, ковыряй землю-матушку — это потяжелей, чем с сумкой через плечо в помощниках бригадира ходить… Ковыряй, и лошади у меня не спрашивай. Умолять будешь — не дам. Вот так!
Все так же молча и по виду спокойно, Роза продолжает рыхлить землю. Не вспаханная с осени земля заплыла, затвердела, на лопату приходится надавливать носком сапога. Вместе с влажными комками земли на поверхности появляются розовые черви — дождевики и, почувствовав свою беззащитную оголенность, начинают неистово извиваться, стараясь поскорее снова спрятаться в землю. Подобно этим червям, и Розе тоже бы хотелось куда-то спрятаться, хоть под землю скрыться с глаз разъяренного председателя.
Все соседи уже давно посадили на своих огородах картошку. А ей бригадир, сколько ни упрашивала, так лошади и не дал: председатель запретил — как я могу его ослушаться?! А теперь вот и сам председатель пришел и измывается над ней. Роза понимает, что особенно злит Михатайкина ее молчание, но какой разговор может быть с человеком, который вместо того чтобы помочь ей в трудном положении, думает только о том, чтобы потешить свое председательское самолюбие! Ему нет дела до ее горя, до ее беды, он знает только себя самого…
— Ты что, оглохла, что ли? — Так и есть, Михатайкина приводит в ярость ее молчание. — Или ты себя считаешь даже выше председателя колхоза? Где так языком чешешь не хуже старой девы, а тут молчишь, словно воды в рот набрала…
Роза делает последнее усилие, чтобы сдержаться. Но чуть подняв глаза от лопаты, она видит, что чесанок все так же давит, гнет жердину, и ее охватывает чувство, будто председатель колхоза своим чесанком давит на душу, на ее исходящее горем сердце. Нет, выносить этого она больше не в состояппп!
Роза резко выпрямляется, откидывает за спину свесившуюся на грудь косу и, зло прищурив горящие болью и ненавистью глаза, делает шаг, второй к Михатайкину.
— Слушаю тебя и вот о чем думаю, — Роза остановилась на полоске люцерны перед председателем и прямо, дерзко посмотрела в его непроницаемо черные глаза. — Нас в школе учили, что улбутов, помещиков, в семнадцатом году всех прогнали. Теперь я вижу — новые появились…
— Ну-ну! — прикрикнул Михатайкин, — Говори, да не заговаривайся!
— Не нукай, еще не запряг! — отрезала Роза. — Так вот ты самым настоящим улбутом в нашей деревне себя чувствуешь. Что хочу, то и ворочу! Мало тебе того, что лошади не дал, заставил лопатой огород копать, — еще и пришел измываться… Погоди, допрыгаешься, насытишься — подавишься…
Роза и чувствует, понимает умом, что не надо бы этого говорить, что она только себе хуже делает, по уже не может сдержаться.
— Такими лодырями, как ты, я уже давно сыт, — продолжает свое Михатайкин. — Все здоровье с вами потерял, все нервы растрепал… Говорить все научились, а работать за них должен председатель…
Тут Михатайкин остановился на секунду и, то ли что-то вспомнив, то ли сейчас вот, в эту самую секунду решив про себя, уже другим, более ровным голосом закончил:
— А тебе я вот что скажу: не мучайся, не рой!
Роза ушам своим не поверила: уж не сжалился ли над ней председатель?
— Не рой, — повторил Михатайкин, — потому что огород я у тебя все равно отберу. Так что иди-ка домой да приляг с дочкой, отдохни. Так лучше будет.
— Эго ты иди да ляг со своей бухгалтершей, — взорвалась Роза. — Пьянствуйте, веселитесь, грабьте колхоз!
— Ах ты с-с-сука! — вне себя от ярости просвистел Михатайкин. — Может, ждешь, чтобы к тебе пришел? Не дождешься! Плевать я на тебя хотел. Орел на мышей не охотится. А за свои слова — без последних заработанных дней останешься. Вот так!
— Пробовал приставать, да не вышло. Не все кобылы отвечают на ржанье таких старых жеребцов, как ты.
— Ты вон как заговорила! Оштрафую на десять дней — по-другому запоешь, курва!
— Штрафуй! Наживайся! Пусть колом в твоем горле станут мои дни. — Роза словно с горы катилась и но могла уже остановиться.
— Не бойся! В волчьем горле воробьиная кость не застревает. А и застрянет — сумеем проглотить… Еще раз говорю: не трать зря силы, иди домой. — И как последний кол забил — Вот так!
Председатель ушел той же дорогой, что и пришел. На строительстве плотины с громом и треском взревели моторы бульдозеров. Должно быть, пошел давать накачку поздно явившимся на работу бульдозеристам.
А Роза как стояла на полоске люцерны, так и осталась, словно ноги ее вросли в землю. Какое-то время она бессмысленно провожала взглядом торопко шагающего склоном оврага Михатайкина, потом зачем-то посмотрела на свои, в кровяных мозолях, ладони, перевела взгляд на огорожу и лишь после этого упала грудью на осиновую жердину и горько, навзрыд, заплакала.
Она не помнит, много ли, мало ли времени так проплакала. Голова была в каком-то горячем тумане, мысли путались, и от обиды, от сознания полной беспомощности, сердце готово было вот-вот разорваться.
Но вот в ее затихающие рыдания словно бы стал вклиниваться, вплетаться еще чей-то тоже горький, отчаянный плач. Роза умолкла, прислушалась. Да ведь это же проснувшаяся дочка плачет!
Прихватив лопату, Роза стремительно пошла, почти побежала огородом к дому.
Да, конечно, дочка Галя проснулась в своей кроватке и, не видя, не слыша рядом никого, горько, безутешно расплакалась.
Роза взяла с веревки сухую пеленку, завернула в нее дочку, дала грудь. Девочке скоро два годика, давно бы надо отнять от груди, но уж очень она болезненная, бледненькая, худенькая — жалко. Врачи признают врожденный порок сердца и говорят, что девочке нужен особен по внимательный уход, а как может Рола за ней заботливо ухаживать, если приходится разрываться на части между колхозной работой и повседневными домашними хлопотами да заботами! Вон председатель и так лодырем называет за то, что она ходит в колхоз не каждый день…
При воспоминании о Михатайкине перед глазами Розы встала недавняя их перепалка, и словно бы свет померк в глазах от вновь подступившей к сердцу обиды.
Будто не знает, не помнит председатель, как она работала в колхозе, когда у нее не было Гали. Попрекнул сумкой через плечо. Да, когда укрупняли бригады, делали их комплексными, она два года ходила в помощниках бригадира. Но что она, сама, что ль, выпросила эту должность? И разве после этого, когда бригады вновь разукрупнили, не ходила она вместе со всеми на любую рядовую работу?!
Из конюшни донеслось протяжное мычание теленка.
Вот, лишнюю минуту с ребенком посидеть и то некогда. Надо готовить болтушку с пахтаньем. И ведь кормила сразу же после дойки — уже успел проголодаться. Зря, пожалуй, она оставила теленка, зря пожалела, надо бы прирезать — лишние хлопоты, а их и так хватает.
Роза опять уложила дочку в кроватку.
— Спи, Галеньку, усни…
А когда принесла пойло теленку — в соседнем с конюшней закуте, учуяв запах съестного, завизжала свинья. Теперь, хочешь не хочешь, надо и ей что-то давать.
Накормив скотину и вернувшись в избу, Роза почувствовала, что и сама голодна. Солнце вон уже где, а она еще не завтракала, разве что стакан парного молока после дойки выпила. Однако же готовить горячий завтрак — много времени потеряешь, а оно не ждет, огород не ждет, надо копать. Так что поест она кислого молока с хлебом, да и ладно, до обеда дотянет.
Роза вытащила из погреба глиняную корчажку с молоком, поставила на стол. Молоко заквасилось удачно и село «стулом», хоть ножом режь, как масло. И пенка сверху не подгорела, а только зарумянилась.
Но не успела Роза хлебнуть и трех ложек, как услышала где-то за домом, на огородах, гул трактора.
Уж не ее ли огород кто приехал вспахать?.. Нет, конечно. Чудеса бывают только в сказках. Наверное, кого-то председатель прислал рыхлить междурядья на плантации хмеля… Постой, постой. А ведь она вчера разговаривала с одним из бульдозеристов, работавших на плотине, и он обещал где-нибудь раздобыть плуг и вечером вспахать ей огород. Обещал, правда, не твердо, да к тому же и нездешний он — из какой-то районной организации по просьбе Михатайкина его сюда с бульдозером на время прислали. Но вдруг это именно он и прикатил к пей на огород?! Вдруг у него какой-то свободный час выпал?.. Только как же человек мог въехать на огород без хозяина, ведь можно бы, наверное, сказать…
Роза положила ложку, которой хлебала молоко, и, дожевывая на ходу откусанный хлеб, выбежала из дома.
Да, трактор гудел на ее огороде!
Между двором и картошкой отец Розы когда-то посадил сад. Полтора десятка яблонь и молодое вишенье постепенно так разрослись, что теперь заслоняли своими ветками тропу, которая вела на картофельный участок.
Смутная тревога охватила сердце Розы, и она летела стремглав, как когда-то в детстве, не обращая внимания на то, что ветки больно бьют по лицу и рукам.
Да, трактор работал на ее огороде, но что это был за трактор и что он делал?..
На половине огородного участка два года назад дед Ундри по просьбе Розы посеял люцерну в смеси с овсом. В первое лето вырос один овес, а в прошлом году уже был собран на удивление богатый урожай люцерны. С каких-то десяти соток за три укоса набралось восемнадцать копен, и этого корма хватило корове на всю зиму с избытком.
И вот теперь Роза видела что-то дикое, непонятное, никак не укладывающееся в сознании — она видела, как трактор-бульдозер рушит, уничтожает участок люцерны, сгребая верхний слой в одну кучу. А в разломе ограды, через которую, должно быть, и въехал бульдозер, стоит со скрещенными на груди руками Федот Иванович Михатайкин. Стоит, смотрит на ужасную работу машины и довольно улыбается.
У Розы перехватило дыхание, и она на секунду остановилась, но тут же побежала дальше, к бульдозеру. Она плохо понимала, что с пей происходит, она не знала, что сделает в следующий момент. Она знала только, что кричать бесполезно — за ревом мотора ее все равно никто не услышит — и, значит, надо было что-то делать, делать немедля, вот сейчас же, сию же секунду.
Огромным железным зверем двигался на нее бульдозер, словно бы сдирая кожу с земли, выворачивая длинные желтые коренья люцерны и перемешивая их с нежной зеленью.
Не успев хоть как-то осмыслить свой поступок, по успев подумать, что может быть поранена или изувечена — Роза как бежала, так и легла перед бульдозером. Страшная заслонка наползла на нее, оттолкнула вместе с землей и остановилась. У самого уха грохочет мотор, от этого могучего грохота содрогается под Розой земля, на гребне заслонки подпрыгивают золотые корни загубленной люцерны, похожие на раскромсанный на куски хвост еще живой змеи.
— Уж лучше меня самое раскромсайте, — крикнула Роза.
И, видя, что тракторист открывает дверцу и вылезает из кабины, вскочила и бросилась к нему.
— Валька? Ты ли это? Негодяй! Ах, негодяй бессовестный! Чтобы угодить председателю, совесть свою продаешь!
Валька стоял и молчал. Стоял, тяжело и низко, как захмелевший человек, опустив голову, не подымая на Розу глаз. По лицу, из-под шапки, обильно тек пот, но он и пот не вытирал, словно не мог, не в силах был поднять руку.
Увидев нерешительность тракториста, Михатайкин широко зашагал к бульдозеру.
— Чего стал? — как бы не замечая Розы, сердито спросил председатель у тракториста. — Руши! Сгребай! Видишь, какая жирная земля. Добавим в нее навозу — добрый компост получится.
Валька ничего не ответил председателю, а полез в кабину, заглушил мотор и как сел на сиденье, так и остался, закрыв ладонями лицо.
— Волк ты, а не человек! — теперь накинулась Роза на Михатайкина. — Зашил бы лицо-то сукном перед тем, как идти сюда. На, убей лучше меня, чем издеваться над землей. Или заставь, чтобы убили! Прикажи. Работнички на подхвате у тебя есть.
— За «волка», за оскорбление личности — ответишь перед судом, — почти спокойно ответил Михатайкин. — Там тебя научат уму-разуму. А огород твой отобран решением правления. Так что кричи не кричи — теперь ничего не сделаешь, поздно.
Спокойствие председателя словно бы еще больше распалило Розу.
— Подлец ты после этого. Только не слишком ли расхозяился?! Дойду до прокурора, но управу на тебя найду!
— Заодно и в райком можешь зайти. Скажи им — и прокурору, и райкомовцам, что я их вот ни на столечко, — Михатайкин показал большим пальцем на ноготь мизинца, — не боюсь. Валька! Чего заснул? Заводи мотор, продолжай! Нечего на бабьи истерики внимание обращать.
Спокойствие все же начало покидать председателя: правая щека нервно передернулась, глаза загорелись холодным сухим огнем.
Валька вылез из кабины, стал рядом. Лицо его было в масляных полосах. Он провел рукой по потному лицу, измазал его еще больше и хрипло, словно бы выдавливая из себя слова, проговорил:
— Федот Иваныч, не могу.
На секунду он поднял смущенный взгляд на Михатайкина, перевел на Розу и опять низко опустил голову.
Сочувствие тракториста прибавило Розе силы.
— Земли тебе, что ли, стало не хватать?! Потерпи немного, получишь на веки вечные свои три аршина. Вот тогда народ вздохнет свободно.
— Не народ, а лодыри вроде тебя… Валька! Кому сказано — руши!
— Не могу, Федот Иваныч, — тракторист стоял все в той же растерянной позе и не двигался с места.
— Ага, значит, не можешь? Добре. Считай, что с этого часа ты уже не тракторист. Отведи машину к плотине и поставь там. Я найду нового тракториста. А ты — свободен. Можешь идти на все четыре стороны. Можешь хоть свиней пасти, хоть быкам хвосты крутить. Вот так! — И, повернувшись к Розе, добавил: — А ты ни слезами, ни криком меня не возьмешь. Сказано — сделано.
— Ты сделаешь. В твоих руках власть… Может, тогда и дом предашь огню или совсем прогонишь из деревни?! Может, и ребенка жизни лишишь?..
Роза почувствовала, как слезы опять закипают в горле и начинают застилать глаза. Не в силах совладать с собой, она резко рванула ворот платья и, с искаженным от боли и отчаяния лицом, пошла прямо на Михатайкина, словно хотела смять, затоптать его.
— На, убей!
— Ты мне не разыгрывай спектакль! — огрызнулся Михатайкин, но отступил перед разъяренной Розой.
И, как бы поняв, что если уж он отступил, то, значит, и нет смысла продолжать дальше разговор, сразу же круто повернулся и пошел огородной тропинкой в улицу.
Постепенно успокаиваясь, Федот Иванович шагал улицей деревни. Какое-то время перед ним стояло страшное в своем гневе лицо Розы, потом его заслонила смущенная, растерянная фигура Вальки-тракториста.
То, что тракторист ослушался его председательского приказа, подействовало на Федота Ивановича, пожалуй, даже сильнее, чем слезы и душераздирающие крики Розы. Непослушание Вальки прямо-таки ошеломило, сбило с толку. Ведь не было — еще ни разу не было — такого. И если так дальше пойдет — куда же может прийти? Какой же он тогда председатель, голова колхоза, если какой-то тракторист считает возможным не слушаться его?! Нет, так этого оставлять нельзя. Он сегодня же соберет правление и сегодня же снимет Вальку с работы. Снимет обязательно через правление, чтобы какому дураку или вот такой Розе но пришло в голову сказать, что Михатайкин занимается самоуправством.
А может… может, он и в самом деле переборщил во всей этой истории с огородом? Как ни что, а сдирать землю, да еще засеянную, — не очень-то хорошо, не очень-то по-крестьянски… И если Роза кругом не права, то Валька-то, может, прав?
Федот Иванович почувствовал, как в его доселе бестрепетное, ожесточившееся на тяжелой председательской работе сердце холодным ужом начинают заползать тревога и сомнение.
Нет, нельзя расслабляться! Нельзя давать волю всяким сторонним чувствам. Дело — прежде всего! А интересы дела, интересы трудовой дисциплины требуют немедленного и сурового наказания не подчинившегося его приказу тракториста. Валька нынче же должен быть отстранен от работы! Вот так. И не иначе.
Вдоль нижнего порядка, навстречу Федоту Ивановичу шел электромонтер Ванька Козлов — стройный, подбористый, еще совсем молодой, ео всяком случае, моложе своих тридцати лет. Ванька на все руки мастер. И не только в работе. Наградил бог парня хорошим голосом. И когда затевается какая-нибудь гулянка, веселье, Федот Иванович обязательно разыщет его и с удовольствием слушает Ванькины песни. Злые языки даже зовут парня «председателевым артистом». Ну да на чужой роток не накинешь платок.
Подпоясан Козлов широким брезентовым ремнем с цепью, на плечах — когти, в руке — моток шнура — картина, а не парень. И идет-то, сукин сын, как — не идет, выступает: когти позвякивают, цепь на каждом шагу этак красиво по бедру ударяет.
— Здравствуй, Ванюша! — Федот Иванович дружески хлопает Козлова по плечу. — Как раз дело тут одно тебя ждет. Так что вовремя угадал.
— Всегда готов, Федот Иваныч! — Ванька, дурачась, вскидывает по-пионерски руку к голове.
— Иди сейчас же отрежь проводку у Розы.
— Зачем и почему? — парень явно удивлен.
— Ну вот, то «всегда готов», то «зачем» да «почему»! Сказано — значит, надо выполнять… Решение правления, Ванюша. Лодырям, не работающим в колхозе, не даем и света. Давай шуруй!..
В дальнейшие пояснения Федот Иванович не пускается. Он еще раз хлопнул Ваньку по плечу и, не оглядываясь, зашагал дальше своей дорогой. Оглядываться нет нужды: Ванька — не Валька, все сделает так, как сказано, можно не сомневаться.
Козлов и впрямь не очень долго размышляет над председательским приказом, хорош он или плох. Приказ сеть приказ, и если сказано отрезать — значит, надо отрезать.
Цок, цок! — поднимается Ванька на столб. Поднялся. Хвать! — отрезан провод. Зазвенела, падая на землю, проволока, ударилась о кусты вишен, об ограду и, извиваясь змеей, легла в траву. И долго летит по линии, слышен по всей улице звенящий звук. Словно бы по всей деревне по проводам катится председательская злоба.
Как теперь быть? Что делать? Смириться с самоуправством Михатайкина? Нет и нет! Она будет жаловаться, она найдет на него управу… Только кому жаловаться, если председатель сам же говорит, что ни райкома, ни прокурора не боится? И действует вроде бы не от своего имени, а от имени правления колхоза…
Вопросов много, а ни одного ответа на них Роза найти никак не могла.
Ну ладно, она провинилась: за прошлый год не смогла выполнить минимум рабочих дней. Так ведь, наверное, можно бы вызвать ее на заседание того же самого правления и спросить или пусть даже поругать. А может, и ругать-то бы оказалось не за что после того, как она рассказала бы членам правления и про больного отца, за которым был нужен постоянный уход, и про малого ребенка, от которого тоже нельзя и на час отойти… Ведь одна она, одна-одинешенька. Так что ей теперь в петлю, что ли, лезть? Да и что они не знают, не помнят, как работали и колхозе и отец, и Петр?! Неужели они своим трудом за много лет не заработали ей право пользоваться этим несчастным огородом?.. Розу они, правленцы, заметили, увидели, а почему-то не видят, как кое-кто работает только для отвода глаз, для выполнения того самого минимума, а душой-то давно уже не в деревне, а в городе: только и думают, как бы туда что-то отвезти да повыгоднее продать…
Нет, этого она так не оставит! Она будет жаловаться!
Роза поспешно собралась, отнесла дочку в дом деда Ундри и решительно зашагала в райцентр.
До асфальтированной шоссейки от деревни недалеко — какой-нибудь километр. А там часто идут машины, пореже, по ходят и автобусы, так что через час-полтора она уже будет в городе.
Раньше шоссейная дорога проходила прямо деревней. Но Михатайкин настоял, чтобы шоссе убрали: нечего, мол, деревню пылить, кур давить и детей в страхе держать. Старая дорога местами выщербилась, посеревший от времени асфальт растрескался, и в трещинах буйно кустилась зеленая трава. Но идти по этой дороге хорошо, легко, в дождь не грязно, в вёдро не пыльно.
Шагается Розе легко, а мысли в голове одна другой тяжелее. Хочет она и никак не может понять, за что так взъелся, так ополчился на нее председатель. Мало ли по деревне настоящих лодырей, а весь свой председательский гнев Михатайкин обрушил почему-то на одну Розу. И ладно был бы он человек в колхозе новый, ладно бы не знал, как работала Роза в прошлые года! А на хмельнике — он близко от ее дома — она и теперь работает не меньше и не хуже других. Во время сбора шишек хмеля, если не у кого — ни у свекрови, ни в доме деда Ундри — оставить Галю, Роза берет ее с собой на хмельник и усаживает с игрушками прямо в междурядьях. И не сам ли председатель в свое время поставил ее помощником бригадира, не сам ли хвалил и не раз говаривал, что, мол из нее получится хороший бригадир. А вот теперь… Нет, дело тут не в минимуме, тут что-то другое.
То ли от быстрой ходьбы, то ли от того, что солнце припекало уже почти по-летнему, Розе стало жарко. Она расстегнула пуговицы жакета, отерла платком лицо. И когда утиралась — перед самыми глазами у нее мелькнули часы на руке.
Часы! А ведь это те самые часы…
И в памяти Розы всплыло событие — не пятилетней ли? — да, пожалуй, пятилетней давности.
В тот год их бригада вышла на первое место в колхозе по урожаю и хлеба, и конопли. Осенью, по первому снежку, состоялось совещание передовиков района, и на него, вместе с другими хорошими работниками колхоза, взял Михатайкин и Розу. Правда, ехали они отдельно: колхозники на машине, а Федот Иванович — на легковых, обшитых лубом, санках.
Ихняя бригада оказалась одной из первых по урожаю не только в своем колхозе, но и по району. Роза сидела рядом с Михатайкиным и президиуме, а в конце совещания ее премировали часами. Вот этими самыми…
После совещания Федот Иванович пригласил в гости к директору заготконторы. Отказываться было как-то неудобно, и Роза пошла. Понятное дело, не обошлось без выпивки, и хоть Роза не переносит спиртного, ее тоже заставили выпить две стопки ликера: напиток, мол, слабый, дамский, и как же это так, чтобы за компанию, да еще в такой радостный день, не выпить.
Когда на обратном пути выехали из райцентра, Федот Иванович в левую руку взял вожжи, а правой обнял Розу и придвинул к себе поближе.
— Смекаешь, каким образом получила часы?.. Механика нехитрая. Не привез Ягура Ивановича на совещание, и часы достались тебе. Вот так, — и прижал Розу еще крепче к своему боку.
Розу кинуло в жар от слов председателя, и часы начали словно бы жечь руку: ведь это, выходит, и ее и не ее, а бригадира Ягура Ивановича, часы.
— Не следовало бы так делать, Федот Иванович, — резко сказала Роза, стараясь освободиться от сильной руки председателя.
— Дурашка ты, недогадливая, — как-то непонятно сказал Федот Иванович. — Разве не видишь, не замечаешь, что я тебя… — тут он запнулся, замялся на секунду, — я же тебя не только уважаю, по и люблю.
Роза не успела ничего сообразить, не успела опомниться, как почувствовала холодные губы председателя на своих губах. Тогда она рванулась из железного кольца Михатайкинской руки и выпрыгнула из саней.
— И не стыдно вам, Федот Иванович?! Я же вам в дочери гожусь.
Председатель остановил коня.
— Уж сразу и рассердилась!.. Какие все вы, девушки, однако. Нельзя и пошутить… Садись, садись, нечего, — и, словно бы давая знать, что лезть к ней он больше не будет, Федот Иванович взял вожжи в обе руки.
Роза села, стараясь, насколько это позволяли тесные санки, держаться подальше от председателя.
— Не удалась у меня жизнь, — уже другим, доверительным тоном пожаловался Федот Иванович. — Нет дня, чтобы с женой не поссорились или не повздорили. Ревнует, она меня без конца… На ее месте только бы жить да жить. Чего, спрашивается, не хватает? Холодильник есть, стиральную машину купил, скучно стало — смотри телевизор. Так нет, все ей не так и не эдак… Вот закончит младший в этом году десятый класс — и разведусь. Разведусь! — и, полуобернувшись и придвинувшись к Розе, вроде бы наполовину в шутку, а наполовину всерьез, спросил: — Пойдешь за меня, Роза?
— Ну, что вы, Федот Иванович, какая я вам пара? — ответила Роза. — Да и есть у меня парень, люблю я его.
— Кто же это?
— Кто бы ни был — не все ли равно?
По деревне ходил слушок, будто председатель нет-нет да и наведывается к некоторым вдовушкам. Поговаривали, что у жены Павлюка ребенок будто бы от него. Но чтобы Федот Иванович к девушкам приставал — этого еще не было.
— Значит, не пара? — нахмурившись, переспросил Михатайкин.
И Роза подумала тогда, что ведь у этих слов два смысла: один тот, что Роза считает себя не парой, а второй — считает не парой председателя. И похоже, Федот Иванович понял ее в худшем, во втором смысле: ах, мол, считаешь, что я недостоин тебя.
— Ну ладно, не пара так не пара. — Это Михатайкин сказал как-то угрожающе, но не объяснять же ему, что она ничего обидного ему не сказала…
Автомобильная сирена, а потом скрип тормозов смяли и оборвали воспоминания.
— Если в город — садись! — приоткрыв дверцу, крикнул шофер. — Как-нибудь уместимся.
От горьких воспоминаний у Розы словно комок в горле застрял, и она, не сразу, а лишь подтягиваясь на высокую подножку самосвала, ответила, что да, в город.
Рядом с шофером сидела немолодая полная женщина. Она подвинулась к водителю, освобождая место, поправила платок и спросила:
— Из Хурабыра?
— Да, — односложно ответила Роза.
Соседка по кабине оказалась разговорчивой. Ей этого «да» показалось явно мало.
— Вы счастливые, — проговорила она с завистью. — Колхоз у вас богатый… Я слышала, на денежную оплату собираетесь переходить?
— Намечено — с нового года.
— И как перейдете, сказывают, Михатайкин будто обещал на каждый заработанный рубль полтинник придачи доплачивать. Верно, что ли? И сейчас, говорят, у вас платят в полтора раза больше, чем в любом совхозе.
Роза не знала, что отвечать на все эти вопросы. И опять лишь сказала кратко:
— Где больше, где меньше — не знаю. А в прошлом году на трудодень выдали но два кило хлеба и но два пятьдесят деньгами.
— Вам что не работать! — продолжала колхозница. — А мы только едва-едва концы с концами сводим… Вот бы и не продавала картошку, а везу продавать, потому что нужда. И скотину держать нам тоже тяжело — нет у нас таких пойменных лугов, как у вас.
— Ты, тетка Матрунь, не очень-то зарься на Михатайкинский пирог — он, говорят, в чужих руках всегда кажется и толще, и слаще, — встрял в разговор шофер. — И сама не больно-то прибедняйся. Они только собираются переходить на денежную оплату, а мы уже перешли. И получаем — те, кто работает, — не так уж и мало.
— В деньгах что толку! Что получишь, то и истратишь.
— А ты прячь в чулок, — весело посоветовал водитель.
— Пробовала — и там не держится, — быстро нашлась острая на язык тетка Матрена. И довольная тем, что своим ответом заставила замолчать шофера, продолжала: — Хурабырцам и район много помогает. Михатайкина, говорят, все боятся. Для него районные… Эх, забыла слово… ну, вроде запасы…
— Наверное, фонды? — подсказал шофер.
— Вот-вот, они самые, — подхватила Матрена, — Так всякие районные запасы для вашего Михатайкина, как свои. Верно это или нет?
Откуда могла знать Роза о каких-то фондах?! Она так и ответила:
— Не знаю.
— Тут картина больно простая, — опять вмешался в разговор водитель. — Как только председатель — Михатайкин ли, какой ли другой — прогремит, прославится, так у него вроде бы и храбрости, и смелости прибавляется. А некоторые не только смелыми, а и настырными делаются.
— Лет десять назад и у них, в Хурабыре, был колхоз таким же, как наш, — вспомнила тетка Матрена.
— Мало ли что был! Был таким же, а Михатайкпп сумел поднять его, на крепкие ноги поставить… Ордена-то просто так, за карие глаза, не дают.
— И то верно, — согласилась тетка Матрена.
— У нас председатель новенький, год прошел, как заступил, — должно быть, для Розы пояснил шофер. — Ну, агроном, с образованием. Однако же молод, как только что оперившийся цыпленок. В райком и заходить боится, ждет, когда вызовут. Когда-то у него будет авторитет!.. Вот такие, как ваш Михатайкин, глядишь, побольше урвут и машин нужных, и удобрений, и всего другого. Ну, а больше удобрений — выше урожай, это и малому ребенку нынче понятно.
Во время всего этого дорожного разговора Розу не раз охватывало желание рассказать о Михатайкине все, что она о нем знала. Но каждый раз она удерживалась. Что это даст? Ну, выскажет свою обиду чужим людям, ну, посочувствуют ей, а что от этого изменится? Михатайкин-то другим не станет… И ведь это только удивляться надо, как сумел нашуметь-нагреметь: люди из других колхозов завидуют им, завидуют их трудодню. Многие колхозы перешли на денежную оплату, они — нет. Михатайкин не раз на собраниях (сложит этак картинно руки на груди) говорил: «Наш трудодень — царь, ему хоть кто поклонится». И действительно: вой чужие и то кланяются…
Показался районный городок — уютный, зеленый, одноэтажный. Правда, в центре, за последние годы, появилось много двухэтажных зданий. Есть одно и трехэтажное с флагом на крыше — райисполком.
Сразу же, при въезде в город, Роза вышла из машины и направилась в центр — к тому самому дому с флагом на крыше. Ей как-то приходилось видеть, что прокуратура помещается как раз напротив райисполкома.
— При хорошем соседе и бедная жизнь не замечается, при плохом соседе и богатая в пыль распыляется, — тяжело вздыхая, сказал дед Ундри, и непонятно было, кому он это сказал — то ли самому себе, то ли своей жене Анне. — Ты, старуха, присмотри-ка за Розиной дочкой, а я на улицу отлучусь.
Дед поднялся с лавки, на которой сидел, взялся за старенькую, как и он сам, почерневшую от времени, шляпу.
Но хоть и непонятно, туманно он говорил насчет плохих и хороших соседей, а старуха его поняла. Она поняла, что все нынешнее утро он только и думал о том, как бы помочь Розе в ее беде.
— Если бы ты успел ей вовремя вспахать огород да если бы вместе со всеми посадили картошку — Михатайкин не смог бы так измываться над ее землей.
— Если бы да кабы, — хмуро отозвался Ундри. — Если бы у меня была лошадь да был плуг… Нам самим-то — забыла, что ли? — люди вспахали. Болтаешь сама не знаешь что.
— Лучше иметь свою, чем не иметь, — в свою очередь неопределенно и непонятно сказала Анна.
— Дважды два — четыре, — отплатил ей той же монетой Ундри и взялся за дверную скобу.
Стороннему человеку такой разговор, наверное, показался бы странным и невразумительным. Однако дед Ундри и бабушка Анна прекрасно понимали друг друга: недаром же они прожили вместе, бок о бок — ни много ни мало — пятьдесят пять лет.
Дед Ундри взял висевшую в сенях старенькую уздечку, вышел на улицу и какое-то время постоял под ветлами, поглядывая в ту и другую сторону деревни. Жившая напротив бабушка Пурхилиха заметила его и, словно бы приглашая вступить в разговор, настежь распахнула окно.
— Ребята ваши дома? — спросил Ундри. Спросил просто так, чтобы что-то сказать, потому что и сам знал, что в такое время все на работе.
Так ответила и Пурхилиха:
— На работе, кум Ундри. На работе.
— А ты слышала, как бульдозером разоряли огород у Розы?
— Нет, кум, не слышала. Слышала только как ругались.
— А у Хведера есть кто дома?
— И у них все на работе, кум Ундри.
— Тьфу! — в сердцах сплюнул старик. — Во всем порядке ни одного мужика не осталось. — И, позвякивая уздечкой, пошел вдоль улицы.
