Флориан Новицкий КРАТЧАЙШИЙ ПУТЬ Повесть

«ИМПЕРАТОРСКИЙ ТРАКТ»

Прежде чем меня начали называть «сынок», а затем уже серьезнее — «поручник-сынок», я был обыкновенным мальчиком, немного болезненным и бледным. Но так как я довольно неплохо играл на скрипке, сверстники терпеливо относились к моей внешности. Я всегда охотно и неутомимо исполнял довоенные вальсы, танго и польки, от которых веяло чистотой и свежестью юности, омраченной фашистской оккупацией.

Однажды утром в воскресенье взоры односельчан были устремлены к «тракту», который хотя и не проходил через нашу деревню под Тарнополем, но если взобраться на высокую липу, то можно было увидеть клубы белой пыли, поднимающиеся над дорогой.

Многие кричали:

— Едут, едут!

Потирали руки, сыпали шутками, давая бурный выход чувствам, накопленным за время господства фашистов. А по «императорскому тракту», грохоча гусеницами, проходили стальные колоссы с красными звездами. Глухо стонала земля, пыль ложилась на зелень.

Еще не так давно по этому «тракту» проносились на восток спесивые гитлеровские мотоциклисты, громыхали гусеницами «тигры» с высунувшимися из люков откормленными эсэсовцами. Сейчас красноармейцы возвращаются, овеянные славой, ожидаемые везде и всеми.

Расположившись на старом валуне, в глубине двора, который, вероятно, был свидетелем жизни всех поколений моего рода, я с радостью играл. Играл все, что умел: «Катюшу», «Яблочко», «Все, что наше», «Еще Польска не сгинела», и, наверное, импровизировал бы так без конца, если бы не внезапное появление у дома трех красноармейцев. Я боялся поднять голову, а услышав чужую речь, вскочил и побежал в дом.

— Стой, стой, пацан! Куда? Куда ты? Сыграй нам «Вставай, страна огромная».

Я испуганно покачал головой, вглядываясь в их приветливые, улыбающиеся лица.

— А ну-ка покажи мне свою скрипку, — сказал один из них.

Без протеста я отдал ему скрипку. Он сразу же проверил правильность настройки и тут же взял первые аккорды:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой…

В этой музыке было что-то волнующее, хватающее за душу. Когда я успокоился и улыбнулся, красноармеец растрепал мою шевелюру и спросил:

— Костюшко знаешь?

— Учил о нем в школе, — ответил я.

— Значит, все в порядке…

Бойцы тут же отошли. А я стоял в раздумье: действительно ли я знаю Костюшко? А может быть, меня спросили не о том, о котором мы проходили в школе?


— Но ему еще нет восемнадцати! — упорствовал отец, не особенно, правда, веря в успех своей аргументации. — Председатель, что вы делаете? Ведь он ребенок!

— Ребенок для вас, — бесстрастным голосом отвечал председатель сельской рады народовой, продолжая машинально штемпелевать документы. — Для вас ребенок, а для нас солдат! Солдат! — повторял он между очередными ударами печати.

Отец посмотрел на меня укоризненным взглядом: почему не прошу за себя сам, не заплачу, наконец… Я молчал с озабоченным видом. А председатель, наш близкий сосед, испытанный друг дома, не уступал. Не предал меня.

Я знал, что родители никогда не согласились бы на то, чтобы я пошел в армию. Поэтому я решил прибегнуть к авторитету председателя нашей рады народовой, который работал в этой должности всего неделю, но сумел за столь короткий срок завоевать всеобщее уважение. Чтобы повестка имела больший вес, в нее были вписаны две фамилии — моя и Кубы.

Никто тогда не подумал о том, что в деревне были и другие парни нашего возраста. События сменялись с такой быстротой, что мысли не поспевали за ними. Документ предписывал явиться в райвоенкомат в такой-то день в такое-то время с запасом провизии на пять дней.

Подвода съехала с полевой дороги и затарахтела по ухабистому «императорскому тракту». Перед моими глазами промелькнула узкая полоса зеленеющей пшеницы на краю наших небольших угодий.

С какой радостью приезжал я сюда ночью с родителями на уборку клевера! (Ночью было сыро, поэтому семена не осыпались.) Недалеко от нашего поля проходила железная дорога. Как привлекал меня поезд, который с шумом проносился мимо нас раз в сутки, унося с собой кусочек незнакомого мне большого мира! Мой старший брат Эмиль, имевший уже трехнедельный опыт боев в 1939 году, тоже любил приезжать сюда, чтобы под прикрытием ночи удирать в хату за железнодорожными путями, где ждала его «душенька». Отец ругал брата за это, не выбирая слов, а когда мать пыталась защищать его, ворчал:

— Дело не в девушке, а в дорогих семенах, в клевере. Это же на его одежду, обувь… Жениться ведь ему захочется…

— Дай-то бог, — с надеждой вздыхала мать, а помогавшая нам соседка, старая Магеровская, усердно поддакивала ей.

Я засыпал под этот разговор, и только утренний холод возвращал меня к действительности. Омытый холодной росой, я срывался с лежака из клевера и мчался на другой конец участка, чтобы присоединиться к работающим. При этом украдкой наблюдал за братом, который, пряча за загадочной улыбкой тайну ночного свидания, молча поднимал двойные порции влажного клевера и сооружал из него искусные копны. Только бы успеть до восхода солнца — эта мысль направляла напряженные усилия работающих.

Затем брат укладывал клевер на длинную решетчатую телегу, садился на нее сам и погонял сивую и гнедую; а проезжая мимо дома своей возлюбленной, насвистывал только ему одному известную мелодию. Менее чем через час он возвращался, аккуратно причесанный и умытый, и повторял этот церемониал до тех пор, пока оставались копны клевера.

Потом вспашка, сев и снова ожидание: что-то вырастет?..

— Пррр! Ну что, ребята, может, вы раздумали? — заговорил наконец старик Матеуш, в данный момент приветливый возница, а до того — всегда грозный для нас сосед.

— Дали бы лучше чего-нибудь глотнуть, — с показным молодечеством отозвался Куба.

— Дам, дам. Вы уже взрослые, вояки…

Самогон забулькал в горле Кубы. Он тут же скривился и с закрытыми глазами передал бутылку мне. Я пробовал это зелье как-то украдкой во время праздника, когда гости напились и не обращали на меня внимания. Сейчас я набрал побольше воздуха в легкие и размашисто наклонил бутылку к себе.

— Бррр… Какая гадость! — выдавил я из себя, отдышавшись.

— Хороший, хороший, только много не надо, — ответил Матеуш.

Я развязал рюкзак, подаренный мне отцом. Содержимое его было очень скромным: буханка черствого деревенского хлеба и два куска копченой грудинки. Экипировку составляло солдатское одеяло брата, оставшееся после его неудачной военной кампании, и складной нож, который я выменял когда-то на конские волосы. Я отрезал кусок грудинки, отломил ломоть хлеба, разделил все это на три части и предложил своим попутчикам.

— Спасибо, я не хочу, — отказался Матеуш. — Дорога у вас дальняя, еще пригодится. Война — это не танцы. А пить много не надо. Как выпьешь, так море по колено, а смелых всегда быстрее подстреливают. Я был на войне, знаю.

Я как-то особенно остро ощущал в этой поездке, как прекрасен мир. И голубое небо, и раскинувшаяся кругом зелень, и черные крестьянские межи — все купалось в тепле апрельского солнца.

Возница поддал вожжами — лошади побежали живее. Сзади в мерцающем тумане, поднимающемся от нагретой земли, уже были плохо различимы соломенные крыши, постепенно погружающиеся за серую линию горизонта; только костел еще отчетливо поблескивал серебром крыши.

Мимо нас промчался газик с красноармейцами. Они пели. На запад тянулись с тяжелым гулом эскадрильи советских бомбардировщиков. Фронт был совсем близко, однако мы ехали на восток.

От райвоенкомата до сборного пункта дорога была короткой, но нелегкой. Надо было протиснуться через решетчатую калитку, где толпилась группа заплаканных родственников, пытавшихся пробраться на двор к своим близким, которые, не будучи еще солдатами, не были уже и штатскими, потом повернуть налево, к печально знаменитому зданию бывшей криминальной полиции, и почувствовать радость при виде нарядного фронтона кинотеатра «Казино», где мною впервые было пережито счастье встречи с фильмом, затем пролезть через пролом в кирпичной стене, сделанный, вероятно, случайной бомбой (так как остальные были сброшены в районе моста на Сергече), проскользнуть во влажную тень городского сада, где на горизонте вдали маячило бесформенное здание бурсы, и, наконец, очутиться на небольшой площади перед белостенным магистратом, за которым, скрытая в зелени дикого, винограда, находилась наиболее известная мне постройка: моя гимназия. До того как я услышал первые завывания бомб, здесь был мой городской дом. До блеска натертые полы, запах керосина в коридорах, нервная суматоха экзаменующихся, и среди всего этого я, деревенский мальчишка, в домотканых штанах, ощущавший себя моряком, лишенным компаса, в неизвестных ему водах. Но я тогда сдал экзамен. А когда сменил свою крестьянскую одежду на синий мундир с голубыми кантами и голубой нашивкой, с номером «606» на левом рукаве, то окончательно пришел в себя.

Все осталось как прежде: погнутая решетка ограды — следы нашей юношеской пробы сил, за что нам сильно попадало от воспитателей; пролом в заборе, поспешно залатанный досками от старых ворот; начисто лишенный зелени двор и запах, намекавший на близость строения, в которое даже короли ходят пешком и в котором мы пробовали вкус махорочных окурков. Так и кажется, что сейчас здесь появятся бледный, пухлый еврей Плюссер, прекрасная Вейссовна, объект вздохов большинства гимназистов, грязный Михайловский, крикливый Стеттер, педантичный Шлиз, таинственный Петри, злобный Жак, подчеркнуто любезный и дружелюбный Сташек, мой сосед по парте, и вся наша шумная школьная толпа. Но я никогда их уже не встречу: многие из моих соучеников окончили свою жизнь в еврейской братской могиле.

Толпа, которая сейчас постепенно заполняла школьный двор, отличалась суровостью и серьезностью. Здесь были добровольцы и мобилизованные. За оградой по мере прибытия зарегистрированных пропорционально увеличивалось количество зрителей и провожающих. Всхлипывающие девушки, встревоженные матери, сосредоточенные отцы. Я смотрел на них не без чувства некоторой гордости и превосходства: меня никто не провожал. Мы бродили с Кубой среди толпы в ожидании дальнейшего развития событий, ведь мы были уже солдатами.


Мы шли на восток в сопровождении нескольких красноармейцев. Группа наша была довольно многочисленной, разнородной и недисциплинированной. Безуспешными были просьбы красноармейцев сохранять порядок. Через некоторое время колонна растянулась на значительное расстояние; пересеченная местность и бесконечные повороты полевой дороги привели к тому, что сопровождающим стало трудно нас контролировать. Навьюченные багажом, многие быстро теряли силы. Мы с трудом пересекли забитое войсками шоссе, мой «императорский тракт». Непосредственная близость фронта и повсеместная толчея предопределяли выбор нашего маршрута.

С пригорка показалась моя деревня: белеющие цветущие сады, переходящие несколько выше в прямую линию белых хат с маленькими окнами и рыжевато-серыми соломенными крышами. Над всем этим господствовали две колокольни: куполообразная — православной церкви и остроконечная — костела.

При виде пестрой колонны из хат высыпали люди. Но догнали нас немногие: сопровождающие дали команду ускорить шаг. И прекрасно: не хочу никаких прощаний, не хочу все это переживать вновь. Размышления дезорганизуют, чувствительность ослабляет характер. Я бросил последний взгляд на нашу бело-голубую хатку с красной оконной рамой и вошел в узкий овраг. Успел заметить группку ребят и девчат, товарищей моих детских забав, которые махали руками и платками. Но и их я вскоре потерял из виду. Прощайте…


— Подъем, ребята, подъем!

Я поднял голову. Где я?

Куба уже ел.

— Осторожнее! — вскрикнул он, когда, поднимаясь, я сбросил лежавший на моей груди завтрак. — Ешь, — предложил Куба, жуя хлеб и вытирая рукавом испачканный кусок сала.

Рядом, у стены, были беспорядочно нагромождены школьные парты. Так, значит, мы спали в школе. Я поднялся. Ну и твердый же пол! Но времени ни на размышления, ни на умывание, ни на завтрак у меня уже не было, так как наши сопровождающие приказали собираться.

Нас разделили на отряды. Каждый из них возглавил красноармеец, а помощников выбрали среди наших.

Построились в две шеренги. Перед фронтом отряда встал наш командир. Представился: Криворучка. Такая смешная фамилия. У него была винтовка и вещмешок с сухарями, мешок-символ, о котором вскоре я буду петь: «…и ранней порой мелькнет за спиной зеленый мешок вещевой»; на груди его висела какая-то медаль.

— Во-от… — начал Криворучка, сделал пару шагов вперед фронтом, внимательно посмотрел на нас, как бы стремясь запомнить все лица, и проговорил протяжно: — Да-а-а… — Затем неожиданно громко крикнул: — Поспали немного?! Покушали?! — А так как никто не отозвался, ответил сам: — Значит, все в порядке.

Потом сообщил нам коротко, что до момента передачи нас польским властям («польским властям» — это повышало в нас ответственность и приятно щекотало чувство национальной гордости) он будет нашим командиром, что первый армейский паек мы получим только в поезде, что мы должны быть стойкими, бдительными и т. п., затем сообщил нам приблизительный маршрут и закончил своим симпатичным «во-от».

