«Я откопал замечательный клад! – записывал Сюнсукэ в дневнике. – Надо ж было найти такую живую бесподобную куколку! Юити – все-таки прелестная штучка. Исключительная! Кроме того, он оказался морально фригидным. Он никогда не взваливал на себя ответственность за свои поступки, как некоторые молодые люди, пропахшие монашеским духом самобичевания. Мораль этого юноши излагается краткой формулой: „Ни во что не встревать!“ Если он что-то предпринимал, то никогда не руководствовался моралью. Этот парень распадается, словно радиоактивное вещество. Это как раз тот типаж, который я давно разыскивал. Юити не верит ни в какие бедствия современности».
По прошествии нескольких дней после благотворительного бала Сюнсукэ разработал план нечаянной встречи Кёко и Юити. Он был наслышан о злачном заведении от Юити. Сюнсукэ предложил встретиться в баре «Рудон» вечером.
В тот день после полудня господин Сюнсукэ Хиноки читал лекцию, чего всегда не любил делать. Его понуждало к этому выступлению издание полного собрания сочинений. Во второй половине дня ощущалась прохлада ранней осени; ассистенты по лекции раболепствовали перед этой стариковской мрачноватой фигурой, облаченной в европейский костюм. Сюнсукэ стоял на кафедре в кашемировых перчатках. Надевать их не было никакого резона. Просто один из молодых ассистентов имел наглость указать Сюнсукэ, что тот забыл снять перчатки, поэтому он нарочно вышел в них, чтобы позлить этого невежу.
Конференц-зал, вмещавший около двух тысяч слушателей, был заполнен. Сюнсукэ с презрением оглядывал аудиторию. Среди присутствующих в зале мельтешили все те же чудаковатые неофиты современного искусства фотографии. Это были охотники за оплошностями и спонтанными мгновениями, любители естественности, поклонники превозносимой ими повседневности и радетели неприкрашенной правды, имеющие пристрастие к анекдотам, – одним словом, невежды, уверовавшие в то, что человек состоит только из всего этого хлама. Фоторепортеры требовали: «Расслабьтесь, пожалуйста!»; «Продолжайте говорить, пожалуйста!»; «Улыбайтесь, пожалуйста!» Того же они требовали от аудитории и тем самым разоблачали себя вместе со своим искусством. Сюнсукэ презирал современную психологию за ее шпиономанию в отношении оговорок и промахов, которые человек совершает в повседневной спешке и тем самым якобы раскрывает свою подлинную натуру в большей мере, нежели его литературно отшлифованные высказывания.
Бесчисленным любопытствующим глазам предстало привычное лицо Сюнсукэ. Перед этой интеллектуальной чернью, не сомневающейся в том, что индивидуальность стоит превыше красоты, он нисколько не чувствовал себя уязвимым. Сюнсукэ расправил свои мятые заметки и придавил их стеклянным граненым графином с водой. Капельки конденсата скатились на рукопись, иероглифы расплылись красивыми голубыми разводами. Это напомнило ему о море. Вдруг ему померещилось, будто в черной двухтысячной толпе притаились Юити, Ясуко, Кёко, Кабураги… Он любил их всех вместе, поскольку они были из той породы людей, которые не ходили на публичные лекции такого толка.
– Подлинная красота повергает людей в немоту, – безо всякого воодушевления начал свое выступление стареющий писатель. – В наши дни, когда вера еще не до конца разложилась, критика, естественно, приобрела статус профессии. Критика исчерпала себя в своих потугах подражать красоте. – Сюнсукэ махнул рукой в кашемировой перчатке. – Короче, критика, так же как и красота, ставит своей конечной целью поразить людей настолько, чтоб они онемели. Это как объективная, так и необъективная задача. И без опоры на красоту критический метод может повергнуть в молчание. Это зависит от силы логоса. Вместе с подавляющей силой красоты логика критического метода заставляет замолчать оппонента. Эффект молчания, как и результат критики, зависит от того, насколько они способны вызвать иллюзию существования красоты именно здесь и сейчас. Иначе говоря, пустоте посильно владение формой красоты. И только в этом случае критика становится творчески пригодным методом…
Стареющий писатель пробороздил взором аудиторию, заметил тройку беспардонно зевающих студентов. «Вот эти-то юнцы, видать, и проглотили аппетитными зевками мои слова», – усмехнулся он.