Каждому, кто ему попадался навстречу, дед Ундри рассказывал о том, что случилось утром на Розином огороде. И всякий раз заканчивал свой рассказ одной и той же фразой:
— Совсем обнаглел Михатайкин.
Вот и дом бригадира Ягура Ивановича.
Бригадир оказался дома. Похоже, только что вернулся с поля и сейчас завтракал яичницей.
— Проходи, проходи, Андрей Петрович, садись, гостем будешь, — пригласил старика хозяин дома.
— Я, видишь ли… я пришел по делу, некогда рассиживаться-то. Выпиши-ка, Ягур Иваныч, мне коня…
— Коня? — переспросил бригадир и зачем-то провел ладонью от макушки ко лбу по своим жестким, как проволока, черным волосам. Мало что провел, еще и подровнял пальцами на лбу.
— Да, коня, — подтвердил дед Ундри. — Розе огород вспашу. Чем таким она уж очень-то провинилась? Стыд, что ли, потеряли руководители, не хотят пожалеть сироту.
Бригадир, словно бы не слышал деда Ундри, снова принялся за яичницу, время от времени прихлебывая из кружки пахтанье. И только дожевав остатки еды, обернулся к старику.
— Не могу. Я только что с заседания правления. Розе решено целый год не давать лошади.
— Как это не давать? — теперь переспросил уже дед Ундри.
— Очень просто. Не давать, и все. И огород оставили только пятнадцать соток.
— Постой-ка, постой, Ягур Иванович. Разве ты Розу не знаешь? Разве она с тобой вместе но работала?
— Как не знать.
Деду Ундри все хотелось взглянуть в глаза бригадиру, но тот или отводил их в сторону, или мелко моргал.
— А если знаешь, почему так болтаешь? Мы с ее отцом Федором Петровичем в один год в колхоз вступали, и когда вступали — отвели своих лошадей на общий двор. А теперь что же, дочке Федора Петровича — идти просить лошадь в соседнее село, что ли?
— Правление дало мне список, — ушел от прямого ответа бригадир, — и в нем указано, кому пахать, а кому не пахать огороды. Розе и еще Порфирию Кирилловичу — не пахать.
— У Порфирия тоже некому работать: один старый, другой больной.
— Вот и Роза не работает. Разве что для вида, для отвода глаз.
— У нее же на руках больной ребенок! — все больше распаляясь, крикнул дед Ундри.
Но бригадир опять словно бы и не услышал его. Опять молчит, глядит в окно.
— Тогда сделай так, — предлагает старик. — Выпиши лошадь на мое имя, и пусть деньги тоже удержат с меня.
— И на твое имя не могу. Федот Иванович узнает — оралу же меня с работы снимет.
«Ну, и пусть снимает! Пусть снимает! — хочется крикнуть деду Ундри. — Был же ты хорошим плотником — опять пойдешь. Зато совесть будет чистой…»
Нет, не говорит этих слов дед Ундри. Он видит, что не прошибить бригадира никакими словами. И говорит совсем другое.
— Да, пожалуй, ты прав… Носить на плече бригадирскую сумку легче, чем работать с топором в руках… Будь здоров, Ягур Иванович!
Выходит старик от бригадира придавленным, убитым. Кажется, что он стал даже ниже ростом.
Но вот мало-помалу походка его становится все тверже и уверенней. Дед Ундри переулком выходит на луга, где пасется конский табун.
Однако же и здесь старика постигает неудача. Конюх чуть ли не слово в слово повторяет то, что он только что слышал от бригадира.
— Принеси бумажку от председателя или бригадира — дам коня.
«Принеси бумажку»! Где он возьмет эту бумажку?!
Все с той же, непригодившейся уздечкой в руках, возвращался дед Ундри в деревню. Уздечка оказалась ненужной, но сдаваться старик все равно не хотел.
«Ничего, есть еще выход, — говорил он сам себе. — Созовем соседей и посадим Розе картошку под лопату. Сделаем, по старому обычаю, ниме — помочь… И пусть Михатайкину с бригадиром будет стыдно. Если, конечно, какой-то стыд у них еще остался…»
Валька пригнал свой трактор к плотине, резко, чуть ли не с полного хода, заглушил мотор, вылез из кабины. Долго, тщательно вытирал не первой свежести тряпкой потное лицо, руки, потом в сердцах бросил вконец изгрязнившуюся тряпку на гусеницу и выругался:
— Черт меня потащил в чужой огород!
Валька запоздало клял себя последними словами, пытался найти и не находил никакого оправдания своему поступку.
Председатель заставил? Но ведь и своя голова на плечах есть… Вернется Петр — он же в глаза мне плюнет, и что я, ему скажу в свое оправдание? Скажу, что исполнял приказ председателя колхоза?..
Валька безнадежно махнул рукой и пошел прочь от трактора. Но сделал несколько шагов и остановился, поглядел вокруг.
Два бульдозера продолжали работу, то сходясь на дне оврага, то расползаясь в разные стороны и выталкивая впереди себя груды земли. Все круче становились склоны оврага, все выше поднималась земляная насыпь плотны.
Понаблюдав какое-то время за работой товарищей и оглянувшись на свой замерший бульдозер, Валька решительно повернул назад. Уволил его Михатайкин — что ж, пусть его. Но когда еще сядет за руль новый тракторист, а что машине зря простаивать?!
Он снова влез в кабину, завел мотор и двинулся к плотине.
Нож бульдозера мягко лег на влажную, блестевшую на солнце землю, впился в нее и пошел, пошел грудить, пока не вытолкнул на гребень насыпи.
Валька работал с каким-то мрачным ожесточением. Он не просто двигал рычагами и менял скорости, но в каждое движение словно бы вкладывал и злость на себя, и обиду на председателя.
Ладно бы еще чей огород он изуродовал, а то ведь… Эх! Они же с Петром друзья детства. Вместе росли, вместе в школу ходили. В армии и то служили в одной части, и домой вернулись в один день. И дальше шло все так же: вместе окончили училище и поначалу даже на одном тракторе работали. И вот… Пусть Петра нет в деревне, поговаривают даже, что, мол, неизвестно, вернется ли он к Розе — какое это имеет значение. Роза — жена Петра и Галя — его дочка. Позор! Какой позор…
До самого обеда Валька проработал без единого перекура.
Товарищи-бульдозеристы остановили свои машины на обед, и он остановил. Но готовившая трактористам повариха Соня принесла обед только на двоих. То ли не знала, что Валька работает здесь, то ли ей уже успели сказать, что он уже не тракторист. Пришлось Вальке идти обедать домой.
По дороге, на деревенской улице, ему повстречался дед Ундри с уздечкой в руках.
— Слышал, что понаделали с Розиным огородом? — остановив Вальку, спросил старик. — Какой-то дурак-тракторист заехал на люцерну и сгрудил землю в кучу. Это же надо такое издевательство сделать над землей! Это же…
Слова деда Ундри — как соль на открытую рану, и Валька, видя, как старик все больше распаляется, хмуро оборвал его:
— Ну, пусть я сгрудил. Зачем спрашивать-то — ведь и так знаешь.
— Ты?! — дед вытаращил на Вальку удивленные глаза и вроде бы даже присел от негодования, — Да как же ты посмел? Да я тебе вот этой уздой голову прошибу… Нет, ты постой, постой, — видя, что Валька собрался уйти, старик коршуном вцепился в его рукав.
— Ты мне руку не щипай! — Валька сделал резкий рывок, но дедову клешню стряхнуть но удалось. — Если бы тебе приказали — ты бы что, отговариваться стал?
— Я тебя… — все больше свирепел старик, — я тебя научу надсмехаться над землей!.. Получаете много денег, зажрались, и уж стали забывать, что все — от земли. А вы землю рушите.
— Ты не мне, а Михатайкину скажи, — Валька опять рванул рукав, но дед все так же крепко держал в своей крючковатой клешне промасленный комбинезон.
— Как испортил, так и исправь… Петька-то — забыл, что ли? — твой товарищ, неужто не стыдно?.. Исправь, а то уздой так и исхлещу.
— Отпусти рукав, порвешь, — спокойно сказал Валька. Он уже принял решение. — Не только исправлю, но и вспашу. Мне сейчас все равно: что на свадьбу идти, что покойника хоронить. С работы меня уже сняли… Ну, говорю, снят я, снят, что выкатил гляделки-то, как полоумный.
— Как снят? — видно было, что деда Ундри Валькина новость сбила с толку. — За что?
— А за то, что не согласился портить огород Розы.
Дед как-то непонятно усмехнулся и, еще не успев как следует успокоиться, опять начал закипать.
— Ты что, прямо в лицо смеешься над стариком? Ты же портил землю, и тебя же сняли с работы за то, что отказался портить?
— Отпусти, говорю, рукав. При такой силе тебе вместо пенсии надо кувалду в руки дать и — в кузницу молотобойцем.
Вот только когда дед Ундри отпустил Валькин рукав. И сразу весь на глазах переменился. Голос и тот стал другим, тихим и просящим.
— Прости меня дурака. Послушай, Валя, будь богом, вспаши, что тебе стоит поработать пять минут. А я тебе поллитра — да что там — литру поставлю.
— Сказал же, вот пообедаю и…
— Обед, говоришь? Чего из-за него домой ходить, зря время терять? Сейчас же скажу старухе… Пожалей сироту, Валя. А то ведь как нам после такого людьми-то себя считать?
Валька подумал, что, может, и впрямь лучше будет сделать дело сейчас же, не откладывая, пока трактор еще в его руках, пока у него есть возможность хоть как-то смыть с себя позорное пятно.
— Ладно, — сказал он деду Ундри. — Сейчас прицеплю плуг и приеду.
— Вот и хорошо, — обрадовался дед. — Ты за плугом, а я — в лавку…
Через каких-то полчаса опять въехал на Розин огород трактор. А еще через полчаса и огород был вспахан, и полоска люцерны поправлена.
Прокурора пришлось долго ждать. Как раз в те часы, когда Роза пришла в прокуратуру, он выступал в суде. Какой-то молодой человек в форме, увидев ее в коридоре, зазвал в кабинет, поинтересовался, с каким делом она пришла. По когда Роза рассказала и попросила ей помочь, всякий интерес к ней у него разом пропал. «Я — следователь, — объяснил он, — такие дела в мои функции не входят». И заторопился куда-то уходить, щелкая блестящими застежками большущего портфеля.
Потом наконец пришел и прокурор. Это был высокий, солидный, пожилой человек. Форменная одежда, пожалуй, молодила его, даже изрядное брюшко и то делала не очень заметным.
Прокурор сначала выспросил у секретаря, кто звонил, кто его искал, какая была почта, а уж потом обратился к Розе:
— Ты, девушка, меня ждешь?
Розе все понравилось в этом человеке. Даже имя — прокурора, как она еще раньше узнала у секретаря, звали Иваном Яковлевичем, точно так же, как известного каждому чувашу просветителя. Даже розовая лысина, которую он, сняв фуражку, вытирал платком, будто бы вместе с казенной фуражкой прокурор снял с себя и начальственную строгость — лысина сияла по-домашнему просто и доступно.
— Я тебя слушаю. — И сел не за свой огромный стол, а в кресло, напротив Розы.
Она начала рассказывать. И очень хотелось ей рассказать все по порядку, спокойно. По как только она дошла до того момента, когда увидела за садом бульдозер и вспомнила зловеще улыбающегося, со скрещенными руками, Михатайкина, стоящего на краю огорода, — слезы против ее воли комом подступили к горлу, застелили глаза. Прокурор начал ее успокаивать, подал воды, и она выпила, хотя пить ей совсем не хотелось.
Выслушав до конца се сбивчивый рассказ, прокурор пересел за свой стол, долго в раздумье барабанил пальцами но его крышке, потом позвонил Михатайкину. Он сказал, что такое решение неправильное, незаконное и прокуратура его все равно отменит. После этого прокурор долго молчал, слушая председателя, должно быть, тот доказывал ему свою правоту. И уж наверняка Михатайкин расписал Розу самыми темными красками, потому что, положив трубку и заключая разговор, прокурор сказал:
— А тебе тоже надо в колхозе хорошо работать.
Роза опять заговорила — может, в первый раз он ее плохо понял? — о маленькой да еще и больной дочке, но теперь прокурор слушал ее вяло, без прежнего интереса и участия. Он только еще раз заверил ее на прощанье, что огород не отрежут.
Вышла Роза из прокуратуры успокоенной: есть власть, есть управа и на Михатайкина! А то уж очень зарвался, настоящим помещиком себя почувствовал.
И с автобусом Розе повезло: он как раз отправлялся, когда Роза пришла на автостанцию.
В автобусе, по дневному времени, было не очень людно, даже местечко на заднем сиденье нашлось. Все хорошо, все удачно. Но стоило автобусу выйти из городка в поле, как Розу снова охватили тревоги и сомнения.
Прокурор сказал, что огород не отрежут. Но ведь это можно по-разному понимать. То ли оставят, как есть, то ли оставят только пятнадцать соток. Будет считаться-то, что полностью огород не отрезан, но и много ли его тогда останется? На пятнадцати сотках корову держать уже не придется. Сама-то бы ладно, сама она бы и без коровы прожила, жалко Галю — для нее молоко нужнее всего остального…
Бежит с увала на увал автобус. Бегут, перескакивая с одного на другое, мысли у Розы.
Если продавать корову — покупателя найти будет не трудно: корова молочная, после отела враз чуть не по ведру дает. Так что в селе же и купят, на базар водить не надо… Жалко, конечно, однако же… однако же, может, и в самом деле продать, а деньги положить в сберкассу. Не вечно же будут держать на пятнадцати сотках; через годик-другой Галя подрастет, и тогда Роза в колхозной работе ни от кого не отстанет. Никогда она дома не отсиживалась, у нее и сейчас душа болит, когда она видит, как люди идут на работу, а ей приходится с дочкой оставаться… Так, пожалуй, и надо сделать: продать корову.
А молока будет брать по кринке у кого-нибудь из соседей — им с Галей и хватит.
Хоть дорога и не дальняя, а о чем только не успела Роза передумать. Даже как будет запасать дрова на будущую зиму, и то прикинула. На колхозную машину теперь рассчитывать не приходится, так что надо будет искать где-то на стороне. И искать но в осеннюю распутицу, а загодя, летом, чтобы и дешевле обошлось и чтобы дрова к зиме успели высохнуть и горели жарче…
Сойдя с автобуса, Роза направилась в обход деревни, лугами. В деревне обязательно кто-то встретится, начнутся расспросы — одно расстройство. А так она сначала лугом, а потом задами, огородами незаметно добралась до своей усадьбы. Вот и порушенная утром городьба… Только что это?
Увидев вспаханный огород, Роза почувствовала, как у нее начинает кружиться голова, и, чтобы не упасть, она схватилась за городьбу.
Даже и пятнадцати соток не оставили, чтобы посадить хоть мешок картошки… За что? За что ее живьем хоронит Михатайкин? За что ненавидит, как какого-то врага?..
Заметив на соседнем огороде деда Ундри, Роза закричала:
— Дед Ундри, почему весь огород у меня отобрали?
— Кто отобрал? — вопросом на вопрос ответил старик и подошел поближе. — Никто не отбирал. По указанию… — тут дед немного подумал, словно бы подбирал нужное слово. — По указанию Михатайкина твой огород Валька вспахал.
Роза вспоминает свой разговор с прокурором, его слова о незаконном решении, о том, что не имеют права отрезать огород.
— Может, прокурор председателю велел?
— Наверно, — неопределенно отвечает дед Ундри. — Наверно, так… Ну да что об этом толковать. Ты вот поторопись с картошкой. Поскорее приготовь, до вечера мы еще успеем посадить. И тогда дело будет кончено.
— Надо бы дочку посмотреть. — Роза от растерянности не знает, что говорить, что делать.
— За дочкой старуха смотрит. Не трать зря время. Оно дорого. Весенний день, говорят, год кормит…
Шел с Розиного огорода Федот Иванович темнее тучи.
Как-то нескладно и неладно день нынче начался. Какие-то гусята, засони-бульдозеристы, а теперь вот крик и и слезы этой истерички… Одна пустая трата нервов. Никакого доброго дела за все утро — одни пустые разговоры, одна ругань, и больше ничего. В книжках, в кино — там председатели колхозов ворочают большими делами, умно рассуждают, что-то решают и проводят эти решения в жизнь. А чтобы председатель выгонял гусей с колхозного поля или ругался из-за какого-то — будь он неладен! — огорода — такого Федоту Ивановичу видеть как-то не приходилось. А председательская работа (чертова работа, к слову будь сказано!) больше всего из такой вот нервозной мелочи и состоит: тут проверь, того проконтролируй, с тем поругайся, а кому-то и хвоста накрути. Иначе никакой дисциплины не жди, а жди, когда тебе же самому на шею сядут…
Здание колхозного правления — предмет гордости Федота Ивановича — стоит посреди деревни, выделяясь среди соседей массивными колоннами и высоким каменным балконом. Здание, может, не такое уж ах как красивое, но — внушительное. Таким именно, по мнению Федота Ивановича, и должен быть дом, из которого осуществляется руководство колхозом. Чтобы каждый приходящий сюда, еще не переступив порога, ощутил чувство уважения к людям, которые здесь работают.
От середины улицы к правлению ведет тротуар, выложенный железобетонными плитами. Но, пройдя и этим тротуаром, не сразу вот так и попадешь под колонны у входной двери. Дом обнесен палисадом, так что сначала войдешь в калитку, увидишь справа и слева цветочные клумбы, кусты черноплодной рябины, а уж потом только, налюбовавшись всей этой красотой и еще раз отдав должное размаху и вкусу хозяина дома, можешь войти под его своды.
Первое, что сделал Федот Иванович, придя в правление, это вызвал техничку тетю Настю и коротко приказал:
— Через час собери членов правления.
— Да как же я соберу за час, — развела руками Настюк, — ведь люди в поле?
— Разрешаю запрячь моего жеребца.
Какое-то время Федот Иванович посидел один, прибирая на столе бумаги, затем медленно провел пятерней но жестким, начавшим седеть, волосам и нажал кнопку звонка.
Вскоре же в комнату вошла — даже, пожалуй, не вошла, а этак игриво впорхнула, несмотря на свою дородность — бухгалтер Шура. Было Шуре что-то около тридцати, по ей нравилось изображать из себя двадцатилетнюю, вот она и старалась, насколько это было возможно при ее комплекции, не ходить, а порхать.
Шура — цок! цок! цок! — доцокала до стола и, не ожидая приглашения, села на стул.
— Что нового, Шурочка? — спросил Федот Иванович.
— Всю ночь не могла уснуть. Все ждала. Ведь обещался прийти…
— Нашла время… Я тебя о деле спрашиваю.
Шура обиженно, почти совсем по-детски надула сочные, чуть подкрашенные губы:
— Эх, Федя, Федя. Будто я тебе о каких-то пустяках!
— Ну ладно, ладно. Об этом после поговорим… Ты скажи, поревела ли нам деньги нефтебаза? И — помнишь, я просил проверить, не слишком ли большой счет нам: прислало СМУ. Проверила? А то они народ такой, что и несделанные работы проводят по бумагам, как сделанные — бумага-то ведь она что, она все стерпит…
— Проверила и счет опротестовала. Лишние деньги платить не будем.
— Молодец! — похвалил Федот Иванович. — А теперь вот что. Перечисли деньги мебельному магазину, и пусть в эту сумму войдет и стоимость трюмо, про которое ты мне как-то говорила. Так вот, трюмо возьмешь себе, а слет оформи — на стулья… Ну, да ты знаешь не хуже меня, как это делается.
— Спасибо, Федя.
— А вечером — день нынче идет какой-то тяжелый, весь на нервах — вечером махнем на рыбалку. Надо немного развеяться, а то так и на стопку скоро полезешь… Что приготовить и взять с собой — ты знаешь. Действуй!
Обрадованная, довольная Шура легко вскочила со стула — аж кудряшки на висках взметнулись — и, сверкая полными икрами, пошла-побежала к двери.
Федот Иванович проводил ее внимательным взглядом и — не первый ли раз за нынешний день? — его губы тронула улыбка: хорошо, что есть у него такой бухгалтер!
Размягчившись, он даже начинает думать, а не зря ли собирает правление, не лучше ли махнуть рукой на Розу и не подымать лишнего шума? По уязвленное самолюбие берет верх: нет, такое прощать нельзя! Кому другому, может, он бы и простил. Кому другому, но не Розе…
Было время, не Шуру — Розу он метил поставить бухгалтером: грамотная, смышленая. Но Роза — куда там! — загордилась, поставила его ни во что. А теперь она — если бы и захотела — не нужна ему. Теперь у него есть Шура… Сначала Федот Иванович доверил Шуре кассу. Видит — дело получается. Ездят вместе с Шурой в банк получать деньги, каждый раз там гуляют у друзей-приятелей, однако же дебит-кредит у Шуры сходится. Да и вела себя Шура с умом, не изображала недотрогу, а когда навеселе была, так и прямо говорила, что, мол, один раз живем. Городские, они лучше деревенских понимают, зачем человеку жизнь дается…
С годами связь с Шурой становилась все тесней. По деревне — деревня, она деревня и есть! — пошел слушок. Тогда Федот Иванович призвал на помощь бригадира трактористов Васю Берданкина. Тот быстренько нашел подходящую кандидатуру в Шурины женихи — выпивоху Ефрема Смолова. Сыграли свадьбу, и через какой-нибудь год вырос у Ефрема с Шурой — как в сказке — новенький дом с четырьмя окнами по лицу, с резными наличниками, с сенями и крылечком. Однако недолго жить и довольствоваться всем этим суждено было Ефрему: пьяный, во время купания, утонул в Суре. Осталась в доме молодая вдова. И немало охотников нашлось войти в этот дом на правах нового хозяина, да всем им Шура дала от ворот поворот. Так и по сей день гордо стоит на самом краю деревни красавец дом, обнесенный вместе с подворьем высоченным забором — попробуй, подступись! — и живет в этом доме одинокая молодая вдова. Бывает, что любители пошастать по чужим дворам стучатся по ночам в ее нарядную калитку. Однако открывается она лишь для двух человек: председателя колхоза и бригадира трактористов — веселого Васи Берданкина. Федот Иванович знает, что Вася изредка наведывается к Шуре, он даже подозревает, что Шура бы не прочь вовсе отбить Васю от жены и зажить с ним. Но Федот Иванович так же твердо знает, что Шура побаивается его и ни в чем — ни в колхозных, ни в личных делах — не поступит против его воли и желания…
Приход шумного Васи Берданкина — легок на помине! — прервал размышления председателя.
Федот Иванович с пристрастным вниманием оглядел ладного, крепкого бригадира и позавидовал его молодости, свежести лица — ни одной морщинки у шалопая нет, это ведь надо! Ну, да и то сказать: тридцать лет для мужика — вторая молодость.
Держится Вася с председателем смело, свободно, как с давнишним закадычным другом. Федот Иванович на несколько вольное обращение Васи смотрит сквозь пальцы; он знает, что в нужную минуту всегда может приструнить бригадира, и тот ни в чем не осмелится ослушаться его.
— С чего это вдруг так приспичило правление-то собирать? Что за гром грянул и надо срочно креститься?
Вася вольно сел на тот же стул у председательского стола, на котором только что сидела Шура, и, заложив ногу на ногу, начал закуривать.
— Потерпи малость, узнаешь, — не стал ничего объяснять Федот Иванович.
Дверь слегка приоткрылась, и в нее робко заглянул Александр Петрович Масленкин.
— Можно?
— А остальные еще не пришли? — спросил Федот Иванович. — Как придут — вместе и заходите.
Так и не переступив порога, Масленкин тихонько закрыл дверь.
И нравится, и не нравится Федоту Ивановичу вот эта робость, эта смиренность агронома. Оно-то понятно: еще и двух лет не прошло, как парень закончил сельскохозяйственный институт; учился на колхозную стипендию и, значит, чувствует себя в неоплатном долгу перед колхозом и перед главой колхоза в первую очередь. Да и теперь получает немногим меньше председателя. Как тут не быть благодарным председателю, как не выказывать ему свое почтение! Все это так, и все это правится Федоту Ивановичу. Но уж не слишком ли, не сверх ли всякой меры робеет перед ним агроном, и не только боится слово поперек сказать — боится при нем вообще свое мнение высказывать. А если он и дальше будет только глядеть председателю в рот и ждать, что тот скажет, — спрашивается, много ли проку от такого агронома?!
Опять открывается дверь, и опять Масленкин заглядывает в нее.
— Бригадиры пришли. Можно звать?
— Зови, — разрешает Федот Иванович.
Вместе с агрономом в кабинет заходят бригадиры Егор Иванович и Алексей Федорович.
Разница в годах у бригадиров невелика — Егору Ивановичу под пятьдесят, Алексею Федоровичу пятьдесят — но попробуй найди в деревне двух других столь же разных, непохожих человека! Их и по одному виду-то за версту не спутаешь. На Егоре Ивановиче видавший виды, почти добела выгоревший на солнце костюмчик, как на вешалке болтается, словно бы покупал когда-то на вырост, и вот уже износил, а вырасти так и не вырос. На Алексее Федоровиче — аккуратный, в обтяжку, военный френч и диагоналевые, отглаженные брюки. Егор Иванович худощавый и долговязый, Алексей Федорович — и плотнее, и пиже ростом. А сядут, вот как сейчас, рядом — у Егора Ивановича голова черным-черна, без единого седого волоса, у Алексея Федоровича — сплошь белым-бела, и даже узнать нельзя, какими у него в молодости были волосы — рыжими, темными или светлыми.
Ну, внешний вид это еще не все — характером, поведением бригадиры не похожи еще больше. Вот сидит Егор Иванович на своем стуле, мелко помаргивает и уже словно бы самой позой своей заранее, загодя выражает полное согласие со всем, что скажет председатель. Федот Иванович, бывает, и ругнет его: делаешь только то, что я скажу, а собственной инициативы нет никакой. А если рассердится, еще и моргуном или необлизанным теленком обзовет. Однако же Егор Иванович то ли не умеет обижаться, то ли держит себя в руках, но на ругань председателя еще ни разу не ответил хотя бы сердитым словом. И наряды исполняет — тут уж ему надо отдать должное — с исключительным старанием, так что на него всегда можно положиться.
Алексей Федорович работает бригадиром всего лишь второй год. Когда-то, в молодости, учился в сельскохозяйственном техникуме. Потом война. Демобилизовался младшим лейтенантом. Какое-то время поработал бригадиром и даже председателем колхоза, потом снова призвали на службу, и вот в чине майора вышел в отставку. Чтобы офицеры, выходя в отставку, возвращались в родные селенья — нынче большая редкость. А вот Алексей Федорович не захотел жить в городе, приехал в свой Хурабыр. Поначалу между новым бригадиром и председателем были добрые отношения. Но чем дальше, тем они становились хуже и хуже. А в последнее время так и вовсе Федот Иванович чувствует себя словно бы в состоянии необъявленной войны с отставным майором. Мало того что Алексей Федорович частенько не соглашается с председателем — он даже до того дошел, что критикует — да еще как критикует-то! — его на собраниях. По Хурабыру уже ходят разговоры, что, мол, майор привык в армии командовать и здесь в колхозе тоже хочет командовать, хочет стать председателем. Разговоры-то, пожалуй, досужие, пустые, командовать майор не командует и к председательскому стулу тоже, если уж говорить начистоту, не рвется. Но критиковать председателя на собрании — это же явный подрыв авторитета. И надо бы уже давно поставить бригадира на место, а может, и из бригадиров-то вовсе убрать, но попробуй убери, если колхозники, которыми он «командует» — горой за своего бригадира, а коммунисты колхоза недавно выбрали Алексея Федоровича секретарем партийной организации.
Федот Иванович обвел взглядом пришедших, постучал карандашом по столу.
— Что ж, не будем время терять, начнем.
— Маловато, — подал голос Алексей Федорович. — Сколько нас, членов правления, всего-то?
«Даже по такому пустяковому поводу и то надо обязательно идти поперек!» — подумал Федот Иванович. А вслух сказал:
— Бывает, что и бюро райкома проводят при пяти присутствующих. И у нас кворум есть… Вопрос, который мы сейчас обсудим, много времени не займет, но вопрос очень важный. Поговорим о трудовой дисциплине…
Дальше Федот Иванович сказал, что кому же непонятно, что без дисциплины колхоз не только не поднялся бы на ноги, по и давно бы стал посмешищем района. Город всего лишь в семи километрах, и небось уже больше сотни хурабыровцев перекочевало туда и обосновалось в различных городских предприятиях и комбинатах. А ну-ка прибавить к ним молодежь, которая, оканчивая школу, тоже стремится уехать из деревни, — много ли остается рабочих рук в колхозе? И естественно, что каждый работник на учете, каждый должен работать в полную силу…
— В последние годы партия проявила большую заботу о колхозниках, — подошел к главному Федот Иванович. — Но кое-кто понял эту заботу по-своему, понял, как возможность своевольничать и работать на колхозном поле спустя рукава… Да, да, не смейся, Алексей Федорович, именно так. Чуть не в каждом дворе — корова, теленок, свиньи, по улицам целыми стадами ходят гуси и индюшки…
— А что, хорошо это или плохо? — спросил Алексей Федорович.
— Это неплохо, но за всей этой живностью, дорогой Алексей Федорович, требуется уход и уход. В кормлении да доении личной скотины, глядишь, и проходит весь день. А колхозная работа стоит.
— Так что, запретить держать скот в личном пользовании? Что-то я не пойму тебя, Федот Иванович. А вы, мужики?
Алексей Федорович обвел вопросительным взглядом членов правления, но они промолчали.
Федот Иванович почувствовал, как в нем начинает закипать раздражение против бригадира: «Остальным попятно, один ты непонимающим себя выставляешь!»
— Запрещать не надо, по… — тут Федот Иванович поднял указательный палец и сделал паузу. — По уход за домашним скотом не может быть уважительной причиной для невыхода на колхозную работу. И вообще никакую другую причину нельзя считать уважительной! Колхозное производство — вот главное, вот что для всех — от председателя до последнего колхозника — должно быть самым уважительным!
Федот Иванович все больше распалялся, и голос его уже гремел так, словно он выступал на многолюдном собрании.
— Вы знаете, — взяв тоном пониже, продолжал он, — что в последнее время я многих оштрафовывал. Но и штраф, как я погляжу, уже перестает на людей действовать. Кое для кого и председатель — не председатель, и бригадир — ноль без палочки. Возьмем, к примеру, Розу Полякову. На работу выходит редко, когда ей вздумается, а на двоих с ребенком имеет тридцать пять соток огорода. И что, может, она чувствует себя перед колхозом в долгу? Куда там! Языком работает за пятерых. Как только не обозвала меня: и улбутом, и голодным волком. Вы слышите? Меня до сих пор — не то что эта соплячка — пикто не оскорблял подобными словами.
Тут Федот Иванович опять сделал паузу, поочередно посмотрел на членов правления и остался недоволен. Только что сказанное им, увы, не произвело должного впечатления. Разве что Егор Иванович сочувственно поморгал ему.
— Вчера бухгалтерия составила список. Всего в нем шестьдесят семей. Но большинство тут таких, где мужики шабашничают на стороне, а их жены все же работают в колхозе. Да и у шестидесяти хозяйств отрезать наделы невозможно. А вот у двенадцати семей я предлагаю землю отобрать, чтобы другим неповадно было. По этому вопросу я и собрал правление.
— Вопрос о лишении приусадебных участков правомочно решать только общее собрание, — первым высказался Алексей Федорович.
— Если правление примет такое решение, можно но сомневаться — собрание поддержит его, — ответил Федот Иванович.
Ответить-то он так ответил, по про себя подумал, что ведь этот дотошный отставной майор в сущности прав, и чтобы не лезть на рожон и не обострять спор, предложил более мягкое, компромиссное решение.
— Ладно, сейчас всех касаться не станем, по чтобы и для них, и для других был наглядный поучительный пример — у Розы Поляковой огород отрежем. Вот так. Кто за то, чтобы Поляковой оставить пятнадцать соток, прошу поднять руку.
Сказав это, Федот Иванович сам же первым поднял руку. За ним подняли Егор Иванович с Александром Петровичем, а потом — медленно, неохотно — и Вася Берда нкин.
— Что за спешка? Куда мы торопимся? — запоздало спросил Алексей Федорович. — Я против. Я знаю Розу… да что я — все вы хорошо знаете Розу. Разве это плохая работница? А что в прошлом году она не выполнила минимум — так опять же все мы знаем по какой причине: грудной ребенок на руках, а тут еще и отца разбил паралич. Разве не так, Егор Иванович?