Постепенно мы начинали чувствовать себя солдатами. Немного уставшие, но со все возрастающей надеждой на благополучное завершение нашего пути мы двинулись вперед. Отряд за отрядом, нога в ногу, обходя стороной деревни и хутора, мы молча проходили километры окольных путей. Еще нападали кое-где из засады вооруженные банды бандеровцев, а мы были для них лакомым кусочком. Шли на Гусятин. В жаркий полдень пересекли Збруч. На деревянном мосту мы попрощались с последней из провожающих — сестрой Кубы, Марийкой. На этом берегу люди доброжелательные, сердечные. Оживился наш Криворучка, он, видно, отдавал себе отчет в ничтожности огня своей винтовки в случае опасности. Мы расположились на лугу, недалеко от деревни Ольховце, ожидая дальнейших распоряжений. Утоляя жажду чистой, студеной водой, освежали усталые тела.

Но приказа не поступало. Так прождали до вечера.

Уже в темноте мы перешли на хутор и расположились на ночлег в обширном, без единого стебелька соломы совхозном овине.

Я спал рядом с Кубой. Мы долго делились впечатлениями о прошедшем дне. Наконец я услышал, что Куба протяжно захрапел. Я устроился поудобнее, чтобы последовать его примеру, и вскоре уже сладко спал.


Поезд остановили прямо в поле. Мы быстро погрузились. Нужно было спешить, так как грозила опасность налета и мы не могли нарушать расписание движения.

Познакомились с комендантом поезда, молчаливым улыбающимся человеком. После совещания с сопровождающими красноармейцами он крикнул громко и протяжно:

— По вагонам!

Поезд тронулся. В вагон нас набилось много, слишком много. Двери были раздвинуты, однако проемы перекрыты поперечными жердями — на всякий случай, чтобы никто не выпал. На почетном месте, около дверей вагона, расположился наш командир Криворучка. На крючке болталось его боевое снаряжение: мешок с сухарями, шинель и винтовка.

— Ну вот. Займите места!

Он развязал вещмешок и начал разламывать сухари и медленно жевать их, уставившись взглядом в открытую дверь вагона, где перед глазами проплывали чудесные майские украинские пейзажи. Мы также приступили к еде, хотя запасов оставалось уже немного. Кто что мог подсовывал Криворучке.

— Сами ешьте, — отнекивался солдат.

Но наконец уступил, попробовал копченую грудинку и начал грустный рассказ о себе, о сыне, сгоревшем в танке, о втором, который еще где-то воюет, о жене, погибшей от бомбы, о дочери, которая, вероятно, спаслась, только неизвестно где находится, и, наконец, о боях, в которых принимал участие, о тяжелом ранении, о госпитале и о том, как он оказался здесь. Мы с восхищением смотрели на его медаль, и он, чувствуя это, нежно дотрагивался до нее.

Мы пробовали его утешать, а он, встряхиваясь от тяжелых дум, говорил:

— Вам тоже не лучше, у вас еще все впереди.

И, словно поймав себя на чем-то предосудительном, он изменил тему разговора и предостерег нас по-хозяйски, чтобы мы экономили запасы провизии, так как солдатский паек ждет нас только в Гречанах.

Колеса поезда, постукивая, отмеряли время и километры. Наш эшелон останавливался ненадолго лишь на небольших станциях, чтобы пропустить транспорты, направляющиеся на фронт.

Танки, орудия, автомашины и песня, грозная песня войны: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…»

На стенах вагонов особенно запомнились два плаката. На одном была изображена русская мать с ребенком у груди, с поднятой рукой, на фоне красного знамени с надписью «Родина-мать зовет».

На другом плакате — красноармеец с автоматом в руке, зорко следящий за врагом. На этом было написано: «Все для фронта». На крышах некоторых вагонов, на платформах установлены зенитки и грозные счетверенные зенитные пулеметы.

«На запад», — читали мы наскоро написанные лозунги на запыленных досках вагонов. Иногда наш поезд останавливался напротив эшелона, направляющегося на фронт: рукой можно было дотянуться.

— Здорово, ребята! — кричали нам.

— Здорово, здорово! — несмело отвечали мы.

— Ждем вас на фронте!

Мы останавливались также дверь в дверь с поездами-лазаретами. Раненые, много раненых: молодые ребята и усатые ветераны, рядовые и офицеры. Они ехали залечивать раны в госпиталях в глубине страны. Пропитанные кровью бинты, повязки, неестественные позы, руки в шинах; лица улыбающиеся, скорченные от боли, безразличные…

Мы ехали дальше — ни минуты передышки. Наконец долгожданные Гречаны. Но здесь вместо пайка — первая бомбардировка. Едва избавились от разъяренных штурмовиков, как через минуту какой-то заблудившийся вражеский истребитель окатил нас горячим свинцом. Пуля попала в крышу нашего вагона, продырявив рюкзак одного из призывников. Так был установлен пассивный контакт с врагом.

Остановки делали все чаще, В привокзальных буфетах было слабое пиво и суп, но только для военных. Буфетную стойку осаждали инвалиды. Они пили эту желтую жидкость и ели суп. Мы же пока могли пользоваться лишь услугами станционных будок с надписью «кипяток». Военный — это тот, кто в мундире. Поэтому никому из нас не удалось полакомиться супом. Буфетчица, замотанная пожилая женщина, каждую минуту докучливо орала:

— Только для военных, только для военных!

Правда, тот, у кого были русские деньги, мог купить лепешки, семечки или вареную картошку. Иногда продавалось топленое молоко в глиняных кувшинах, прикрытых тулупом, чтобы сохранить тепло. Деликатес. Но у меня денег не было. У меня был только рюкзак, небольшое одеяло, полотенце и банка из-под консервов — мое новое приобретение. Местные жители смотрели на меня с подозрением из-за моей одежды. На мне были старые, заплатанные брюки и солидный, цвета хаки, китель с длинным рядом блестящих пуговиц и с эмблемой коронованного орла. Призывники шутили, что мне этот китель, может, и пригодится, только я должен немного подучиться и съесть пару вагонов каши, прежде чем смогу официально его носить. Я злился в душе на мать, которая заставила меня так, одеться. Этот офицерский китель санационной армии доставил мне много хлопот.

Я решил пустить в товарный обмен сначала рюкзак. Удалось. Картофельные лепешки мне очень понравились.

Говорили, что на черном рынке можно достать даже курицу в бульоне и что газеты во второй половине дня стоят в два раза дороже — уже в качестве сырья для самокруток. В этом я вскоре убедился сам.

Криворучка с пониманием относился к нашим торговым сделкам. С одной стороны, он, вероятно, чувствовал себя ответственным за отсутствие армейского пайка, с другой же — отдавал себе отчет в том, что от того, будут ли сыты подчиненные, зависит настроение и боевой дух будущих солдат.

Он заверил нас, что в Киеве мы непременно встанем на военное довольствие.

Киев. Погожее воскресное утро. На станции — следы ночного налета. Нам повезло, что приехали позже. Мы вылезли на крыши вагонов, чтобы полюбоваться этим красивым городом, городом-памятником. Это была единственная возможность «осмотреть» его, так как нам было запрещено покидать вагоны: каждую минуту можно было ожидать воздушной тревоги.

К нам подошла группа украинских девушек в школьной форме, чтобы поприветствовать нас.

— Лучше бы дали что-нибудь поесть, — проворчал кто-то недовольно.

Я пытался сгладить эту реплику широкой улыбкой, тем более что одна из девушек мне очень понравилась. Она улыбнулась мне в ответ. Я не выдержал, соскочил с вагона, и мы подали друг другу руки. Посыпались непритязательные шуточки:

— Эй, осторожней, а то испачкаешь ее!

— Поцелуй ей ручку!

— Проверь у нее таблицу умножения!..

А она? Она своим платочком вытерла мой действительно испачканный лоб. И в этот момент раздалась команда! «По вагонам!»

Впервые, уже сидя в вагоне, после прощания с прекрасной девушкой (до того как поезд скрылся за поворотом, девушки махали нам платочками), я дал уговорить себя и закурил самокрутку. Бррр, до чего же это противно! Город удалялся и вскоре совсем скрылся из виду за надднепровской возвышенностью.


Криворучка с выражением благоговения на лице священнодействовал, раздавая пищу. Поезд медленно въезжал на многократно подвергавшийся бомбардировке мост на Днепре.

Пролеты трещали под напором колес. Они знали разрушительную силу бомб, но узнали также и упорство советского человека. Стальные пролеты кое-где заменили деревянными — свежими, поспешно смонтированными. Они предостерегающе ворчали, как бы прося: медленнее, медленнее, еще медленнее… Ленивый Днепр разливался весенними водами во все уголки долин и лугов, Он подчинялся только своему нраву. Ему не было дела до войны.

— Ну, ребята, — оживился Криворучка, — паек получили, значит, вы солдаты. — И начал вскрывать одну из двух желтых банок, извлеченных из бумажного мешка.

А делал он это профессионально, каким-то удивительным инструментом, который он вынул из кармана. Вдруг наши ноздри уловили давно позабытый запах тушеного мяса, у всех задвигались кадыки. Я проглотил слюну.

Криворучка тем временем старательно вскрывал другую банку с тушенкой. Открылось дно мешка, и нашим глазам предстали беспорядочно перемешанные большие черные сухари.

— Получайте, — распорядился Криворучка. Он вручил каждому по два сухаря и отмерил собственной деревянной ложкой порцию консервов. Затем показал на два оставшихся мешка и категорически заявил: — Это на завтра, а это на послезавтра. — Потом он насыпал каждому горсть табаку. У меня впервые был собственный табак.

Время, оставшееся до окончания переезда, мы измеряли теперь количеством мешков, с достоинством вскрываемых на «командном пункте». Когда выяснилось, что во втором мешке не было консервов, а только сухари и брикеты концентрированной каши, наше любопытство возросло: что же в третьем мешке?

Мы с Кубой получили брикет пшеничной каши. Другим повезло больше: им досталась пшенная и даже гречневая. Наварить из брикета можно было целый котелок, но у нас его не было. Правда, в нашем распоряжении был армейский котелок Криворучки, который никогда не отказывал в помощи, и две банки от консервов, нашлось бы также несколько личных котелков, кружек и другой посуды, но поезд шел без остановок. Мы проезжали станции и большие железнодорожные узлы, все новые хутора появлялись то с одной, то с другой стороны нашего вагона; перед нами проносились леса, мосты, бескрайние нивы озимых, буйно тянущихся к солнцу.

Собственных запасов продовольствия совсем уже не осталось, только сухари и концентраты. Мы хрустели сухарями, каша ждала, когда ее сварят, а вагоны неизменно выстукивали один и тот же ритм: «На восток, на восток, на восток…»

Наше беспокойство передалось Криворучке, однако он заявил уверенным тоном:

— Не беспокойтесь, когда-нибудь остановится.

Нас утешало не заявление командира, а логическое рассуждение, что паровоз не возит с собой озеро и шахту и у него в конце концов кончится вода и уголь.

Наконец-то! Мы вывалились толпой из эшелона на небольшой станции, и сразу же вспыхнули костры. Я и Куба ждали банку, которую — как самые молодые — мы должны были получить во вторую очередь. Счастливцы уже ели свою пшенную кашу, обжигая язык, так как мы стояли у них над душой. Наконец доели. Я сбегал за водой. Согласно разделению труда варить должен был Куба. Но только он успел раздробить брикет, как раздалась команда: «По вагонам!» Все, кто собирался поесть каши во вторую очередь, не смогли этого сделать, а таких было много. Куба, вместо того чтобы бежать к нашему вагону, отчаянно бросился в сторону паровоза, крикнув мне что-то невразумительное. Еще несколько человек бросились за ним. Поезд тронулся, и снова мы ехали довольно долго.

Когда паровоз наконец остановился перед семафором, несколько «чужаков» пытались вторгнуться в наш вагон.

— А вы кто? — почти по-польски крикнул Криворучка.

— Как это «кто»? — удивились они и подсунули ему под нос его собственной котелок и измазанные сажей банки с кашей. Говорили они с. трудом, а выглядели как настоящие негры.

Куба или нет? Глаза и зубы вроде бы его.

— А где твои брови? — спросил я.

— Немного опалил, но зато есть каша, — блеснул двумя рядами зубов Куба-негр.

От него несло гарью, смрад издавала также пригорелая каша. Я попробовал ее. Собака бы это есть не стала, но Куба был доволен. Ничего удивительного, это была его идея: варить на тендере во время движения эшелона.

Я опять принялся за сухари. Они нравились мне, как ярмарочные пряники, и даже еще больше.

Мы опорожнили последний мешок, который, кстати сказать, не принес больших открытий, однако знаменовал собой скорое окончание нашего путешествия. Но перед этим поезд долго стоял на запасном пути небольшой станции. За время этой поездки мы успели сжиться друг с другом, хорошо знали, что волнует каждого. Энтузиазм новобранцев, надо признаться, умеренный, с большой долей сомнения. Никто из нас не видел еще польского солдата, а поляк, как известно, чтобы поверить, должен пощупать. Да и трусливых людей было достаточно. Что касается меня и Кубы, то нас никто всерьез не принимал: мы были для них «сопляки», «молокососы». Попытки с помощью курения доказать, что мы взрослые, успеха не имели, тем более что получалось у нас это неумело и чаще всего заканчивалось тошнотой.

Почти все, что можно было выменять, мы выменяли на блины и лепешки. Только на мой китель не нашлось охотника: офицерский, санационный. Носильные вещи нам были не нужны: вскоре мы получим форму.

Мы все смотрели с симпатией на Криворучку, с которым рано или поздно нам предстоит расстаться.

Но вот вновь команда: «По вагонам!» Прекратились разговоры, шуточки, подсознательно мы готовились к самому важному.