– …Тогда как вера в то, что красота отнимает дар речи, занимала умы и в прошлые времена. Красота опускается не только до молчаливых людей, она приходит туда, где разгар пиршества и веселья. Среди тех, кто бывал в Киото, наверняка найдутся люди, посетившие Сад камней в храме Рёандзи[22]. В связи с этим садом не возникает сложных вопросов – здесь простая чистая красота. Есть сады, заставляющие людей смыкать уста. Однако по иронии в наше время появились люди, которым вовсе не нравится хранить молчание во время посещения этих величественных садов. Они говорят, что у них нет слов, и все же морщат свои лица, чтобы выжать из себя хоть какое-нибудь захудалое хайку. Красота заставляет людей быть болтливыми. В присутствии красоты кто-то принуждает людей выражать свое впечатление второпях, у них появляется чувство долга скоренько конвертировать красоту в слова. И не сделать этого нельзя – чревато опасностью! Ибо красотой, подобно взрывом, трудно овладеть. Дар молчаливого обладания красотой, эта величественная сила самоотречения, кажется, уже растрачен людьми навсегда. Вот когда начинается эпоха критицизма. Критика не занимается имитацией красоты, ее назначение в том, чтобы заниматься конверсией красоты. Критика направляет свои усилия в противоположную от творчества сторону. Раньше критика была сподвижницей красоты, а теперь стала ее биржевым маклером, судебным исполнителем. То есть с упадком веры в способность красоты отнимать у людей дар речи критика должна была подменить собой эту печальную власть. Красота сама по себе не может сделать человека немым; но еще меньше это по силам критике. Итак, мы вступили в грязную эпоху всеобщего говорения и всеобщей глухоты. Красота делает людей болтливыми. В довершение всего, благодаря этой болтливости красота становится в один прирастающий ряд многочисленных артефактов – искусственных предметов. (Это странно слышать.) Началось массовое производство штамповок. И вот критика, обратившись к этим подделкам красоты, обрушивается на нее потоками проклятий – хотя сама сошла с того же конвейера…
Но когда вечером после своего выступления Сюнсукэ появился на пороге бара «Рудон», чтобы встретиться с Юити, посетители только мельком взглянули на этого суетливого одинокого старика и тут же отвернулись от него. Появление Юити они тоже встретили молчанием, но не оттого, что были поражены его красотой, а просто из равнодушия. В этой тишине не было ничего гнетущего.
Старик поклонился Юити, который разговаривал с парнем в углу, затем присел к Сюнсукэ. Только тогда в глазах посетителей взыграло любопытство.
Юити перекинулся с ним парой слов, извинился и снова отошел. Когда вернулся, он сказал:
– Кажется, все думают, что я ваш мальчик, сэнсэй. Они спрашивают меня, так ли это на самом деле; я ответил, что это так. Отныне вы без труда можете захаживать в этот ресторанчик. Как писатель, думаю, вы найдете здесь много интересного.
Сюнсукэ был поражен, но не стал упрекать Юити за его поспешность. Он предпочитал, чтобы события шли своим чередом.
– Как мне себя вести, коль ты назвался моим мальчиком?
– Я даже и не знаю. Если вы будете просто молчать и казаться счастливым, этого будет вполне…
– Я, счастливым?
Это уж слишком, чтобы Сюнсукэ, этот мертвяк, изображал счастье! Его сбила с толку эта нежданная и неуместная роль, навязанная постановщиком какого-то невнятного спектакля. Он взял обратный ход, хотел было изобразить кислую физиономию. Это давалось ему с трудом. Во всем этом чувствовался комизм, и Сюнсукэ отказался от своей затеи. В это мгновение он не осознавал, что лицо его излучает счастье.
Легкости сердца своего он не находил подобающего объяснения, а потому списывал его на счет профессионального любопытства. Стареющий писатель, уже растерявший литературное дарование, сам застыдился своей фальшивой горячности. Сколько раз за эти последние десять лет переполняли его творческие импульсы – прилив за приливом! Сюнсукэ хватался за перо, но дальше одной строчки перо его не продвигалось. Вот когда он стал проклинать свое вдохновение, от которого оставалось гнетущее чувство неоплаченных по счетам долгов. В дни молодости творческие позывы, словно болезни, преследовали его по пятам, а ныне они заглохли и стали на потребу его бесплодного изголодавшегося любопытства.