— Так-то оно так, — смущенно заморгал бригадир. — Но один не будет работать, другой не выйдет…
— Ты, Алексей Федорович, хочешь показаться добрым перед людьми, — Федот Иванович поднялся с кресла, оперся о «стол крепко сжатыми кулаками. — Получается так, что ты добрый, а мы все — волки, ты рассуждаешь правильно, а мы — хоть нас и четверо — мы все ошибаемся. Не много ли берешь на себя, не слишком ли умным себя ставишь? Или своей маниловской добротой хочешь авторитет у колхозников завоевать?
— Я, Федот Иванович, достаточно повоевал за Родину, — спокойно ответил бригадир. — А авторитет… надо ли за него вообще воевать-то? Авторитет надо зарабатывать. Как умею, работаю… Ну, да не обо мне речь. Речь у нас поначалу шла вроде бы о лодырях, подрывающих трудовую дисциплину. И против настоящего лодыря я бы вместе с тобой проголосовал, рука бы не дрогнула… Но начали мы разговор о злостных лентяях и шабашниках, а свели — не кажется ли это тебе, да и всем вам, мужики, не очень серьезным? — свели к попавшей в беду женщине… Нельзя так, Федот Иванович, нет такого закона. К тому же и ее самое на заседание не вызвали. Это — нарушение колхозной демократии.
Федот Иванович понимал, что если ввязываться в спор с бригадиром по всем статьям, то он не только не сможет доказать свою правоту, по и будет выглядеть неправым в глазах остальных членов правлении. И чтобы закончить дискуссию, сказал:
— Демократия сейчас нередко идет во вред делу, потому что кое-кто слишком вольно ее понимает, — и уже тоном, не допускающим возражения, добавил: — Решение принято, не будем топтаться на месте… Ты, Егор Иванович, отмерь пятнадцать соток, а остальную землю оставь для приготовления компоста. Распорядись, чтобы на огород Поляковой нынче же начали возить навоз.
— Ладно, — вяло, неопределенно отозвался Егор Иванович. Видно было, что хоть и не очень хочется выполнять это председательское указание, но в то же время и перечить Федоту Ивановичу он не привык.
— И повторяю, Федот Иванович: это неправильное решение, и я с ним не согласен, — продолжал настаивать Алексей Федорович.
Ясно было, что он опять вызывал председателя на разговор, и Федот Иванович, в ответ, опять ушел от него:
— Ну, и оставайся несогласным, если это тебе правится, — уже безо всякого запала, почти мирно проговорил он. — Вольному воля…
— Как секретарь партийной организации, я должен буду поставить в известность райком, — жестко, глядя прямо в глаза председателю, сказал Алексей Федорович.
— Ах, так! — досада и раздражение снова прибойной волной подкатили к сердцу Федота Ивановича. — По-другому сказать, хочешь пожаловаться?
— Как больше нравится, так и говори.
— В колхозе не райком — мы сами хозяева. У них и без того, чтобы копаться на каждом огороде, хватает работы. И я бы на твоем месте, чем кляузничать — подумаешь вопрос политического значения! — занимался своим прямым делом, а людям голову не морочил.
И чтобы Алексей Федорович не успел перебить его, не успел снова заспорить, Федот Иванович сразу же перешел ко второму вопросу.
— Второй вопрос — о трактористе Вальке Ремизове. Совсем разболтался парень. Не слушается, наряды выполняет не как нужно колхозу, а как ему самому захочется. Не знаю, как твое мнение, Вася, а я считаю, Ремизова надо отстранить от работы.
— Вальку? — словно бы не веря своим ушам, переспросил Берданкин. Видно было, что слова председателя не то что удивили, а прямо-таки ошарашили его.
— Да, Вальку, — подтвердил Федот Иванович.
— Но как же так? — все еще не мог попять причины и смысла такой суровой председательской кары бригадир трактористов. — Валька у меня — можно сказать, лучший тракторист. Во время посевной — небось сам видел — работал сутками без сна, без отдыха. И все, что ему поручалось, выпол…
— Слишком много воли ты им дал, — не дав договорить, перебил Берданкина Федот Иванович. — Даже распоряжения председателя и то перестал выполнять.
— Ремизов сегодня работает на плотине — так ему вроде бы и наряд такой еще с вечера был дан, — негромко, ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил Алексей Федорович.
Бригадир Егор Иванович с агрономом Масленкиным молчали, словно бы выжидая, чем и как разрешится спор-разговор между председателем и Васей Берданкиным.
Федот Иванович уже и сам понимал, что не очень-то ладно сделал, направив трактор в Розин огород без санкции (в большом ходу сейчас это словечко!) правления. Он и тогда, утром, не был уверен, что делает правильно. Теперь, видя, что его не поддерживают ни Вася, ни Егор Иванович с агрономом, он окончательно понял, что взыгравшее самолюбие толкнуло его на явно опрометчивый шаг, и решил не настаивать на своем предложении.
— Может, тогда так сделаем: с работы снимать не будем, а оштрафуем для острастки на пять рабочих дней?
— Учить уму-разуму, конечно, надо, — согласился Берданкин.
Догадливый Вася хоть пока еще и не знал всей подоплеки дела, но, видать, сообразил, что в чем-то Валька не угодил председателю и, значит, должен понести какое-то наказание.
Не будь здесь зловредного бригадира, Федот Иванович и сам бы все рассказал. Рассказал в уверенности, что поймут его так, как надо. А ну-ка, расскажи, как бульдозер счищал на огороде Поляковых люцерну, при Алексее Федоровиче — что тут поднимется!..
— На этом закончим. Все свободны, а ты, Василий, останься — дело есть.
Первыми ушли из кабинета бригадиры, за ними, так и не проронивший ни одного слова, агроном.
Федот Иванович прошелся по кабинету туда-обратно, постоял у окна, проследив взглядом удаляющихся деревенской улицей бригадиров, а уж потом повернулся к Берданкину.
— Ну, хватит о делах. И так с утра до темной ночи — дела да дела. Ляжешь спать, сон какой начнет сниться — так и во сне с кем-нибудь ругаешься или тебя ругают… Поедем-ка, Вася, на рыбалку. Шуре я уже сказал, и насчет выпить-закусить она расстарается. А поставить сеть позови Александра Петровича, и хватит. Работай осторожнее, для чужого глаза незаметно, а то, знаешь, наговорят семь верст до небес… Агронома с Шурой отвези сейчас же, а за мной приедешь попозже. Шофера не бери — сам баранку неплохо крутишь.
— На «Волге» ехать или на «козле»? — уточнил Вася.
— Запрягай «козла».
Пока они так договаривались, и раз и два тренькнул телефон. Сидевший ближе к нему Берданкин поднял трубку.
— Але, я слушаю. Да, да, колхоз «Слава»… Кто, кто? Прокурор? Федота Ивановича?
Вася прикрыл своей широченной ладонью мембрану:
— Прокурор звонит. Сказать «нет» или…
Федот Иванович скривился, как от зубной боли.
— Что еще ему нужно? — но ругнуться ругнулся, а трубку все же взял.
Разговор, как и следовало ожидать, был не из приятных — это даже Васе и то, наверное, понятно. Да и какие еще могут и быть разговоры с прокурором!
Одной рукой кладя трубку на рычаг, другой Федот Иванович резко стукнул по столу.
— Ябедничать к прокурору поехала, змея… Хорошо! По уж, если так дело пошло… если пошло на принцип — мы еще посмотрим, кто будет смеяться последним. Я проучу тебя, земляную жабу. Огород оттяпаем до самого сарая. Завтра же, Вася, всю землю сдвинешь бульдозером и в смеси с навозом заложим компост. Слышишь?
— Слышу, — отозвался Берданкин и, видимо не имея охоты поддерживать этот разговор, заторопился. — Ну, я пошел, Федот Иванович.
Поднялся и сам Федот Иванович.
Время — обед, а до ухи еще далеко, так что надо сходить в столовую и немного перекусить. Это — первое. Второе — надо побывать на колхозном подворье, заглянуть на склады и на фермы. А еще и ремонтную мастерскую с кузницей не забыть…
Вернулся в правление Федот Иванович только часам к четырем.
К тому времени пришла почта, и он просмотрел полученные бумаги, взялся за газеты.
В первую очередь его, конечно, интересовала сводка в районной газете. Колхоз «Слава» значился в пей по севу на втором месте, и видеть такое было приятно. Радости прибавляло еще и то, что некоторые колхозы успели посеять только половину плановой площади.
В «Славе» же оставались лишь бахчевые культуры да десять гектаров гречихи.
Сводка — это зеркало работы колхозов района. Вчера в райкоме созывалось совещание председателей колхозов. Однако приглашены были на это совещание — и совершенно правильно! — только председатели отстающих с севом колхозов. Федота Ивановича не вызывали. Зачем вызывать, коли дела идут хорошо? По хлебу он рассчитывает опять запять первое место в районе. И расчеты эти не бумажные, не маниловские. Часто ведь как бывает? «Включившись в соцсоревнование… приложим все силы… даем обязательство…» и пошло-поехало. И думают, что, если включились и дали обязательство — значит, урожай будет само-собой высоким, словно бы эти обязательства заместо удобрения в поле вложены и толк от них будет такой же, как от навоза, если не лучше… А в «Славе» за зиму было заготовлено семьсот тонн — это легко сказать: семьсот тонн! — минеральных удобрений, и все они рассеяны над полями с самолета. Не только озимь, по и клевер с люцерной подкормлены азотом. Другие еще не отсеялись, а колхоз «Слава» уже вывозит на поля навоз и компостирует его с фосфоритной мукой… Сейчас колхоз на второй строчке. Просто на второй строчке. Но о результатах говорить пока еще рано. По-настоящему заговорят о «Славе» поздней осенью, когда колхоз и по урожаю, а может, и по сдаче продуктов животноводства выйдет на первое место. Тогда к «Славе» придет… настоящая слава!..
Федот Иванович улыбнулся неожиданному каламбуру, отложил газету и позвонил в районное отделение «Сельхозтехники».
— Мне управляющего… Это ты, Петруша? Не узнал, разбогатеешь… Да, да, Федот Иванович… Когда пришлешь машины? Нужно вывезти и разбросать тринадцать — хорошая цифра: чертова дюжина, ха-ха! — так вот, я говорю, тринадцать тысяч тонн прошлогоднего торфа… Что, что? Известкование? Хорошо, но и план по торфу тоже выполнять надо. В случае чего тебя, друг мой, и за это ругать будут. Так что пока другие спят… Дня через три? Что ж, по рукам… На стерляжью уху не приедешь? Время?.. После смерти оно будет, Петруша. После смерти… Да, да. Ну, бывай здоров. Вот так.
Поднялось, да еще как поднялось, настроение у Федота Ивановича. И мысли пошли — не то, что утром — высокие, значительные, полезные. Для дела полезные.
Исключительно благоприятные условия создало в последние годы государство для колхозов! В прошлом году на поля «Славы» была вывезена известь, и вот уже второй год вывозится торф. И все — бесплатно, за счет государства. В этом году каждый гектар озимых хлебов подкормили торфом. А сколько их этих гектаров. Попробуй вывези столько торфа своими силами!.. Весь торф в районе лишь на территории трех колхозов, в «Славе» в том числе. Это же клад, настоящий клад. Только не зевай, не давай залеживаться этому кладу, вези его на поля, и он обернется хлебным золотом…
Пытались было пристроиться к ихнему торфу соседи, по Федот Иванович их без лишних разговоров отшил. Правда, без разговоров-то дело не обошлось, даже целая стычка с первым секретарем райкома на этой почве вышла, но Федот Иванович тут проявил характер и настоял на своем.
Райкому, видишь ли, пришла идея добытый на территории колхоза «Слава» торф дать соседним отстающим колхозам. Прежний секретарь, зная характер Федота Ивановича, о таком бы и речи не стал заводить. А Валентин Сергеевич завел. Мужик он умный, понимающий, до первого секретаря большую школу прошел. Когда-то работал вторым секретарем, потом выступил в республиканской газете с призывом и пошел председателем колхоза. Колхоз, куда он попал, в двадцати пяти километрах от города, и рабочих рук в нем хоть отбавляй, не то что в Хурабыре. Так что вывести такой колхоз в передовые легче. И Валентин Сергеевич вывел. В том колхозе тоже есть торф, и новый председатель на нем да на навозе и выехал. Год прошел, два, а на третий, за высокий урожай, уже и Золотую Звезду Героя получил. А еще через год вернули его в райком первым секретарем.
Так что калач Валентин Сергеевич тертый, и разговаривать с ним не просто. Его на мякине не проведешь. В райкомовском кабинете не сумел его убедить Федот Иванович. И так, и этак отбояривался, а под конец и последний козырь выкинул: не захотят, мол, не согласятся колхозники. Тогда Валентин Сергеевич вызвался сам приехать на собрание и убедить их. Но и Федот Иванович не лыком шит: я тебя не убедил — так вот и ты их не убедишь! Подговорил он кое-кого из горластых да языкастых выступить против, и дело было сделано: не согласились колхозники отдавать торф чужим артелям. Федот Иванович еще и этакий хитрый ход сделал: сам выступил, и выступил вроде бы за. Но говорил такими мертвыми словами, что все его хорошо поняли. Правда, кажется, раскусил его кривой ход и секретарь райкома, попрекнув после собрания: «Кулаком ты стал, Федот Иванович».
Кулаком стал! И станешь. Добро-то, говорят, входит в одни двери, а чтобы уйти — сто дверей открыты настежь. И разобраться, зря его секретарь райкома попрекнул: вспомнил бы, как сам в председательской шкуре ходил и тоже скопидомничал. Не скопидомничал бы, так и колхоз на ноги поставить не сумел… А еще как-то тем уколол, что вот, мол, я не жалел денег, чтобы учить колхозных ребят в институтах, и теперь колхоз обзавелся не приезжими, а своими специалистами — агрономами, зоотехниками, врачами. Но ведь и Федот Иванович выучил агронома, по шестьдесят рубликов каждый месяц на стипендию отваливал. Врачей же ему готовить резона нет: Хурабыр от города не в двадцати пяти километрах, районная больница под боком…
По коридору прогремели быстрые шаги, дверь рывком отворилась, и на пороге возник оживленный, сияющий как медный таз Вася Берданкин. Тряхнув своей пышной шевелюрой, Вася дурашливо, по-военному отчеканил:
— Все готово, товарищ командир!
— Вольно! — в тон ему ответил Федот Иванович, чувствуя, как веселое возбуждение Васи, которое он всегда испытывал в предвкушении гулянки, передается и ему.
Бежит, подпрыгивая на рытвинах и ухабах, «газик». Неровная и непрямая дорога вьется полями, обходя овраги, спускаясь в лощины и выхлестывая на взгорья. Местами дорога глубоко процарапана культиваторами, и машину мелко трясет, как если бы шла по сплошному бревенчатому настилу. С мягкой пашни на дорогу вычесаны боронами сухие, неразбившиеся комья, и глядеть издали — будто кто ехал и крупную картошку рассыпал.
Поля обработаны на славу. Сейчас они едут пшеницей, а за ним начинается поле раннего овса с уже проклюнувшимися зелеными шильцами. Овес нынче не больно-то в почете, а председатель любит его и самой хорошей земли не жалеет. Он знает, что, если еще и торфу в ту землю подбросить — все окупится, вымахает овес в рост человека, выкинет свои царские султаны и если не сорок, так тридцать пять центнеров даст наверняка. А ведь зерно зерном, а еще и какой прекрасный корм — овсяная солома! Про полову и говорить нечего, она еще слаще и калорийнее, и для нее в колхозе даже специальный сарай построен.
Кончились поля, впереди открылся необъятный зеленый простор лугов. И в этом зеленом раздолье блестит, сверкает под низким, идущим на закат солнцем, голубая лента Суры. Милая сердцу картина, и чем больше глядишь на нее, тем заманчивей она становится.
На стыке полей и лугов, недалеко от дороги, стоят рядком стога прошлогоднего сена. На макушки стогов положены толстые жерди-грузила: и ветром не снесет, и дождем поменьше мочит. Во многих колхозах сейчас не то что сено — вся солома давно съедена, а «Слава» свой скот может еще хоть полгода кормить, не выпуская на пастбища.
Стога издалека видны, и потянулись к ним на исходе зимы колхозники из других сел и деревень: корма на исходе, а до выгона на весеннюю траву еще далеко. Колхозный фуражир и председатель ревизионной комиссии и по сей день продают сено. Продают, понятное дело, не по летней или осенней цене, а по четыре рублика за пуд. Текут в колхозную кассу денежки. Правда, кое-кому кажется дороговато. Сунулся было соседский председатель, а когда узнал цену за стог — дурно ему сделалось. Чуваши говорят: сосед — это почти родня. Пришлось выручить бедолагу. Денег нет — бери взаймы. Однако, само собой разумеется, делать из своего колхоза кассу взаимопомощи или, того пуще, богадельню резона нет. Взял он сено как-никак лежалое, а заплатит свежим. Ну, и на утруску-перевозку процентов десять накинет. Глядишь, колхоз «Слава» опять будет в выгоде, а не в убытке.
Лугами «газик» побежал прытче, здесь дорога была ровная, укатанная до блеска.
Еще каких-нибудь три-четыре года назад место это только называлось лугом: трава была редкой, жиденькой, как волосы на стариковской голове. Вылезет по весне, вытянется самое большее до колена и жухнуть на корню сохнуть начинает. Глядел, глядел на эту чахлую травку Федот Иванович, думал, думал и надумал распахать луга и шугануть на каждый гектар по тонне минеральных удобрений. А потом засеяли всю площадь урожайной луговой травой: костром безостым, мятликом, луговой овсяницей, белым клевером — словом, разнообразной богатой смесью. За семенами аж в Эстонию ездили, да и там по высокой цепе купили. И если все посчитать — большущие расходы понес колхоз с этими лугами. И были такие, что поговаривали: то трава, мол, сама росла, а теперь будет все та же трава — не хлеб же! — а вон сколько колхозных денег вбухали. Та да не та! И расходы через какой-нибудь год уже обернулись доходом, чистой прибылью.
Теперь весь район, все соседи с зеленой завистью глядят на эти луга, и кое-кто тоже уже начинает подумывать над тем, как сделать урожайными и свои. Но немало и таких, кто завидовать-то завидует, а сам делать ничего не делает. Взять хотя бы того же соседа, что стог взаймы взял. У него тоже есть луга. Но когда Федот Иванович попытался было устыдить его за то, что он ленится пошевелить мозгами, тот ответил: «Так-то оно так, но не просто и осмелиться, тем более что райком на этот счет никаких указаний но давал…» Вот еще какие руководители есть! Не о хозяйственной выгоде думают, а указаний вышестоящих органов ждут. Потеха, да и только.
Теперь у «Славы» свои собственные семена трав. Да и не только для себя, но остается и на продажу. Худо-бедно каждый гектар семенников дает около центнера. Хочешь такой же луг заиметь, хочешь семена купить? Пожалуйста. Полторы тысячи за центнер. Дороговато? Что ж, поищи дешевле… Раньше дураков розгами лупили, сейчас таких вот иждивенцев, таких сонных налимов вроде соседа, ждущего указаний сверху, надо бить рублем! Поумнеть дурак вряд ли поумнеет, но все же ему вперед паука, а колхозу «Слава» доход… Оно, разобраться, его, соседа, и дураком назвать будет неправильно — просто хватки настоящей нет. В председательском дело нужен трезвый расчет. По — не только. Нужна еще и смелость. Пусть и основанная на этом самом расчете, по все же — смелость. (Не зря сосед и признался, что не может осмелиться!) У Федота Ивановича есть и то, и другое, у него есть и железная хватка, и смелый полет мысли…
— Погляжу я, Федот Иванович, — хороши у нас луга! — словно бы читая его мысли, говорит Вася Берданкин. Молчит какое-то время, а потом уже совсем о другом — Нас небось уже заждались.
Федот Иванович не отвечает, но мысли его теперь тоже переходят на другое. Теперь его мысли — о Шуре.
Не отложиться ли ему от своей ворчливой жены и не перейти ли совсем к Шуре? Жена, конечно, побежит в райком, дадут выговор, может, даже строгий и с занесением в учетную карточку. Ну, это ладно, выговор можно и пережить. А что потом? Потом будет жить-поживать. с молодой женой? Но ведь ей-то тридцать, а ему уже сорок девять. И так не молод, а на председательской работе и тем больше раньше сроку состаришься. Состаришься, а она-то еще будет в самом соку. И как знать, может, будет пилить хуже нынешней жены… Нет, тут рассудок терять нельзя, тут тоже должен быть какой-то реальный расчет. Излишняя храбрость может быть только по вред делу. Так что не будем храбриться. Уж, видно, как говаривали в старину, с кем повенчался, с тем и саваном покрылся. Поговорка невеселая, но, видно, в ней есть какая-то мудрость…
— Стерлядь сегодня должна попадаться, — Вася опять про свое. Сидит за баранкой, а сам уже давно весь там, на рыбалке.
— Не загадывай, — на этот раз отзывается Федот Иванович.
Александра Петровича Масленкина они нашли на берегу укромной заводи. Отличное место для рыбалки! Сура тут, обегая небольшой островок, разделяется на два русла. В правобережный рукав, около которого они обосновались, не только пароходики — катера и то не заходят по причине мелководья, так что рыба тут, что называется, непуганая.
С приездом председателя агроном забегал, засуетился, и Федот Иванович опять с неприязнью отметил про себя: ну, что мельтешишь-то? Ты же не мальчик на побегушках, а агроном колхоза. Почтение хочешь мне, как старшему, оказать — что ж, дело хорошее. По надо же все делать в меру. Вон погляди, как Вася держится — любо-дорого, независимо, хоть и понимает, что не меньше от меня зависит… Надо будет как-то поговорить с парнем на эту тему, чтобы людям в глаза не бросалось, чтобы не болтали, что вот, мол, Михатайкин холуя себе в подручные выучил…
Местечко славное, но на большой улов Федот Иванович не рассчитывал: сеть поставили поздновато, и приманку — тоже бы надо было запустить пораньше.
Так оно и вышло. Когда агроном с помощью Васи вытащил сеть, в ней оказались две стерлядки и шесть лещей. Не густо!
— Может, отважимся разок пройти бреднем? — предложил Вася.
Все понимали, и сам Вася в том числе, что предложено это было просто так, для красного словца: вода еще очень холодная, и, чтобы лезть в нее, надо действительно иметь отвагу.
— Па уху хватит, — сказал, как резолюцию наложил, Федот Иванович.
— Эта рыбешка не стоит и того, чтобы из-за нее сеть замочили, — еще хорохорился Вася, но опять же хорохорился больше для виду, потому что первым же начал собирать и укладывать сеть.
Федот Иванович достал из машины газеты и завернул рыбу.
— Зачем жадничать? Мы же не браконьеры, — и, взвешивая на ладони сверток, добавил — И так больше трех кило будет. Хватит!
Сели в машину и тронулись по тропе, которая какое-то время шла берегом реки, а потом юркнула в старый, местами сильно изреженный, лес.
В лесу сначала ехали тележной дорогой, потом просекой в молодых посадках. Тут было еще сыровато, и Вася включил передок. Несмотря на то что на ветровое стекло постоянно навешивались ветки густого орешника, а еще и приходилось ехать не прямо, а зигзагами, Вася ориентировался — не первый раз! — хорошо, и скоро они очутились на небольшой, окруженной со всех сторон кустарником, поляне. Посреди поляны стояли две разлапистые ели, а под их сенью — стол на четырех, врытых в землю, столбиках и вокруг него — тоже на столбиках — лавки. Этот стол Федот Иванович в шутку называл банкетным. За ним он угощал стерляжьей ухой приезжавших в колхоз дорогих гостей и, может, не очень дорогих, но очень нужных ему людей. Вторые здесь бывали, пожалуй, даже почаще. Многолетний опыт подсказывал Федоту Ивановичу, что некоторые дела и делишки можно устроить за таким вот, неказистым на вид, столом куда скорее и вернее, чем за полированным председательским в его кабинете.
Шура уже успела выскрести и вымыть стол и лавки, а на краю поляны разложила костер и повесила над ним котел с водой.
— Ну, рыбаки, где ваша рыба? — весело спрашивает Шура.
— Рыба есть, вот уха когда будет, — подлаживаясь под игривый тон Шуры, отвечает Федот Иванович и подает ей намокший газетный сверток.
Шура ловко подхватывает сверток, вываливает из него рыбу в большую деревянную плошку, затем берет пустое ведро и протягивает его Васе:
— Сходи за водой. Да побыстрей!
— Айн момент, — лихо отвечает Вася.
Васе как-то пришлось побывать в заграничной туристической поездке, и он при случае любит вставлять в разговор некоторые иностранные словечки или говаривать: «И мы Европу повидали!»
Знакомым ходом Вася спускается в ближний овраг. Здесь есть специально вырытый колодец. Колодец неглубок, метра полтора — не больше, но вода в нем чистая и вкусная. Его они с Федотом Ивановичем и Ванькой Козловым вырыли еще в прошлом году. И не просто вырыли — обвели срубом и сделали крышку: и меньше заметно, и осенью листьями и ветками не засоряется. А чтобы в колодец не попадала дождевая или вешняя вода, по обеим сторонам его прокопали желоба. Вынутая земля разровнялась, расплылась, желоба заросли травой, и для стороннего человека колодчик почти незаметен.
Следом же за Васей ушел с поляны и Александр Петрович:
— Пойду дровишек посуше наберу.
Дров и так хватит, дело не в дровах. Просто он знает, что Шура сейчас, не стыдясь его, полезет с нежностями к Федоту Ивановичу, и тот тоже станет с ней заигрывать. Шура-то не стыдится, а ему видеть такое стыдно, неудобно.
Он и вообще чувствует себя на этих попойках стесненно, неловко, неприкаянно. Есть же в году праздники — вот и веселись, ешь, пей вместе со всеми, а зачем в темный лес-то забиваться?! И Федота Ивановича подвыпившего, осовелого видеть неприятно, и домой приедешь — жена недовольна: где был, с кем пил? Что был он с председателем, это можно сказать, но как скажешь, что, кроме него, была и Шура, и какой-то вовсе бы тут никчемушный Ванька Козлов? Солгать? Лгать он с детства не умеет. Хоть и бедно они жили — семеро их было у матери, отца лишились рано — но честностью и правдой никогда не поступались. Так неужто теперь надо учиться хитрить и лгать?
Ему пришли на память прежние лесные застолья. Сидит окосевший Федот Иванович, облапив тоже пьяненькую Шуру, а перед ними Вася дурачится или Ванька Козлов своим тенором звенит — чувашские и русские песни поет. На песни Ванька неистощим. И голос у него не то чтобы выдающийся, но сильный, красивый. Особенно хорошо получается у него «Эх, дороги…», аж за сердце берет. Частенько эту песню и Федот Иванович подпевает. А еще Ванька большой мастак на частушки. И каждый раз они у него новые. А много и таких, которые сам же придумывает. Поглядит на председателя — выдаст частушку — не обидную, но задиристую — про председателя; взглянет на Васю или на него, агронома, — тут же готовы у него припевки и про них. Да, бывает, что не просто задиристые, но и ядовитые: то про тракториста, который спьяну на столб наехал, а бригадир Вася на это сквозь пальцы посмотрел; то про агронома, который молит бога, чтобы дождь пролился, но если, мол, дожди будут идти по заказу — зачем нужен колхозу и агроном? А председатель слушает такие частушки и как ребенок радуется: «Айда Ванюша! Пожги, пожги моих дружков! Так их, так!..»
Да что Ванька, какой с него спрос! Не в Ваньке дело. Ему что на столб лезть, что в таком застолье петь — трудодни все равно идут. Так что, если просят, почему же за столом не посидеть и частушки не попеть… А вот как это сам Федот Иванович не понимает, что и самого себя и Ваньку унижает, заставляя петь на собственную потеху…
Не первый раз уже приходят Александру Петровичу на ум такие невеселые мысли. Потому что в последнее время он все отчетливее начинает сознавать, что и то положение, какое он занимает, а лучше сказать, в какое попал — тоже в чем-то унизительное. Потому что он в колхозе не сам по себе, а при председателе. И положение не сам он занял — Михатайкин ему определил. Да, он обязан колхозу за то, что с его помощью получил высшее образование. Но ведь обязан-то колхозу, колхозникам, а не лично председателю. Получается же — лично ему. Потому и на заседаниях сидит в рот воды набрав, и решать самостоятельно ничего не решает, ждет, что скажет председатель, даже в тех случаях, когда дело касается агротехники. Зачем же тогда он и учился? Мальчиком на побегушках у Михатайкина можно было бы устроиться и без института… Нет, тут надо что-то делать, надо наконец решиться. А то получается, что Ванькина роль председателева артиста, как его зовут в деревне, тебе не нравится, а собственной ролью председателева агронома ты доволен. Не пора ли попытаться стать не председателевым, а колхозным агрономом?!
Как только бригадир трактористов с агрономом ушли с поляны, Шура наклонилась над чистившим рыбу Федотом Ивановичем, пощекотала своими пушистыми кудряшками и вкрадчиво проговорила:
— Жду тебя вечером, Федя. Большого греха не будет, если свою старую чесотку на ночку оставишь одну.
Федот Иванович хмурится. Ему хочется поставить на место уж слишком распоясавшуюся Шуру, хочется сказать: жену не трогай, тебя это не касается… Но он поднимает глаза и видит полные груди, видит белозубое улыбающееся лицо Шуры и забывает о приготовленных словах. На какую-то секунду перед его мысленным взглядом встает сухопарая, вечно чем-то недовольная жена, и после этого мгновенного видения Шура становится еще привлекательнее и желаннее.
— Приду, — тихо роняет он.
Его охватывает желание немедленно сесть за стол, открыть бутылку и выпить. Но не одним же с Шурой это делать.
И когда на поляну, один за другим, возвращаются Вася и агроном, Федот Иванович быстро моет вычищенную рыбу, затем ополаскивает руки и громогласно возглашает:
— Друзья — к столу!.. Пока уха варится, пропустим по единой.
— Давно уже во рту щекотно, Федот Иванович! — с энтузиазмом подхватывает Вася.
Они втроем усаживаются за стол под елью, накрытый белоснежной скатертью. Шура уже поставила туда бутылку «столичной» и всевозможную закуску. Тут и грибы, и колбаса, и тонко нарезанные ломтики сыра. Даже лимон красуется среди всей этой снеди.
Федот Иванович разливает бутылку по трем стаканам.
— Шуру бы тоже надо позвать, — напоминает Александр Петрович.
— Она занята делом, ей нельзя отвлекаться, а то уха может убежать, — полушутя-полусерьезно отвечает Федот Иванович. И, меняя тон, продолжает: — Посевную, можно сказать, мы завершили. И завершили неплохо. Работали, себя не жалели. Вот так…
Федот Иванович чувствует, как его постепенно охватывает светлое, легкое настроение. Ему хочется говорить добрые слова сидящим с ним людям, хочется показать, что он не какой-то самовластный и бессердечный человек — просто его строгое, а подчас и жесткое отношение к подчиненным диктуется интересами дела. Не будешь строгим — не будет успеха в делах, и тебя же люди перестанут уважать. Если бы от одной доброты креп и богател колхоз — как бы все просто было!
— Правление колхоза, нас, сидящих за этим столом, мне хочется сравнить с русской тройкой, — не торопится нынче Федот Иванович поскорее опрокинуть стакан. Ему приятно держать его в руке, приятно предвкушать удовольствие, и он растягивает это предвкушение. — И если, скажем, я — коренной, вы двое — пристяжные. Плохо будут тянуть пристяжные — тяжело придется кореннику. Вы тянули хорошо. По правде сказать — мне нынешняя посевная показалась легкой. Выпьем за тройку, за нашу дружбу!
Они чокаются, и Вася не упускает случая опять показать свою европейскую образованность: он держит стакан двумя пальцами за самое дно.
— Художественно сказано, — говорит Вася и ловко, красиво опрокидывает стакан в свой большой губастый рот. Вздрогнул этак театрально, понюхал кусочек хлеба, а уж потом только потянулся за грибками.
Александр Петрович с плохо скрываемым отвращением выпивает полстакана и тоже начинает закусывать. Он бы и вовсе не пил, да нельзя — надо объяснять, почему не пьешь, а как объяснишь, если ты не сам по себе, а в компании. Зачем тогда было и ехать…
— Наглядно и крепко сказано, — уплетая колбасу, продолжает развивать свою мысль Вася. — А что было бы, если бы мы были похожи на «тройку» из басни Крылова? Тогда бы, шалишь, мы на сегодняшний день и половину не посеяли. А мы, вот именно, настоящая тройка и тянем не в разные стороны, а вперед и только вперед.