Поезд двинулся веселее, мерно выстукивая: «Это уже близко, это уже близко, это уже близко…»

Эшелон въехал на станцию медленно и тихо, как бы украдкой. Паровоз несколько раз коротко свистнул, а затем тяжело выдохнул огромный запас пара, подводя таким образом итог тяжелой работы и слагая с себя ответственность за нашу безопасность.

Сопровождающий нас Криворучка, одетый по всей форме, приготовился передавать командование отрядом. Мы столпились около него в дверях вагона. Никто не трогался с места. Вблизи паровоза в клубах пара маячили какие-то фигуры, но трудно было определить, в каком они обмундировании. Вроде бы наши. Началась высадка. Вокруг все бурлило и шумело. Между тем раздалась команда по-польски: «Построиться у вагонов!» Что-то во мне дрогнуло. Я никогда не служил в армии, но мгновенно поспешил в строй. Их было всего несколько человек, и пришли они не в качестве экспонатов, а для того чтобы принять очередной эшелон с новобранцами. Важно, что они были, а через некоторое время их будет еще больше, и мы станем ими.

Криворучка минуту молча стоял перед нами, поправляя винтовку: видно было, что в нем происходит какая-то внутренняя борьба, после чего невнятно буркнул: «За все, ребята, спасибо», и, лихо повернувшись на каблуках, направился к коменданту поезда.

Несколько минут междуцарствия, и от передних вагонов раздался зычный голос:

— Повзводно… шагом… марш!!!

Пошли. В строю кто-то зло пошутил, что обладатель этого голоса, с которым мы жаждали познакомиться, так нам еще надоест, так нас еще помуштрует, что и родную мать забудем, но, несмотря на это, все мы были в хорошем настроении, в нас поднималось чувство национальной гордости. Всем хотелось петь.


— Эй, там, держать ногу, ну, ты, с сундучком! Не вылезайте из рядов, подравняйтесь в шеренгах, на вас люди смотрят! «Войско святой Ядвиги», никакого порядка, черт побери!

Впереди показался город.

— Как он называется?

— Сумы!

— Как?

— Так, как слышал.

— Не разговаривать!

Мы вступили на улицы города. Проходим сквер, где на высоком постаменте небольшой мраморный памятник В. И. Ленину.

Людей на улицах мало, но те, мимо которых мы проходили, приостанавливались, заметив нас, и ободряюще улыбались, как бы говоря: победа будет за нами! Польский солдат мчался куда-то с котелком, даже не посмотрев в нашу сторону. Быстро свернул направо, только его и видели. Как он мог?! С его стороны это просто свинство.

Идем вверх по улице — за город, в казармы. С левой стороны уже видны красные строения, на каждом из зданий — зенитный пулемет.

Вперед, вперед, быстрее. Вот и ворота, украшенные бело-красным полотнищем с надписью, из которой видно, что нас здесь ждут. Голова колонны свернула в ворота, и… грянул оркестр, защемило в сердце, сдавило горло: «Марш, марш, поляки, марш, стойкий народ, отдохнем после тяжелой работы на родной земле…»

Я ничего не видел и не слышал, хотя было многолюдно и шумно. Чувствовал только огромный прилив радости: буду польским солдатом.

Нас построили в большое каре на плацу. Шеренга, в которой стояли мы с Кубой, была обращена фронтом на запад, откуда открывался вид на серые здания казарм… Движение около них было очень сильным, как в городе, да к тому же в праздничный день. Военные и штатские, штатские и военные. С оружием, без оружия, с котелками, хозяйственные отделения, смена караула. Вероятно, в ближайшем здании находился штаб. За нами — батарея полевых кухонь плюс дополнительный котел прямо на костре. Наклонившись над ним, женщина-повар, в бриджах, без портупеи, мешала что-то деревянной лопаткой. Ветер, подувший в нашу сторону, позволил нам безошибочно определить таинственное содержание котла.

— Кислые щи, — шепчет Куба.

— Да, — соглашаюсь я, морщась, — так как кислых щей не люблю и дома у меня всегда из-за этого были скандалы.

К нам никто не подходит, не подает команды, и каре постепенно распадается; некоторые садятся, отходят в сторону. И вот между солдатами завязывается разговор, они расспрашивают о родной стороне, о близких, знакомых. Я становлюсь свидетелем неожиданных встреч родственников, которых разделяли тысячи километров и многолетняя разлука. И над всем этим людским сборищем поднимается густое облако табачного дыма. Мы с Кубой дисциплинированно стоим в шеренге, так как никого здесь не знаем. Но нет, оказывается, я ошибся.

— Юзю! — говорю Кубе, это его настоящее имя. — Не старый ли это Антони?

— Какой Антони?

— А тот, которого вывезли.

— Да, как будто он.

— Пан капрал, пан капрал! — кричим мы с Кубой.

Он оборачивается. Выбегаем из шеренги, горячо приветствуем его, хотя капрал Антони не очень нас и признает. Мы сумбурно объясняем, откуда знаем его.

— А-а-а-а… а что вы здесь делаете, молокососы?

— Ну, мы… так же, как и вы…

И началась беседа, возбужденная, хаотичная, обо всем сразу. Время от времени капрал Антони прикладывал два пальца к козырьку конфедератки. Мы смотрели на него с обожанием, он же относился к нам серьезно, как к молодым товарищам по оружию. Мы только удивлялись, что орел на его фуражке какой-то необычный.

— Так это пястовский, — объяснил он, — так как другой должна быть теперь наша Польша.

Наша Польша… Как он, простой лесник, прекрасно это сказал. Наша Польша…

— Вы уже получили направление? — неожиданно спросил он.

— Нет. Как раз ждем.

— Ничего, сейчас вас тут раскупят. А может, попадете в офицерскую школу. Офицеров не хватает.

«В офицерскую школу? Мы? Это невозможно. Мы не господа, мы простые парни, сыновья крестьян», — скептически думал я.

Тем временем раздалась команда встать в строй.

— Ну, до встречи через неделю, я уезжаю за новыми! — крикнул нам наш земляк. — Попробуйте в офицерскую школу!

— Граждане! Приветствуем вас на гостеприимной советской земле. Благодаря стараниям Союза польских патриотов и благосклонности Советского правительства вы вступаете в ряды первого польского корпуса, формирующегося в СССР. Первая дивизия имени Тадеуша Костюшко в битве под Ленино показала свой героизм… — примерно такие слова говорил нам молодой польский офицер, стоявший с небольшой группой в центре каре. — А теперь вас покормят ужином — и спать. Утром получите направления в часть.

После команды «Разойдись!» мы встали в очередь за едой. Может быть, щи и были превосходными, но мне они не поправились, я выловил из них только несколько кусочков консервированного мяса. С ночлегом было еще хуже: мы улеглись прямо на деревянных нарах, которые к тому же оказались прибежищем клопов и прочих насекомых. Но зато среди своих…

Период между вступлением в армию и превращением в солдаты был довольно тяжелым. Все временно. Нет своего угла, трудности с питанием. Даже не известно, каким отхожим местом можно пользоваться.

Ежедневно прибывали транспорты поляков из всех районов Советского Союза, из Красной Армии или прямо с недавно освобожденных территорий. Воистину вавилонское столпотворение.

Оркестр гремел с утра до вечера, то встречая, то провожая новобранцев, направляющихся по своим частям.

Территория военного городка гудела от песен и кишела марширующими в разные стороны подразделениями.

А мы после утренних щей снова ждем своих «купцов». Куба ворчит:

— К черту такое войско, а щи воняют селедкой!

— Но консервы хорошие, — убеждаю его я, чувствуя себя ответственным за лишения, которым он подвергается, хотя в глубине души сам недоволен.

К счастью, клопы меня не любят. Но Куба! Ночью, сонный, он давил их на лице, растирая в большие кровавые пятна. Едва, бедняга, отмылся.

Наконец вызывают несколько десятков человек. Среди прочих называют и мою фамилию. Нас отводят в одно из зданий. Держись, Куба!

Я встретился с ним вновь только на Поморском валу. Он налаживал телефонную связь, а через полчаса был тяжело ранен в грудь.


Врачебное освидетельствование проходило быстро. Никто ни на какие болезни не жаловался.

— Сколько тебе лет? — спросил врач.

— Почти восемнадцать.

— Что значит «почти»?

— Через полгода будет, проше пана.

— Эх ты, «проше пана»! Говорят: «гражданин», «гражданин капитан». Повтори!

— Через полгода, проше пана, гражданин капитан.

— Чтоб тебя, «проше пана!»

— Так точно, гражданин капитан!

Непринужденное поведение врача придало мне смелости.

— Начинаешь говорить человеческим языком. Болел когда-нибудь?

— Чесоткой, гражданин капитан.

Тут я вспомнил отца, который при расставании только раз нарушил суровые принципы отцовства, уронив слезу и поцеловав меня в лоб, а потом строго сказал: «Говори всегда правду, будь отважным, осторожно обращайся с оружием, так как иногда оно само стреляет».

— Скажи «а-а-а».

— А… а… а…

— Почему миндалины увеличены?

— У меня так всегда бывает от кислого. Вероятно, от щей, гражданин капитан. — Перед моим взором снова предстал образ отца: он был очень огорчен. — Кажется, я в детстве также болел скарлатиной, но плохо помню это, гражданин капитан.

— А может, скарлатиной со щами? — Он хлопнул меня по хилым плечам. — Ну а как тебя зовут?

Одним дыханием я произнес свою фамилию и имя.

— Канонир, — добавил симпатичный капитан.

— Нет, сын крестьянина, — решительно возразил я.

— Канонир — это значит… получишь направление в артиллерию.

«Прекрасно, — подумал я. — Отец тоже был артиллеристом».

— Ординарцем не хотел бы быть?

— Нет, я хочу быть артиллеристом. Так же, как мой отец, гражданин капитан.

— Будешь артиллеристом-ординарцем.

— А что это такое — ординарец?

— Это солдат, который помогает офицеру, чистит его мундир, ну… понимаешь? Вроде адъютанта.

— Холуй, — добавил по-русски, лукаво сощурив глаза, помогающий капитану офицер.

— Хочу быть только артиллеристом, гражданин капитан, — стоял я на своем.

Сразу припомнились мои домашние муки во время двухлетней болезни матери. Даже хлеб я должен был выпекать, не говоря уже о приготовлении пищи, мытье посуды и уборке, и все это под строгим контролем постоянно дающей наставления родительницы.

— Но ты такой хилый. Я для тебя стараюсь, хочу как лучше, тем более что мы однофамильцы. Отца как зовут?

— Адольф, — ответил я. — Но это не его вина, гражданин капитан.

— Смешной ты! И родом из Тарнопольского воеводства?

— Так точно, гражданин капитан.

— Тогда, вероятно, мы родственники. — Он ласково потрепал меня по щеке: — Только ешь хорошо, а то у тебя мускулы, как у таракана. — И громким «Следующий!» закончил наш семейный диалог.

«Кушай, кушай!» — подумал я о щах.

Таким образом я был «куплен» и стал артиллеристом.


Мы были пополнением артиллерийской части, которая располагалась в прифронтовой полосе на Волыни. Других подробностей мы не знали, вероятно, потому, что в этот человеческий муравейник нетрудно было затесаться вражеским элементам. Новое пристанище было не лучше прежнего: нас разместили в конюшне. Наверное, здесь когда-то были казармы царской конницы.

Наша группа, состоящая из двух взводов, во главе с высоким кудрявым старшим сержантом и капралом — его помощником — заняла стойла вблизи больших ворот. Мы перестали быть безымянной группой новобранцев, мы были уже кое-что — артиллерия!

— В сторону, с дороги, кавалерия, так как здесь идет артиллерия! — орали мы перед вечерней поверкой.

Из других песен я узнал, что артиллерия — это цвет армии, а также «бог войны». Меня распирало от гордости, потому что я стал как-никак принадлежать к этому избранному роду войск.

Жизнь медленно, но верно входила в армейское русло. Правда, нам пока не выдали еще мундиров, но уже был подъем, уборка района размещения, оборудование нового, в некоторой степени собственного отхожего места. Мы уже уходили со своими котелками к своей кухне, привели в порядок стойла, раздобыли немного соломы: подстелить под себя и укрыться. К счастью, май был теплый.

Напротив нас, за перегородкой, размещалось пополнение неизвестного нам рода войска. В одном из стойл расположились девушки, которых все называли «эмильками»[1]. Уже в мундирах: гимнастерки нормальные, а вместо, брюк шаровары не шаровары, юбки не юбки, какой-то гибрид: широкие и короткие, но со штанинами. На головах конфедератки. А прямо напротив меня разместилась супружеская пара. Молодые. Также уже в мундирах.

Через несколько дней девушки исчезли из «кобыльего стойла» — как мы его прозвали. Супруги остались. Этот институт сохранялся даже на фронте.

Обмундированные соседи насмехались над нами:

— Ждете американские ботинки, а кирзовые сапоги не хотите?

Только грозный взгляд нашего командира призывал их к порядку.


Пока мы ждали своего обмундирования, произошло событие, взбудоражившее всех обитателей казарм. В одно из польских подразделений пытался пробраться агент УПА, бандеровец. Он был в мундире. Его узнал один из солдат, у которого бандиты вырезали всю семью. Военно-полевой суд безотлагательно провел разбирательство и приговорил бандеровца к расстрелу. Казнь должна была состояться в присутствии всего личного состава.

На 12 часов был назначен общий сбор и выступление в район казни. Конвой из нескольких солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, вывел преступника. Мы шли молча. Почти каждый из нас в какой-то мере испытал на себе деятельность бандеровцев, представитель которых должен был вскоре понести заслуженную кару. Не нахожу слов, чтобы выразить состояние нашей молчаливо идущей колонны.