Вася заметно хмелел и становился все более словоохотливым.
— Да, если пристяжные плохо тянут, кореннику тяжело. Но как бы мы с тобой, Саша, ни тянули — коренным в упряжке идет все же Федот Иванович. И я предлагаю перед ухой… — обернулся в сторону костра — Шурочка, скоро ли ушицей нас угостишь?
— Уха готова, — откликается Шура. — Несу.
— Так вот, я предлагаю выпить за уху! — несколько неожиданно закончил Вася.
— Что-то закомуристо говоришь, парень, не понять, — добродушно усмехнулся Федот Иванович. — Начал с коренника, а кончил ухой…
Захмелевший бригадир только сейчас соображает, что дал маху и что не будь председатель в таком добром, легком настроении, еще неизвестно, как дело могло бы обернуться. Но, уловив настроение Федота Ивановича — пьяный, пьяный Вася, а все на лету ловит, — он тут же нашелся и как ни в чем не бывало весело поправился:
— А мы и за то, и за другое выпьем, Федот Иванович. И за коренника, и за уху. — А увидев подходящую с дымящимися тарелками Шуру, еще и добавил: — А можно ещо и за третье — за нашу кормилицу-поилицу Шурочку… Ну, и конечно, чтобы она с нами тоже выпила. Дело свое ты сделала. А как говорит народная мудрость: кончил дело — гуляй смело…
Бригадир без умолку балагурил, а Александр Петрович слушал его и думал: наигрыш это, умелое притворство или Васе и в самом деле весело, совесть у него чиста и спокойна? В угоду председателю бригадир веселится или сам по себе окончание сева празднует?..
С заседания правления Алексей Федорович вышел встревоженным и расстроенным.
Не на шутку встревожило его поведение председателя. Такого еще, кажется, не бывало. Были стычки, споры, но если и не всегда удавалось Алексею Федоровичу доказать свою правоту — Михатайкин, отстаивая свою точку зрения, все же спорил, что-то доказывал в свою очередь. А ведь нынче и спора-то никакого не было. Даже на заседание колхозного правления все это было мало похоже. Так разговаривает с нижестоящими командирами какой-нибудь начальник штаба перед операцией: твоя задача такая, а твоя — такая. И все. Приказ обсуждению не подложит, его надо только выполнять. Но это — армия, в армии по-другому нельзя. В колхозе армейская дисциплина не только не нужна, а, наверное, и вредна…
Да, стычки у Алексея Федоровича с председателем и раньше были. Но ведь чего не случается в работе! Беда в том, что в последнее время они расходятся во мнениях все чаще и чаще. Особенно когда дело касается отношения председателя к людям. Михатайкин, похоже, смотрит на колхозников прежде всего и больше всего, как на рабочую силу, выполняющую хозяйственные планы. Колхозники для него сначала работники, а уж потом — люди. А ведь это опасное для руководителя деление… Где, когда, на каком повороте своей председательской дороги Михатайкин стал таким? Что он не всегда был таким — это Алексей Федорович знает хорошо.
Он его помнит совсем, совсем другим.
Федот Иванович… впрочем, какой там Иванович — просто Федотка поступил в Цивильский сельскохозяйственный техникум в тот год, когда Алексей Федорович оканчивал его. В те довоенные времена нужда ь специалистах была острой, и готовили агрономов за три года. Щуплый парнишка Федот, робевший в новой непривычной для него обстановке, естественно, тянулся к своему старшему земляку. Алексей Федорович, чем только мог, помогал Федоту, а по окончании техникума оставил ему все свои учебники и конспекты.
Недолго пришлось поработать Алексею Федоровичу агрономом: призвали в армию. И вернулся он со службы в чине младшего лейтенанта только в пятидесятом году. Войну провоевал в тяжелой артиллерии, и, может, потому судьба к нему была милостивой: за всю войну имел только два легких ранения. Вернулся Алексей Федорович в родной Хурабыр и сразу же был поставлен председателем колхоза. И вот только когда — через тринадцать лет — встретились бывшие однокашники по сельхозтехникуму. Михатайкин работал тогда главным агрономом райземотдела. После гке того, как младшего лейтенанта запа-са снова призвали на службу, а колхоз в Хурабыре и раз, и два укрупнили — во главе его встал Федот Иванович Михатайкин.
Отношения у них оставались прежние, самые дружеские. Приедет Алексей Федорович в отпуск — если но в тот же день, так на другой — Федот Иванович его обязательно навестит, сам к себе в гости пригласит. И угощение выставит такое, что Алексей Федорович от одного взгляда на стол в смущение приходил: ну, будто Федот Иванович не старого товарища-односельца, а какого-то заморского гостя принимал. И всегда, в любое время года главным украшением стола была царская рыба стерлядь: на закуску шла заливная или копченая, а потом подавалась двойная стерляжья уха. «На Суре жить да стерлядки не отведать? — обычно приговаривал Федот Иванович. — Нет, я на это не согласен»… Ну, угощение угощением, а еще нравились Алексею Федоровичу в его старом товарище этакая крестьянская смекалка, крепкая хватка и твердость характера. Нравилось, что Михатайкин наводит в колхозных делах строгий, почти армейский порядок. Может, тут сказывалось то, что сам Алексей Федорович за долгую службу в армии привык нетерпимо относиться ко всякой расхлябанности. Во всяком случае, твердая председательская рука в те годы была ему по душе, на многие вещи они смотрели одинаково и понимали друг друга хорошо.
По демобилизации мог бы Алексей Федорович осесть в городе, найти какую-нибудь непыльную работенку в подспорье к пенсии и жить да поживать в свое удовольствие. Именно так и делают многие и многие офицеры-запасники. Но все годы службы, во сне и наяву, ему виделись родные' поля, слышалось пение жаворонка в майском небе, августовский шелест спелых хлебов. Стоило закрыть глаза, и перед ним вставали белопенные цветущие яблони, чудился горьковатый, такой близкий сердцу, запах черемухи… Много лет прожил Алексей Федорович вдали от родных мест. Но они от этого не потеряли для него свою притягательную силу, а может, даже стали еще дороже. В его жилах текла кровь земледельца. И он понял, что если поселиться в городе, то никакой жизни в свое удовольствие у него не получится, если самое большое удовольствие, самую высокую радость ему дает родная земля, живая природа, среди которой он вырос.
Приехал майор запаса в родной Хурабыр, купил дом с двором, прожил день-другой, а на третий не усидел дома, не утерпел — взял мотыгу и пошел вместе с соседями в колхозный сад рыхлить землю под яблонями. Увидел его за этой работой Федот Иванович — руками развел: то ли офицер и в самом деле соскучился по земле, то ли хочет показаться односельцам этаким свойским человеком: вот, мол, и чин немалый имею, а не забыл, как мотыгу в руках держать… На другой же день председатель правление собрал и на него Алексея Федоровича пригласил. «Ты ведь в тяжелой артиллерии воевал? Так вот: приходилось ли вам, артиллеристам, стрелять из своих пушек по воробьям? Нет… Так вот, если уж ты окончательно решил работать в колхозе, то при твоем чине-звании, при твоем большом жизненном опыте и армейской закалке ходить с мотыгой — это все равно что стрелять из пушки по воробьям. Так я говорю, мужики? Использовать Алексея Федоровича в качестве рядового работника было бы с нашей стороны… да ну что там говорить — было бы просто-напросто нерасчетливо. Пушка должна стрелять по крупным целям! Ты, Константин Егорович, давно на ферму просишься — мы тебя отпустим, а на твою бригаду Алексея Федоровича и поставим…»
Так стал Алексей Федорович бригадиром.
Теперь он уже не со стороны приглядывался к Федоту Ивановичу, а видел его близко и слышал часто. И по-прежнему Алексею Федоровичу многое нравилось в председателе. У Михатайкина агрономические знания, его многолетний земледельческий опыт удачно сочетались с хозяйственной расчетливостью, с постоянными поисками выгоды колхозу. Умел он свой агрономический опыт, свое рачительное отношение к земле передать и бригадирам, и колхозникам. Как-то Алексей Федорович был свидетелем одного, что ли, показательного урока на свекольном поле. Колхозницы прореживали свеклу. Проработали час или два — пришел председатель. Пришел, посмотрел, как идет дело, и сказал: «Стоп! Так мы по осени без свеклы останемся… Идите все сюда». Встал на рядок Марфы Тимофеевой: «Глядите внимательно!» и — раз! — выдернул целый пучок молодой свеклы. Поставил в освободившееся место свой чесанок, примерил: как раз. После этого — опять долой пучок молодых растений из рядка. Опять измерил расстояние между оставленными ростками своим сапогом. И третий раз так сделал. А потом как припечатал: «Вот так и все делайте!» — «Так ведь жалко! — попыталась было оправдаться Марфа, и остальные колхозницы зашумели в ее поддержку. — И землю пустой обидно оставлять, и свеклу — ведь проросла уже! — выдергивать жалко». — «Пусть глаз сейчас будет голодный, — отрезал председатель, — зато осенью урожай будет богатым… Вырывайте безо всякой жалости!» Все как одна начали выдергивать лишние растения, мерка — председательский чесанок. Жалко выдергивать, да что поделаешь, если такой строгий приказ… А к осени куда и пустая земля подевалась, и каждый свекольный клубень чуть не на полпуда налился. С каждого гектара восемьсот центнеров: рекорд по району, а то и по республике… Может, резковато, а то и грубовато разговаривал колхозный председатель на поле, по урожай — вот он богатый урожай! — словно бы оправдывал председательскую резкость и грубость: не для себя человек старался — для колхоза…
Кто-то оправдывал Михатайкина, а кто-то, особенно молодежь, и нет: ты, мол, с нас требуй что надо, спрашивай, и пусть даже строго — но не грубо. Федот Иванович такую критику или пропускал мимо ушей, или отвечал на нее еще более резко: «Скажите, какие нежности! Да кто ты такой, чтобы я еще и слова для тебя особенные подбирал?! Как сказал, так и сказал. А твое дело — слушать и исполнять…» Ну, а когда человек так считает, когда он уверен, что «ради пользы общему делу» может и обругать своего подчиненного — с течением времени эта уверенность заходит все дальше и дальше. И в последние месяцы в разговорах председателя с колхозниками, особенно с такими, которые в чем-нибудь провинились, уже можно было услышать: «Ты у меня поговоришь, возьму и оштрафую». Другого он грозится выгнать из колхоза, а третьего — посадить на пятнадцать суток.
Алексей Федорович пытался, и не раз, дружески урезонивать не в меру расходившегося председателя. Нередко в таких разговорах он ссылался на армию, где солдат находится в полном и беспрекословном подчинении у командира и командир вроде бы волен с ним делать все, что только ему захочется. Однако же командиры делают то, что надо, а не то, что им хочется, и, отдавая любое приказание, отдают его без крика и ругани, даже выговаривают провинившемуся солдату, тоже не унижая человеческого достоинства. Немного поостыв после очередного разноса какого-нибудь из неугодивших ему работников, председатель соглашался с Алексеем Федоровичем: «Поизносились мои нервишки, Алексей. И сам вижу, что перебарщиваю, а сдержать себя не могу…» Однако же соглашаться-то Федот Иванович соглашался, но этим дело и кончалось. То ли уже не мог себя пересиливать, то ли не хотел, но только опять из председательского кабинета доносилось: «Я тебя выгоню…» или «Я тебя посажу…» Тогда Алексей Федорович прямо уже не в личной беседе, а на партийном собрании заявил, что такое отношение председателя к подчиненным ему по работе людям он считает неправильным и, как коммунист, мириться с этим не будет. С того собрания дружба у них и кончилась. Федот Иванович, похоже, еще сильнее закусил удила — только что закончившееся заседание правления наглядный тому пример. Раньше председатель хоть как-то прислушивался к его замечаниям и советам. Теперь Алексей Федорович для него никакой не друг-советчик, а что-то вроде неудобного препятствия на дороге: обходить не обойдешь и убрать тоже не уберешь. Если бы он был только бригадиром! Из секретарей же партийной организации убрать его он не волен… Словом, узел завязался крепкий и чем дальше, тем затягивается туже.
Выйдя из правления, Алексей Федорович какое-то время постоял у калитки, поглядел в ту, в другую сторону улицы, словно бы решая, куда идти и что делать. Перепалка с председателем выбила его из рабочей колеи, и, чтобы немного успокоиться и собраться с мыслями, Алексей Федорович решил проведать парники.
Май идет сухой, пожалуй, даже жаркий. В апреле нет-нет да и перепадали дожди, но вот уже более двух недель — солнце и солнце.
Ранняя капуста высажена, огурцы тоже взошли, хорошо идет в рост и помидорная рассада. Вот только кто скажет, когда все это начинать высаживать в грунт! Высадить сейчас? А вдруг заморозки ударят — в мае, бывает, что и белые мухи летают. Погодить? А если вот такое солнце будет жарить — земля-то высохнет и самое золотое время будет упущено… Немалый доход дает колхозу огород, но и хлопот-забот с ним много.
В нынешнем году овощной огород увеличен до двенадцати гектаров. Двенадцать гектаров — это очень много. Легче в зерновом поле посеять и убрать триста, чем обиходить эти двенадцать. Одной только воды на полив сколько потребуется…
Вспомнив о воде, Алексей Федорович захотел заодно и посмотреть, как подвигаются дела на строительстве плотины. Набирается ли вода в пруду хоть для первых поливок.
По дороге на плотину Алексею Федоровичу повстречался тот самый Валька Ремизов, о котором шла речь на заседании правления. Похоже, Валька был в изрядном подпитии: шел как-то бесцельно и ступал нетвердо.
— Что у тебя за праздник сегодня, Валентин? — спросил тракториста Алексей Федорович.
— А почему именно праздник? — останавливаясь, философски возгласил Валька. — Что я немного того… ну, скажем точнее — выпил? Так вы, Алексей Федорович, разве не знаете, что пьют не только по праздникам. Еще пьют или с радости, или с горя, или от безделья. Три причины… Не верите? Истинно говорю, хоть кого спросите. И я выпил сразу по двум причинам: с горя и от безделья… Я думаю, что я хорошо вам все объяснил.
— А ты, оказывается, философ.
— Кто-кто? — то ли не расслышал, то ли не понял Валька.
— Философ, — повторил Алексей Федорович, — мудро думающий человек.
— A-а, это тот самый Секкель? — начал вспоминать Валька. — Постой, не Секкель, а Геккель…
— Ты хочешь сказать: Гегель? — подсказал Алексей Федорович.
— Он самый!.. Простите, Алексей Федорович. В армии на политучебе рассказывали, забывать начал. И образование у меня только семь классов. Но, — Валька поднял вверх указательный палец, — но думать — это вы верно подметили — думаю. Каждый тракторист, я вам скажу, — философ. Работаешь, пока трактор исправен, — думаешь а что еще делать?! Поломался трактор, выругаешься, душу отведешь и снова начинаешь думать. Начинаешь думать, как поломку исправить…
До нынешнего дня Алексею Федоровичу как-то не приходилось видеть Вальку пьяным, а уж таким разговорчивым — и тем более. Ты смотри-ка, разошелся, прямо хоть на трибуну…
— Говоришь: от безделья. А сказывали, ты на плотине работаешь?
— Работал полдня, а потом Михатайкин… да, да, сам Михатайкин уволил. Уволил!.. Завтра же беру паспорт и уезжаю в Чебоксары — там трактористы-бульдозеристы — во! — тут Валька шаркнул ребром грязной ладони по своей тоже не очень чистой шее, — во как нужны. А может, на Север к своему другу детства Пете махну… Словом, окончательное решение будет зависеть от того, какой нынче сон увижу… А заранее знаю только то, что в этом году обязательно женюсь и возьму какую-нибудь красавицу с румяными щеками и толстыми губами — чтобы интересней было целоваться…
Слушая пьяную Валькину болтовню, Алексей Федорович начинал понимать, что нынче утром у него с председателем произошел какой-то крупный разговор, после, которого Михатайкин отстранил тракториста от работы, а на заседании правления хотел задним числом утвердить свое самоличное решение. Валька же пока еще не знает, чем кончился разговор о нем на правлении.
— Вот что, Валентин. Решением правления ты оставлен на работе, а только оштрафован на пять рабочих дней. Ты лучше скажи, чем ты не потрафил председателю?
— В-эй, — махнул рукой тракторист, видимо не желая отвечать на вопрос. — Не Михатайкин слушается правления, а оно само слушается Михатайкина… А оштрафовали или не оштрафовали — какая разница, я все равно уеду. Пока, Алексей Федорович, — Валька хотел было на прощание протянуть руку, но заметил, что она в машинном масле, и только поднял ее и, помахивая, пошел вдоль по улице.
«А что, возьмет да и уедет, — провожая взглядом тракториста, подумал Алексей Федорович. — А ведь сам Вася Берданкин говорил, что Валька — один из лучших механизаторов… Эх, Федот, Федот, если только из-за одного того, что кто-то нечаянно наступил тебе на любимую мозоль, задел твое самолюбие, ты будешь выживать из колхоза — с кем ты тогда останешься?!»
Валькин бульдозер, почему-то с плугом на прицепе, стоял на краю овражного склона, а остальные два продолжали наращивать уже достаточно высокую запруду.
Запруда-то высокая, а вот пока не заметно, чтобы перед ней копилась вода. От жаркой погоды, видать, и родники ослабели. И если сегодня-завтра высадить в гряды огурцы и капусту — придется, как и в прошлые годы, возить воду на машинах. Нужен, да еще как нужен, дождь. Однако никаких признаков, предвещающих изменение погоды, пока не видно: и на небе ни облачка, и старые раны молчат…
Пускаясь в обратный путь, Алексей Федорович сквозь нечастые столбы хмельника увидел копошащихся на чьем-то огороде людей. Что они делают? Уж не высаживают ли огуречную или какую другую рассаду, на вёдро глядя? Интересно!..
Нагорная улица, на задах которой возводилась плотина, входит в бригаду Егора Ивановича. Так что приходилось бывать здесь Алексею Федоровичу не часто, и он не смог сразу определить, на чьем именно огороде идет работа. Ну, и то, конечно, сюда надо прибавить, что больше двадцати лет он не жил в деревне и теперь только как бы заново начинает узнавать многих ее жителей, особенно молодежь.
На ближнем конце участка, за огорожей, стоял дед Ундри. Уж кого-кого, а деда-то Ундри Алексей Федорович зпал.
— Добрый день, Андрей Петрович, — поприветствовал он старика. — Сил вам и успеха в работе!
Дед выпрямился, потирая одной рукой натруженную поясницу, а другой втыкая в землю лопату. Лопата угодила на вывороченные толстые корневища люцерны и, как следует не воткнувшись, упала на землю.
— Спасибо, Алексей… Силы-то нам нужны, работы остается еще много, а года наши… Эх, где мои семнадцать лет!.. Да ты заходи, вон там огорожа порушена — в нее и заходи.
Только теперь, приглядевшись, Алексей Федорович заметил, что на огороде идет посадка картошки под лопату: дед Ундри готовит лунки, а женщины кидают в них картошку и засыпают землей.
Ему вспомнилось, как отец тоже сажал на своем огороде картошку вот так же — под лопату. Но двор их был расположен на низинном месте, там всегда было сыро, ж земля высыхала не скоро. Но на Нагорной-то улице какая может быть излишняя влага — на то она и зовется Нагорной? Зачем же дед Ундри сажает под лопату? Или, может, он за этими ясными солнечными днями уже видит, угадывает сырое лето? Ведь старики — народ мудрый, они, бывает, довольно точно угадывают погоду наперед…
Но не успел еще Алексей Федорович что-либо спросить у деда, как тот сам начал разговор. Начал как-то странно, издалека.
— Лексей, ты майор, человек много знающий, разъясни мне, старику, разрешается или не разрешается колхознику держать корову?
— Что за вопрос, конечно же, разрешается, — еще не понимая, куда клонит старик, ответил Алексей Федорович.
— И я говорю эдак же, и радио так говорит, и газеты так пишут. Все говорят: имейте корову… Но ты посмотри, что наделал Михатайкин: люцерну — люцерну, которой как раз и надо кормить ту корову, — он ее испортил трактором. Как это понимать? Нешто радио велит так делать? Или газеты пишут, что так надо поступать?
— Постой, разве это твой огород?
— Коли был бы мой, я бы его и близко не подпустил. Я тридцать шесть лет в колхозе отработал, и до моего участка не только Михатайкин, но и сам прокурор не посмеет прикоснуться. И не потому что земля мне нужна — из-за прынципа! — старик сделал ударение на последнем слове. — А земли мне скоро понадобится три метра, если и того не меньше — росту-то я не богатырского… Розин это огород — вот чей. Над ней измывается Михатайкин. И вот я и хочу тебя спросить: разве для него закона не существует? А если существует — зачем вы ему позволяете бесчинствовать? Ты, Лексей, майор, большой человек, а вдобавок и колхозный партейный секретарь — разъясни мне, старому дураку, растолкуй.
Вот когда Алексею Федоровичу стало все окончательно ясно!
— Эй, старый индюк, увидел человека и рад язык почесать, — донесся с дальнего конца участка не по-старушечьи звонкий голос бабушки Анны, супруги деда Ундри. — Делай свое дело, мало ли народу мимо ходит…
— Давай, Лексей, объясняй, мне, видишь ли, некогда — вон слышал, старуха торопит.
Что мог «объяснить» Алексей Федорович старику?! Он только сказал глухо:
— В нашей стране перед законом все равны — это ты, Андрей Петрович, и сам хорошо знаешь.
— Ну, и на том спасибо, растолковал! — горько усмехнулся старик. — Я ему про Фому, а он… а-а, — не договорив, он безнадежно махнул рукой и направился на дальний конец участка к работавшим там женщинам.
— Андрей Петрович, постой-ка, — окликнул Алексей Федорович старика и, видя, что тот не отзывается, тоже пошел за ним следом.
Среди работавших женщин он узнал хозяйку огорода Розу, ее свекровь Катрук, бабушку Анну, Розину соседку Марию Панкину. Похоже, что Роза по старинному обычаю созвала ниме — помочь, и он на эту горькую помочь как раз и угадал.
Алексей Федорович поздоровался с работницами и, не сразу сообразив, что им сказать, как себя вести, вполусерьез-вполушутку проговорил:
— Ну, что ж, если у вас ниме — давайте и мне лопату.
Но лопаты ему не дали. Женщины обступили его, и ему, по поговорке, пришлось поджариваться на том костре, который он сам же и зажег.
— Да, у нас ниме. А что тому причиной — знаешь?
— Ты — парторг, комиссар, а в одной упряжке с Михатайкиным бегаешь.
— Сделал он тебя бригадиром, а ты и рад и тоже в его сани сел…
А дед Ундри еще и подливал масла в огонь:
— Так, так его, бабы! А то из своих кабинетов они нас плохо стали видеть…
Нет, не лопатой тут надо было работать — головой. И Алексей Федорович, чтобы погасить разгоревшийся разговор, сказал:
— Вот мы что сделаем… Веспа нынче идет сухая, так что под лопату картошку сажать — как бы потом не выгорела… Вы пока сделайте небольшую передышку, а я пошел в свою бригаду, и если не через двадцать минут, так через полчаса… — тут Алексей Федорович по старой армейской привычке взглянул на часы и уточнил: — в шестнадцать ноль-ноль здесь будет конь с плугом. Под плуг и посадите.
— Тогда на пиво вечером приходите, — попросила Роза, и Алексей Федорович увидел, что у нее в глазах стояли слезы.
— Так лопату-то мне не дали, — отшутился он, — не за что меня и пивом угощать…
Быстро, незаметно проходит время в застолье. Да в лесу и темнеет раньше, чем в поле. Так что когда собрались в обратный путь и стали складывать посуду, то Васе Берданкину пришлось фарами машины осветить поляну.
Незаменимый человек Вася на таких гулянках! Сколько бы ни пришлось ему выпить за столом — свое дело он знает. И еще не было случая, чтобы с какими-то приключениями доставил охмелевшую компанию домой. В любом состоянии, по любой дороге ведет машину аккуратно, спокойно. Говорят, восемьдесят процентов всех дорожных аварий происходят по причине невоздержанности сидящих за рулем. Много ли, мало ли выпьет человек и — всей ступней жмет на акселератор, из тихого и осмотрительного превращается в лихача. У Васи все наоборот: чем больше выпьет, тем тише ведет машину.
Вот и сейчас, пока выбирались из леса, Вася ехал со скоростью черепахи, и ни разу не то чтобы там на дерево — на кустик не наехал. А чтобы не заплутать в ночном лесу — по своему же собственному следу и вел машину. И уж только когда выехал на луг, прибавил газу.
Мелкая и крупная мошкара летит на свет фар, ударяется о ветровое стекло, и — закрой глаза — кажется, что капли редкого дождя бьют но машине. Мошкары особенно много здесь, в пойменных лугах.
Рядом с Васей сидел осоловевший, подремывавший Александр Петрович. А на заднем сиденье расположились Федот Иванович с Шурой.
До чего же нетерпеливая эта Шура! Ну, подождала бы немного, скоро доедут, так нет, обняла председателя за шею, словно боится, что он может выпасть из машины. Мало что обняла, качнет машину — норовит в этот момент к нему тоже качнуться и поцеловать. Эх, Шура, Шура!..
Вася свое водительское зеркальце поставил так, что в нем хорошо видно, что происходит на заднем сиденье. Он и на дорогу глядит, и в зеркальце нет-нет да посмотрит.
Удивляет, если не сказать восхищает Васю смелость, нестыдливость Шуры — все ей трын-трава. И где только набралась она этой смелости?.. Где, уж конечно, не в Хурабыре. Еще молодой девчонкой завербовалась Шура вскоре после окончания школы на стройку и попала не куда-нибудь — в Москву. Приезжала в отпуск — чик, брик, все на ней по самой последней моде… Видно, тогда, в те годы, и набралась она городских замашек. И по сей день одевается почище сельских учительниц. Остались у нее в Москве подруги, нет-нет да посылочки со всякими модными кофточками да туфельками пришлют. Денег у нее хватает. К тому же и председатель балует. А и так скажешь, что такую и побаловать не грех. Шура не чета деревенским девчонкам, которые строят из себя этаких неприступных недотрог. Не понимают, дуры, что молодость и жизнь даются только раз. А Шура понимает и ни в чем себе не отказывает, никаких запретов не признает. Всяко по деревне за глаза о ней те же девки да бабы судачат: и такая она, и сякая. А Шура и ухом не ведет на эти разговоры, плевала она на них, все ей — и все эти бабьи сплетни в том числе — трын-трава…
Опять взглянул Вася в зеркальце. Тьфу ты, чертова баба — опять целуются…
Показались огни Хурабыра.
Не въезжая в деревню, Вася повернул к крайнему Шуриному дому. Агроном быстренько выскочил из машины и скорым шагом — во двор, чтобы открыть ворота.
Вася въезжает, председатель с Шурой вылезают из машины, оглядываются: вроде бы никто не видел, и заходят в дом. Тогда только Вася выводит машину со двора, Александр Петрович закрывает ворота, и они едут дальше.
Вот и дом агронома. Облегченно вздохнул — слава богу, гулянье кончилось! — Александр Петрович выходит из машины. Уже не первый раз замечает Вася: почему-то не доставляют большого удовольствия агроному «рыбалки» вроде нынешней. То ли еще не втянулся, то ли смаку в этом не понимает…
Пассажиры развезены по домам. Теперь можно и в гараж.
Но вот уже и машину поставлена, и ворота гаража закрыты, водителю тоже можно идти домой, а он что-то медлит, что-то не торопится. Сел на лавочку, что тянется вдоль стенки гаража, курит.
Дома уже привыкли, что Вася частенько возвращается лишь в полночь, а то и вовсе перед рассветом. В первое время жена ругалась, устраивала сцены, а потом то ли увидела, что толку от этой ругани мало, то ли посчитала, что переживать поздние возвращения мужа себе же дороже, по только в конце концов махнула рукой: пусть пошляется, перебесится, пусть жирок порастрясет. Уж если пятидесятилетний Федот Иванович, говорят, к чужим похаживает, надо ли строго с молодого-то спрашивать?!
Года три после женитьбы жили они хорошо, согласно, полюбовно. Потом как-то пополз по деревне слушок, будто Вася к одинокой Ларисе начал заворачивать. Было это или не было — кто знает. Но только вскоре Лариса заколотила дом, уехала работать в город, а через год вернулась в деревню уже с мужем. Тогда-то Вася и положил глаз на бухгалтера Шуру. Правда, узнав, что часто ли, редко ли, но бывает в ее доме сам Михатайкин, ходил Вася к Шуре с большой осторожностью. И вот тогда впервые удивила его в Шуре способность держаться с Михатайкиным смело, свободно, будто ничего и не бывало между нею и Васей.
Тоща удивила, а вот нынче — нынче обидела. Вася почувствовал себя даже словно бы оскорбленным той самой способностью Шуры любить сразу двоих.
— Сволочь! — вслух выругался он. — Ей, видно, как суке, любой кобель люб.
Все. Решено! Больше он туда не ходок. Пусть председатель ходит, а его ноги у Шуры больше не будет…
Однако же, приняв это твердое решение, Вася тут же и подумал: а к кому тогда?
Конечно, будь Вася трезвый, он бы, может, и не стал задавать себе такого вопроса, а притушил бы докуренную папиросу да и пошел домой спать. Но Васю как раз только сейчас хмель и разобрал по-настоящему. То он крепился, держал себя, как бы сказать, в мобилизованном состоянии: сидишь за рулем — держи ухо востро! Сейчас Вася полностью демобилизовался, никакие запретительные знаки перед ним уже не маячили, и вот именно теперь ему и захотелось гульнуть, как-то потешить себя.
И тут в его хмельной голове вдруг возникла Роза. Ведь уже скоро год, как Петр уехал, молодая баба, поди, скучает без мужа и, наверное, просто рада будет, если Вася навестит ее. Конечно, будет рада!..
Вася тушит папиросу и решительно поднимается с лавки. Поднимается и… снова садится. Ему приходит на память нынешнее заседание правления, на котором было решено завтра же распахать Розин огород и сдвинуть землю на компост. Он вспоминает, что твердо обещал председателю выполнить это решение.
Стоп! Но ведь вовсе не обязательно ему самому лично этим заниматься. Он пошлет кого-нибудь из трактористов — и вся недолга.
Вася озирается вокруг. Ах, светловата ночка-то! Лунища вон как начищенный медный таз выкатилась из-за Суры, а на небе — ни облачка. Пойдешь по улице — сразу заметят, и еще домой вернуться не успеешь, как слушок по деревне пойдет…
Сначала задами, а потом узкой тропинкой, вьющейся вдоль огородов, Вася шагает на Нагорную.
«Мне бы, дураку, надо еще раньше разуть глаза, — сам себе по дороге выговаривает Вася. — Теплым словом надо бы утешить. А то у Петра в гостях не раз бывал, а о его жене — ну, не дурак ли? Ведь знал, что Петр уехал — даже и думушки в голове не держал. Прямой дурак! Оно не зря говорится, что к чувашу ум приходит с опозданием. Пристал к этой Шуре. А что, если разобраться, эта Шура представляет? Да она и ногтя Розиного не стоит…»
Вот он, Розин дом.
Поднявшись на крыльцо, Вася долго прислушивался. Ни в избе, ни на дворе — никакого шума или шороха: коротка майская ночь, все спят. Вася тихонько постучал согнутым пальцем в наружную дверь. Подождал. Нет, видно, не услышали. Постучал посильнее и подольше.
Открылась избяная дверь, послышались шаги по сеням.
— Кто там? — донесся из-за двери сонный голос Розы.
— Это я, Вася, — ответил он тихим и немного осипшим — то ли от волнения, то ли оттого, что пересохло во рту — голосом.
— Дверь я не запираю, — сказала Роза. Все же подошла еще ближе и сама открыла. — Что-нибудь случилось?
— Да нет… — Вася замялся. — Просто к тебе пришел. Поговорить пришел.
— Дня-то тебе не хватает! — разговаривала Роза не очень-то приветливо. Однако же посторонилась, пропуская Васю в сени. — Коли пришел — так уж заходи.
Сама первой вошла в избу и зажгла лампу.
Разделенная надвое тесовой перегородкой изба тесновата и обстановлена небогато. Два окна выходят на улицу, два — на подворье. Вдоль перегородки стоит детская кроватка, по соседству с ней — шифоньер. Ну, еще стол и четыре стула вокруг него — вот и вся обстановка.
— Свету-то разве нет? — спросил Вася, чтобы как-то начать разговор. — Или пробки перегорели?
— У Михатайкина пробки перегорели — приказал Ваньке Козлову отрезать провода. Сама-то я и не видела, соседи сказали… Вот до чего дожила — пользоваться электричеством и то мне не разрешается…
«Ах, не ко времени Федот Иванович на нее вздрючился», — пожалел Вася, понимая, что такой разговор только отдаляет его от цели. Попробуй после него заговори о своих сердечных намерениях!
— Да-а, — неопределенно протянул Вася. — Да-а… Крутой человек Федот Иванович. Крутоват, что и говорить.
— Землю в огороде распорядился сдвинуть бульдозером, негодяй, — между тем продолжала Роза. — Минимум, видишь ли, не выработала! Будто я по лени, будто лежу на боку жир наращиваю. Ведь прекрасно знает, как я живу.
— Да, трудно тебе, трудновато, — сделав сочувственное лицо, проговорил Вася и постарался перевести разговор с этого — будь он неладен! — Михатайкина: второй раз за нынешний день он ему поперек дороги становится. — Петя-то пишет?
— Пишет, нынче письмо получила. Месяца через два обещается приехать. Небось и тебе тоже написал?
— Нет, Роза, не писал. — И опять Вася за свое: — Трудно тебе без мужика. Трудно…
Как и что дальше говорить, Вася не знает. Хоть и под градусами, а чувствует себя почему-то стесненно. Если бы он у Шуры был — давно бы уже лежал на перине. А тут прямо и ума не приложишь, с какого боку подступиться-то…
— Трудно тебе, Роза, — повторяет Вася и сам на себя пачинает злиться: что ты, как сорока, заладил одно и то же.
— Ничего, мир не без добрых людей. Есть и такие, кто жалеет. Нынче вон картошку посадили. Алексей Федорович коня дал.
— У меня бы надо попросить — трактор бы дал! — хвастливо, с горячностью пообещал Вася. Теперь, когда картошка уже посажена, можно обещать хоть всю тракторную бригаду — не убудется.
Однако же Роза осталась безучастной к горячим Васиным словам. Ей, видно, стало даже холодно, потому что на босые ноги она надела теплые домашние тапочки, стоявшие у детской кровати.
Вася нет-нет да и поглядывал на уличные окна. Занавешены они лишь тонким тюлем, и он, сидящий на стуле посреди избы, надо думать, хорошо виден с дороги. Набравшись храбрости, он передвинул свой стул поближе к Розе. Теперь, наверное, можно переходить и к главному.
— Роза… только ты пойми меня по-хорошему, — начал он тихо и доверительно. — Мы с женой рассорились, и домой идти мне сегодня не хочется. И я тебя хочу попросить: не разрешишь ли переночевать?.. Да что ты испугалась-то, ведь я тебя не съем.
Вот когда Роза поняла — это по ее разом изменившемуся лицу было видно, — зачем к ней в такой поздний час пожаловал бригадир Вася. Поняла, и голосом, от которого теперь уже Васе стало холодно, проговорила:
— Мой дом — не гостиница. А если тебе уж так приспичило — найдешь место у какого-нибудь старика со старухой, а не у одинокой женщины.
— Роза! — умоляюще поднял руки Вася. — Поверь, пальцем не трону.
— А еще что скажешь?
— Роза! — нежнейшим голосом, на какой только он был способен, повторял, как заклинание, Вася.
— Иди-ка, друг ситный, спать и другим тоже дай покой. — Роза решительно поднялась с места.
— Роза! — уже в полной безнадежности, но все же продолжал произносить свое заклинание Вася.
— Хватит. Уходи и уходи!
И опять первая шагнула в сени. Вася сделал последнюю отчаянную попытку — нагнал Розу и обнял своими железными ручищами.
— Роза… милая… — зашептал он, пытаясь своими губами найти ее губы.
Роза вывернулась из его объятий и отвесила такую оплеуху, что у Васи аж искры из глаз посыпались и в ушах зазвенело.
— Ах ты кобель! — возмущенно прохрипела Роза, у у нее даже голос стал хриплым от захлестнувшего ее негодования. — За бухгалтера Шуру меня принимаешь? Это она и с председателем, и с тобой живет — к ней и иди!
Прежде чем Вася успел опомниться и что-либо сообразить, Роза — и откуда только сила у нее взялась? — уже выставила его из сеней и с грохотом захлопнула дверь.
— Ишь таскается! — донеслось из-за двери. — Дома молодая жена — так нет, ему мало…
Вася, приходя в себя, постоял на крыльце, послушал, как закрылась избяная дверь, и только тогда дал волю своим чувствам — гневно скрипнул зубами и громко, выразительно сплюнул.
— Ну, ладно, я тебе покажу! — сквозь зубы сказал он в дверь, будто Роза все еще стояла по ту сторону ее. — Ты еще узнаешь, кто такой Вася Берданкин! Подумаешь, недотрога!.. Завтра же приеду и изничтожу твой огород, тогда и посмотрим, как ты запоешь… Подумаешь, недотрога!..
И, забыв в гневе об осторожности, уже не опасаясь, что его кто-то может увидеть, Вася рванул калитку, затем, закрывая, шваркнул ее наотмашь и прямо улицей зашагал к своему дому.
Когда Алексей Федорович на заседании правления сказал, что не согласен с председателем, и поставил в известность райком, Михатайкин, назвав это жалобой, ударил его в самое больное место. Никогда Алексей Федорович не жаловался и даже не любил жалобщиков. Он привык говорить правду не за глаза, а прямо в глаза. По собственному опыту ему было известно, что таким людям живется нелегко: увы, не все начальники любят, когда им говорят правду в глаза. Но не менять же ему на старости лет свой характер! Что бы там Михатайкин ни думал, как бы это ни называл, а он будет добиваться правды.
Да и жалоба ли это? Что, председатель его лично обидел? Дело гораздо серьезнее. И райком должен знать обо всем этом. Тем более что первый секретарь — человек в районе новый, до всех тонкостей в каждом колхозе дойти еще не успел. Другие районные работники о крутом Михатайкинском характере достаточно наслышаны — если и не точно такие, то подобные случаи уже были — по что-то не видно, чтобы зарвавшегося председателя пытались поставить на место. Как-никак, а они же его подымали на щит, как опытного, толкового руководителя, они создавали ему славу передовика при подведении годовых итогов. И браться за Михатайкина — значит трогать и самих себя. Дело не очень-то приятное. Может, теперь дожидаются, что возьмется новый секретарь? Но многое ли знает он о Михатайкине? И тогда разговор с ним будет как раз кстати… Только кстати ли? Ведь чем меньше секретарь знает о Михатайкине, тем труднее ему будет поверить, что прославленный не только в районе, но и за его пределами председатель колхоза занимается самоуправством. И тогда и в самом деле не будет ли разговор с секретарем выглядеть в его глазах именно жалобой или того хуже наговором, наветом на Федота Ивановича Михатайкина?
И так, и этак думал, прикидывал Алексей Федорович и не мог прийти к определенному решению. Он понимал, что уж если давать бой Михатайкину, то боевая операция должна быть, по возможности, продуманной во всех деталях.
Может быть, пока воздержаться от поездки в райком, а собрать партийное собрание и на нем обсудить самодурство председателя? Заманчиво. И после собрания идти в райком будет больше оснований: никто не скажет, что он обращается туда минуя свою же партийную организацию, обращается через головы коммунистов. Заманчиво..: Однако если смотреть на вещи трезво, то можно ли надеяться, что на собрании будет дана достойная оценка председательскому самоуправству? Кто ее даст? Он, секретарь партийной организации, выступит, его может поддержать зоотехник Василий Константинович — этот не побоится, дело свое знает и без работы при любой погоде не останется. Еще кто? Еще разве учитель Геннадий Степанович, этот мужик тоже с твердым характером, и терять ему нечего — с председателем они все равно давно не в ладу. Вот и все.
А сколько найдется защитников у председателя? Будешь считать — со счету собьешься. Он сумел создать вокруг себя этакую систему спутников, вращающихся вроде бы и по своим орбитам, но постоянно и чувствительно испытывающих полную свою зависимость от председательского «притяжения». Михатайкина поддержат не только его дружки Вася Берданкин и Александр Петрович, но и многие другие, в том числе и рядовые колхозники. Особенно из тех, что работают плотниками, каменщиками, штукатурами. Колхоз строит много, мастера идут нарасхват, и, чтобы удержать их, Михатайкин установил им «северные», как он сам зовет, нормы. Многие из строителей выгоняют в день десять — пятнадцать, а то и все двадцать рублей. Так неужто они не встанут горой за своего Федота Ивановича? Любые проступки ему простят, перед кем хочешь выбелят, защитят… И вот тогда-то Федот Иванович выслушает его обличительные речи, улыбнется, порадуется, что оставил его в дураках, да на том все дело и кончится…
Так что же, оставить все, как было, и занять выжидательную позицию? Пет. Выжидать тут нечего. Тут надо действовать.
Вспомнились слова деда Ундри: «Ты, Лексей, майор, а вдобавок и колхозный партейный секретарь…» Дед Ундри ждет от него защиты, ждет, чтобы он одернул закусившего удила председателя. И как знать — ждет, наверное, не один дед Ундри… Надо действовать!
Рано утром, распределив колхозников своей бригады по работам, Алексей Федорович повстречал на колхозном подворье Егора Ивановича.
— Ты почему Розе лошади не дал? — прямо, без обиняков спросил он бригадира.
Тот мелко заморгал, потупился и глухо, с натугой, ответил:
— Чтобы потом меня Махатайкин за это место подвесил?
— Он что, не человек, что ли?
— Спрашиваешь, будто сам не знаешь.
— Своих людей ты должен защищать, а ты председателю боишься слово поперек сказать. А еще коммунист.
— Тебе хорошо быть храбрым. Получаешь пенсию, и не малую, а мне до нее, — тут он похлопал по своей кирзовой полевой сумке, с которой никогда не расставался, — сколько еще таких надо износить…
Продолжать разговор дальше было бессмысленно. Образования у Егора Ивановича нет, больших знаний тоже, а уйти на пенсию хочется бригадиром, а не рядовым — пенсия-то будет, больше! — вот за свою бригадирскую сумку обеими руками и держится. Храбрым ему сейчас быть нельзя, храбрым он будет, когда выйдет на пенсию… Эх, Егор Иванович! Никогда ты не будешь храбрым. Ты и в парттю-то, наверное, вступил потому, что считал это выгодным: коммуниста, глядишь, и бригадиром скорее могут поставить, чем беспартийного…
С колхозного, подворья Алексей Федорович направился было в правление, по по дороге передумал и повернул к дому.
Чтобы наверняка застать секретаря райкома, лучше всего бы, конечно, предварительно созвониться: вдруг с утра в колхозы уехал. Но звонить не хотелось. И не только потому, что при телефонном разговоре мог быть Михатайкин. Позвонишь, секретарь начнет расспрашивать что да зачем, а потом скажет, что нынче занят, завтра будет в отъезде. Так что приезжай послезавтра. А откладывать на послезавтра нельзя. Он поедет сегодня, сейчас же. Авось-небось…
Райком размещался в двухэтажном старинном купеческом особняке. И место хорошее, высокое, и все в зелени.
Не часто, но и никак не реже двух-трех раз в месяц, приходилось бывать Алексею Федоровичу в этом доме. То приемные дела, то какой-нибудь семинар, то надо сдать ведомости по уплате членских взносов. Но во время этих приездов встречаться приходилось по большей части с инструкторами райкома или работниками учетного сектора. Так что с новым секретарем он более-менее подробно разговаривал только один раз: когда его утверждали секретарем партийной организации.
Было это прошлой осенью. И тогда, в разговоре, Валентин Сергеевич как бы между прочим спросил: «А как у вас личные отношения с Мнхатайкиным? Говорят, вы большие друзья?» Что он мог ответить на вопрос секретаря райкома?! Если даже и тогда уже не все ему нравилось в поведении председателя колхоза — не будешь вот так с ходу и делиться своими догадками и предположениями. А фактов у него было еще маловато. И он ответил: «Да, мы с ним давно знакомы, и друзья-то, может, не очень близкие, но хорошие товарищи». Валентин Сергеевич как бы объяснил свой вопрос: «Это я к тому, что должность партийного секретаря — особая или, лучше сказать, особо ответственная, и возможны ситуации, когда придется поступаться дружескими отношениями и дружескими чувствами. Совпадают ваши дружеские отношения с партийным отношением к тому или другому делу — хорошо. Но если не совпадают — партийная позиция, партийные отношения должны стоять на нервом месте. Интересы партии должны быть выше личных интересов… Ну, это так, к слову». И трудно было понять: то ли секретарь райкома уже что-то знает о Михатайкином «крутом нраве», то ли говорит все это так, вообще.
Вспоминая этот разговор сейчас, но дороге в приемную первого секретаря, Алексей Федорович подумал, что, если даже это сказано было и вообще, Валентин Сергеевич вюо равно поймет его — должен понять! — правильно.
Дверь приемной открыта настежь. Слышен спокойный, неторопливый голос секретаря приемной, Татьяны Петровны: «Да, да, приходите, — должно быть, отвечает она кому-то по телефону, — Сегодня у него приемный день».
Услышав это, Алексей Федорович улыбнулся: оказывается, и на авось-небось иногда можно надеяться — смотри-ка, как мне повезло…
В приемной, у стола, на котором лежат газеты и журналы, сидели незнакомые ему толстоватый, средних лет мужчина и пожилая, с интеллигентным, умным лицом женщина.
Алексей Федорович поздоровался, мужчина с женщиной ответили ему коротким: «Салам!» — а Татьяна Петровна, положив трубку, вышла из-за стола и, как хорошему знакомому, подала свою полную мягкую руку.
— Садитесь, Алексей Федорович. Отдохните с дороги.
Алексей Федорович взял со стола сатирический журнал «Капкан», начал листать.
— Татьяна Петровна, а может, мне все же лучше к Валентину Сергеевичу? — спросила женщина, похоже учительница.
— Нет никакой необходимости, — мягко ответила Татьяна Петровна. — Школами занимается второй секретарь, Василий Спиридонович. Как говорится, ему и карты в руки. Вот если вопрос такой, что сам он его не решит, я вас пропущу к первому.
Поколебавшись еще секунду, женщина поднялась со стула и открыла дверь второго секретаря.
В приемную, как и везде в райкомах, выходят двери первого и второго секретаря. И сколько ни помнит Алексей Федорович, здесь всегда людно. Район большой, каждый день находятся дела, с которыми идут не к тому, так к другому. А и к третьему секретарю кто приходит — тоже приемную не минует.
Дверь кабинета первого секретаря открылась, и из нее вышел седобородый дед в кирзовых сапогах.
— Спасибо, Татьяна Петровна, — поблагодарил он.
— Не за что, Николай Константинович, — отозвалась секретарша, и к ожидающему толстяку: — Вы уж извините, секретари партийных организаций принимаются вне очереди… Пожалуйста, Алексей Федорович.
Алексей Федорович был несколько смущен таким оборотом дела, но — приглашают — надо идти.
Двери двойные: первая открывается в приемную, вторая — в кабинет. Не рассчитав толчка, Алексей Федорович вместе с распахнувшейся дверью так стремительно вылетел из нее, что сразу же очутился чуть не посредине кабинета. Резко остановился, по укоренившейся армейской привычке, точно так же, как это делал, приходя в кабинет начальника политотдела, подтянулся.
Валентин Сергеевич вышел из-за стола ему навстречу, протянул руку и, как бы давая понять, что оценил его армейскую выправку, с улыбкой приветствовал:
— Здравия желаю! — и усадил в кресло у стола.
У секретаря чуть продолговатое, открытое лицо, удлиняют его, наверное, высокий, с большими залысинами на висках, лоб и зачесанные назад волосы. На лице как-то незаметны ни нос, ни губы, а вот глаза — черные, пристальные — замечаешь сразу. Глаза смотрят на собеседника внимательно, изучающе, и поначалу под этим цепким взглядом секретаря Алексей Федорович чувствовал себя несвободно, стесненно.
— Пришел, как я понимаю, не просто так, не без дела, — сказал Валентин Сергеевич. — Но, если не имеешь ничего против, для начала я кое-что спросил бы у тебя. Как всходы? Как дела с овощами — огурцы в грунт еще не высаживаете? Не подумываете ли о полиэтиленовых теплицах?
Алексей Федорович отвечал по возможности обстоятельно. Особенно насчет теплиц. Он сказал, что Михатайкин не только подумывает о них, но уже и послал завхоза за полиэтиленовой пленкой. Как только достанут, сразу приступят к постройке каркасов. Электрокалориферы уже куплены.
— Я слышал, в Эстонии один колхоз наладил выработку этих пленок из отходов соседнего завода и завел большое тепличное хозяйство, — сказал Валентин Сергеевич. — Может, есть смысл съездить туда, посмотреть, поучиться. Колхоз «Слава» — пригородный, и чем дальше, тем ему все больше и больше придется заниматься овощами.
Ничего не скажешь, дельные вещи говорит секретарь. Да и не удивительно: прежде чем попасть на этот пост, не год и не два проработал председателем колхоза. И не плохо, видать, работал, если Золотую Звезду Героя заслужил. Правда, по скромности Звезду он не носит; во всяком случае, Алексей Федорович пока еще ни разу при Звезде его не видел. Слава бывшему председателю колхоза не вскружила голову. Вот если бы такое звание присвоили Федоту Ивановичу Михатайкину!..
— Ну, а теперь давай выкладывай, с чем пришел, — словно бы читая его мысли, предложил Валентин Сергеевич.
И Алексей Федорович начал рассказывать. Первоначальное стеснение постепенно куда-то ушло. Секретарь райкома слушал его внимательно, не перебивая. Только на лицо его будто медленно наплывала тень, глаза гасли и глядели уже не столько на собеседника, сколько в самого себя.
Алексей Федорович кончил свой рассказ, а секретарь все еще молчал.
— Обсудите вы его на бюро райкома, Валентин Сергеевич. Одерните. Слава явно вскружила ему голову. Никого, кроме самого себя, не слушает. Пропадает человек.
— М-да… — секретарь в раздумье потер свой большой лоб. — М-да… Дела неважные. Райком в его воспитании упустил момент… Момент, понятное дело, не в буквальном смысле слова. За один момент человек из хорошего не делается плохим. Но… но еще когда Михатайкин сделал только самые первые шаги по скользкой дорожке, никто его не подхватил, а лучше бы сказать — не схватил за руку. Вот он и покатился… И уже обращаясь к Алексею Федоровичу: — Я бы предложил так. Сразу на бюро райкома Михатайкина не обсуждать. Тут есть одна тонкость…
— Не обходить партийную организацию колхоза! — понял, куда клонит секретарь, Алексей Федорович.
— Именно! Ну вот, скажут, нас даже и не спросили.
Валентин Сергеевич будто рядом был и подслушал его мысли, когда Алексей Федорович о том же самом думал!
— Но кто выступит против Михатайкина?
— Может, все же найдутся?
— Вряд ли. Да и как формулировать вопрос? Узнают о персональном деле — чего хорошего, подпевалы возьмут да и вообще снимут такую постановку вопроса с повестки Дня.
— А и не надо ставить как персональное дело, — Валентин Сергеевич опять потер лоб, подумал. — Вот как сделайте. Вы просто заслушайте его отчет о том, как он выполняет Устав партии. Да, да, отчет. И я на этот отчет приеду… Сам-то как, наберешься мужества против своего старинного дружка-товарища выступить?
— Я выступлю, — твердо сказал Алексеи Федорович.
— Вот и хорошо. Нас уже двое… Как в той крестьянской побасенке: лошадь отдадим, а кнут оставим, — Валентин Сергеевич довольно рассмеялся.
— Захочет ли он отчитываться. Скажет, парторганизация вместо того чтобы укреплять мой авторитет, делает под него подкоп.
— Пусть говорит, что хочет. А отказаться не имеет права… Устав коммуниста ко многому обязывает. Мало хорошо справляться со своей работой. А как ты — особенно если работа у тебя не рядовая, а руководящая — как ты относишься к людям? Каков ты в семье, в быту? Может, и придется ему перед коммунистами покраснеть да попотеть.
— Не просто его заставить покраснеть, — усомнился Алексей Федорович. — Не тот человек.
— Ну, а уж если коммунисты не дадут его действиям объективной, нелицеприятной оценки — пригласим сюда.
— Это будет вернее.
— Видишь ли, Алексей Федорович, тут важен воспитательный момент… опять момент, — секретарь райкома коротко улыбнулся. — Надо напомнить, что в партии дисциплина одна как для рядового, так и для руководителя. Это — первое. А второе… — секретарь сделал паузу. — Я не думаю, что Михатайкин — конченый человек. Председательский талант у него как был, так при нем и остается. И он еще больших дел может наворочать, котелок у него варит… Я бы так сказал: крылья подрезать ему не будем, а клюв — клюв укоротим… Ну, а дальше — дальше что загадывать? — поживем, увидим.
Посчитав разговор оконченным, Алексеи Федорович поднялся.
— Когда созвать собрание?
— Не тяните. Чем скорее, тем лучше. Ставьте меня в известность, и, как договорились, я приеду.
— Хорошо.
— До свидания, Алексей Федорович! Правильно сделал, что пришел, — Валентин Сергеевич проводил его до двери, еще раз попрощался: — До скорого свидания. И — выше голову!..
— Есть выше голову! — шутливо отчеканил он, берясь за дверную ручку.
Васю Берданкина разбудил телефонный звонок.
Он рывком откинул одеяло, вскочил и, еще плохо соображая, что и к чему, а лишь чувствуя вс всем теле свинцовую тяжесть, подошел к телефону.
— Але!.. Да, я, Федот Иванович. Салам!.. Да, только встаю. Башка гудит… Что-что? Валька на работу не вышел?.. Нет, я его еще не видел… Поляковой? Я сам все, что надо, сделаю, сам сяду на трактор… Нет, не забыл. Самочувствие-то как, Федот Иванович? Ну, и крепки же вы, как я погляжу! А у меня голова шумит, как осенний лес… Ладно, ладно, все будет сделано.
Положив трубку, Вася, не мешкая, спрыгнул в подполье, нацедил в первую попавшуюся под руку плошку пива и выпил. Все сразу же словно бы пришло в равновесие, тяжесть из головы начала уходить, рассасываться. А после умывания даже аппетит появился. Добрый признак! Значит, все встает на свои места… Правда, аппетит-то появился, да завтрака никто ему не приготовил. Вася знает: вернулся поздно — наутро завтрака не жди. Жена ребятишек отводит к своей матери, а сама уходит на работу. Васю нарочно не будит: авось продрыхнет, а на работе какая-нибудь неполадка случится, хватятся бригадира, а он спит с похмелья — глядишь, и снимут с бригадиров, и заживет она спокойно… Глупое, конечно, рассуждение, да что с нее взять: баба! Ей, видишь ли, хочется, чтобы по шерстке гладили. Но если мужчина живет под башмаком жены — какой он мужчина — он и есть подбашмачник… Пусть себе душу тешит: пусть не будит и завтрака не готовит — перебьемся. А подвернется случай выпить — опять выпьем, ноги занесут на чужой двор — зайдем. Если не пить да жизни не радоваться — зачем и жить-то на земле, спрашивается…
Вася взглянул на часы: скоро девять. Ого-го! Сладко же спалось! И другой бы на месте председателя хорошую взбучку дал. А Федот Иванович понимает. Он знает, что Вася свое нагонит и где нужно не подведет. На Васю можно положиться… Вот сейчас сядет сам на трактор и сделает так, как велит председатель. А заодно — заодно и отомстит этой гордой недотроге. Подумаешь, семнадцатилетняя барышня! А подумала бы: баба ты — баба и есть, хоть жмись, хоть не жмись — девкой опять все равно не станешь. И ничего бы не случилось, и тебя бы не убыло… Своего коротыша Петьку ждешь? Это еще вопрос, приедет он к тебе или нет, а вот сама передо мной еще на колени встанешь. Как начну кромсать твой огород — по-другому запоешь…
Вася вышел из дому и прямым ходом направился к трактору, который Валька оставил на плотине.
Было еще очень рано, еще только-только поднялось солнце, как дед Ундри пришел к Розе.
— Ты, дочка, на всякий случай ко всему будь готова. Михатайкин не любит слов на ветер бросать и так просто вряд ли тебя оставит. Чует мое сердце: пришлет нынче трактор, поставит на своем.
— Так что я еще могу поделать? — развела Роза руками. — Нет у меня больше никаких сил.
— А ты вот что сделай. Ворота, что ведут в огород, запри на замок, а сама уйди из дому. Ограду они не посмеют ломать. А сломают — подашь в суд.
Дед Ундри ушел и вскоре же вернулся со старым, изрядно поржавевшим замком.
— Бери ребенка и иди к нам. А я послежу, посторожу. Поглядим, как дела будут разворачиваться.
Он запер ворота на замок, затем не спеша поправил, где надо, огорожу, прочистил канавку за сараем и, только сделав все эти дела, зашагал домой.
— А может, зря я ее взбулгачил? — рассуждал сам с собой но дороге дед Ундри. — Может, Михатайкин напустил страху да тем и удовольствуется? Тем более что он знает, что ходила Роза к прокурору, и какой ему резон из-за какого-то никому не нужного огородишки с прокурором отношения портить?!
Рассуждения эти прервал надвинувшийся со стороны хмельника мощный рев трактора. Дед Ундри остановился, минуту постоял в нерешительности, затем повернул обратно.
Он успел как раз ко времени.
Доехав до Розиного огорода, Вася Берданкин остановил трактор, спрыгнул с него и подошел к воротам.
— Что ты тут потерял, добрый молодец? — мирно, почти ласково спросил дед Ундри.
Из-за шума трактора Вася, должно быть, не услышал его слов. Как ни в чем не бывало бригадир дернул ворота. Те подпрыгнули, но остались на своем месте. Вася дернул еще раз посильнее, но с тем же результатом. И только тогда увидел, что изнутри они заперты на огромный замок.
Дед смотрел за всеми действиями бригадира с нескрываемым интересом и столь же явным удовольствием. Улыбка так густо собрала морщины у глаз, что их стало почти не видно — одни узенькие щелочки остались. И тонкогубый стариковский рот тоже растянулся в улыбке, обнажив уцелевшие четыре — два верхних да два нижних — передних зуба.
— Где Роза? — обернулся Вася к деду Ундри.
Старик выразительно показал пальцами на свои уши и покачал головой: не слышу. Тогда Вася подошел к деду Ундри поближе и заорал прямо на ухо:
— Где Роза?
— Я не слышу, — невозмутимо ответил тот. — Останови свой трактор.
Хочешь не хочешь, пришлось Васе бежать к трактору.
— Где Роза? — заглушив мотор, спросил он в третий раз.
— Не понимаю.
— Что тут понимать-то? — теряя терпение, взъярился бригадир. — Где Роза?
— Не понимаю, зачем меня-то об этом спрашиваешь? — все так же ровно, спокойно ответил дед Ундри. — Я ее не сторожу.
— Иди позови. Пусть откроет ворота.
— Коли надо, позови сам.
Вася в сердцах сплюнул, затем — а что делать? — перепрыгнул через огорожу и пошел вверх по тропе.
«Вчера ночью и то везде было открыто, а нынче днем все на запоре, — недоумевал Вася. — Вот тебе на́ — и избяная дверь на замке. Разве на работу ушла?..»
Васю все больше разбирала злость. Что ж, так он и будет ходить вокруг да около? Черта с два. Возьмет, разломает одно звено огорожи, да и вся недолга.
— Ну, что, хозяйка дома? — осведомился дед Ундри, когда Вася вернулся.
— Дома, — соврал он.
Перебравшись на другую сторону огорожи, Вася один кол покачал, другой… Нет, крепко стоят. Не зря Петька старался, когда после женитьбы заново перебирал огорожу л ставил на место сгнивших столбов свежие, дубовые. Крепко стоят, будь они неладны!..
— Постой-ка, хулиган. Зачем огорожу ломаешь, — тут как тут оказался дед Ундри и вцепился в рукав Васиного пиджака. — Зачем, говорю, ломаешь?
— Твое какое дело? — огрызнулся Вася. — То почему меня спрашиваешь, знать ничего не знаю, то пристал, будто я в твой огород лезу… Отойди отсюда, старая обезьяна!
— Я — обезьяна? — старик еще крепче вцепился в рукав бригадира. — Это ты меня? Меня оскорблять?
Со злостью рванул Вася свой рукав из цепких клешней старика, так рванул — аж распоролся шов у плеча. А дед Ундри, будто это не у бригадира, а у него самого треснул по шву рукав, вдруг заорал:
— Разбой! Разбой! Разбой! Васька убивает… Разбой!
— Ты что? — сбитый с панталыку, удивленно спросил бригадир. — Белены объелся? Чего орешь? Кто тебя, старого о хрена, убивает? Кому ты нужен?
— Разбой! Разбой! — как испорченная пластинка, одно и то же верещал старик.
В широко раззявленном рту деда Ундри Васе видны не только передние четыре зуба, но и корешки остальных. И мохнатые брови старика, и даже выглядывающие из шей седые волосы — все, решительно все, напряглось и кричит «разбой!».
— Перестань, говорю! Замолчи, старая обезьяна!
Вася чувствует, как у него влажнеет рубаха на спине и выступает на лбу испарина. Он хочет и не может придумать, как отделаться от свихнувшегося старика, который все еще продолжает орать:
— Разбо-ой!
Вася пробует схватить деда Ундри за шиворот и потрясти авось образумится, авось шарики в его дряхлой голове встанут на свои места. Куда там! Старик завопил еще громче.
На крик деда Ундри прибегает Роза, сбегаются соседи.
Вася в замешательстве и бессильной злобе оттолкнул деда Ундри в сторону. Толкнул легонько, чуть-чуть. Но старик будто только этого ждал — повалился на землю (Васе показалось, что повалился прямо-таки с удовольствием) и заорал пуще прежнего. А когда подбежали люди и подняли деда Ундри, он, еще разок-другой крикнув свой «разбой», начал оживленно рассказывать:
— Видели, Берданкин хотел убить!.. Ну, Васюк, теперь я тебя не прощу. Под суд загремишь, и тюрьме насидишься… Избил, как есть, всего измочалил. И все по животу, по животу — чтобы синяков не оставалось… Видели?
— Видели, — подтвердил кое-кто из соседей. — Видели, как ты с копыт долой…
— Еще бы немного, и богу душу отдал, — все больше вдохновляясь, продолжал свое дед Ундри.
— Не ври хоть, старая обезьяна! — еще раз обругал старика вконец растерявшийся Вася.
Так ничего больше и не придумав, он только то и сделал, что еще раз смачно плюнул и полез в кабину трактора.
Когда Вася подробно рассказал председателю о случившемся, тот внимательно выслушал его, а под конец не выдержал, расхохотался.
— Значит, ты его и пальцем не тронул, а он тебе рукав разодрал и он же орет «разбой!»?.. А эта лентяйка, говоришь, на замок закрыла?
— На замок. Огорожу я мог бы свалить и трактором. Да и свалил бы, если бы не эта старая обезьяна… Вы же знаете, Федот Иванович, еще не было случая, чтобы я не выполнил вашего поручения.
— Не надо, Вася, — перестав смеяться, уже другим тоном сказал председатель, — Хватит того, что постращали. А осенью мы все равно выроем ее картошку, как незаконно посаженную…
Васе было не совсем понятно, почему вдруг смягчился к Розе председатель. Бригадир не знал, что, пока он воевал с дедом Ундри, председателю звонил секретарь райкома. Звонил как раз насчет огорода Розы Поляковой…
Дед Ундри выждал, когда Берданкин развернул свой трактор и, несолоно хлебавши, укатил восвояси, а уж потом только, к немалому удивлению собравшихся, начал громко хохотать, схватившись за живот. За тот самый, по которому его якобы «мочалил» бессовестный Васька.
Но, видно, здорово старик успел войти в роль измочаленного, если отсмеявшись, вернул разговор на прежний круг.
— Нет, я этого так не оставлю. По судам затаскаю. Будете свидетелями, люд трудовой?
— Хватит со своим судом, — попыталась урезонить не в меру расходившегося старика Роза. — Только людей насмешишь.
— Ты не вмешивайся в мои дела, — не сдавался дед Ундри. — Отдам под суд, как пить дашь, отдам. Одним дружком у Михатайкина будет меньше.
— Одного потеряет, другого найдет, — отозвалась старуха Пурхилиха.