Мы сошли в долину реки, затем медленно поднялись на холмы городской свалки и выстроились фронтом к приговоренному.

Он не смог выдержать ненавидящих взглядов наших глаз, в которых не было ни капли жалости, и опустил голову. Он знал свою вину.

Бдительность после этого события возросла до такой степени, что мой китель стал объектом подозрений. Меня то и дело теребили: «В какой армии служил? А может, это твоего почтенного папочки? Где похоронил того офицера?»

«Надо покончить с этой экс-офицерской формой», — решил я. Случай вскоре представился. Сомкнутым строем, если сомкнутым строем можно идти по крутому склону, мы направились к реке с целью… Вот именно, с какой целью? Мы должны были подготовиться к получению мундиров. Несколько брезентовых палаток здесь же, на берегу реки, скрывали в себе тайну этой церемонии, которая превращала штатского человека в солдата. Около них толпилось слишком много народу, чтобы можно было поверить, что хватит мундиров для нашего недавно возросшего отряда, прошу извинить, уже батареи.

Среди солдат нового пополнения я встретил Михала Галянта, своего земляка. Хотя он был и старше меня, тем не менее заменил мне Юзека Кубу.

Мы сидим повзводно на берегу илистой реки. Солнце поднимается все выше, начинает донимать жара. Вот он, случай, который нельзя упустить! Снимаю китель и сообщаю соседям, что нашел в нем вшей.

— Выброси его к черту, — несколько грубовато посоветовали мне.

Я с готовностью воспользовался советом: наложил в карманы камней, и китель навсегда исчез с моих глаз. Мысленно извинился перед матерью за то, что обижался на нее за экипировку.

— Эх ты, простофиля, надо было поменять его на лепешки! — отругал меня Михал.

А когда я признался ему, что меня преследовали из-за этого кителя, он сказал, что я просто дурак, так как такого сопляка, как я, никто не будет подозревать в убийстве…

— Они шутили, растяпа, — добавил он с упреком.

Может быть, и так, но кителя теперь не вернешь. Прежде чем начну учиться в университете, буду учиться на ошибках.

Мундиров, к сожалению, мы не получили, и ночью я стучал зубами от холода. Отсутствие щедро подбитого ватой кителя позволило только теперь оценить его достоинства. На счастье, утром объявили сбор. Цель? Та же самая, что и вчера. Палаточный городок значительно разросся. Сегодня нам была предоставлена возможность проникнуть в тайну палаток. Мы видели, как наши товарищи исчезали в них обросшие, грязные и оборванные, а, пройдя целый комплекс палаток, выходили опрятные, улыбающиеся, как бы заново родившиеся.

Первый взвод был уже занят этой работой. Наконец подошла и наша очередь. Началась таинственная и радостная мистерия. Прежде всего в первой палатке расстаемся со старым барахлом. Немного его, но… прощай навсегда.

Вторая палатка: стрижка, взвешивание, измерение роста. Лениво двигается длинная вереница голых людей. Воздух такой, что топор можно вешать.

Парикмахер с безразличным видом стриг наголо, не обращая внимания даже на самые замысловатые прически «клиентов».

Третья палатка: баня (купаться в реке было запрещено). Фырканью, всплескам и другим сопровождающим мытье звукам не было конца.

Наконец, четвертая палатка: место, где человек возрождается, как феникс из пепла. Нам выдали желтые американские ботинки, красивые, с металлическими пряжками, но все-таки лучше бы сапоги. «Артиллеристы с раскрашенными орудиями» — припомнились мне колкости соседей из неизвестного рода войск. Итак, получаем фиолетовые обмотки, белье с тесемками, тиковые брюки, наконец, пояса, пилотки и…

— Пан заведующий, не хватает гимнастерок! — крикнул кто-то из глубины склада, откуда до этого, как из автомата, вылетали очередями отдельные предметы гардероба.

— Вот те на! Как же без гимнастерок?!

— Люди на фронте погибают, а им гимнастерки подавай, — разглагольствовал тот же голос.

Наконец показался сам заведующий складом — скромненький, покорный, тщедушный.

— Вы уж извините, — начал он учтиво, — не хватает. Может, найдется наверху, но сомневаюсь. — И исчез так же внезапно, как и появился.

— «Вы уж извините», — передразнили мы этого «светского» человека. — Может, будет, может, нет.

Пришлось взяться за дело нашему командиру. Мы не кто-нибудь, мы — артиллерия. Все затихли и внимательно следили за ходом событий. А за брезентом происходит громкий разговор. Наконец все стихло и из-за брезента, разделяющего палатку, появился наш командир.

— Действительно нет, все проверил, — сообщил он. — Получим советские гимнастерки.

— А орлы?

— Вырежем из консервных банок. — Через его правую щеку пробежал нервный тик.

Не такое это простое дело — вырезать орлов из банок. Ну что же, попробуем. Красноармейцам-то хорошо!

У меня с одеждой было больше проблем, чем у других: мне ничего не подходило. Разве что только пояс, и то, если в нем проколоть новые дырки. Я бегал от одного к другому и менял, что только удавалось. К сожалению, все это было еще бо́льших размеров. В конце концов я всем настолько надоел, что меня начали всячески обзывать и гнать прочь.

Нас стали поторапливать, а я все еще бегал в нижнем белье и ничего не мог подобрать. Я обратился за помощью к командиру, и он лично занялся моей экипировкой.

— А ну-ка снимите ботинки, и брюки тоже, — обратился он к одному из солдат. — Снимайте, снимайте. Видите, человеку не во что одеться?!

— Человек! — проворчал тот с презрением. — Наберут сопляков, называют людьми, а во что одеть, не знают, черт побери! И кому такое войско нужно…

— Только не сопляк, ты, пузатый вонючка! — резко огрызнулся я.

— Спокойно, холера ясная! — прервал интересную дискуссию командир. — Будет так, как я сказал.

Брюки, однако, были велики, пилотка тоже. Получили мы и гимнастерки. Они были одного размера — большого.

Положение многих облегчало то, что они могли отвести душу в ругательствах, но я с немалым трудом двигался по просторам солдатской лексики. Длинные брюки я в конце концов засунул под обмотки. Ботинки, к счастью, оказались впору. Гимнастерку подвернул и приметал большими стежками. Воротник попросту завернул сзади и также пришил. Прекрасно, лишь бы спереди подходило. Пуговицы, правда, со звездочками, но ничего. Мы же союзники? Союзники. Гимнастерку украшал слегка выступающий белый подворотничок. Много огорчений доставляла пилотка — она буквально падала на нос. Здесь уж ничего нельзя было придумать — надо было менять. И еще одно затруднение: в артиллерии были обязательны красно-черные треугольники на воротнике, но откуда их взять?!

Супружеская чета с соседнего стойла пришла нам на помощь. Многоуважаемая супруга великодушно подарила нам свою штатскую юбку с красно-черными полосами. Даже не потребовалось много шить.

Погоны раздобыл командир. Он хотел, чтобы мы имели боевой вид. Таким образом мы были полностью экипированы и чувствовали свое превосходство.


Началась интенсивная боевая подготовка.

Тактические учения проходили в долине реки, на просторных лугах.

— Ребята, не оплошайте, старик нас проверяет, — напоминал командир, показывая на кружащийся над нами «кукурузник». Мы еще не видели в глаза нашего генерала, знали его только по фотографиям в стенных газетах.

Медленно, но верно мы становились сплоченной, единой по взглядам и серой по виду солдатской массой.

Троица была отмечена двумя важными событиями: богослужением под открытым небом и яйцами вкрутую, по два на человека. Кроме того, по случаю праздника можно было навестить земляков, размещенных в отдаленных закутках обширных казарм. Километры при этом не играли роли: жители Львова или Гродно, Волыни или Подолии — это все земляки, свои.

Капрал Антони с трудом узнал меня.

— Ну и ну, — не мог надивиться он, — хороший из тебя получился солдатик.

Я поспешил распрощаться с ним: наступала предобеденная пора, сопровождаемая веселыми песнями типа «У берега реки девушки купались», громкими командами и глухим позвякиванием котелков.

Юзека Кубу я не нашел. Вероятно, он попал к костюшковцам.

Дальнейший распорядок дня был обычным: праздничный обед, а в перспективе — воскресные увольнительные в город или прогулки с девушками на лугу и в рощице, меня вполне устраивали представления иллюзионистов, лепешки, семечки, блины… Другие искали более интересные развлечения.

Время шло, но длинная очередь солдат с котелками (один котелок на двоих), плотно опоясывавшая кухонный барак, не продвинулась ни на шаг. Наиболее активные провели тщательное расследование и установили, что штабники и разные там писаря незаконно лезут со стороны. Очередь разразилась проклятиями: «Подлецы, мошенники, канцелярские крысы!» А когда раскаленным железом в самое сердце ударила весть, что не хватило яиц, очередь распалась и беспорядочная толпа вторглась в район раздачи пищи.

Столкновение было непродолжительным — мы победили. Прежде чем в это дело успел вмешаться дежурный офицер, яйца, сияя безупречной белизной, уже лежали в наших котелках. Воодушевленный одержанной победой, я решил воспользоваться суматохой и проверить содержимое двух полевых кухонь, безразлично выпускавших пар невдалеке. Достаточно было открутить два винта-мотылька. Ну, смело! Я поднял крышку — ха, макароны! Зачерпнул котелком — о радость, есть! Поспешно бросаю горячую крышку, но, к сожалению, деревянная подпорка падает, а вместе с ней, мягко звякнув крышкой, рухнула и кухня. Брызнул кипяток.

Я смешался с толпой, но меня не трудно было обнаружить: спереди я был весь мокрый, грудь и живот жгло нестерпимо. Результат: ожог второй степени и… в качестве добавки — трое суток ареста. Горькие оказались эти макароны…

Арест мне заменили на более полезную (все для фронта) форму возмещения причиненного ущерба — на обслуживание кухни. Два дня я исправно мыл котлы, чистил картошку, рубил дрова и, казалось, наелся на всю жизнь. Моя трудовая деятельность на кухне закончилась, поскольку объявили ночную тревогу. Так что я должник армии и по сегодняшний день. Тревога была учебная, при этом мы получили недостающую экипировку: шинели (опять слишком длинная — пришлось обрезать бритвой), конфедератки (оказалась в самый раз), холщовые подсумки и вещмешки. Боевая тревога прошла превосходно. Нас обучали скатывать шинели, подгонять снаряжение, затем было построение, короткий марш-бросок, развертывание в цепь — и так до рассвета. Наконец, построение перед казармами, в полном снаряжении. Стоим в положении «вольно» и ждем дальнейших распоряжений. Скука ожидания прерывается приходом группы офицеров; за ними солдаты несут несколько темно-зеленых ящиков.

— Оружие, оружие!.. — разнеслось по рядам.

Один из офицеров произнес короткую речь о важности и значении оружия для солдата народной армии, о смертельном враге, которого мы должны уничтожить в его собственном логове, о братстве с Красной Армией, о боевом марше, который нас ожидает, и о том, что по пути мы попадем в Польшу, на нашу родину.

После этого нам вручили густо смазанные артиллерийские карабины со складными штыками. Церемониал сопровождался громкой читкой номеров, которые записывались напротив соответствующих фамилий солдат. Старшина батареи получил, кроме того, несколько ящиков с боеприпасами.

Новое, радостное занятие: первая чистка оружия с помощью новеньких принадлежностей. Затем завтрак и построение на плацу. Мы объединены в отряд, который насчитывает несколько тысяч человек. Направление — фронт.

Хоть и тяжело жилось в конюшне, но расставаться с ней было жаль. Командир отряда провел совещание с командирами подразделений, оркестр расположился в голове колонны, раздалось несколько команд, и… вперед, марш!

Мелькнул жезл капельмейстера, грянула походная песня:

К бою, первый корпус,

Вперед, на запад, марш!

Это наша песня, песня-приказ!..

И вот мы снова трясемся в вагонах, едем на запад.

Только теперь мы могли уже пить пиво в станционных буфетах, требовать суп, не боясь получить отказ, петь боевые солдатские песни и украшать вагоны лозунгами «На запад!» или «Смерть немецким оккупантам!».

В дороге мы убивали время различными играми, а я даже организовал временный ансамбль самодеятельности, который успешно конкурировал с бессмысленными солдатскими забавами.

Выступления проходили на стоянках. Сцена — открытый вагон, зрительный зал — все, что напротив, зрители — весь эшелон. Возгласы «браво» гремели сразу же после открытия занавеса: его заменяли двери вагона. Репертуар наш составляли скетчи о Гитлере, частушки, сеанс иллюзиониста, военные песни всех времен; гвоздем программы была «Баллада о первом батальоне».

Декламируя ее, я вглядывался в лица зрителей, которые на протяжении всего представления становились то строгими и взволнованными, то тревожно-сосредоточенными, то беспечными и улыбающимися, — лица открытые, искренние, добрые.

В Дарнице нас застал вечер. Эшелон, в котором мы ехали, встал на главном пути под семафором. Наше беспокойство все нарастало, так как на западе вспыхнуло несколько прожекторов. Лучи на небе скрещивались или располагались параллельно — ловили цель для зенитной артиллерии. В темноте раздались удары по подвешенному куску рельса — сигналы, обозначающие воздушную тревогу. Блеснули на небе разрывающиеся снаряды, и через мгновение послышались глухие взрывы.