— В подхалимах да подпевалах недостатка никогда не бывает, — поддержал разговор еще кто-то.
И пошло-поехало: Михатайкин и такой, Михатайкин и этакий. Неизвестно, как долго бы продолжалось промывание председателевых косточек, не появись на улице бригадир Ягур Иванович.
Еще не остывший после стычки с Васей Берданкиным, еще чувствуя себя смелым и храбрым, дед Ундри с места в карьер напустился на бригадира:
— Трус ты, Ягур Иванович! Самый настоящий трус. Алексей Федорович не побоялся Михатайкина, дал лошадь. А ты раб, как есть раб.
— Чей?
— Михатайкина, конечно.
— Уж больно ты сердит на всех, дед Ундри. И тот плох, а этот еще хуже, — миролюбиво, не желая влезать в спор, проговорил бригадир.
— Правда глаза колет, — не унимался распалившийся старик.
— Какая правда? О чем ты говоришь? Кого ты хаешь? Председателя?
— А по тебе бы его надо не ругать, а хвалить?
— Ты помнишь свою старую избенку? Так вот, не будь Михатайкина, так бы в ней и по сей день жил. Разве он мало помогает колхозникам? Разве не он достает им и кирпич и шифер? А заработки возьми, — постепенно разгораясь, бригадир говорил все горячее. — Разве малы наши заработки?
— Что верно, то верно, — согласилась Пурхилиха.
Деду Ундри хочется одернуть старуху. Она же как была трусихой перед начальством, так и осталась. Для нее бригадир — что уж говорить о председателе! — и то если не бог, так царь. Ни в чем перечить не смеет… Деда Пурхиля чертова баба раньше времени в гроб вогнала: все пилила да пилила, как ржавая пила. Сама дрыхла на перине, а Пурхиль и корову за нее доил, и завтрак варил. Недаром вон как разжирела — туфли без шнурков носит, нагнуться да завязать шнурки уже не может! Позор! Это в городах, от безделья, поразвелось много толстых баб — ладно, а чтобы в деревне такой стельной коровой ходить — куда это годится?!
Кипит от возмущения и негодования на толстую старуху дед Ундри. Однако же высказать все, что думает, не торопится: как там ни что, а Пурхилиха — его соседка, старая же крестьянская мудрость учит, что ссориться с соседями — последнее дело, соседей, говорят, надо почитать не меньше, а может, даже больше родни.
А осмелевший от поддержки Пурхилихи бригадир между тем продолжал:
— Ты, дед Ундри, старше меня и, хоть обозвал меня всякими словами, я на тебя не могу обижаться… А теперь скажи: тебе известно, какой наряд Михатайкина я не выполнил? Неизвестно. А он велел оставить Розе пятнадцать соток, а на остальную землю вывезти навое и сделать компост. А что значит компост — ты знаешь: бульдозер сдерет весь плодородный слой, и если Розе потом и вернут участок — толку от него будет мало. Ты слышишь меня, мучи?[1]
Дед Ундри прекрасно слышит бригадира, но, что сказать на его слова, пока еще не знает. А если и вправду Ягур Иванович пожалел Розу?
— Ты думаешь, мне Розу не жалко? — словно бы подслушивая его мысли, спросил бригадир. — Думаешь, ты один жалелыцик? Или, может, я Розу хуже тебя знаю?.. Зря, мучи, зря обижаешься на меня.
С последними словами бригадир круто, резко поворачивается и уходит своей дорогой.
Тихому, бесхарактерному Ягуру Ивановичу понравилось, что он вот так резко оборвал разговор и тем самым как бы показал, что и у него, черт подери, все же есть характер. Пусть об этом знают и петушистый старик Ундри, к его языкастые соседки и соседи!
Но прошел бригадир десять, двадцать шагов, и полезли в голову совсем другие мысли. Хоть он и сказал сейчас, что жалеет Розу, а ведь разобраться, не первым ли и заварил всю эту кашу? Не включи он Розу в тот злополучный список невыполнивших минимум, как знать, может, Михатайкин бы и не вспомнил про нее… Зачем он вписал Розу в список, кто его за руку тянул? Или старое чувство зависти и, что ли, рабочей ревности в нем шевельнулось в ту минуту?.. Когда Роза была у него в помощниках, и Михатайкин к месту и не к месту хвалил Розу, а его частенько обзывал Теленковым, Ягур Иванович побаивался, как бы помощник со временем не занял его место. Да и не разукрупнись комплексные бригады, может, так оно бы и получилось. Вполне могло бы так получиться… Вот с тех пор и осталось у Ягура Ивановича не очень-то доброе чувство зависти к легкой на руку и, как ему казалось, удачливой Розе.
Оно, конечно, если уж говорить откровенно, не надо бы давать волю тому недоброму чувству. Но и кто зпал, что дело примет такой крутой оборот?.. А с компостом он не будет торопиться. Как бы в дураках не остаться. Алексей Федорович вон как взъерепенился, чего хорошего, еще привезет секретаря райкома, начнут разбирать и его же, бригадира, в первую очередь и обвинят. Ягуру Ивановичу уже не раз приходилось убеждаться, что начальники почему-то всегда оказываются правыми, даже если и проштрафятся, а вот бригадиру или трактористу оправдаться бывает куда труднее… Компост — дело хорошее. Но что, кроме Розиного огорода, и земли нет? Да вон рядом с хмельником же небось с полгектара пустует. Пусть Вася Берданкин тот пустырь распашет, а он туда торф с навозом и повезет…
После ухода бригадира женщины еще немного посудачили, а потом тоже начали расходиться по своим домам, по своим делам. Наказав Розе в таком-то случае делать то-то, а в таком — то-то, пошел домой и дед Ундри.
Он тоже шел довольный собой, гордый, почти счастливый. Ловко же он обвел вокруг пальца, а потом и вовсе оставил в дураках этого не в меру зазнавшегося в последнее время михатайкинского прихвостня Васю Берданкина! Будет знать, будет теперь долго помнить деда Ундри, молокосос!.. И Ягура Ивановича тоже он отчитал что надо. Не за глаза, не втихомолку, а при всем честном народе. Пусть тоже знает деда Ундри и пусть не стелется перед Михатайкиным, как трава под ветром!..
Вот только одно нехорошо получилось: когда бригадир начал выгораживать Михатайкина, дед не нашелся что ответить бригадиру. В чем тут дело? Или на ум сразу ничего не пришло, или… или, может, бригадир, если уж и не во всем, но в чем-то все же прав? Тут, пожалуй, не мешает и подумать.
Пыльной бурей налетели не только на Розу, но и на деда Ундри события последних дней. И вышло так, что все, что было до этого, всю прежнюю жизнь тем пыльным облаком на время словно бы закрыло. А вот теперь буря вроде бы пронеслась, облако начало оседать, и если из нынешнего дня оглянуться во вчерашний, кое-что видится уже по-другому. И тот же Федот Иванович Михатайкин видится не только в одну черную краску вымазанным…
С огорода, которым дед Ундри подходил к дому, хорошо видна была среди зелени ветел белая шиферная крыша избы и двора. И деду вспомнился разговор с председателем колхоза не пятилетней ли — да, пятилетней! — давности об этой самой крыше.
— Не пришло ли время, Андрей Петрович, солому с крыши сбросить? — опросил его тогда Михатайкин. — А то весь вид деревни портит. А заодно не мешало бы, пожалуй, и подгнившие венцы новыми заменить…
Строилась изба в первые послевоенные годы, строилась кое-как и кое из чего — откуда тогда было взять хорошего материала. А на крышу его и вовсе не хватило, пришлось соломой крыть. И уж давненько и сам дед Ундри подумывал, как бы сгнившую солому на избе заменить тесом, а еще лучше шифером или железом, да все управка не брала. Если какие деньги в дому и заводились, они шли на детей. Две дочери у деда Ундри, и обеих хотелось выучить, и, значит, постоянно им надо было помогать. Вот солома и догнивала свой век над избой. Так дед Ундри и ответил председателю.
— Плохо ли бы солому настоящей крышей заменить, да только где ее возьмешь, да и денег она немалых стоит.
— А мы тут на правлении покумекали и за добросовестную твою работу в колхозе решили бесплатно и лесу на подгнившие венцы, и шиферу на крышу отпустить. Вот так.
Как и нынче Ягуру Ивановичу, так и тогда председателю долго ничего не мог сказать дед Ундри. До самого сердца тронули его слова Федота Ивановича. И не только тут дело в бревнах да шифере было — честь, которая ему была колхозом оказана, честь больше всего ему сердце порадовала. Значит, не зря он жизнь прожил, не зря и в войну, и в тяжелейшие послевоенные годы своим потом землю поливал и нередко за свою работу ничего не стоящие «палочки» получал. Значит, оценили его честную, добросовестную работу!
Точно так же, то ли два, то ли три года спустя, заменил дед Ундри соломенную крышу на шиферную и над двором. И после этого во всем Хурабыре не осталось ни одной — ни единой! — соломенной крыши. Вот тут и не похвали Михатайкина! Не просто ему, деду Ундри, еще кому-то да еще кому-то доброе дело сделал — всю деревню заново перестроил да под белые крыши подвел! Понятное дело, люди за свои деньги строились, если не считать, вроде него, стариков-пенсионеров. Но ведь деньги деньгами, а сунься того же леса или шифера достать — и за хорошие деньги не достанешь. Михатайкин достает! И для колхоза достает, и для колхозников.
Да, характером председатель крутоват. Особенно строг он к тем, кто в колхозе только числится, а норовит все больше по шабашкам работать, длинные рубли сшибать. К честным же работникам Михатайкин относится по-хорошему, с уважением. Если, конечно, как говаривали в старину, шлея под хвост не попадет, как с той же Розой вышло.
Опять мысли деда Ундри вернулись к Розе. Непонятно ему, то ли причиной председательской злости оказался его дурной характер, то ли в его глазах Розу кто-то оговорил, оклеветал. Ну, ладно ему, старику, не все тут понятно. Но председатель-то должен же попять, что ни в чем перед ним эта молодая бабенка не виновата! Обязательно ему надо это понять. Надо не только для Розы, но и для себя самого. А то если нынче одного работника ни за что ни про что обругает, завтра на другого зря ополчится — какой же тогда он председатель будет? И на чем, на ком колхозу и рабочей дисциплине тогда держаться? На страхе божием? Но ведь это раньше в бога верили, а нынче кто верит…
— Салам, дедок!
Задумавшийся дед Ундри даже вздрогнул от неожиданности. И еще не повернув головы, по одному только голосу узнал: Ванька Козлов.
— Здорово живешь, парень. Присаживайся, отдохни.
Они стояли у дома Ундри. Между двумя ветлами была вбита и поставлена на два столбика доска. На эту лавочку дед Ундри и приглашал Ваньку.
— Что ж, можно и присесть, — сам себе милостиво разрешил электромонтер и красивым — Ванька все делал красиво — заученным жестом сбросил на землю с широкого брезентового ремня железные цепи.
Помолчали. Да и о чем говорить деду Ундри с человеком, у которого поднялась рука отрезать проводку у беззащитной женщины!
— Фу, жарче, чем летом, — сказал Ванька. Сказал просто так, чтобы не молчать.
— Да, припекает, — в тон ему ответил старик.
Ванька сдернул с головы голубой берет, рассыпал по лбу и по вискам свои русые кудри.
— Васлея Берданкина не видел? Со вчерашнего дня ищу. Не иначе где-то в гостях сидит и меня поминает — в горле с самого утра першит. — Ванька облизал пересохшие губы.
— Видел твоего Ваську утром, — бесстрастно сказал дед Ундри.
— Где видел? — оживился монтер.
— А вон там, где пруд прудят.
— Мерси, — поблагодарил галантный Ванька и потянулся за своими цепями.
— Сядь, не суетись, его там уже и след простыл, — остановил монтера дед Ундри и неожиданно для самого себя приврал: — Вдребезину пьяного домой увели.
— Не зря же у меня горло пересохло, — Ванька с минуту стоял в растерянности, не зная, что предпринять, куда идти.
А дед Ундри за эту минуту успел кое о чем подумать, и у него созрел не менее хитроумный, пожалуй, чем в стычке с Берданкиным, план. Дед подумал, что если уж он бригадира Васю оставил в дураках, так неужели не сумеет охмурить и его дружка Ваньку Козлова?! Только дело надо повести тонко и ни в коем случае с Ванькой не ругаться. Руганью тут ничего не добьешься, а только испортишь: Ванька кроме Федота Ивановича никоего не боится и никому не подчиняется.
— Чуткое у тебя горло, Ваня, — уже не прежним холодным тоном, а участливо, почти ласково начал дед Ундри. — Кстати и ко времени пересохло. Зайдем в избу, посидим, авось найдется, чем промочить. Если меня стариковская память не подводит, что-то там оставалось.
— Мне Ваську бы найти… И Федот Иванович куда-то запропастился. Уж не вместе ли они?
Ванька вроде бы отнекивался, но дед Ундри видел, что ото делалось всего лишь для вида.
— Если вместе, так вместе и пьяны. А трезвый пьяному, как и гусь свинье, не товарищ.
— И то верно, — охотно поддакнул Козлов.
В тени уже зазеленевших ветел они прошли во двор, а двором — в избу.
— Старая, приготовь-ка нам закусить, — крикнул еще из сеней в приоткрытую дверь дед Ундри.
Из избы никто не ответил, а когда они туда вошли, оказалось, что старухи дома и нет вовсе.
— Должно быть, к Розе убежала, — объяснил дед Ундри и сам стал готовить закуску.
А Ванька, удобно устроившись на диване, тем временем огляделся.
Еще когда они с дедом Ундри проходили двором, Ваньке бросилась в глаза чистота и порядок во всем. Та же чистота и продуманный порядок царили и в избе. Посреди ее, вровень с печкой-голландкой, тянулась тесовая перегородка. Перегородка делила избу на две уютные комнатки. В передней через дверной проем видна никелированная кровать, застланная красивым одеялом, этажерка с книгами и семейными альбомами, тюлевые занавески на окнах. Комната, в которую они пришли, была поменьше, но во всем остальном ничем не уступала передней. Диван, на котором сидел Ванька, был покрыт нарядным ковриком; буфет блестел упрятанной в него посудой как-то по-праздничному; даже домотканые, незатоптанные дорожки на полу и то радовали глаз своей пестрой яркостью.
Ванька знал, откуда в доме и книжки, и эта чистота л порядок: обе дочери Андрея Петровича — учительницы. И хоть ни одной из них в деревне нет — заведенный ими порядок свято блюдется. Обе давно замужем; одна — в Москве, другая не то на Сахалине, не то на Камчатке. Но свой родной Хурабыр не забывают: почти каждое лето приезжают и привозят с собой внуков и внучек.
— При такой жизни, — Ванька обвел рукой избу, — тебе, дед, и умирать небось не хочется.
— А зачем умирать? — весело отозвался старик. — Мы еще поживем.
Он выставил на стол сваренное еще утром мясо, копченую рыбу, рядом с рыбой положил несколько перышков зеленого луку, нарезал хлеба.
— Ну, а теперь — главная пища, — сказал дед Ундри, доставая из буфета бутылку водки. — Чем будем: рюмками или стаканами?
— Рюмками, — сглатывая слюну, по при этом все же не теряя достоинства, ответил Ванька. — Что за интерес хлебать стаканами? Я не Вася Берданкин, не шаляй-валяй. А люблю по-человечески… Выпить и напиться — две большие разницы! — Тут монтер поднял вверх указательный палец. — Скажи, дедуля, ты хоть раз Ивана Козлова видел пьяным?
— Да вроде бы не приходилось, — вприщур, с лукавинкой, поглядывая на Ваньку, дипломатично ответил дед Ундри и налил рюмки.
— И не увидишь… — Ванька приготовился сказать что-то еще, но, увидев полные рюмки, не выдержал, поднял свою: — За твое здоровье, старина!
Верный только что изложенному взгляду на выпивку, Ванька не взял да опрокинул рюмку — нет, он со смаком, долго цедил ее сквозь зубы. Так пьют лошади холодную воду.
— Отныне и во веки веков слава тому, кто выдумал этот живительный напиток! — чмокнув языком, возгласил Ванька. Понюхав хлебную корку, он изобразил на лице полное блаженство, а уж потом только взял вилку и наколол большой кусок мяса.
Ванька и в еде тоже показывал себя интеллигентным человеком: не набрасывался, не торопился, жевал с толком и с чувством. Напряженную работу выдавали разве что ходуном ходившие скулы да в такт им двигавшиеся большие уши.
После третьей рюмки Ваньку потянуло на философию.
— Кое-кто — а может, и ты вместе с ними, — думают, что Иван Козлов только монтер. Монтер — и все. Ошибка! Козлов — талант. Он — поэт и артист. Для него застолья самых видных людей деревни — открыты, он везде — желанный гость. Он может и песню сложить и ту песню спеть. Спеть с душой… Хочешь, старик, о тебе песню сложу? Хочешь спою тебе хвалу и прославлю твой крестьянский труд?
— Ну, что меня хвалить, — скромно отмахнулся дед Ундри. — С какой такой стати?.. Ты пей, пей, на меня, старика, не гляди, в моих годах и одна рюмка целой бутылкой кажется…
— Что ж, наливай, старина… Я просто хотел сказать, что мы, таланты, народ добрый, у нас душа нараспашку.
— Не знай… — неопределенно протянул дед Ундри.
— Как это не знай? Я же говорю, что готов оду в честь тебя сложить.
Ванька поднял налитую рюмку и долго цедит ее.
— В честь меня ничего не надо, а если ты добрый… — проговорил дед Ундри, чувствуя, что теперь-то как раз его час и настал. — Если добрый, так зачем ты у Розы проводку отрезал? Неужто от душевной доброты? — и простодушно так уставился на уже изрядно захмелевшего Ваньку.
Ванька на секунду изменился в лице — должно быть, понял, что попал в хитро расставленный дедом силок — однако нашелся, что отвечать:
— Ты в солдатах был? Был. Приказания командира выполнял? Выполнял. Как выполнял? Беспрекословно. То-то! Я — рядовой. Для меня слово Федота Ивановича — тот же приказ. Прикажет он лезть в огонь — полозу, — и, как бы показывая свою готовность лезть хоть в огонь, хоть в воду, Ванька даже подскочил за столом.
— Рядовой Козлов, слушай мою команду! — следом за ним встал со своего стула и дед Ундри. — Тебе приказывает младший сержант Петров: чтобы сейчас же, немедленно, отрезанный провод был соединен!
Слегка отрезвевший Ванька увидел строгие требовательные глаза старика и понял, что тот не шутит.
— Слушай, рядовой Козлов. Как ты смеешь одинокую женщину с больным ребенком, оставлять без света? Да ты советский ли человек? Да ты… — Дед Ундри так раскипятился от собственных же слов, так разволновался, что запнулся, не находя нужных слов.
Ванька видит, что и губы у старика дрожат, и на глазах выступили слезы: какие уж тут шутки!
— Если ты всерьез, так когтей же нет при мне, — цепляется Ванька за последнюю соломинку.
Нет, ненадежной оказалась та соломинка!
— Эка вещь — когти, — отвечает дед Ундри. — Лестница есть!
Хитро заманенный в ловушку и прижатый к стене, Ванька сдается.
Они идут во двор, находят лестницу. Ванька берет ее за один конец, дед Ундри за другой.
Лестница приставлена к столбу.
— Крепче держи, старик! — хоть теперь Ванька может отыграться за недавнее, может сам приказать деду Ундри.
— Лезть, лезь, не бойся, — отзывается снизу тот. — Ниже земли не упадешь.
Вскоре дело было сделано. Ну, а если сделано — как же не обмыть?! Обмывали сначала остатками водки, а потом вернувшаяся старуха деда Ундри, словно бы почуяв, чего не хватает гостю, принесла от Розы большой кувшин пива.
Хоть и здорово развезло Ваньку от колхозного пива, а на прощанье не забыл сказать-наказать деду Ундри:
— Хороший, симпатичный ты старик, Андрей Петрович. Но! — тут Ванька сделал свой излюбленный жест указательным пальцем. — Но — язык держи за зубами. Если вдруг Федот Иванович спросит, говори, что провод соединили сами. Понял, старик? То-то…
Солнце завалило уже за полдни, когда он, слегка пошатываясь, вышел из дома деда Ундри.
А тракторист Валька в это самое время катил в автобусе по дороге в райцентр. Он ехал сниматься с военного учета.
Все! Подошло к концу его хурабырское житье-бытье. Завтра он уедет отсюда, уедет насовсем. Не он первый, да, наверное, и не он последний. Но, уж если на то пошло, он ничем и не хуже других. И еще надо посмотреть, пожалеет ли он о Хурабыре, о своем колхозе, о Михатайкине. Вчера по радио передавали — да что вчера, каждый день передают — в Чебоксарах работы по любой специальности хоть завались. А у него специальность и вовсе самая ходовая — везде с радостью примут. И отработает он свои положенные часы, и уже не то что в колхозе — какому-нибудь Михатайкину ни сват, ни брат, ни дальняя родня, сам себе хозяин, что хочет, то и делает. Тут он вкалывает, как последний дурак, с темпа до темна, а в благодарность — нагоняй от председателя да штраф. Хватит! Пусть Михатайкин поищет другого тракториста…
Валька храбрится, распаляет себя, а поглядит сквозь пыльное стекло автобуса на родные поля и леса, и сердце у него начинает щемить-щемить. О Михатайкине-то он не пожалеет — это так, а о своей родной деревне, вот об этих полях и лесах как не пожалеть?! Как он без них будет жить в тех Чебоксарах?..
Ничего. Чебоксары в какой-то сотне верст, автобус не за два, так за три часа довезет, на выходные можно будет всегда приехать. А в городе он не пропадет. При его специальности ему легко будет найти работу с общежитием. А что ему, холостому, еще и надо? А там, глядишь, начнут строить тракторный завод, и он перейдет на эту стройку. Перейдет уже не холостым, а женатым. Потому что на новых стройках женатым специалистам скорее дают квартиру. Да, да, он все учел и кое-что уже прикинул, слава богу, не лопух какой, котелок у него варит… И будет тракторист-бульдозерист Валька жить да поживать в городской квартире, и плевать ему будет на всяких Михатайкиных, которые не умеют ценить его честную и безотказную работу… А Петьке он напишет. Обязательно напишет и попросит прощения: мол, с кем не бывает промашки. И Петька его простит, он хороший парень…
Да, конечно, жаль покидать родную землю, родную сторонку. Но ведь — не он первый, не он последний…
Партийное собрание — редкий случай! — окончилось за полночь.
Ковшик Большой Медведицы уже опрокинулся ручкой вниз. Звезды разгорелись во всю силу и кажутся совсем близкими. Восточный край неба замутнел, а над самым горизонтом уже начала обозначаться рассветная полоска. И тишина — тишина объемлет деревню, а в этой тишине свистят, щелкают, заливаются по садам майские соловьи.
Федот Иванович вышел на крыльцо правления, глубоко вдохнул запрохладневший воздух и, в один охват оглядев небо и землю перед собой, начал спускаться по ступенькам вниз.
Обычно после таких собраний он провожал секретаря райкома, а если у гостя было время, приглашал к себе домой на ужин. Там велась по-домашнему спокойная, неторопливая беседа. Там можно было поделиться и чем-то сокровенным, можно было просто поразмышлять вслух и проверить правильность своих суждений. Можно было в чем-то согласиться с дорогим гостем, а в чем-то и нет — беседа шла не за райкомовским, а за домашним неофициальным столом. Бывало и так, что ругнет его за какой-то промах секретарь райкома — Федот Иванович и критику выслушает с вниманием и без всякой обиды: в застолье и критика звучит как-то по-другому.
Нынче Федот Иванович не мог пригласить секретаря райкома, да и Валентин Сергеевич вряд ли бы пошел. Нынче председатель кивнул всем на прощанье и первым, словно боялся, что его могут опередить, вышел из правления. Тоже непривычно для Федота Ивановича: то он всегда уходил последним, нынче — первым.
Ничего хорошего от нынешнего собрания он не ждал. Это так. Но и в то же время мог ли он ожидать, что все примет такой скверный для него, такой убийственный оборот?! Этот — будь он неладен! — отставной вояка придумал какой-то отчет и выставил его, как огородное пугало, на посмешище перед коммунистами. И чуяло его сердце, что отчет — это только предлог, зацепка. Позвонил Валентину Сергеевичу, а тот, вместо того чтобы его поддержать, поддержал парторга: «Раз выносят такой вопрос на повестку дня — надо отчитаться». Покипел день-другой, повозмущался, а потом — куда денешься? — пришлось сесть за устав. Но легко сказать: сесть. А сколько всевозможных пунктов в нем? И получается так, что если все пункты точно выполнять, то человек должен быть святее любого святого…
К отчетному докладу на колхозном собрании и то, пожалуй, подготовиться было легче, чем к нынешнему партийному. Как и всякий умный человек, Федот Иванович знал свои уязвимые места и почел за самое правильное не касаться их, а обойти молчанием. Да и на то он рассчитывал, что не могут же помнить люди все «обязывающие» пункты из устава. Коммунист обязан то, коммунист обязан это… да мало ли что он обязан!
И расчет был вроде бы правильный: поначалу собрание шло тихо, мирно. Как знать, может, так же тихо оно бы и кончилось, не прицепись этот отставной вояка. По нему получалось, что устав — это что-то вроде рамки, вот он и начал примерять к этой рамке председателя колхоза. Не умещается председатель: тут рука торчит, там плечо выпирает, а здесь председательский крутой характер опять же за рамку вылазит. И по этому пункту председатель не больно хорош, а по тому и вовсе никуда не годится… Считает себя умным, а того не понимает, что надо не буквы устава держаться, а духа его!
Ну, да и так сказать: поделом. Поделом дураку! Бригадиром поставил, членом правления сделал, думал опорой будет во всех делах и в наведении дисциплины в том числе. Да и как по-другому можно было думать-гадать: ведь, можно сказать, друг юности!.. Вон он каким другом оказался: пулей вошел в душу, а разрывной вышел. Заставил краснеть, как мальчишку… И уж про дружбу-то хоть бы промолчал — нет, видишь ли, Михатайкин эту самую дружбу понимает превратно. И про Шуру — тоже бы ни к чему ему разглагольствовать. Что знает? А если бы даже и знал — что ж тут запретного. Если есть в тебе сила — разве любовь запретна?..
Федот Иванович шел улицей села, ее асфальтированной серединой. Шел, не размахивая по обыкновению своими длинными руками; крепко сжатые кулаки гирями лежали в карманах плаща. А во всем теле чувствовалась какая-то непонятная слабость. Время от времени раздававшиеся в ночной тишине голоса и смех идущих где-то сзади людей словно иглами вонзались в его спину («Не обо мне ли судачат, умники, не меня ли высмеивают?!»). От только что пережитого волнения во рту горько и сухо. Федот Иванович облизывает губы языком, глотает сухую слюну, но она словно бы застревает в горле. Старый асфальт потрескался, размылся вешними водами, и ноги нет-нет да и попадают в ямы и промоины, и это тоже почему-то угнетает его, будто не привык он ходить по неровным полевым дорогам.
Все его сейчас гнетет, все бьет по натянутым, как струна, нервам. Ему хочется ругаться, хочется кричать. Кричать в полный голос, чтобы все село слышало, все село знало, как его только что незаслуженно обидели. «Так ли надо благодарить меня за все мои труды, люди?! Тем ли надо мне платить за то, что я вас не только всех досыта хлебом накормил, но и в богатые вывел?»
Несколько секунд он идет с полузакрытыми глазами. Сотни искр загораются впереди и словно бы сыплются из полуприкрытых глаз на землю. И Федоту Ивановичу кажется, что это искры обиды, и потому они летят на землю, что только она принимает его обиду, только она понимает его боль. Земля, которую он любит, и за которой заставлял ухаживать своих односельчан, как за малым ребенком… Земля его понимает, а вы — вы, люди, почему не хотите понять?!
Ему снова видится секретарь райкома, а в ушах словно бы еще звучат горькие несправедливые слова:
«Колхоз «Славу» знают не только в районе, но и в республике. И кому не известно, что успех или отставание колхоза во многом зависит от председателя. Прославился ваш колхоз, вместе с ним прославился и председатель. Тут все правильно, все так и должно быть. Тому, кто старается, кто не жалеет сил на общее благо — тому и партия и парод воздает по заслугам. Но свои заслуги надо еще уметь правильно оцепить и самому заслужившему их. Умному руководителю никакая слава голову не вскружит. Мы, коммунисты, живем и работаем не ради славы. Мы живем для народа и работаем не жалея сил, чтобы его жизнь сделать счастливой. И стать над народом, оторваться от него — это значит потерять из виду главную цель, утратить смысл своей работы, каким бы талантливым руководителем ты ни был. Недаром в пароде говорят: «Кто мнит себя великим, тот оказывается маленьким…»
Все это правильно, секретарь, но только уж очень похоже на передовицу в газете, а газеты мы и сами читаем…
Погруженный в свои мысли, Федот Иванович не заметил, как оступился в глубокую промоину и упал. Кошка, говорят, как ее ни кинь, всегда падает на все четыре лапы, Видно, сказалась крестьянская, а может, еще фронтовая закваска, умение быстро, мгновенно оценить обстановку, и у Федота Ивановича. Как ни сильно он стукнулся — упасть на землю не дали сильные, крепкие руки. Он м сам не знает, как и когда они выбросились вперед и коснулись земли раньше тела. Оттолкнувшись от дороги, Федот Иванович выпрямился, отряхнул с ладоней пыль, похлопав одну о другую, громко сплюнул.
Постепенно мысли его вернулись к выступлению секретаря райкома. Только теперь он уже сам отвечал ему.
«Слава, слава… Ты, что ли, прославлял меня? Я. кажется, никого не просил, никого не заставлял: славьте меня. Прославили меня, надо думать, мои дела, моя работа… А учить-поучать это мы все мастера. Но ведь и поучать-то надо, наверное, так, чтобы это было убедительно. А то — «оторвался от парода». Но кто — кто народ, вот вопрос. Роза Полякова — народ?.. До рукоприкладства даже договорились. Да, когда ловил тех, кто воровал колхозное сено, по головке не гладил. Сам был прокурором, сам был судьей, но сам был и защитником. Да, защитником! Потому что охранял колхозное добро и приумножал его не для себя, а для колхоза, значит, для всех…»
И опять хочется уже не мысленно ответить, а в голос кричать:
«Портите поблажками народ! Тихая скромная невеста, говорят, на свадьбе опозорилась… Наговорите всяких умилительных слов, а потом будете локти кусать. Все для людей, все для народа — это, конечно, прекрасно. А кто с народа требовать должен? Председатель? Вот и получается, что вы для народа будете хороши, а строгий председатель плох… Народ сейчас держит по две свиньи, по корове с телкой, разводит и поросят, и гусей, и уток, народ своим скотом да птицей колхозное ноле травит, а мы хотим быть перед ним миленькими да хорошенькими, как тот же Алексей Федорович… Портим, портим поблажками народ! И кто и как его потом к порядку и дисциплине приучать будет? Алексею Федоровичу легко со стороны быть добреньким. А встал бы он на место председателя и сразу бы понял, что в Хурабыре распрекрасными словами ничего не добьешься… Нет, не словами, не красивыми речами он поднимал колхоз. Он работал от зари до зари, как лошадь, и стерег колхозное добро, как верная собака. И вот теперь за его лошадиную работу, за его собачью верность колхозу поносят люди, которые и в колхозе-то без году неделя…»
А может… Может, плюнуть на все да и уйти? Пусть другие впрягаются, пусть побудут в председательской шкуре. Пусть на собственном горбу испытают легко или тяжело тянуть эту лямку. Язык дела, говорят, лучше языка слов…
Федот Иванович на какое-то время даже повеселел от этой мысли. Он представил на минуту Алексея Федоровича на своем месте и злорадное чувство своего превосходства тяжело шевельнулось в его груди.
Секретарь райкома говорил, что, мол, руководителям не надо считать себя незаменимыми людьми, что народ наш, дескать, богат талантами. Опять — правильные, но общие — опять из передовицы — слова. За чем же дело-то стало — выдвигайте те таланты да ставьте. Хотя бы того же Алексея Федоровича, а через год, самое большее через два, его хватит инфаркт. Руководить колхозом это немножко посложнее, чем в мирное время выступать с политинформациями перед солдатами…
А что ж, идея и в самом деле занятная. Одним только она неподходяща: не хочется сдавать свои позиции без боя, просто так. Нет, он сделает по-другому. Всем назло он на следующем отчетно-выборном собрании предложит не открытое, а тайное голосование. Сейчас так кое-где уже делают. Если он самодур и деспот, пусть вместе с ним выдвигают еще одну или две кандидатуры и голосуют тайно. Вот тогда мы и посмотрим, за кого колхозники, или как вы любите говорить, народ проголосует: за меня или за добренького Алексея Федоровича…
Федот Иванович и не заметил, как дошел до дому.