Поезд не двигался. И не поступало никаких распоряжений. Семафор не дрогнет, как застыл. Что же случилось? Мы молчим и смотрим в небо, начинающее светлеть от лучей прожекторов, взрывов и осветительных бомб, болтающихся на парашютах. Это было бы великолепное зрелище, если бы оно не несло для нас смертельной опасности. Еще мгновение — и все могло оказаться до смешного ненужным.

Наконец наш эшелон трогается. Медленно покидаем стоянку. Быстрее… быстрее… еще… еще… быстрее… Мерный стук колес постепенно снимает душевное волнение, но бледные отблески, скользящие по лицам, по темным закоулкам вагона, упорно напоминают, что опасность еще не миновала. Дарница в огне.

Проезжаем знакомый мост через Днепр. Поезд замедляет ход, раздается скрежет. А я так мечтал вновь встретиться здесь с той девушкой!

Шепетовка, крупный железнодорожный узел. Снова удары по рельсу и крики «воздушная тревога». Семафор опущен — путь закрыт. Раздается команда покинуть вагоны.

Разместившись неподалеку от станции, мы следим за ходом налета. Цель — станция, но и нас заметили. Подвешенные «фонари» осветили место, где мы расположились, и нас стали поливать с неба очередями из пулеметов. Больше всего досталось тем, кто не мог лежать спокойно и искал безопасного места.

Поэтому в новом эшелоне (тот, который мы покинули, горит) занимают места не все. Мы покидаем Шепетовку — родину Павки Корчагина.

Мысль о погибших товарищах глубокой скорбью наполняет наши сердца. Наряду с чувством собственного бессилия нас одолевает страстное желание отомстить: подождите, подождите еще немного, мы вас достанем, так драпать будете, что штаны потеряете…

Той же ночью мы еще раз подверглись налету. Поезд резко остановился, и мы услышали вой пикирующих самолетов. Выскочив из вагонов, мы побежали в сторону леса.

Если так пойдет и дальше, то очень скоро война для меня закончится. Я так и не увижу врага, не сделаю ни одного выстрела.

По неписаному закону войны следующий день оказался более благоприятным. Прекрасная погода способствовала хорошему настроению. Снова — дорожные игры и взрывы смеха.

Железнодорожную станцию в Ровно мы застаем в развалинах. Остатки бревен и досок еще тлеют. Вокруг — пусто. Эшелон продолжает движение. Мечтаем поскорее покинуть вагон, ведь в пути мы полностью зависим от умения и опыта машиниста.

Неожиданно поезд останавливается в лесу. Солнце припекает как в добрые старые времена. Курим, ждем. Приказ о высадке воспринимаем с недоверием. Здесь, в лесу? Мы находимся в районе Кировец. Возникают недобрые мысли о бандах УПА. Кто-то даже пустил слух, что предыдущий отряд завязал с ними бой и был полностью разбит. На нашу просьбу выдать патроны старшина пока отвечает отказом.

Мы шли несколько часов. По мере углубления в лес нам все чаще попадались военные лагеря. Даже удивительно, что перед этим мы чувствовали себя здесь такими одинокими. Известие об открытии союзниками второго фронта было воспринято нами с безразличием, мы страшно устали. Я лично не чувствовал под собой ног: это был для меня самый тяжелый и продолжительный переход. Мы расположились на отдых в молодом сосновом бору и тут же уснули мертвым сном.

Когда я проснулся, Михал уже успел выстирать и высушить обмотки. Мне же ничего не хотелось делать. Нас построили в две шеренги, и наш временный командир доложил прибывшим офицерам о состоянии батареи, о ходе марша и встал в строй. Он больше не был командиром, снова стал одним из нас.

— Трактористы и шоферы, три шага вперед! — скомандовал прибывший офицер.

Выделившаяся группа солдат удалилась в глубь леса.

— Слесари, портные, сапожники, столяры, выйти из строя!

И снова небольшая группа исчезла за деревьями.

— Закончившие семь и больше классов школы, выйти из строя!

Я вышел.

— Сомкнись! За мной марш!

Я попрощался с Михалом. Мы двинулись вперед по направлению к военному лагерю.

У ворот нас встретил часовой с винтовкой и в каске. Никакого оркестра, никаких приветствий. По обеим сторонам песчаной дороги выстроились ряды землянок. В середине — импровизированный плац с флагштоком, рядом с землянками разбиты красивые клумбы. Заботливые солдатские руки искусно выложили из щебня изображение белого орла, установили флажки, написали лозунги. Тщательно убранные аллейки с бордюрами из тонких веток. Кругом удивительный порядок.

Здесь нас снова ждали «купцы».

— Ты, ты и ты, — старший сержант указал также на меня, — идите за мной.

В нашей тройке оказался и рядовой Лось, которого я немного знал. Пройдя несколько десятков метров, сержант остановился, мы — также.

— С этой минуты я ваш командир.

— Так точно, гражданин старший сержант.

— Ну а это наше орудие, — показал он в глубь леса.

Его невозможно было не заметить! Огромная темно-зеленая, замаскированная масксетью гаубица уставилась на нас своим жерлом.

— Калибр сто пятьдесят два. С сегодняшнего дня вы солдаты пятой бригады тяжелой артиллерии… А ты, малый, — обратился старший сержант ко мне, — будешь разведчиком. Ты легкий, проворный и, вероятно, неглупый, если оказался в этой группе.

— Слушаюсь, — быстро ответил я.

— Это ваша землянка, — указал он на хорошо замаскированный холмик, около которого копошилась небольшая группа солдат — взвод управления второго дивизиона готовился к ужину.

— Владек, можно тебя на минутку? — позвал старший сержант кого-то.

Владек оказался очень молодым широкоплечим капралом, командиром отделения разведки.

— Принимай свое войско!

— Здравия желаю, ребята, — поприветствовал он нас с улыбкой. — Двое — в мое отделение, а один — к топографу.

Я вызвался первым, сразу же за мной — Лось.

— Как зовут?

Мы представились.

— Вам повезло, — с гордостью сказал капрал. — Артиллерия — бог войны, а разведка — ее глаза и уши. От нее все зависит.

Приятную беседу с новым, непосредственным начальником оборвала песня большой колонны солдат, марширующих с котелками в руках.

Через минуту мимо нас тоже со старой солдатской песней прошла другая колонна.

— Это наш дивизион, — заметил капрал Владислав.

В песне девушка жаловалась, что недобрая мамаша не пускает ее, бедную, (и все из-за военных) ни в парк, ни за ворота и что она не выдержит этого, нет.

— Ну, ребята, пора и нам. Оставьте вещмешки и выходите строиться. Возьми мой котелок, — обратился ко мне капрал. — Будем есть вместе.

— Взвод, запевай! — скомандовал дежурный сержант.

Мы сразу же начали слаженным хором восхвалять достоинства французской девушки по имени Мадлен, живущей на краю долины, там, где начинается лес.

Если бы не гимнастерки, мы могли бы чувствовать себя старыми солдатами. Они, однако, выделяли нас из общей массы своей новизной.


Лагерная жизнь проходила по уставному порядку. Первым мероприятием после подъема кроме физзарядки была политинформация. Сообщения с фронтов не изобиловали крупными событиями. Была пора затишья. На восточном фронте советские войска ведут бои местного значения. На западном фронте без перемен. Только в Африке проявляется некоторая активность. После политинформации — завтрак, достаточно однообразный: слабо подслащенный кофе, черный хлеб и ложка консервов. Потом — занятия. Обучение очень интенсивное и изматывающее физически. Чувствуется спешка. «Расчет, к орудию», «Расчет, от орудия», «Первое орудие, огонь» и т. д. и т. п. Водители — трактористы осваивают неизвестную им союзническую технику и различные варианты возможной боевой обстановки.

А мы, глаза и уши артиллерии, работаем с биноклями, буссолями, стереотрубами, усваиваем сведения из оптики, математики и в особенности из тригонометрии, и все это в постоянном ожидании обеда. Обеденная пора — момент, милый сердцу и желудку. К сожалению, обед чаще всего состоял только из одного блюда, но зато имелась возможность несколько раз получать добавку. Наиболее неприятные воспоминания вызывает вода: хотя она и из колодца разрушенной лесной сторожки, но с очень противным запахом. Суп всегда, пересоленный, вероятно, для того, чтобы кофе казался более сладким.

После обеда — тактические и стрелковые занятия, изучение различных способов индивидуальной защиты, знакомство с различными видами стрелкового оружия. Личного времени мало, и мы в основном тратим его на письма. (Ответа из дому я до сих пор еще не получил. Что там с ними могло случиться?) Потом чистка оружия, уборка территории, ужин, вечерняя поверка с молитвой и пением гимна, отбой. И так день за днем. В воскресенье организуются спортивные соревнования между подразделениями, наибольшей популярностью пользуется волейбол. А завершается день чаще всего просмотром фильма в импровизированном лесном кинотеатре.

Еще днем на раме из жердей там растягивают не отличающуюся чистотой простыню-экран, подготавливают шумную полевую электростанцию. С наступлением темноты поляна заполняется зрителями. Ветки деревьев выполняют функцию балкона. Нужно быть начеку, так как каждую минуту сеанс мог быть прерван неожиданным налетом вражеской авиации.

Сначала показывают хронику, которая призывает к борьбе, учит побеждать, и, наконец, гвоздь программы — художественный фильм.

Он, счастливый, горячо ее любит, а она любит другого. Он хочет понравиться ей, учится, стремится совершить что-нибудь необыкновенное, чтобы она это заметила и отдала ему свое сердце. И все это на фоне цветущих садов, сопровождается веселыми песнями и шутками. И как прозаически звучат в этой обстановке команды дежурных:

— Капрал Срока, на выход!

— Первый взвод парковой батареи, на выход!

— Хорунжий Яюга, в штаб!

Зрители целиком захвачены развитием событий на экране, особенно когда судьба юноши из фильма становится похожа на их судьбу. Война! Парень уходит на фронт, девушка пробирается сквозь толпу, чтобы поцеловать его, но толпа разделяет их. Наконец девушка замечает юношу, но он уже марширует в строю красноармейской роты, поющей боевую песню. Он идет в бой, девушка заливается слезами. Кто оставит поцелуй на устах парня: смерть или девушка?

Зрители расходятся в молчании. Сравнивают собственные переживания с переживаниями героев фильма.


Землянка, где мы жили, была большая, как гостиная. До половины заглублена в землю. У входа четыре ступеньки. Потолок из старательно очищенных от коры сосновых стволов, присыпанных сверху землей и листьями. Внутри никаких излишеств. С левой стороны пирамиды для оружия, над ними полки для котелков. С правой — длинный земляной выступ, застеленный листьями и мхом, прикрытый плащ-палатками. На нем мы спали. И это все. И тем не менее нам здесь было хорошо, мы чувствовали себя одной семьей.

Здоровый лесной воздух, регулярное, хотя и не отличающееся разнообразием питание, физзарядка, спортивные соревнования, военная подготовка способствовали тому, что все мы обрели хорошую физическую форму, все как-то подравнялись.

Наш взвод не нес дивизионной караульной службы: «глаза и уши» должны были учиться. Мы выставляли только ночной пост у собственной землянки.

Однажды мне пришлось стоять в ночном карауле: старший сержант дал наряд вне очереди за то, что я не попал бутылкой с зажигательной смесью в катящуюся бочку, изображающую танк. Об этом факте было сообщено в приказе, что окончательно вывело командира из себя, так как это влияло на показатели в соревновании между обучающимися подразделениями. Я прекрасно его понимал и не хотел, чтобы так получилось, но что делать? Когда я замахнулся, то ударил винтовкой по каске, и эта негодница съехала мне на глаза. Я объяснял, что каска мне велика, — не помогло.

Случайно я услышал, как старший сержант в разговоре с командиром взвода ругал меня на чем свет стоит. Этот мягкосердечный, говорящий почти гражданским языком человек!

— А я ему новую гимнастерку у портного, брюки справил, винтовку с темным прикладом выдал, — кипятился он перед командиром, — а он, сукин сын, такой ерундой в бочку попасть не мог! А если бы это действительно был танк, что тогда?

— Танк больше, может быть, и попал бы, — защищал меня командир.

— «Может быть»!. Для солдата таких слов существовать не должно! Наш солдат, гражданин поручник…

— Делайте как хотите, я умываю руки, — подобно Пилату, ответил поручник.

В эту минуту я ненавидел их обоих: еще не так давно я под стол пешком ходил, а тут такие требования!

Итак, я отбывал свой наряд (обычно на посту стояли по два часа, для меня время не определили, подразумевая, вероятно, что я буду стоять всю ночь, к счастью короткую), вслушивался в ночную жизнь леса, исполняющего свою вечную песню, в которую вносили разнообразие ближние и дальние окрики: «Стой! Кто идет?», «Стой! Пароль…». С течением времени крики часовых сменились басовитым воем перегруженных транспортных самолетов, летящих на большой высоте. Луна решила поиграть со мной, то показывая свое круглое, улыбающееся лицо, то снова через мгновение скрываясь за тучами. Эта игра в прятки притупила мою бдительность.

Я героически боролся со сном, но, видно, не особенно успешно, так как перед моим взором возникло сначала лицо отца, а затем приходского ксендза.

Я прислонился к дереву. А что, если присесть? Ведь ничего страшного не случится: всюду столько часовых… Сонные голоса опять выкрикивают: «Стой! Кто идет? Стой…» Думаю о капрале Пудло. Смешной этот Пудло! Когда он не знает, как называется какая-нибудь часть боевой техники, то говорит, что это «причиндальчик». Стереотруба для него один большой «причиндал». Недавно Пудло уговорил меня, чтобы я пошел к Тарнавскому и сказал по-русски: «Я не могу смотреть вам прямо в глаза». Я пошел и сказал. «Тогда посмотри мне в задницу», — ответил Тарнавский, и вместе с Пудло они разразились смехом, довольные своей шуткой.