Машинально взявшись за калинку, он потянул ее на себя, но, немного подумав, отпустил обратно. Он знал, что заснуть сейчас все равно не заснет. А будет с боку на бок ворочаться — и жене спать не даст. Может, пойти к Шуре и напиться до бесчувствия? Чтобы и глаза ни на что не глядели, и мысли никакие не мучили… Нет. Нет, это не выход, не спасение.
Все той же главной улицей деревни он идет дальше. Идет в поля.
Временами ему кажется, что деревня не спит, а только притворяется спящей, а из этих темных окон за ним следят десятки, если не сотни глаз, и от этих, пронзающих его насквозь, скрещенных взглядов по спине пробегает холодок. Чтобы унять нервную дрожь, он опять сжимает кулаки и кладет их в глубь карманов. И теперь уже не в полный голос, а доверительным шепотом хочется сказать своим хурабырцам:
«Что ж, смотрите, я всегда был перед вами на виду и моя работа — тоже у всех на виду. Вы видели и каждую мою промашку, видели и добрые дела. Вот они — эти дела. Двухэтажная каменная школа, двухэтажный клуб — все, как в городе. А выйти на зады-зерносклады, картофелехранилища, коровники, телятники, свинофермы… И все из вечного материала — кирпича или железобетона. И каждый кирпич, каждая панель или балка добыты мной. А помните, что было на месте складов и ферм до меня? Стояли деревянные развалюхи… Я говорю про наш Хурабыр. Но ведь теперь в колхозе еще два таких селения. В районе увидели, что «Слава» в Хурабыре пошла в гору, и начали подвешивать к ней одно селение за другим. Понятное дело, кого к нам присоединяли! В соседнем с Хурабыром селе колхоз упал так, что все разбежались, остались только старики да старухи. Трудоспособных на все село только восемьдесят человек… Нынче и это село не хуже нашего Хурабыра: у всех новые дома под шифером или железом. Но это легко сказать, что село стало богатым — каково его было поднять до этого богатства… Может, я что-то не так, неправильно говорю, люди? Может, я себя выхваляю? Нет, я говорю одну только правду, и вы знаете эту правду. А если знаете — неужто вы промолчите, когда на собрании умный и добрый, пришедший на все готовенькое, Алексей Федорович будет поливать меня грязью? По совести ли, по справедливости ли это будет, если промолчите?!»
Улица кончилась. Федот Иванович идет дальше, идет й поля.
В поле он всегда чувствовал себя спокойней и уверенней. Один запах земли был для него лучшим успокоительным лекарством. Вместе с этим, слаще меда, запахом в его грудь вливалась сила и бодрость, а в голове рождались большие и светлые мысли. Мысли не о собственном житейском благополучии, а о благополучии многих людей. Мысли, связанные и с этими полями и лугами, и с родным Хурабыром. Но сейчас и поля не принесли его сердцу успокоения.
— Прославился! — тихо пробормотал он, скрипя зубами от обиды.
За пятнадцать лет каторжной председательской работы получил один орден, так теперь, выходит, и им попрекают. Будто тот орден он просил! Слава богу, у него три фронтовых имеется, так что будет чего выносить на подушках перед гробом… Рано об этом говорить? Нет, дорогой Валентин Сергеевич, не рано. Назови-ка хоть одного председателя, который бы отдавал всю душу своей работе и умер по старости. Они сгорают. Сгорают, как высокие деревья, в которые ударяет молния. Вон Сергей Ксенофонтович — возвращался с поля, переступил порог своего дома, упал и больше не встал. Так же неожиданно закрылись глаза и у Юхтанова. А обоих их ругали за строгость, за крутой характер. Но попробуй подыми колхоз без строгости. А Коротков Сергей Ксенофонтович не только поднял, но и вывел в передовые. О колхозе в Кольцовке знала вся страна, туда ездили и иностранцы… В прошлом году довелось побывать в Кольцовке и ему. И что он видел, что слышал? Он видел бронзовый бюст председателя весь в цветах, он слышал, с каким уважением о нем вспоминают. Почитают, как отца родного, хоть и был он и строг и требователен…
«Не ради славы…» А сам-то Валентин Сергеевич небось славы не гнушался. Колхоз-то, куда его послали, поднял разве не для того, чтобы заставить о себе говорить, чтобы прославиться? И как знать, без колхозной славы да без Звезды Героя, избрали бы его секретарем райкома или нет?.. Сейчас в райкоме все стали шибко грамотными; один партийную школу окончил, другой в академии учится… И бумаги составляют без единой ошибки, и выступают так, что заслушаешься. Но он-то сам побывал в шкуре председателя и должен же знать, что даже самыми умными бумагами и речами колхоз из бедного не сделаешь богатым. А если знаешь цену всяким бумагам — зачем же председательскую работу начал сверять не с жизнью, не с богатством колхоза, а с пунктами и параграфами? Разве дело в пунктах, а не в том, чтобы председатель имел голову — голову, а но кочап капусты! — на плечах?.. Нет, не прав ты, Валентин, сын Сергеев…
Небо на востоке все больше светлеет, хотя здесь на земле, в полях Bice еще властвует ночная мгла. Неровная, изрытая гусеницами тракторов, дорога по-прежнему плохо видна, и Федот Иванович часто спотыкается. Неровно, словно бы постоянно спотыкаясь, идут и его мысли. Он не хочет вспоминать о собрании — эти воспоминания и так изнурили, обессилили его — он хочет думать о чем-то другом. Но легко взять да и перейти с дороги на полевую тропку, а как перейдешь с одного на другое в мыслях, если они опять и опять возвращаются к своему истоку.
«Если председатель пройдет мимо критики коммунистов и не сделает из нее соответствующих выводов, то он сам же себя может поставить на грань исключения из партии…» Вот уж спасибо! Вот уж отблагодарили! Будто он вступил в партию, чтобы ухватить портфель поболе да заиметь пост повыше, как это некоторые делают. Он вступил в партию в самом тяжелом сорок первом году, когда люди умирали, а потом у них в гимнастерках находили листки бумаги со словами: «Прошу считать меня коммунистом». Он тоже с таким листком бывал не в одном бою, прежде чем выпало на фронте затишье и его приняли в партию. Слова, которые на тех листках писались, были не пустыми словами. Они были написаны кровью… И как он, секретарь, осмеливается говорить такое перед коммунистами колхоза? И уж если на то пошло, не он принимал — не ему исключать. Да и не на нем весь свет клином сходится, есть обком, есть ЦК. Если они с отставным майором ничего не поняли, поймут там, наверху…
С лугов от Суры вроде бы тянет прохладный ветерок, а на лбу пот выступает… Горит душа у Федота Ивановича, и этот внутренний жар никаким ветром не погасишь. Во рту по-прежнему сухо и горько. Под левым глазом вдруг забилась какая-то жилка, он потер ожившее место пальцем, но жилка продолжала подергиваться, биться, словно это билась его сердечная боль, пытаясь найти выход наружу.
И ведь за что зацепились-то, с чего весь сыр-бор разгорелся — с какого-то огорода!.. Умными были наши деды. И они говаривали: большой пень перепрыгнешь, а на собачьем дерьме споткнешься. Вот и он на таком пустяке — Розином огороде — споткнулся. Вперед наука: помни, что кроме друзей есть и недруги, и им нельзя давать в руки даже вот такой пустяковой зацепки…
Где-то в глубине души Федот Иванович, неглупый человек, понимал, что не в одной зацепке, не в Розином огороде все дело. Но ему не хотелось, ему было тяжело признаться в этом даже самому себе. Ему сейчас, наоборот, хотелось как-то приободрить себя.
Споткнуться он, правда споткнулся. Но — не упал. Оступиться — с кем не бывает, важно — не упасть. Он не упал. Пусть падают другие, а он твердо стоит на земле, и повалить его но так-то просто. Даже на нынешнем собрании и то не все так получилось, как замышляли майор с секретарем. Его 'Поддержал и бригадир Берданкин, и — с оговорками, правда, — агроном, еще кое-кто. А уж когда дойдет до общего колхозного собрания — его поддержат, если и не все, то многие и многие…
Ну вот, то в жар бросает, то в холод. Теперь лоб холодный, как у покойника. Уж не хворь ли какая подбирается?
Рассветная полоса на небе стала еще шире и светлей. Начало постепенно светлеть и в полях. Уже различимы стали дружные всходы по ту и другую сторону дороги. И от одного вида ухоженной и отозвавшейся хлебными побегами земли Федоту Ивановичу стало легче.
Он круто поворачивает назад, в деревню. Нельзя ему сейчас оставаться одному. Надо, чтобы кто-то отвлек его от навязчивых, как оводы в жаркий полдень, мыслей. И кто же это сделает, как не Шура. Шура, которая его так хорошо понимает и с которой он чувствует себя сильней и уверенней.
Вот и ее крайний дом. Вон оно заветное, разукрашенное резьбой крыльцо. Темным, нефтяным блеском отсвечивают окна. А за ними беззаботно спит его Шура…
Федот Иванович думает о Шуре, по тут же, вместе, еще и отмечает про себя: пожалуй, надо сказать Ваньке Козлову, чтобы и летом, как в зимнее и осеннее время, он освещал улицы. Конечно, лишние траты, но экономию тоже следует наводить разумно. А то случись пожар — сэкономленные копейки сгоревшими рублями обернутся. И вообще на лето надо будет установить дозоры и в селениях, и на полях…
Федот Иванович ловил себя на мысли, что впервые за эту бессонную ночь он подумал о завтрашнем дне, о его делах и заботах.
Уже приблизившись к крыльцу, он услышал мерный рокот высоко летящего самолета. Запрокинув голову, выискал в небе три светящиеся точки и долго следил за их плавным движением. Они, эти далекие огоньки, то терялись в вершинах ветел, то возникали вновь, и приветливо, как казалось Федоту Ивановичу, призывно мигали. Какой-нибудь час назад самолет вылетел из Москвы, а с рассветом, наверное, уже приземлится в Казани. Кто-то летит по воздуху — и как быстро летит! — тут идешь по земле и спотыкаешься…
И, успокаивая, ободряя себя, Федот Иванович вслух повторяет:
— Споткнулся — еще не упал.
Он снова глядит на небо, затем обводит глазами дом, у которого стоит, всматривается в крыльцо и вдруг, сам того не ожидая, решительно поворачивает на улицу.
Теперь он идет в глубь деревни своей привычной, хорошо знакомой всем хурабырцам походкой: широко шагая и по-солдатски размахивая длинными руками. Если из-за темных стекол за ним и следят глаза его односельчан — пусть следят!..
Рассвет разгорается все сильнее, звезды начинают тускнеть. И только одна Венера блестит ярко и лучисто.
Тонкое, сложное дело — растить хмель. На что уж Розе знакомы все тонкости, а все равно год на год не приходится, урожай получается то такой, то такой. А в прошлом году почти и совсем без урожая остались, Роза против обычных десяти пудов собрала лишь всего полтора пуда шишек: хмель побил град. Да, да, град не только хлебам, но и хмелю страшен ничуть не меньше.
Хмель — растение хрупкое, нежное. Особенно осторожно с ним надо весенней порой, когда он выпускает свои нежные побеги. Нынче Роза изреживала лишние, слабые ростки и завивала на шпалеру те, что посильней. И так-то бережно приходится работать, чтобы не сломать хрупкий росток. Надломишь — он, как и дерево со сломанной верхушкой, будет долго болеть и не даст урожая.
А еще и тем кое-кого отпугивает работа на хмельнике, что оплата не очень надежная: она может быть и высокой, а может и копеечной. Дело в том, что и обрезание маток, и подвеска побегов на шпалеру, и подкормка, и многое другое колхозом никак не оплачивается. Оплата идет только по урожаю. Собрали много шишек по осени — много и получай, ничего не собрал — ничего не получишь. У Розы добрая половина участка занята ранними сортами, и ей всегда удавалось закончить уборку хмеля до заморозков. А то, бывает, ударит вдруг ночью сентябрьский заморозок, и шишки теряют свой вид, теряют сортность, и годовой труд идет насмарку…
Закончив работу на хмельнике, Роза поспешила домой.
Только умылась и разожгла очаг, чтобы приготовить ужин, как дед Ундри вместе с бабушкой Анной принесли Галю.
— У нас тут было семейное совещание, — хитро улыбаясь, сказал дед Ундри, — и на нем моя старуха согласилась сидеть с твоей птичкой все лето. Утром будем забирать, вечером приносить.
— Согласилась! — обиженно воскликнула бабка Анна. — Будто ты, старый хрен, уговаривал меня, а не сама я вызвалась сидеть с Галей.
— Ты ли, я ли — велика разница, — миролюбиво ответил дед Ундри. — Главное, что развяжем соседке руки. — И, обернувшись к Гале, добавил: — А дочка твоя, Роза, прямо на глазах с каждым днем умнеет. И уже лопочет вовсю. Правда, Галя?
— Аха, — отозвалась девочка.
— Видишь, как разговаривает! — восхитился дед Ундри. — Тебе не скучно у нас?
— Шкушно.
— Это почему же? — теперь уже огорчился старик.
— Мамы нет.
— Маме надо работать, а ты уж не маленькая. Не скучай. Завтра я тебе куклу вырежу, и она плясать будет.
— А не врешь? — серьезно спросила девочка.
Вопрос этот привел деда Ундри в полный восторг. Он смеялся, как малый ребенок, и все повторял:
— Вот ведь какая умница!
А бабушка Анна сидела спокойная и серьезная, как бы всем своим видом показывая, что она человек вполне взрослый и умный, не то что пустосмех — ее муженек.
Роза рада соседям. Рада, что они пришли вместе. И как же не угостить таких хороших людей. Она слазила в погреб, нацедила в деревянную плошку пива. Теперь его надо немножко согреть: соседи не любят холодного. Достаточно! Можно и на стол ставить.
Дед Ундри пьет маленькими глотками и каждый глоток какое-то время держит на языке, чтобы получше распознать вкус напитка.
— Хо-орошее! Точь-в-точь как мать-покойница варила.
— Да, славное она варила, царство ей небесное, — вздыхая, подтверждает и бабка Анна.
Для себя с Галей и для бабки Роза готовит яичницу. А для деда Ундри ставит на стол домашний сыр. Она знает, что старик яйца ни в каком виде не ест, для него любимое лакомство — сыр. Сыр солоноват, и его очень хорошо запивать пивом.
После второго стакана щеки бабушки Анны зарумянились, как у молодой девушки, и все лицо словно бы помолодело: значит, крепка еще старушка! А дед Ундри, слегка захмелев, ударяется в воспоминания. И все, что было когда-то, сейчас ему видится таким светлым и хорошим, будто в его прошлой жизни не было ни невзгод, ни лишений.
— Хорошо, дружно мы жили с твоим отцом, Роза. Он был мастак по кузнечной части, а я — но лошадиной. Потому я в войну и в обоз попал. Обоз! Вроде бы самое последнее дело, ни чести обозникам, ни славы. Но кто сам на фронте был, кто про войну знает не по книжкам да кино, тот знает, что и нам доставалось ой-е-ей! Много ли навоюешь без снарядов и патронов? А без еды? Кто подвозил на передовую и снаряды и пищу? Мы, обозники. На наших хребтах война ехала… Обоз! А я дважды в окружение попадал да один раз от немецкого десанта отбивался. Вот тебе и обоз!.. Ну, да что говорить…
Дед Ундри на минуту умолкает. Это, может быть, к тому ему сейчас вспомнилась фронтовая служба, что Ванька Козлов как-то вроде бы в шутку попрекнул старика обозом. А того умник Ванька не сообразил, что в войну деду Ундри было уже за пятьдесят (он на семь лет старше отца Розы) и его год считался непризывным. А это значит, что пошел Андрей Петрович на фронт добровольно. И видно, неплохо воевал, если вернулся с золотой полоской на погонах и серебряными медалями на груди. Помнится, маленькая Роза любила трогать рукой медали и слушать, как они позванивают…
Дед Ундри дотягивает свой стакан и поднимается из-за стола.
— Ты погляди-ка, как моя старушка раскраснелась. Хватит, Анук, хватит! А то потом мы с тобой и до дому не доберемся… Спасибо, Роза, за угощение!
Роза просит дорогих гостей посидеть еще, пытается наполнить стаканы оставшимся пивом, но старики отказываются, еще раз говорят ей «спасибо» и уходят.
Роза провожает соседей до калитки и какое-то время смотрит, как они неспешным шагом, переговариваясь меж собой, идут к своему дому. Повезло ей на соседей! Наверное, и во всем свете таких не сыскать. Что бы она без них делала? А теперь, если бабка будет сидеть с Галей, Роза покажет Михатайкину, какая она лентяйка. Лишь бы дочка была здоровенькой, лишь бы не хворала…
— Иду, иду, Галю, — откликается она на зов оставшейся в избе дочери и возвращается к ней.
Все горит нынче в руках у Розы, все ладится. До наступления темноты она успевает и корову подоить, и теленка со свиньей накормить, и еще много всяких других дел по хозяйству сделать.
А смерилось — еще одна радость: опять свет в избе загорелся, опять у нее все стало, как у людей. Ведь это нет света — ладно, а пожил при электричестве, привык к нему — глядишь, при керосиновой лампе уже жизнь не в жизнь. Спасибо, добрая душа, дед Ундри. Спасибо!..
Дед Ундри с Анной дошли до своего дома, но перед самой калиткой, словно бы по уговору, остановились.
— Не посидеть ли немного на вольном воздухе? — предложил Ундри.
— Отчего ж не посидеть! — согласилась жена. — Вечер хороший, тихий.
Они сели на широкую скамью, что стояла вдоль палисадника, покойно сложили натруженные руки на коленях.
— Ох и пиво у Розы! — еще раз похвалила Анна. — Ну, прямо, хмельная. Все лицо горит.
— Да ты и от уйрана[2] пьяной бываешь, — добродушно усмехнулся Ундри, однако же согласился: — Верно, пиво доброе.
Какое-то время они сидели молча, и молчание не было им в тягость. За долгие-долгие годы они научились хорошо понимать друг друга с полслова и даже вовсе без слов. Временами им казалось, что обо всем уже давным-давно переговорено, переговорено не раз и не два.
В саду у соседей пока еще робко, словно бы пробуя голос, запел соловей. Старики заулыбались: вспомнили свою далекую, — да, уже очень далекую! — молодость, свои соловьиные ночи. Ведь они бывают в молодости у каждого, и как бы потом жизнь ни складывалась, остаются в памяти до седых волос.
Первому соловью ответил откуда-то издалека второй, потом, послушав их состязание и, должно быть посчитав, что у него выйдет еще лучше — защелкал, засвистел, раскатился звонкой трелью третий…
— Как наяривают, а! — с тихим восхищением проговорил Ундри.
— Поют, — откликнулась жена. — Радуются.
— Когда вот так сидишь да соловьиные песни слушаешь — жизнь такой хорошей кажется, что и уходить из нее не хочется.
А ты и не торопись, — на этот раз Анна подкольнула мужа. — Ты еще меня переживешь.
— Смерть ведь она не разбирает, — неопределенно ответил Ундри, а потом не удержался, добавил: — А кто кого переживет — это еще вопрос. Слышала, что радиво говорит: женщины живут дольше мужчин. Вы только притворяетесь слабым полом… Так что всего-то скорее тебе придется оставаться без меня.
— Что ж, мне не привыкать, — вздохнув, проговорила Анна. — Вспомни-ка: только поженились — ушел на войну. Сначала на германскую, а потом — на гражданскую. Пожили вместе — опять война. Опять тебя четыре года не было…
Они опять помолчали, послушали соловьиный пересвист-перещелк. Потом Анна, должно быть подумав о чем-то о своем, сказала:
— Ты-то уходил на войну, ладно. Тут ничего не попишешь. А вот Петя бросил Розу и за большими деньгами куда-то подался — этого я не понимаю….
Ундри молчал. То ли соловьев заслушался, то ли сказать было нечего. Но жена истолковала его молчание по-своему, истолковала, как несогласие с ней, потому что заговорила теперь громче и горячей:
— Роза — дура. Разве бы я на ее месте отпустила Петра? Что за необходимость?.. Все мы, чувашки — дуры-бабы. Майра[3] на все бы махнула рукой — и на дом, и на усадьбу — и поехала бы за мужем: попробуй оставь ее одну! А нам — землю жалко, дом свой оставлять жалко. Вот и живем при живом муже вдовами…
— Это верно ты говоришь, — поддакнул Ундри, — Дура!
Однако же согласие с тем, что говорила жена, не только не умиротворило, а, кажется, еще больше разожгло, рассердило ее.
— Что ты, как попугай за мной повторяешь: дура?! — вскинулась Анна на мужа. — Ты дальше думай.
— Куда дальше-то? — не понял Ундри.
— Как куда?.. Что ты нынче какой бестолковый старик? Пиво, что ли, в голову ударило, плохо она у тебя варит… Пете надо написать — вот куда!
— Все дураки — одна ты умная, — огрызнулся, задетый за живое,'Ундри. — А если такая умная — так сама и пиши.
— Ты же знаешь, какой я грамотей, — уже более мирно сказала Анна.
— Ну, пусть Роза напишет. А чего мы с тобой будем в чужую жизнь вмешиваться.
— Какие же они нам чужие, думай, что говоришь, старик… А Роза — будто ты не знаешь Розу! Она же вся в отца. Гордости в ней — упрется — колхозным трактором не сдвинуть… Нет, Роза не станет писать. А у нее тут, того и гляди, не только огород могут отнять.
Ундри молчит какое-то время, думает и в конце концов — что там ни говори, Анук у него умная! — соглашается со своей умной старушкой:
— Верно, надо написать. А чтобы запал не пропал — пот прямо сейчас пойдем да и напишем.
Старики встают со скамьи и идут в дом.
Но пока шагают к крыльцу да проходят сенями — до их слуха все еще доносятся сладкие соловьиные трели.
Роза уже укладывала дочку спать, когда пришла запыхавшаяся и чем-то возбужденная свекровь.
Уж не с Петей ли что случилось? Роза почувствовала, как разом ослабели ноги, а сердце забилось тревожно и часто. А когда свекровь протянула ей почтовый телеграфный бланк — от охватившего ее страха она даже глаза зажмурила.
Страшно, а читать надо. Буквы прыгают, сливаются и не сразу выстраиваются в слова: «Мама вышла замуж Лена». Какая мама вышла замуж? И при чем тут Лена?.. А может быть… Ну, конечно же, это не какая-то мама, а именно Лена, ее золовка, Петина сестра вышла замуж, о чем и извещает свою мать.
Успокоенная Роза крепко обнимает свекровь. Та тоже одновременно плачет и смеется.
— Вырастила и — вот… Не знаешь, радоваться пли плакать.
— Конечно же, радоваться, — горячо говорит Роза, волнуясь не меньше свекрови. — За кого вышла-то?
— Он у нее… ну, как бы сказать, сталь варит. — Свекровь опять смахивает платком слезы. — Я думаю, как бы не сгорел да Лену вдовой не оставил. Очень, говорят, опасная работа…
— Не сгорит, анне, не беспокойся.
От того, что Роза назвала свекровь «анне», назвала «мамой», им обеим радости вроде бы прибавилось. Роза глядит на свекровь — улыбается, и свекровь глядит на Розу и тоже улыбается.
— Сами ли сюда приедут свадьбу играть, или туда меня вызовут, — вслух размышляет свекровь. — Здесь-то бы, наверно, лучше.
— А ты говорила, у Лены скоро отпуск, — напоминает Роза.
— Вот она как раз и подгадывала, оказывается, под свадьбу.
— Молодец, Ленка! — Роза берет плошку с пивом и наливает в стаканы. — Выпьем, анне, за ее счастье.
Они пьют пиво, и свекровь, так же торопливо, как пришла, уходит, кидая на прощанье:
— Схожу к отцу. Авось тоже порадуется…
Что ж, пусть сходит. Авось — правильно она сказала: авось — хоть теперь дед Эхрем смягчится и за внучку порадуется…
Роза убирает со стола, укладывает дочку спать, а мыслями идет вместе со свекровью, идет к суровому, твердокаменному деду Эхрему.
Это он в свое время выгнал из дому свою родную дочь, узнав, что она беременна. По его стародавним убеждениям, дочь опозорила их род перед всей деревней. И будущая Розина свекровь жила у приютивших ее чужих людей, пока не построила свой домишко. Домишко был немудрящим, у зажиточных хозяев бани бывают добротнее и просторнее. Но и это была большая радость: свой угол! Радость, правда, скоро сменилась новой тревогой и печалью, когда она опять забеременела. Не хотела, ох, как не хотелось ей второго ребенка — с одним-то не знала, как управиться. Но все-таки появилась на свет Лена. С темна до темна работала свекровь на ферме. Работала и за себя, и подруг подменяла. Не считалась ни с чем, лишь бы заработать побольше да детей накормить, обуть-одеть. Летом ходила в темном халате, зимой — в телогрейке; в другой одежде никто ее больше не видел. И сумела-таки не только вырастить детей, но и дать им закончить школу до десятого класса. Потом Петю призвали в армию, Лена поступила в профтехучилище.
Когда Петр вернулся со службы, поставили новый дом. Опять не так чтобы очень богатый — откуда взяться богатству? — но жить можно. Шить-то можно, но живет теперь свекровь в новом доме одна-одинешенька. И родни кругом никакой. Отец не в счет. Даже когда новый сруб на мох ставили и помочь сзывали, он не пришел. Чужие люди пришли, а родной отец не пришел. Ударился в накопительство: гусей, индеек развел целое стадо, осенью большие деньги выручает. Эхрему уже за семьдесят, а борода еще черная-черная, разве что кое-где седой волос проблеснет. Года три назад умерла жена, так оп, не долго думая, сорокалетнюю молодуху в дом привел — вот он какой этот дед Эхрем.
Жалко Розе свекровь: тяжело у нее жизнь сложилась. Она и постарела раньше времени. Еще и пятидесяти нет, а глядит старухой. И одевается — плохо, кое-как одевается. Смолоду не во что было, а теперь и есть во что, да привычки нет, вот и ходит или в темном, похожем на рабочую спецовку, платье, или в той же телогрейке. А как-то Роза сказала об этом. «Мне уж поздно про наряды думать: старуха!..» — ответила. Жалко Розе свекровь, обидно, что старухой она себя считает…
А Ленка — Ленка молодец!..
Вернулась мыслями Роза в свою избу из дома деда Эхрема и даже вздохнула облегченно. Лучше бы и вовсе о нем не думать, не вспоминать. А вот о Ленке ей думать радостно. Зимой Роза видела ее по телевизору. Ходит Ленка между двумя рядами хитроумных станков — столько во всей колхозной мастерской небось не наберется — ходит и одна с ними управляется. И такие шелка на тех станках ткет — загляденье. Надо бы деду Эхрему посмотреть на Ленку, чтобы знал, что и без его помощи внучка в люди вышла, хоть он ее, кроме как крапивницей — мол, в крапиве ее мать нашла — по-другому и не звал. Только где там Эхрему телевизор смотреть, разве он, жадюга, разорится на покупку «бесовского ящика». А к соседям идти — тем более не пойдет. А надо бы, надо бы упрямому старику поглядеть ту передачу. Может, хоть задумался бы, зачем на свете живет. Внучка его шелка ткет, чтобы люди одевались красиво, а он? Деньги копит? А кому нужны его деньги, кому они принесут радость или счастье?..
Розе хочется, чтобы Лене попался муж верный и добрый. Чтобы он ни разу не обидел ее даже грубым словом. В жизни, говорят, все уравнивается. Так вот пусть и у Ленки с матерью «уравняется»: за горе матери, за ее неудачную молодость пусть дочери будут отмерены полной мерой радость и счастье!.. А что мать побежала на радостях к своему нерадивому отцу, — что ж, ее можно понять. Она у тебя добрая, сердечная, и хоть она очень хорошо знает отцовскую недоброту, ей хочется верить, что и он вместо с ней порадуется за тебя…
Роза гасит свет и ложится. Дочка уже опит. Когда девочка здорова, она и засыпает в своей кроватке быстро и спит спокойно.
А Розе не спится. И устала за день на хмельнике, и поднялась утром рано; думала, что донесет голову до подушки и тут же заснет. Нет, не спится. Все не идет из головы разговор со свекровью, опять вспоминается дед Эхрем. Только теперь она видит жестокого старика не одного, а как бы рядом со своим отцом.
Вот отец. Через его кузницу прошли все хурабырцы как молодые, так и старые. Прошли за его жизнь не один раз. Он всех знал, и его все знали. Отца уже нет в живых, а память о нем живет в каждом доме. Зайди в любой дом. И еще когда только будешь открывать дверь, когда возьмешься за ручку — считай, что ты взялся за вещь, сработанную его руками. Заходи в дом, и ты увидишь ухваты или кочергу, сковородник или ножи разной длины для забоя скота, увидишь множество вещей — они тоже сделаны отцом. Наверное, он мог бы разбогатеть не хуже Эхрема при таком для всех необходимом ремесле. А он не богател, потому что платы за свою работу не брал. Но когда он умер, за его грабом шла вся деревня от мала до велика. И каждый хотел нести его гроб, считая это за честь. Давно уже не помнили такого многолюдья на похоронах. Отец давно в могиле, а люди, помня его, и по сей день отзываются, отплачивают добром за добро. Когда Роза сзывала ниме — пришли все, кого она позвала. Пришли, не побоявшись Михатайкина, хотя и знали, что он им эту помочь может потом припомнить…
А вот Эхрем. Прожил человек долгую жизнь, а чем ему самому эту жизнь вспомнить и чем вспомнят его, Эхрема, другие? Он еще жив-здоров и, как говорится, дай ему бог, но если умрет — много ли народу пойдет за его гробом? Пойдет разве родня. Да и среди той родни будет родная дочь, которую он, в самый тяжелый для нее час, выгнал из дома…
Два односельчанина на одной улице родились и в одно время жили. А жизнь прожили так по-разному…
Еще совсем недавно стычка с Михатайкиным на огороде казалась Розе непоправимой бедой, горьким горем. А вот сейчас она поставила свое горе рядом с горем всей жизни своей свекрови и увидела, что оно совсем маленькое, временное, преходящее. Не зря говорят, что в беде, человек умнеет. Может, и она за эти дни тоже поумнела?..
С этой мыслью Роза и заснула.
Наутро никто ее не будил: и дочка еще спала крепким сном, и пастух кнутом не хлопал, а Роза — вот она крестьянская привычка! — проснулась вместе с солнцем. Проснулась хорошо отдохнувшей, бодрой, веселой. И только встала на ноги — тихо зазвенела в ушах забытая было и вот опять откуда-то выплывшая песенка:
Золото ценно, когда на учете.
Родня дорога, когда в почете…
Да, конечно, это плохая примета: петь е утра. Но нынче Розу это почему-то вовсе не огорчает. Мало ли их всяких примет! Есть и такая: после беды, после горя приходит радость….
Пока дочка не проснулась, она убирается по дому, доит корову. Успевает подоить как раз ко времени. Как далекий пушечный выстрел раздается с другого конца деревни удар пастушьего кнута, становится слышным мелодичный перезвон колокольчиков, которые хозяйки привязывают на шею коровам. Сегодня — праздник. Потому что для крестьянина всегда именно с выгона начиналась настоящая весна. Крестьянин радовался, что скот перезимовал и теперь до глубокой осени за его судьбу не надо беспокоиться.
Роза тоже выносит сделанный отцом медный колокольчик и вешает его на шею своей корове. Вместе с коровой она выпроваживает со двора и почуявших траву, разноголосо блеющих овец.
Роза знает, что стадо, двигаясь с другого конца деревни, дошло еще только до ее середины и что еще ждать придется долго. Но стоять на улице родной деревни в такое чистое раннее утро, стоять и слушать, как все кругом просыпается, как мычат коровы и оглашенно орут петухи, а бабы звенят на колодцах ведрами — видеть и слышать все это — такая радость.
Да, так просто он нм не уступит и не отступит. Он даст им бой!
Такое решение окончательно принял Федот Иванович не в председательском кабинете, не в домашнем уединении, а — странное дело! — во время встречи на одной из ферм с зоотехником Василием Константиновичем. Почему именно на ферме, почему после разговора с зоотехником, а не с кем-нибудь другим — этого Федот Иванович и сам не знал. Но разве мы всегда и все знаем отчего и почему с нами происходит то, а не это?!