Интересно, который теперь час? А может, уже утро? Надо бы разбудить смену, но ведь никого не назначили… А может, все-таки?.. Да, Тычиньского, лучше всего Тычиньского, он такой отзывчивый, или Лося, это хороший парень, или…

— Почему часовой спит? Оружие украдут!

— Я не сплю, гражданин сержант! — вскакивая на ноги, выпаливаю я.

— Помолчали бы уж! Даже не знаете, с кем разговариваете.

— Так точно, гражданин майор!

«Езус Мария! Командир дивизиона! Мне конец. Что я наделал?! Ну и достанется мне теперь! Может и под суд отдать», — болезненно промелькнуло в голове. Сердце мое бешено заколотилось, я был не в состоянии вымолвить ни слова.

— Давно заступили в караул? Ну говорите же!

— Так точно, гражданин майор!

— Что «так точно»?

— Давно, гражданин майор.

В землянке кто-то захрапел, а затем раздалось сонное бормотание. Перед моим взором возник старший сержант, как живой, во всей красе, со своей доброжелательной улыбкой и умным взглядом…

— То есть… час назад, гражданин майор, — решил выручить я старшего сержанта.

— Разведчик?

— Так точно!

— Так вот, разведчику на посту спать нельзя. Поняли? Если будете спать, пострадают оружие и люди. Слышите, как похрапывают? А это хорошие люди, жалко их. Понятно? Вот и надо их охранять. Запомните, чтобы это было в первый и последний раз.

— Так точно, в последний, гражданин майор! — Я окончательно проснулся и ощутил прилив новых сил.

Командир дивизиона и сопровождающий его дежурный офицер растворились в темноте. Опасность, кажется, миновала. В направлении, куда они удалились, один за другим раздавались окрики бодрствующих часовых. Лес ожил.

Я ходил вокруг землянки и размышлял о своем проступке. Я должен исправить допущенную ошибку, поэтому не буду будить смену и останусь на посту до подъема. Спите, ребята, спите спокойно, я бодрствую.

Вдруг что-то зашуршало в лесу. Я отступил в тень. Сердце учащенно забилось. Может, мне показалось? Нет, явственно слышится хруст сухих веток — кто-то крадется. Все ближе, я уже вижу его… это старший сержант. Возвращается от плятерувен, я знаю, что он туда ходит.

— Стой! — крикнул я во весь голос и вскинул карабин.

Он остановился.

— Новицкий, это я, старший сержант, — отозвался он шепотом, желая избежать шума.

— Старший сержант спит, — решительно возразил я.

— Не будь дураком, это я…

— Стой, стрелять буду! — заорал я.

— Тише там, черт возьми! — раздалось из землянки.

— Стою. И что дальше? — Старшина начал насмехаться надо мной.

Я мог бы спросить пароль, но сам его не знал, так как еще не принял присяги и официально караульную службу нести не мог.

— Могу сказать тебе пароль. — Старшина, подсказав мне разрешение этой не совсем приятной для меня проблемы, снова сделал пару шагов вперед.

Что делать? Что делать? Я лихорадочно искал выход из создавшегося положения, а в голове стучали слова майора: «Пострадают оружие и люди… помните об этом».

— Ложись!

— Не дури! Спрашивай пароль или вели приблизиться для опознания.

— Ложись! — повторил я. Что он говорит? Может, галлюцинация? Ведь настоящему старшему сержанту прекрасно известно, что я не знаю пароля. А минуту назад я был уверен, что это старший сержант.

— А, черт с тобой! — яростно буркнул он и растянулся во весь рост на песчаной аллейке.

О сладость мщения! Это за «сукиного сына», за внеочередной наряд! Я был удовлетворен, но сразу же во мне заговорил страх: а что будет завтра?

Из землянки выбрался заспанный капрал Пудло.

— Чего орешь? Что случилось?

Я показал на лежащего.

— Владек, забери оружие у этого молокососа, это я, Стефан.

Старший сержант сопел от злости, как будто ему не хватало воздуха. Он подошел к нам вплотную, так что я почувствовал его дыхание.

— Никому ни мур-мур о том, что случилось, — поучал он меня и капрала.

— Так точно, гражданин старший сержант!

— А завтра мы поговорим! — Эта угроза предназначалась только мне.

И «поговорил»!

Уже на следующий день он нашел повод (якобы плохо вычищенное оружие), чтобы показать всему взводу, какие разгильдяи имеются в его рядах. После этого короткого, хотя и форсированного, акта мести я продолжал оставаться воспитанником старшего сержанта. И он даже стал называть меня сынком. Таким образом, я так и остался сынком до конца войны.

В этот же день я получил первое солдатское жалованье: восемь рублей.

Начался июль. Мы приняли присягу. Слова присяги глубоко запали в душу. Во мне родилось что-то новое: ответственность за судьбы войны и народа. Бригада становилась все более боеспособной. Нас в Войске Польском было уже сто тысяч.

В таком большом коллективе попадались, конечно, разные люди. Большинству из нас случалось совершать отдельные действия, противоречащие уставу, но таких, кто запятнал свою солдатскую честь, было немного. Я, например, с помощью товарища, который работал в офицерской столовой, доставал иногда порцию риса и пополнял таким образом свои тощие продовольственные ресурсы, не забывая поделиться с капралом Пудло. Но я еще рос. Неопровержимым доказательством этого была моя шинель, которая поднялась уже выше колен — новая забота для старшины.


Пшебраже. Запустение и тишина, ни живой души. Здесь вели тяжелые бои польские отряды самообороны, героически отражая атаки националистических банд УПА. Именно в Пшебраже разместился наш наблюдательный пункт.

Согласно требованиям военно-инженерного искусства пункт был готов в очень короткий срок. Мы замаскировали его, наладили связь, установили дежурство. И здесь продолжалась постоянная военная подготовка: определение рельефа местности, ориентиров, ведение разведывательного дневника, подготовка данных для стрельбы… Все как в настоящем бою.

Недавнее принятие военной присяги становилось в перспективе событием еще более значительным.

Наша небольшая группа была по происхождению, возрасту, образованию, не говоря уже об отношении к религии, очень разноликой, но перед присягой мы все были равны. Именно на этом основывалась ее великая объединяющая сила.

Привязанность к традициям была у всех очень сильна. Большинство было верующих, они часто бормотали псалмы, старательно заботились о своих молитвенниках, а другие… другие верили только в хороших людей. Они с интересом разглядывали предметы религиозного культа, семейные талисманы, четки, медальоны, видя в них исключительно произведения искусства или экзотические амулеты, но не насмехались над коллегами, выражающими почтение к ритуальным предметам или привязанность к ним. Присяга сформировала новую мораль, определила цель и средства ее реализации. Присяга точно, хотя и лаконично, определила обязанности. Присяга — это конституция воюющего солдата.

Мы расположились огромным каре на большой лесной поляне, с обнаженными головами, с поднятыми двумя пальцами правой руки, перед склоненным знаменем. Солдаты, отличившиеся в боевой подготовке, дотрагивались до ствола гаубицы, выражая тем самым нашу верность оружию.

— Присягаю, присягаю, присягаю… — грозно звучали слова клятвы.

Политическими занятиями никто не пренебрегал, хотя в данной среде это можно было ожидать. Систематическое получение знаний способствовало развитию логического мышления. Я осознавал, как со дня на день уменьшается мое чувство безопасности, вытекающее из христианских догматов о вечной жизни, как колеблется вера в бога. Одновременно углублялась наша вера в действительность человеческого разума, благородство и доброту человека. Одним это давалось легче, другим труднее, но были и такие, которые продолжали утверждать, что человек после смерти, воскресает, хотя от момента его смерти до трубных звуков архангелов, призывающих на страшный суд, могут пройти и неизмеримые века.

Вечером наступало некоторое оживление: назначение в наряд, вылазки за водой, преследование банд, скрывающихся в лесах.

Надо признать, что они пока не пытались приблизиться к нашему наблюдательному пункту, хотя он и был удален от главных сил.

Однако ночью мы не могли чувствовать себя в абсолютной безопасности. Сознание, что нас могут неожиданно атаковать, заставляло быть все время настороже.

Около дороги, недалеко от расположения нашего взвода, возвышалась вековая липа, которую окружал густой кустарник. От боевых позиций и землянок к липе вела небольшая траншея. Однажды в сумерки я заступил на этот пост. Немного походил в густеющей темноте, но вскоре залез в заросли кустарника, всматриваясь в проходящую рядом дорогу. Темнота усилила чувство опасности. Неожиданно я услышал лошадиное фырканье. Может, галлюцинация? Я прислушался, пытаясь угадать, откуда оно раздается. Снова фырканье лошадей и приглушенные человеческие голоса.

«Именно со мной это должно было случиться», — подумал я. Однако решил раньше времени взвода по тревоге не поднимать, тем более что не знал, кто это может быть. А вдруг командование бригады проверяет посты таким необычным способом?

Тем временем конский топот становился слышным все явственнее. У меня не оставалось времени на размышления.

— Стой! Кто идет? — крикнул я.

Отряд остановился.

— Кто там орет? — раздалось из темноты по-польски.

— Вероятно, не хан турецкий, могли бы догадаться, что говорим на одном языке! Пароль! — отозвался я.

— И дьявол может говорить по-польски. Пароля не знаем. А ты кто такой? — почти одновременно ответили мне несколько голосов.

— Последний раз предлагаю назвать пароль! При любом вашем движении открываю огонь!

— Здесь партизанский отряд майора …авского. Мы хотим попасть к командованию Первой армии, — объяснил кто-то достаточно вежливо.

— А если я скажу, что я князь Курносовский, вы мне поверите? — спросил я.

— Не знаем такого, — засмеялись в ответ.

— Да мы тебя шапками… — попробовал кто-то устрашить меня.

Они постояли немного, посовещались и наконец отъехали.

Через двадцать четыре года мой товарищ, занимающий ответственный хозяйственный пост, как-то у меня за чашкой кофе вспоминал свою партизанскую деятельность на Волыни:. «…Приблизились мы всем отрядом к Пшебражу, а тут какой-то сопляк…»

«Только не сопляк, это был я, мой дорогой Эдвард», — ответил я с удовлетворением.

В СТРАНУ, ГДЕ ЦВЕТЕТ ЛЮПИН…

Учебные тревоги нарушали мирный ритм военного лагеря. И на этот раз все началось как всегда. Приглушенные команды направляют подразделения в машинные парки. Кто-то волочит незашнурованный ботинок, кто-то жалуется, что ему наступают на распустившуюся обмотку. Однако не слышно обычных в этих случаях насмешек и колкостей, мы чувствуем что-то новое.

— Мне кажется, это не шутка, — гудит бас Лося, но его заглушает стартер стоявшей вблизи автомашины.

Через мгновение оживает весь лес.

Начинался рассвет 12 июля 1944 года. В свете утренней зари ленивая колонна машин обволакивалась густеющим облаком пыли. Мы выступили на фронт.

Ехали без остановок. Вначале мы испытывали что-то вроде неверия в собственные силы, однако достаточно было одних суток, чтобы мы стали совершенно другими. Грохот приближающегося фронта и пылающее над ним зарево пробуждали нашу энергию и желание бороться.

В памяти всплывали полученные на ускоренной военной подготовке термины: ДЗОТы — это дерево-земляные огневые точки, ДОТы — долговременные огневые точки, координаты… плюс ноль ноль семь, залпом. Прицел, угломер, заряд, натянуть шнуры, залпом — огонь.

Движение в длинной колонне казалось монотонным, несмотря на совершаемые время от времени налеты вражеской авиации. Особенно интересно было проезжать перекрестки дорог, где нас ждала встреча с милыми девушками-регулировщицами.

Миновав один из таких перекрестков, мы оказались в зоне военных действий.

Нашему взводу было поручено организовать наблюдательный пункт в районе, до которого добраться было нелегко. Темная ночь значительно затрудняла задачу. Ракеты взвивались все чаще, указывая на то, что мы подходим к цели. Когда мы добрались до заброшенной дороги, поручник разрешил короткий отдых.

— Только остерегайтесь «волков», — как обычно, вмешался старший сержант.

Потом мы снова шли вперед.

Спали в поле, поросшем люцерной. Когда забрезжил рассвет, я приподнял голову и… Что это?

«Ду… ду… ду… ду… ду… ду… ду…» — услышал я очередь из пулемета.

Мы отступили. Оказалось, мы подошли слишком близко к передовой и были обстреляны противником. В этом коротком, но интенсивном отходе я узнал, что такое ползти по-настоящему. Кто-то верно заметил: больше пота, меньше крови.

Местность называлась Дольск. Наблюдательный пункт мы соорудили в течение одной ночи, что на занятиях случалось очень редко. Утро открыло район наблюдения. Рисунок панорамы местности удался: я всегда проявлял способности в пейзажной живописи. Записав данные в дневник разведчика, я навел окуляры стереотрубы на окопы советской пехоты, которую мы должны были поддерживать огнем в предстоящем наступлении. Наша пехота была на другом участке фронта. Я чувствовал некоторое волнение, от которого, однако, вскоре избавился. Это произошло после встречи с советским связным, возвращающимся от нашего командира. Хлопнув меня по плечу, он произнес: «Молодец, разведчик!» Удивительно, но он улыбался. Разве можно улыбаться на фронте? Я взбодрился. Это ветеран, он лучше знает, что можно. Наступило время артподготовки. Я отдыхал после дежурства, когда мощный огневой шквал (двести орудий на один километр фронта) потряс воздух. Мгновенно проснувшись, я сразу же помчался зигзагообразной траншеей на командный пункт, не особенно отдавая себе отчет в том, что случилось.

— Хорошо, что пришел, — воспользовался случаем командир дивизиона. — Ты должен успеть доставить донесение, прежде чем пехота поднимется в наступление, понимаешь? — Он старался перекричать гул артиллерийской канонады.

Полученные листки я спрятал в фуражку, еще раз посмотрел в бинокль в указанном направлении и, отправился в путь. Когда я пробегал траншеей, а затем преодолевал поле созревающей ржи, меня не покидала мысль, что я выполняю очень важное поручение. Долго пришлось бы описывать состояние семнадцатилетнего солдата, который старался добросовестно выполнить приказ. Огонь наших батарей ослабевал. Я должен спешить: сейчас начнется атака. Делаю короткие перебежки. Облака пыли и дыма над окопами противника начинают рассеиваться. Теперь они меня заметят. Еще несколько перебежек, еще… Пот заливает глаза, локти деревенеют от постоянных падений. Огрызается вражеская артиллерия, то там, то здесь рвутся снаряды. Нервы у меня начинают сдавать. Но вот последнее усилие — и я в окопе советской пехоты.

— К командиру… бумага, — выпалил я не переводя дыхания.

Я выполнил приказ в срок. Однако мои усилия оказались напрасными, так как, прежде чем я появился с донесением, телефонная связь была восстановлена. Мне было приятно слышать, что мой командир заботится обо мне. Он передал по телефону, чтобы я не возвращался.

— Там у вас мой пацан, сынок. Скажите ему, чтобы ждал меня около кладбища.

— Отсюда видно кладбище? — спрашиваю красноармейца.

— Вот оно, — показывает тот в направлении костела.

Готовлюсь к атаке вместе с пехотой. Огорчает мысль, что у меня нет автомата, только карабин. Признаюсь в этом советским товарищам.

— Не беспокойся, сейчас что-нибудь найдем… Митя, Ми-и-и-тя-я-я! — зовет какого-то Митю один из них.

— Слушаю вас, товарищ младший сержант, — появляется тот через минуту.

Догадываюсь, что Митю звал командир отделения.

— У тебя, кажется, есть лишний трофейный автомат…

— Есть!

— Так принеси его.

Противник открывает яростный огонь — фрицы начали контрподготовку. Прижимаемся ко дну окопа. Густо рвутся снаряды; нас обстреливают также из автоматического оружия, так что трудно поднять голову.

«У-у, собаки, — думаю я. — Нелегко вас уничтожить». Нервничаю: почему наши молчат?

— Приготовиться! — передается команда по траншее.

— Митя! — кричу я. — Давай автомат!

Митя привалился ко мне, тяжело дыша.

— Знаешь, как действует? — спрашивает он.

— Знаю, — самоуверенно отвечаю я, высовывая голову, чтобы попробовать.

— Ложись! — кричит младший сержант. — Что ты, сынок, с ума сошел?! Если хочешь испробовать, то стреляй вверх.

Дал очередь. Ничего себе, хорошо получилось. Я готов к атаке.

— Пойду в атаку вместе с вами, — сообщил я командиру отделения.

— Хорошо! Молодец! — услышал в ответ.

Я пристроился на бруствере около сержанта. Противник продолжает неистовствовать.

— Трудно будет…

— Что? — не расслышал я.

Невдалеке разорвался снаряд. Мощная сила сбросила меня в глубь окопа. Это конец.

— Сынок, слышишь, сынок!!! Ты ранен? Живой!

Двигаюсь с трудом. Очень плохо слышу. На меня давит какая-то тяжесть… Собственный голос звучит глухо, отдаленно. Сбрасываю с себя слой земли. Сержант нервно ощупывает меня.

— Все в порядке, — с трудом произношу я. — Только легкая контузия.

Я чувствую, что невредим, и мне хорошо. Кто-то подает мне каску. Машинально надеваю ее. Рядом проносят раненых. Один без ноги. Кровь не течет, раздробленные кости почему-то не белого, а желтого цвета, переплетенные сухожилия…

Отвернулся. Крепко сжал автомат.

Сержант дотронулся до моего плеча:

— Сынок, слышишь? Лейтенант тебя зовет.

— Иду.

Я побежал к офицеру. Красноармейцы застыли на своих местах. Враг не позволяет поднять головы. На командном пункте я докладываю о своем прибытии.

— Ты должен вернуться к своим, — говорит лейтенант.

Лицо его запачкано. Глаза спокойные, серьезные. Телефонист смотрит на меня и улыбается.

— Ну, прощай! — хлопнул он меня по плечу.

— Всего… — поспешно ответил я и побежал назад.

Сержант держал открытую фляжку, дожидаясь меня. Я сделал несколько глотков. Бррр…

— Прощай, Митя, прощай, сержант, прощайте, ребята! Спасибо за все!

В течение получаса я сжился с ними так, будто мы знали друг друга от рождения. Прекрасные ребята!

В удобном месте я выскочил из окопа и распластался на земле. Охотно провалился бы сквозь землю. На этом поле, вероятно, останусь навсегда — мучает мысль. Это страшно. Я ведь еще ничего не сделал, не отомстил…

Снаряды рвались вокруг меня, как будто противнику хотелось именно моей смерти. Всего тридцать метров — и я был бы уже в окопе.

Огонь противника несколько ослабел. Я со всей силой прижимаюсь к земле, медленно подтягиваюсь на локтях. У меня не хватает смелости оглядеться. Проходят секунды, минуты. Жив, и до траншеи, к которой я так стремлюсь, остается всего несколько метров.

«Только не нервничать, — предостерегаю я себя, — только не нервничать».

Но что это? Положение изменяется. Наши вновь открывают сокрушительный огонь. Я могу поднять голову. Земля дрожит. Я не различаю отдельных выстрелов, только монотонный гул орудий, Я собираю последние силы и медленно приближаюсь к траншее. Прыжок — и я спасен. Спасибо вам, ребята! Спасибо, друзья мои сердечные! Спасибо изменчивому, как хамелеон, старшему сержанту, недоступному и суровому поручнику Лосю, Голонке, Тычиньскому. Спасибо Михалу из моей деревни, который направляет в эту минуту панораму орудия на ненавистную цель. Я уже бегу по траншее. Еще несколько десятков метров, и я у своих.

Влетаю на командный пункт. Он частично разрушен, один из солдат тяжело ранен. Здесь тоже было нелегко. Докладываю командиру о выполнении задания. Тот не замечает меня или не узнает. Я разочарован. После того, что я пережил… Докладываю еще раз.

— Не мешай, — отвернулся он от стереотрубы. — Сейчас получишь задание.

Я быстро прихожу в себя. Артподготовка продолжается.

— В связи с обнаружением противником нашего командного пункта необходимо соорудить ложный, сто метров влево, — отдает распоряжение командир взвода. — Пускай они думают, что уничтожили нас, — добавляет он.

Вчетвером отправляемся по траншее на новое место.

— А где старший сержант? — спрашиваю я Болека Солецкого.

— Прислал жратву, но сам не появился, — отвечает он. — Селедку и другие вкусные вещи. Только есть неохота. Был здесь и фельдшер. Всю рожь помял: как свист снаряда, так он в рожь бух, а мы, понимаешь, стоим. Не мни рожь, гражданин хорунжий, говорим ему…

Болек в армии был топографом, но до призыва — кандидатом в учителя. Поэтому болтливость была в некотором роде его профессиональной чертой.

Выбрасываем лопатами землю так, чтобы на расстоянии четырехсот метров это можно было заметить; вообще создаем движение.

Мы посменно следим за противником, чтобы в случае обнаружения нас быстро покинуть опасное место. Такой необходимости, однако, не возникает.

Наступает моя очередь дежурить. Наблюдаю за местностью.

— Пехота пошла! — кричу ребятам.

Большая цепь солдат двигается перебежками вперед.

«Успеха, Митя, успеха, сержант!» — мысленно приветствую я своих друзей. С левого фланга появляются танки; откуда они здесь взялись? Их ведь не было.

Артиллерийский огонь переносится в глубь обороны противника. Его интенсивность падает. Пушки малого калибра уже подготавливаются в дорогу. Танки и пехота исчезают в клубах дыма и пыли. Бой заканчивается.

Дороги забиты транспортом: танки, автомашины, прицепы с минометами, 45-мм и 76-мм пушками, гаубицами. Включаемся с нашим «доджем» в этот непрерывный поток. Проезжаем мимо кладбища. Оно совершенно разбито, все перемешано: человеческие кости, черепа, прогнившие доски гробов, кресты, каменные надгробия. Слева дымятся руины костела. Темнеет. Сюда я должен был подойти с советской пехотой.


В погоне за отступающим противником проходит несколько дней. Пехота плетется по обочинам дороги, облегчая движение транспортных средств.

Болек отвернул полы мундира, зажал их так, что они стали похожи на уши зайца, и задвигал ими, показывая на пехотинцев. Те грозили ему кулаками. Этакий фронтовой юмор. Подождите, думал я, наберетесь опыта, быстрее будете двигаться. Еще не воевали.

…Полевые кухни всегда отставали, голод докучал страшно, и мы практически ничем утолить его не могли. Все уверены, что неприятель закрепится на Буге, хотя не исключено, что придется начать операцию раньше.

Мысленно повторяю слова присяги: «…Клянусь земле польской и народу польскому честно выполнять долг солдата в ученье, в походе, в бою, каждую минуту и в любом месте. …Клянусь быть верным союзническому долгу перед Советским Союзом, давшим мпе оружие для борьбы с общим врагом. …Клянусь быть верным братству по оружию с союзнической Красной Армией. …Клянусь хранить верность знамени моей части и лозунгу отцов наших: за свободу вашу и нашу. …Клянусь, клянусь, клянусь».

Ночью форсируем Буг. Вступаем в первый населенный пункт. Радости нет конца. Нас окружают жители деревни. Растроганные матери плачут, девушки целуют нас, дарят цветы, мужчины — по извечному обычаю — подносят чарочку. Но это длится недолго: мы не можем здесь задерживаться. Умываемся, угощаемся кто чем — и дальше, вперед.

Форсированным маршем доходим до Хелма, первой столицы возрожденной Польши. Сегодня 22 июля, суббота. После короткого отдыха приводим себя в порядок и слушаем фронтовую сводку:

«Войска 1-го Белорусского фронта 22 июля 1944 года штурмом взяли город и важный железнодорожный узел Хелм, а также освободили более 200 других населенных пунктов». А ведь в составе этого фронта действует армия Войска Польского — наша армия.

Построенные большим каре, ожидаем чего-то значительного, исторического. Выступает, заместитель командира бригады по политико-воспитательной работе:

— …С сегодняшнего дня, с этой минуты мы перестаем называться Первой Польской армией в СССР. Мы объединяемся со сражающимися в стране отрядами Армии Людовой (АЛ) и Батальонов хлопских (БХ) и переходим под общее командование Войска Польского.

Громкое «ура» нарушает лесную тишину.

— …Сегодняшний день войдет в историю, ибо сегодня Польский комитет национального освобождения опубликовал исторический Манифест, который определяет главные программные положения народной власти, намечает основные направления возрождения освобожденной родины и революционных изменений в жизни народа.

Солдаты! Запомните мои слова: этот первый акт возрожденного польского государства открывает новую эпоху в истории Польши.

Затем заместитель командира разворачивает большой, еще теплый лист Манифеста и начинает читать:

— «Соотечественники! Пробил час освобождения. Польская армия вместе с Красной Армией перешла Буг. Польский солдат сражается на нашей родной земле. Над измученной Польшей вновь развеваются бело-красные знамена.

…Объединенные во славу Родины в едином Войске Польском, под общим командованием, все польские солдаты пойдут рядом с победоносной Красной Армией к новым сражениям за освобождение страны.

Пойдут через всю Польшу… и будут идти, пока польские знамена не зареют на улицах столицы надменного пруссачества, на улицах Берлина… Освобождение Польши, восстановление ее государственности, доведение войны до победного конца, получение для Польши достойного места в мире, восстановление хозяйства разоренной страны — вот наши главные задачи».

Слушаем с глубоким вниманием. Каждый видит свое место в новых условиях. Аграрная реформа, то есть земля крестьянам, национализация промышленности, просвещение для всех… Однако будущее требовало от нас еще долгого пути и больших усилий. Да и врагов, которые называют нас презрительно «берлинговцами», немало.

— Смерть немецким оккупантам! — закончил замполит.

В честь этого исторического акта трижды прозвучал салют из всех стволов нашей бригады. Я стрелял из трофейного автомата очередями. После мне пришлось вернуться к своей винтовке с темным прикладом, которую я сумел уже тщательно, спрятать в автомашине. Держась за борт студебеккера правым локтем, я заглянул в магазинную коробку винтовки, чтобы удостовериться, заряжена ли она. Винтовка была заряжена, но в стволе патрона не было. Когда я соскакивал на землю, то нечаянно задел за затвор рукой и, вновь закрыв его, дослал патрон в патронник винтовки. К счастью, я слегка приподнял ее. Перед штабной палаткой стоял часовой. И, когда из моей винтовки раздался выстрел, он упал. Убил человека!

Я подскочил к нему, смертельно перепуганный. Клубок мыслей вертелся у меня в голове, но одна взяла верх над всеми остальными: не выполнил предупреждения отца — не был осторожным с оружием и убил человека.

— Что с вами? Где-нибудь больно?

— Ой, ой…

— Я не знал, что винтовка выстрелит… Я не хотел… Это получилось совершенно случайно.

— Не хотел, не хотел, а зачем стрелял? А?

Часовой вскочил на ноги. Был он человек уже в возрасте, с пышными усами.