Когда Федот Иванович еще только подходил к ферме, до него донесся сердитый голос зоотехника. Василий Константинович кого-то распекал то ли за несвоевременную подвозку кормов, то ли за нарушение рациона, и сам строгий тон разговора понравился Федоту Ивановичу: именно так и должен разговаривать руководитель! Если начистоту, зоотехник вообще ему нравился куда больше других специалистов, взять хоть того же агронома. Агронома Федот Иванович всерьез как-то не принимал, к зоотехнику же относился с уважением. Нет, любить Василия Константиновича он не любил. Какая там любовь, если тот, не считаясь с его председательским авторитетом, прямо в глаза мог сказать такое, на что нйкто другой бы не решился.
Федот Иванович и по сей день помнит его выступление на колхозном собрании, когда утверждали устав артели, принятый на последнем съезде колхозников. Новый устав дает возможность колхозникам выбирать правление, и председателя в том числе, и открытым голосованием, и тайным. Этот пункт как раз и вызвал разговоры. Первым высказался Вася Берданкин. «Голосуем в Верховный Совет — бюллетени, голосуем в районный или в свой сельский Совет — опять бюллетени. Сколько бумаги изводим да людей от дела отрываем! Теперь нам предлагают и председателя колхоза выбирать тайно — зачем эта морока? Я за то, чтобы голосовать в открытую!..» — «А я бы предложил принять тайное голосование, — ввязался тогда в разговор зоотехник. — Водь не каждый колхозник может пойти в открытую против председателя колхоза, а тайное голосование даст объективную картину народного мнения. Никто ни на кого не нажимает, никто никого не зажимает…»
Поддержать зоотехника мало кто поддержал, прошло предложение тракторного бригадира, но Федот Иванович то собрание запомнил. И будь на месте зоотехника другой — сумел бы ему показать «объективную картину народного мнения». Но Василий Константинович — прекрасный специалист, свое дело знает в топкостях, и в таких случаях давать волю своему председательскому самолюбию нельзя. Бить но хорошему зоотехнику это все равно, что бить по самому себе. Фермы, скотные дворы — считай, половина колхозного хозяйства. И за эту половину Федот Иванович спокоен. Что толку, что агроном ему ни в чем не перечит и против него на собраниях не выступает?! Чуть что недоглядел — там не так вспахано, тут не то посеяно. А на фермах всегда все так, как нужно.
«Народ наш богат талантами…» — вспомнились слова секретаря райкома. Богат-то богат, а вот случись какая передряга с Василием Константиновичем… Ну, допустим, на повышение мужик пойдет, в управление сельского хозяйства заберут — другого такого зоотехника во всем районе не найти. Не в колхозе, а во всем районе! Что же после этого остается говорить о стоящем председателе. Языком болтать легко, а уйди Федот Иванович из председателей — кого на его место поставить!.. Кое-где вон взяли моду преобразовывать колхозы в совхозы. Отстает колхоз, так вместо того, чтобы подобрать хорошего председателя, его переделывают в совхоз, вешают на шею государства. Что же, выходит, председателя подобрать потрудней, чем из колхоза совхоз сделать. Вот тебе народ и богат талантами. Видно, все же они на дороге не валяются… Потому-то Федот Иванович и считает, что «Славе» повезло на зоотехника. И характер у Василия Константиновича золотой, позавидовать можно. Строг, сердит, но отходчив. Только что ругал оплошавшего скотника, а вот уже и смеется вместе с ним — рот до ушей, шутки шутит. Ну, и то сказать: молодой еще, нервы не успел истрепать…
Правда, в последнее время высоко — выше, чем надо бы, — думать о себе стал. То ли тут молодой гонор сказывается, то ли газетная слава мужика подпортила. Районная и республиканская газеты раззвонили на всю округу: умный, дельный зоотехник в «Славе», молодой, но уже отлично зарекомендовавший себя специалист… Вроде все правильно: умный и дельный. Недодай на ферму кормов — всех на ноги подымет, председателя за горло возьмет, а своего добьется. Заслуживает такой работник похвалы? Заслуживает. Но только всю-то хвалу на себя брать зачем? Без кормов, будь ты хоть распрекрасным специалистом, далеко не уедешь и высоких удоев и привесов не добьешься. Корма же растит и заготавливает не зоотехник, а председатель. Он — он, а не кто-нибудь! — заботится, чтобы всяких кормов на зиму хватало вдосталь. И эта забота немножко позаковыристей заботы раздать те корма скоту. Так-то, дорогой Василий Константинович!.. И если уж говорить, что слава кое-кому кружит голову — не председателю колхоза, а зоотехнику она вскружила, но ни Алексей Федорович, ни Валентин Сергеевич этого почему-то не замечают…
Закончив утренний обход ферм и скотных дворов, Федот Иванович направился в колхозную контору. Шаг его был спокойный, ровный, уверенный. Ему сделали вызов, он этот вызов принимает и даст бой!
Но все же почему решение провести общее колхозное собрание и поставить вопрос о председателе на тайное голосование — почему это решение окончательно принял Федот Иванович после встречи с зоотехником? Уж не потому ли, что вспомнилось его выступление, в котором он ратовал за тайное голосование? Или потому, что вместе с парторгом и секретарем райкома захотелось и возомнившему себя зоотехнику доказать, что, несмотря на все их нападки, колхозники все-таки поддержат председателя, и именно потому он и не боится тайного голосования?..
Не побоится он пригласить на собрание и секретаря райкома. Пусть посмотрит, пусть послушает, что думают, что говорят о председателе колхозники. И лучше всего именно на глазах секретаря райкома выставить шибко идейного отставного майора на всеобщее посмешище. Он сам нарочно выставит его кандидатуру. Он так и скажет: пусть будут два кандидата, а кому народ окажет предпочтенье, покажет тайное голосование… Конечно, по делу, если и выставлять еще какую-то кандидатуру на председательский пост, то надо выставлять зоотехника Василия Константиновича. Трудно сказать, по плечу ли ему придется председательский воз, сумеет ли он везти его так же хорошо, как это у него получается на посту животновода — это вопрос другой. Но что человек это серьезный, стоящий — каждому видно. Однако цель собрания Федот Иванович видит не в замене председателя, а именно в том, чтобы, с одной стороны, отвести возведенную на него хулу, а с другой — показать истинную цену дутой хвале Алексея Федоровича. А то он и такой, он и этакий. Вот когда в бюллетене их фамилии встанут рядом да когда те бюллетени вскроют — сразу станет ясно, кто из них плох, а кто хорош. Народ скажет свое веское слово, и секретарь райкома увидит, ради славы или ради народа живет и работает Михатайкин. Народ знает, каких трудов стоила председателю нынешняя слава колхоза «Слава». Народ красивыми словами не обманешь. И уж если его «поставили на ковер» перед коммунистами колхоза — пусть теперь постоят на том ковре и те, кто его поставил…
Заседание правления колхоза началось точно в назначенный час. Началось тихо, спокойно. Но как только Федот Иванович сказал членам правления о своем решении, поднялся шум, галдеж, неразбериха.
Даже друзья и единомышленники Федота Ивановича Василий Берданкин и агроном Александр Петрович и то не сразу поняли своего председателя, приняв его решение не более, чем за каприз. Так что даже они рьяно выступали против тайного голосования и вообще против созыва общего собрания. Но Федот Иванович продолжал настаивать, а Василий Константинович его в этом как бы поддерживал: мол, если председателю так хочется — надо ли его отговаривать.
Алексей Федорович долго молчал. Он смутно догадывался о председательском замысле, хотя понять его до конца и не мог. Председатель хочет «сыграть в демократию»? Хочет доказать свою «правоту», а заодно продемонстрировать и свою незаменимость? Партийный секретарь глядел в глаза Федота Ивановича, словно бы надеясь в них найти ответы на свои вопросы. Но тог прятал их в хитром прищуре или отводил в сторону. В конце концов Алексею Федоровичу ничего не оставалось, как тоже поднять руку за проведение общеколхозного собрания.
Но как только заседание правления закончилось, он связался по телефону с райкомом.
— Да-а, — внимательно выслушав его, протянул Валентин Сергеевич, — Хитро придумал. Ход конем… Мне-то приезжать, пожалуй, незачем. Так будет лучше… Меня заботит другое. Раздул Михатайкин этот костер, конечно, неспроста. Это понятно. По как бы… как бы самому ему в том костре не сгореть… Так что ты, Алексей Федорович, на собрании не горячись, веди дело с умом. Так и договоримся…
Для уборки клуба Михатайкин распорядился в помощь техничке нарядить еще несколько колхозниц. Они протирали стулья, стены, мыли окна и полы.
Перед обедом Федот Иванович сам пришел в клуб проверить, как идет работа.
Кажется, все сделано как надо. Зал выглядел чисто, опрятно, солидно. Тяжелые бархатные занавеси на сцене и на огромных, в два этажа, окнах. Стол для президиума под орех, такая же полированная трибуна со звездой посредине. Самые современные кресла в зале на пятьсот мест да двести мест на балконе. Как-то, будучи в Москве, увидел Федот Иванович такие кресла в концертном зале гостиницы «Россия» и тогда же загорелся во что бы то ни стало достать такие для своего колхозного клуба: пусть знают наших! Пусть хурабырцы сидят на таких же стульях, как и гости столицы! Правда, достать кресла оказалось делом не простым и удалось это сделать только аж через Совет Министров республики, по Федот Иванович не пожалел потраченных на это сил и времени: овчинка стоила выделки.
Точно так же, по особым каналам, достал он и хрустальные люстры — вон они как сверкают и переливаются! — и многое другое. И получился не клуб, а настоящий дворец или, как их сейчас называют, Дворец культуры. Такого нет еще даже в райцентре. Нет, да и, наверное, еще долго не будет: откуда им взять деньги, чтобы построить такой дворец. Сколько бумаг надо исписать, с десятью инстанциями согласовать, прежде чем отпустят такую сумму… Райкомовцам нравится клуб в «Славе», но они упрекают председателя в том, что, мол, очень мало в нем наглядной агитации. Но Федот Иванович придерживается на этот счет Своего мнения. По стенам висят портреты членов Политбюро, на сцене — писанный маслом портрет Ленина — чего же еще! Если у колхозника хороший заработок, если он сыт, обут и одет — вот она самая наглядная агитация!
В просторном фойе поставлены обтянутые бархатом — знай наших! — кабины для тайного голосования, рядом с ними — урна. Что же до бюллетеней, то Федот Иванович еще вчера сам съездил в типографию районной газеты и там прямо при нем — такому председателю да не сделать?! — отпечатали бланки бюллетеней. Целых три связки: небось не только на эти, а и еще на одни выборы хватит. Фамилии кандидатов подпечатают на машинке потом, когда колхозники сами же их выдвинут. А у него в кармане уже лежит готовое заявление: прошу освободить от обязанностей председателя по состоянию здоровья. От себя потом добавит уже неофициальное, небумажное: отработался, скажет, износился, выбирайте другого… Ну, попятное дело, просьбу его колхозники не удовлетворят, начнут упрашивать, уговаривать…
Федот Иванович мыслено представил эту сладкую для его сердца минуту, увидел жалкое растерянное лицо Алексея Федоровича, смущенного Валентина Сергеевича и довольно улыбнулся. Что будет именно так, а не иначе, он не сомневался.
Бригадирам было наказано обойти дворы колхозников лично. Собирается не собрание уполномоченных, как это часто делалось, а общее колхозное, и на него должны явиться все: от восемнадцатилетних ребят и девчонок до престарелых пенсионеров. И пусть все знают, что голосование будет тайным, как на выборах депутатов, и на собрании будет присутствовать первый секретарь райкома партии.
А для большей верности, в день собрания по местному колхозному радио выступил еще и сам Федот Иванович, повторив приглашение всем, от мала до велика, прийти на собрание.
И вот, наскоро управившись с домашними делами, колхозники к назначенному часу начали стекаться в клуб. Шли поодиночке и группами. Из соседних деревень, входящих в «Славу», ехали на машинах. И везде — и по дороге, и у клуба, и в фойе — разговоры, разговоры.
Все терялись в догадках, высказывали самые разные предположения. Что это надумал их Федот Иванович? Зачем заново устраивать выборы, если и время еще не вышло, и нужды вроде бы нет никакой? В уставе же ясно сказано, что председатель выбирается через три года, а со времени последних выборов и полгода не прошло… Многие сходились на том, что какая-то причина, наверное, есть, но что это за причина, не знали. Разговоры, пересуды велись и шепотом, будто кто-то мог подслушать, и в полный голос. Одни горячо хвалили Михатайкина, другие столь же определенно хулили.
— Настоящий хозяин, — шел разговор в одном углу. — Строгий и рачительный.
— Так-то так, да не слишком ли строг? За малейшую провинность — штраф.
— А ты бы как хотел? Ты бы хотел наводить дисциплину уговорами да разговорами?
— Но и не одними окриками да штрафами… Тем более что районный прокурор, говорят, запретил ему штрафовать колхозников.
— Очень-то он боится того прокурора! Он сам себе и судья, и прокурор. «Мы — колхоз, мы — сами хозяева! — любимая его присказка. — Не то что какой-то районный законник — Центральный Комитет и то в своих постановлениях нас не обязывает, а рекомендует…» Поди после этого поспорь с ним, скажи, что он не знает законы…
В другом углу фойе вели свой неспешный разговор седобородые старики. Много всякого им довелось повидать на своем веку, многое хранит их стариковская память. Хорошо помнят они и тяжелые военные годы, и столь же трудное послевоенное время. И куда лучше молодежи знают они, в какой бедности прозябал колхоз и как Федот Иванович Михатайкин вытащил его из этой бедности и привел к нынешнему богатству. Потому-то горой стоят они за строгого председателя.
— Не та молодежь нынче пошла. Строгостей не любит.
— А как без строгости? Без строгости нельзя. Дай-ка всем волю — тогда и от колхоза ничего не останется.
— Вожак должен быть с твердой рукой и с твердым характером… В стаде вон и то есть вожак. А в таком большом хозяйстве без твердой руки нельзя…
Между группами колхозников ходил слегка подвыпивший Ваня Козлов и как бы между прочим вставлял в разговор:
— А знаете, мужики, до чего довели некоторые агитаторы и пропагандисты нашего Федота Ивановича? Заявление об освобождении написал… Кто агитатор? А тот, кто получает сто семьдесят рубликов военной пенсии и проживет припеваючи, если колхоз и упадет.
Кто-то Козлову поддакивал, кто-то возражал.
— Волком на всех твой Федот Иванович кидается.
— Добрячков и до Михатайкина было много, да и сейчас они есть, — отвечал Козлов. — А вот такого председателя, который бы прославил колхоз на всю республику, среди тех добрячков почему-то не нашлось… Что делать, приходится выбирать между добросердечным ветродуем и строгим хозяином. Я бы лично выбрал хозяина…
Точно по звонку пришел в клуб и сам хозяин.
Был Федот Иванович по-необычному собран и подтянут. Черный костюм и белая нейлоновая рубашка придавали ему вид даже торжественный.
Правда, его несколько обескуражил недавний телефонный разговор с секретарем райкома. Федот Иванович пригласил его на нынешнее собрание, а тот, выслушав, сказал, что приехать не сможет. Он бы и рад приехать, ему, как бывшему председателю колхоза, сама идея тайного голосования кажется заслуживающей всяческого внимания. Но его вызывают в областной комитет на совещание по итогам весеннего сева… Федоту Ивановичу почуялось что-то неладное в самом тоне разговора, и он, чтобы убедиться в своей догадке, дипломатично предложил перенести собрание. «Думаю, что делать этого не стоит, — ответил Валентин Сергеевич. — Если уж задумали — проводите. Кстати, это будет нашим первым опытом; в районе, как известно, таким образом председателей колхозов мы еще не выбирали. Полагаю, и в обкоме этим делом заинтересуются. Тем более что и колхоз «Слава» в республике приметный, и председатель колхоза заметный…»
Последние туманные слова окончательно утвердили Федота Ивановича в мысли, что отказался секретарь райкома приехать на собрание неспроста. Похоже, его точно продуманный план начинает давать осечки. А так хотелось Федоту Ивановичу, чтобы секретарь райкома наглядно убедился, за кого проголосует народ: за него или за хваленого Алексея Федоровича…
Однако же уж очень-то огорчаться, наверное, резона нет. Ну, пусть Валентин Сергеевич на собрании не будет. Все равно сам факт тайного голосования будет известен и в районе, и в республике. Известны будут секретарю райкома и результаты голосования… Нет, переносить собрание нет расчета. Это может только вызвать ненужные кривотолки.
Зал полон. Опоздавшие начинают толпиться у задней стенки, заполняют проходы. Можно начинать.
Федот Иванович вышел на сцену, к столу президиума, и открыл собрание. По виду держался он ровно, спокойно. Но внимательный глаз мог бы заметить, что председатель чувствует себя напряженно и по-своему, по-михатайкински волнуется: то положит свои длинные руки на стол, то опустит их по швам; то напустит на лицо официальную холодность, то пытается улыбнуться, хотя это у него и плохо получается — вместо улыбки по лицу пробегает лишь какое-то отдаленное подобие ее, Даже председательские глаза, обычно цепкие и пронзительные, сейчас глядели не на ряды заполнивших зал людей, а скользили поверх их голов, Таким Михатайкина многие видели впервые.
Раньше, бывало, президиум выбирали быстро. А нынче и минута прошла, и другая на исходе, а в зале молчание. Наконец вышел к трибуне Вася Берданкин и самого же Михатайкина назвал первым кандидатом в президиум. Ну, а дальше-то уже пошло легко, привычно. Зоотехник Василий Константинович выкликнул Алексея Федоровича, тот, в свою очередь, зоотехника, отчего по залу пробежал легкий смешок: мол, выдвигают друг друга как бы в отместку — кому охота сидеть за столом президиума у всех на виду?..
Василий Константинович, которому поручили вести собрание, предоставил слово председателю колхоза.
Оно было кратким. Федот Иванович всего лишь сказал, что предлагает отныне выбирать колхозное правление и председателя в том числе тайным голосованием. Чтобы не было недовольных, чтобы каждый мог проголосовать, за кого ему хочется. Михатайкин еще не успел сесть, а в первом ряду уже поднялся бригадир трактористов Вася Берданкин и, не выходя на трибуну, а лишь обернувшись к залу, сказал:
— Я — против этой никому не нужной переголосовки. Ведь только что зимой единогласно избрали Федота Ивановича на пост председателя колхоза — чего же еще надо? Считаю, что зря только потревожили народ, оторвали людей от дела. Я предлагаю этот вопрос вообще снять с повестки дня.
Кое-кто выкриками с места поддержал выступление Берданкина. Но председатель опять попросил слова и продолжал стоять на своем. И кажется, только теперь сидевшие в зале люди начали понимать, что за этой настойчивостью председателя что-то кроется: то ли какая-то обида, то ли еще что-то более серьезное. Но уж если сам председатель настаивает — что ж, пусть его… Правда, многие руки поднимали неохотно, с оглядкой, словно бы опасаясь, как бы потом не нарваться на гнев Михатайкина.
После того как новый порядок избрания председателя колхоза был утвержден, Федот Иванович зачитал свое заявление.
И опять первым после него, только теперь уже выйдя на сцену, выступил бригадир трактористов. Он сказал, что выдвигает кандидатуру Федота Ивановича, и сам же начал аплодировать.
Зал, хоть и не очень дружно, поддержал аплодисменты Берданкина. Федот Иванович посчитал, что наступил главный момент собрания, и, как только бригадир сошел с трибуны, занял его место.
Сначала он поблагодарил народ за вновь оказанное ему доверие, затем повел разговор по давно намеченной линии. Хозяйство — да еще такое огромное — вести — не бородой трясти. Он старался, как только мог, старался не ради славы, а ради народа, ради его благополучия. Он вкладывал в колхозные дела не только свои силы, по и сердце, и изрядно подорвал свое здоровье, вконец истрепал нервы. Ему пора отдохнуть. Тем более что незаменимых людей нет, замена ему найдется. Он считает, что для такого ответственного поста вполне созрел Алексей Федорович, и он выдвигает его кандидатуру. Колхозный строй демократичен, а народ нынче, включая самых древних стариков и старух, грамотный, так что кого хотят, того и вычеркнут. А кто получит больше голосов, тот и станет председателем.
В зале наступила тишина. Похоже, для многих такой поворот дела оказался полной неожиданностью.
Тогда поднялся Алексей Федорович. Заговорил он не сразу. С чего начать? Рассказать о партийном собрании, об отчете Михатайкина? Но об этом и так многие знают — сколько колхозников на другой же день благодарили его за то, что осмелился укоротить распоясавшегося председателя. Люди, сидящие в этом зале, все понимают. Поняли опи, наверное, и хитрый ход Михатайкина. Вот на этот хитроумный ход и надо ответить.
Алексей Федорович тоже поблагодарил за доверие. Но ему ли, военному пенсионеру, на два года старше Михатайкина, быть председателем? Да, он агроном, но когда это было? Он все перезабыл, и ему не по плечу такое большое хозяйство. Раз Федот Иванович уважает колхозную демократию, он отводит свою кандидатуру, а заместо себя выдвигает Василия Константиновича. Человек закончил Тимирязевскую академию, заочно учится в аспирантуре. Он молод, полон сил, ему всего тридцать два года, с людьми работать может, и ему председательский воз будет впору.
Кто-то тихонько засмеялся, но это, должно быть, был нервный, от напряжения, смех. Несколько голосов отозвалось из зала:
— А что ж — правильно!
— Правильно!
— Пожалуй, и повезет…
Затем выступил Ванька Козлов, к тому времени уже почти совсем протрезвевший. Во всяком случае, речь его была не только трезвой, но и умной. Понимая, что надо сбить впечатление, которое произвело на зал слово секретаря партийной организации, Ванька внес соломоново предложение. Коли уж наш дорогой и уважаемый Федот Иванович настаивает на тайном голосовании, то пусть в бюллетене останется одна его фамилия. При выборах в Верховный Совет бывает же всего лишь один кандидат. Так и тут. Ведь и в нашем колхозе не капиталистические порядки, когда на одно место несколько карьеристов рвутся…
Уходя с трибуны, Козлов значительно так посмотрел на сидевшего в президиуме агронома Александра Петровича. Не только агроному, но и многим был понятен этот взгляд: Ванька им как бы передавал эстафету.
Александр Петрович весь напрягся, натянулся. Что делать? Принять палочку от Козлова и выступить в поддержку Михатайкина? Именно этого недут от него сторонники председателя и сам Федот Иванович прежде всего, поскольку считает, что агроном ему кругом обязан. И такое выступление вряд ли бы кого-нибудь удивило — сколько раз он уже дудел в ту же самую дудку, что и председатель! Но сегодня Александру Петровичу не хочется оказаться в одной компании с Василием Берданкиным и Ванькой Козловым. Сидеть с ними в компании за хмельным столом и то ему уже осточертело, а здесь, при всем народе… Нет, он не будет поддерживать своего дальновидного «благодетеля»! Что же тогда? Выступить против? Да, надо бы выступить в поддержку предложения Алексея Федоровича. Надо бы!.. Но агроном бледнеет, краснеет от волнения, а так и не может найти в себе достаточно силы воли, чтобы встать и сказать сидящим в зале людям то, что надо бы сказать…
Собрание между тем продолжалось. Один за другим выступили плотник и каменщик из строительной бригады и так расхваливали председателя за его хозяйственную смекалистость и разворотливость, что какой-то там зоотехник рядом с ним выглядел очень бледно.
В зале стояла напряженная тишина. По этой тишине словно бы чувствовалось, что многие здесь сидящие не очень-то одобрительно относятся к восхвалению Михатайкина. Но и выступить против никто не решался. И как знать, может, собрание и прошло бы именно так или почти так, как его планировал Федот Иванович, не выскочи из рядов Роза Полякова.
Она шла на сцену сначала быстро, решительно, но чем ближе подходила к трибуне, тем шаг ее становился медленнее и неувереннее. Словно бы уже решившись, она все еще оставалась в нерешительности.
И на трибуну вышла — не сразу заговорила, а долго мяла концы своей косынки и глядела не в зал, а в пол трибуны.
— Федот Иванович, — наконец-то набралась духу Роза, — задумал эти выборы, чтобы мы ему еще раз в ноги поклонились. Кланяемся, — она и в самом деле сделала поклон в сторону Михатайкина, — Спасибо, вам, председатель, за хлеб, за соль, спасибо, наш кормилец и поилец, как выражается ваш артист Ванька Козлов. Только… — тут Роза сделала паузу, глубоко вздохнула, словно бы набирая в грудь побольше воздуха, — только народ и без слов был благодарен вам, Федот Иванович. Потому многое и прощал, ничего не говорил вам, если даже что-то и не нравилось. А вы это молчание поняли как похвалу и почувствовали себя хозяином не только над колхозом, но и над людьми. И если кто сказал вам слово поперек — штраф, уколол правдой глаза — огорода лишу, лошади не дам. И слова только грубые, только ругательные, других нет. Многие терпят их, потому что боятся вас… А если вы на нервы ссылаетесь — что ж, может, и на самом деле подлечить их надо, отдохнуть. А коли выборы, я поддерживаю кандидатуру Василия Константиновича. Раз голосуем тайно, кого-то из двоих все равно выберем…
Зал словно прорвало. Бывает, надвигается гроза, и становится душно и тихо. Но вот ударил гром, сверкнула молния — и зашумел проливной дождь, загудело все кругом. Так и сейчас. Гул перекатывался по залу из конца в конец, люди кричали с мест, наперебой просили слова.
Председательствующему — теперь им был уже Алексей Федорович — с большим трудом удалось установить хотя бы относительную тишину и порядок.
Федот Иванович делал вид, что совершенно спокойно выслушивает выступающих против него колхозников, даже пытался улыбаться, но улыбка получалась натянутая, неестественная, неживая. В сердце же у него кипела обида. Обида на этих людей, которым он отдавал себя всего, для которых недосыпал и недоедал, за которых он переносил лишения и страдания. Да, и страдания! Вот и сейчас ведь они заставляют его страдать… И кто выступает? Лентяи пли рвачи, которым он всегда зажимал хвост, да и впредь так будет делать. Что ж, пусть выговорятся, пусть душу отведут. Потом спохватятся, да будет поздно. А это хорошо, что один за другим вылезают на трибуну — он теперь будет знать, кто держал против него камень за пазухой и вот теперь выкладывает его при всем народе. Пусть, пусть его недруги выговорятся. Их не так уж и много. Народ в большинстве своем — за него, и дойдет дело до голосования, народ скажет свое слово.
Слава богу, прения-выступления, кажется, подходят к концу. Решено оставить двух кандидатов на председательский пост. Два кандидата — так Федотом Ивановичем и было задумано. Жаль, что второй-то кандидат не Алексей Федорович. Не такой уж дурак этот отставной майор, достало ума отвести от себя беду. Ну, ничего, надо еще посмотреть, надолго ли он ее отвел…
В фойе клуба сразу на трех машинках готовили бюллетени для голосования. На одной из них выстукивала две фамилии кандидатов Шура. И каждый раз, когда она печатала «Михатайкин Ф. И.», сердце ее охватывала тревога.
А в зале тем временем шли выборы нового правления. Кандидатами называли Михатайкина, Василия Константиновича, Алексея Федоровича… Но никто не выкликнул ни Василия Берданкина, ни Ягура Ивановича. Долгое время никто не вспомнил и агронома Александра Петровича, хотя кто не понимал, что агроному, можно сказать, положено быть в составе правления. Не прошло даром для Александра Петровича его глухое молчание на нынешнем собрании! Фамилия агронома была включена в список лишь по настоянию Василия Константиновича.
Была избрана и счетная комиссия.
Бюллетени к тому времени еще не были готовы, и председательствующий объявил перерыв. Женщины как сидели, так большей частью и остались на своих местах, а мужики дружно вывалили на волю покурить.
И опять, как и перед собранием, в группах, в кучках — споры-разговоры.
— Хорошо так-то выбирать: за кого хочешь, за того и голосуй.
— Хорошо-то хорошо, да только при таких выборах как бы не получилось, что будем менять председателей каждые три года и развалим колхоз. Жизнь показывает: чем реже председатели меняются, тем колхоз крепче…
И опять от одной кучки мужиков к другой ходил Ванька Козлов и говорил:
— Если Федот Иванович останется, то на прошлогодние выработанные дни выдаст еще по килограмму хлеба. Слышите?
— Мели Емеля!
— Я сам, лично, с ним говорил…
В общем-то, похоже. Все видели, как сразу после объявления перерыва Михатайкин подозвал на сцену колхозного электрика и что-то сказал ему. Но если так, то выходит, что Федот Иванович хочет подкупить теми килограммами колхозников, чтобы набрать побольше голосов?..
Когда бюллетени были готовы, Ягур Иванович, председатель счетной комиссии, пригласил всех голосовать.
Колхозники брали бюллетени по выборам председателя, а также и членов правления, заходили в кабины. Большинство выносили оттуда бюллетени сложенными, словно бы опасались, что кто-то заметит, кого вычеркнули.
Позвали голосовать Михатайкина. Он прошел твердой походкой к столу, взял бюллетени, затем вытащил авторучку и, не заходя в кабину, на виду счетной комиссии демонстративно зачеркнул свою фамилию. Зачеркнул так энергично, что на том месте разорвалась бумага.
Проголосовавшие снова заходили в зал. Чтобы как-то занять пустое время, Алексей Федорович попросил агронома рассказать об итогах весеннего сева. Но то ли агроном говорил скучно, то ли момент был выбран неподходящим, но слушали его колхозники плохо. Возможно, многие из них вот только теперь, уже опустив бюллетени, по-настоящему задумались о дальнейших последствиях нынешнего собрания. Да, вот так, одним росчерком можно скинуть умного, хозяйственного, хоть и слишком жестокого, грубого Михатайкина и выбрать тоже дельного, знающего Василия Константиновича. Но кто точно знает, кто с полной уверенностью скажет, что второй будет лучше первого? На председательском месте мало быть просто умным и дельным, нужен еще, говорят, особый талант. Михатайкин — конь, уже долго бывший в упряжке, Василий Константинович еще не приученный к председательскому хомуту жеребенок. Впору ли ему придется тот хомут, не будет ли натирать холку?.. Того ли, того ли я зачеркнул!..
В зал вошел Ягур Иванович во главе счетной комиссии. На лице бригадира можно было прочесть растерянность и какую-то неопределенность.
Нетерпение людей поскорее узнать, как и чем кончилось голосование, было столь большим, что сидящие на проходе шепотом спрашивали Ягура Ивановича: «Ну, как?», «Кого?»
— А вот сейчас прочту и узнаете, — громко ответил он, подымаясь на сцену.
Став за трибуну, он разложил бумаги, надел очки, затем кашлянул и, словно бы испытывая терпение зала, отпил глоток воды. Только после этого повернулся к президиуму и спросил: «Можно?», хотя Алексей Федорович еще раньше предоставил ему слово.
— В колхозе имеющих право голоса тысяча двести восемнадцать человек, — тут Ягур Иванович зачем-то кашлянул и опять отпил из стакана. — Приняло участие в голосовании девятьсот восемьдесят человек, то есть более двух третей. Кворум для голосования есть, нарушений устава сельхозартели нет. Конечно, было бы желательно, чтобы голосовали все, тогда, может, картина получилась бы более определенной…
Бригадир в этом месте умолк, мелко-мелко заморгал, вынул из кармана скомканный платок и смахнул с глаз невидимую слезу. Кто-то не выдержал и в напряженной тишине прошелестело по залу: «Вот тянет кота за хвост!..»
— Однако тем не менее картина и так ясна, — продолжал Ягур Иванович. — За Михатайкина подано пятьсот двадцать три голоса, или пятьдесят три и семь десятых процента. За второго кандидата — остальные голоса и остальные проценты. Таким образом, — голос бригадира стал торжественным, — председателем колхоза законно избран наш уважаемый Федот Иванович.
С последними словами Ягур Иванович захлопал в ладоши. Зал его поддержал. Поддержал, правда, не очень дружно, вразнобой.
А Михатайкин, услышав цифры, названные председателем счетной комиссии, какое-то время сидел словно бы оглушенный, тяжело опустив голову, а потом резко встал, так же резко со стуком отставил свой стул, освобождая дорогу, и, весь сжавшийся, сгорбленный, вышел в боковую дверь сцены, ведущую в фойе.
Перевод Семена Шуртакова