— Вот и реформы мог бы не дождаться из-за такого пострела. Дуй отсюда скорей. Сейчас явится начальство, получишь по шапке. И смотри, чтобы таких «случайных» выстрелов больше не было.

К счастью, все ограничилось испугом. Но наказания я не избежал. Только за выстрел — три дня гауптвахты. «Армия — это не детский сад», — вспомнил я наставление старшего сержанта.


Хелм. Хелм праздничный, Хелм радостный, Хелм ликующий! А за толпами приветствующих нас жителей стоит призрак вчерашнего дня. За горячей атмосферой приветствий чувствуется нищета, голод, видны развалины и пепелища. Даже шпалы на железной дороге вырваны немцами специальным плугом, который тащил паровоз. Они выглядели, как стрелки, указывающие направление бегства фашистов.

Ко мне подошла какая-то женщина в черной одежде: я показался ей похожим на сына. Плачет, угощает меня белым хлебом. Она не знает, что я отбываю наказание и поэтому дефилирую на передке дивизионной кухни. Проклинаю свою судьбу. Кухней мало кто интересуется, бабушка тоже…

Мои товарищи выпячивают грудь, они с удовольствием поддаются патриотическому порыву жителей. Таких огромных пушек, как наши, здесь, пожалуй, еще не видели.

Местечко Пяски. Прекрасная погода. Люблин. Свежие следы сражений. Разлагающиеся трупы лошадей в кюветах, изуродованные остовы машин.

Оставаясь во втором эшелоне фронта, мы как бы специально были предназначены для того, чтобы на нас смотрели, приветствовали, выражали свои патриотические чувства измученные оккупацией соотечественники.

Большие колонны различных родов войск и видов оружия проплывали по шоссе на запад, на Берлин. Тотчас же по свежим следам вырастали дорожные указатели на русском и польском языках, перекрестками овладевали регулировщицы.


Переходим в первый эшелон фронта. Идут сражения за Демблин, Пулавы. Принимали участие в попытках создания предмостных плацдармов. Успехов мало или вообще нет.

Захватываем и удерживаем плацдарм на Висле в районе Казимежа Дольного и Магнушева. Огневые позиции наших батарей располагаются в окрестностях Залесья. Наш наблюдательный пункт находится над Вислой, напротив устья Пилицы. Позиции скорее стационарные, ничего примечательного не происходит. Из коммюнике узнаем о сложной ситуации на переправах и тяжелых боях под Магнушевом и Студзянками.

Разведчикам всегда нелегко. Из-за ровной местности и значительной ширины Вислы наблюдение ведем с деревьев или других высоких объектов. Разведчик-наблюдатель, забравшись на дерево рано утром, слезал с него с наступлением темноты. Кормили бедолагу с помощью котелка, привязанного к веревке, другой конец которой находился на дереве, возле несшего службу.

Все мы рвались в штаб дивизиона, поскольку он размещался в подвале помещичьего дома, где и с девчатами можно было побалагурить и достать кое-какие витамины в виде помидоров, яблок, слив и других фруктово-овощных деликатесов.

Можно было раздобыть и молока, хотя некоторые жители отговаривались тем, что у них немцы забрали всех коров. Одна бабка даже горячо утверждала, что и вода в колодце пропала с приходом немцев, да так и не появлялась после.

Навестил Михала. Парень был в старательно выглаженном мундире, гладко выбритый и улыбающийся.

— Ничего вы здесь устроились, — заметил я.

— Да, живем помаленьку, — ответил Михал. — Уборка урожая, понимаешь. Помогаем людям. Зато вечером едим говядину…

— И телятинкой балуетесь, — добавил я нахально.

— И поем «Синеет море за бульваром, каштан над городом цветет…»

— «…И Константин берет гитару и тихим голосом поет», — подхватил я вслед за ним, стараясь понять причину его хорошего настроения.

— Ну давай, брат, эту фляжку, я тоже попою.

Оказалось, здешние крестьяне не все были скрягами и обладали также немалыми способностями в изготовлении самогона. Особенно хорошо у них это получалось под прикрытием благодарных артиллеристов.

Из военных сводок мы узнали, что высадка союзнического десанта на побережье Франции закончилась успешно. Хорошие дела происходят и у нас. В середине сентября приказом командующего фронтом Маршала Советского Союза Константина Рокоссовского главные силы 1-й армии Войска Польского перебрасываются на варшавское направление.

При взятии Праги наши снаряды не пригодились. Мы вступили в нее во втором эшелоне. Все чаще нас называют иронически берлинговцами, случается, даже стреляют в нас из-за угла. Так был ранен мой товарищ из взвода. Пуля попала ему в ногу, в самую кость. На фронт он уже не вернулся.

Наблюдательный пункт устанавливаем на улице Гроховской, на последнем этаже одного из домов. Здесь я заболел воспалением легких, но, как только кризис миновал, возвратился в строй, на свой наблюдательный пункт.

Варшава горит. Отель «Европейский» на другой стороне Вислы — верхнее окно слева — является моим ориентиром. Такого поля наблюдения у меня не было ни до, ни после. Ничто меня с Варшавой не связывало, никогда раньше ее не видел, не питал к ней особых чувств, однако каждый взгляд в ее сторону — будь то в бинокль или невооруженным глазом — вызывал во мне глубокую внутреннюю боль, чувство ужаса.

Большой город, наша столица гибнет, а мы с Тарнавским, кроме пассивного наблюдения, ничего не можем сделать. Он со стороны кондитерской фабрики Веделя, а я отсюда, оба засекаем цели, то есть ведем так называемое сопряженное наблюдение дивизиона.

— Этот седьмой от башни очаг огня видишь? — кричит мне Тарнавский в трубку.

— Вижу, — отвечаю.

— Тот последний. 36 градусов влево.

— У меня он не последний, — отвечаю. — До последнего еще далеко.

Оба мы видим по-разному, так как ведем наблюдение с разных мест. А пожаров много, очень много. Горизонт затягивают огромные тучи дыма, а ночью багряная луна сверлит врата небесные. Временами темноту прорезают светлые бусинки пулеметных очередей, направляемых в неуловимых «кукурузников». В таких условиях работа артиллерийского разведчика-наблюдателя, даже при применении самых совершенных методов, просто невозможна. Вмешиваются топографы, работающие с картой на основе наших данных.

— Что вы там делаете, черт возьми?! — кричат они из подвала.

Прага постепенно возвращается к жизни. На улице Тарговой идет бойкая торговля. В ларьках помидоры и другие овощи. Вокруг рвутся снаряды, но никого это не пугает, в этом не видят ничего необычного.

На огневых позициях ребята ругаются на чем свет стоит.

— Нельзя ли им чем-нибудь помочь? Перебьют их там всех до одного, этих повстанцев!

Пишут мелом на снарядах: «За Варшаву», «За Родину»,«За свободу», «За народ». Огонь ведем по данным авиаразведки. Наши данные не годятся. Они могут только повредить, поскольку мы не знаем, где расположены позиции повстанцев. С этими позициями настоящая путаница. Мы видим это по частому переносу огня по фронту и глубине.

Но мы не знаем общего стратегического положения. Знаем только, что форсирование Вислы без соответствующей подготовки адски трудная задача. Знаем это по своему опыту форсирования Буга. Однако, несмотря ни на что, очень хотим помочь борющейся Варшаве.

То, о чем мы так сильно мечтали, начинает осуществляться. Наш наблюдательный пункт переносим на улицу Вашингтона, в направлении моста Понятовского. Срочно готовим новые огневые данные. Идем на помощь повстанцам в районе Чернякува. Батальоны дивизии имени Траугутта переправляются через Вислу. «Правда» публикует фотографию польских автоматчиков в действии на чернякувском плацдарме. Там действует группировка повстанцев «Радослав». Действует — слишком сильно сказано, погибает.

Наши и повстанцы молят об огне. Огонь даем непрерывно.

Грузы, сброшенные на парашютах союзниками, не могут попасть к повстанцам, поскольку район их действий быстро сокращается. Гибнут наши саперы на переправе, вместе с повстанцами гибнут наши автоматчики на чернякувском плацдарме. Наступление захлебывается. Плацдарм потерян. Варшава горит и гибнет, исчезает на наших глазах.

В одном из окон отеля «Европейский» замечаем сверкание стекол. Это, очевидно, сверкание линз бинокля, оно означает, что там находится наблюдательный пункт вражеской артиллерии. Докладываю об этом командиру. Прячусь за фрамугу окна, так как гитлеровцы, предполагая размещение наших наблюдательных пунктов во всех больших домах левобережной части Варшавы, в целях профилактики поливают их свинцом. Нужно уметь почувствовать, когда можно вести наблюдение.

Командир бесцеремонно отодвигает меня от стереотрубы, которая направлена на фашистский НП. С минуту смотрит, наслаждаясь целью. Однако, прежде чем он успел схватить трубку телефона, чтобы подать команду, раздался оглушительный взрыв. Дом встряхнуло.

«Опередили нас, черт возьми», — подумал я, очутившись тремя этажами ниже. К счастью, все окончилось небольшими ушибами.

В ЛЮБЛИНЕ

Прага. Начало октября 1944 года. Я сидел в штабе бригады в ожидании приказа о выезде. До передовой было не больше 18—20 километров. С середины июля мне не приходилось находиться на таком удаленном от фронта расстоянии. Я полностью расслабился, иначе смотрел на мир, более рационально оценивал обстановку. Фронт же гудел настораживающе громко.

— Не планируется сегодня какое-нибудь наступление? — спросил я писаря. Они обычно все знают.

— Нет, так гремит всегда, — буркнул он, не переставая скрипеть пером.

Странно, но там, на передовой, фронт казался мне спокойным и сдержанным. Отсюда же он представляется жестоким, хищным, страшным, словно бы там безраздельно господствовала стихия пороха, стали и механизмов. Я начинаю понимать, почему группы пополнения из запасных полков порой слишком долго разыскивают свои части назначения.

Там, на передовой, были товарищи, там мы знали своих командиров, их привычки, характер. Соблюдение распорядка дня, довольно точное знание привычек противника позволяли — правда, довольно ограниченным образом — найти время для себя, для своих дел, для своей маленькой личной жизни.

Там, известно, засечка целей, пристрелка батареи по вспомогательным ориентирам, огневой шквал, артподготовка, методический огонь, отдых, нагоняи от начальства, выполнение дополнительных заданий, оказание помощи гражданскому населению и так далее. Здесь же — суровый облик капрал-писаря, старательно вычищенные мундиры «штабного общества», состоящего из людей, различных по чину и по специальности, что вынуждает меня бесконечно, хотя и не очень старательно, вытягиваться по стойке «смирно».

В душу закрадывается опасение: если уж здесь, в штабе, чувствуешь себя чужим, то что будет в Люблине?

— Гражданин капрал, разрешите обратиться…

— Ну, чего?

— Нельзя ли отказаться от военной школы?

Капрал поднял голову, отодвинул подальше от себя фуражку, потом окунул перо в фиолетовую гущу чернил, старательно отер его конец о горлышко чернильницы, уставил свое широкое, толстощекое лицо на меня, деланно улыбнулся и процедил сквозь зубы:

— Такого дурака еще не видел.

— Извините.

— Не за что, здесь не королевский двор.

«Сам ты дурак, — подумал я, — штабная крыса, Какой из меня офицер, да еще политический? Офицеры — люди образованные, знают синусы-косинусы, еду рассчитывают на калории, читают на память Мицкевича, Пушкина, знают историю…»

— Фамилия? — выпалил внезапно капрал.

— Новицкий! — вздрогнув, ответил я.

— Чего дрожишь, ты, кандидат в святые апостолы…

— А ты чего, штабной сводник! — крикнул я в отчаянии.

— Только не на «ты», только не на «ты», щенок! Думаешь, если понюхал немного пороху и на тебе помятый мундир, то можешь быть запанибрата с унтер-офицерами?! — все более повышая голос, произнес капрал. — Эти два лычка, ты думаешь, я получил от ксендза на первом причастии? Как называются в уставе эти два лычка на погонах, пришитых к гимнастерке с пуговицами, на которых изображен орел?.. Ну… как?

Ненависть моя росла, но одновременно созревало и решение: стану офицером, пусть даже придется носом землю рыть, хотя бы только для того, чтобы этих типов научить быть людьми, отучить их измываться над более слабыми.

— Тогда почему же гражданин капрал сам не пошел туда? — показал я в направлении гудящего фронта.

— Это не твое дело. Здесь тоже нужны люди.

— Вот именно, люди…

— Что ты хочешь этим сказать, канонир?

— Только не канонир, а бомбардир[2]. Следовательно, разница между нами только одно лычко. А там нужны сильные, смелые…

— Не болтайте! — резко оборвал меня капрал. — Почему же тогда не носите знаки различия?

— Потому что только вчера пришел приказ о присвоении мне звания! А меня сразу же откомандировали в школу. Кроме того, у меня нет тесемки для лычек.

Этот резкий диалог продолжался бы бесконечно, если бы в дверях не показался капитан.

— Ну, курсант, готов в путь? — обратился он ко мне безлично, не называя звание.

Я хотел дать утвердительный ответ, но капрал опередил меня:

— Гражданин капитан, разрешите доложить, гражданин бомбардир не успел нашить знаки различия.

Капитан дружески улыбнулся:

— Ну так помогите ему, а не подшучивайте над ним, так как на этих погонах скоро будут блестеть звездочки.

Капрал порылся в шкафу, что-то там отрезал, подправил и наконец нацепил мне лычки, потормошил шутливо за нос, а потом, дернув за козырек, надвинул мне фуражку на глаза. Он явно подтрунивал надо мной, не принимая всерьез мою вспыльчивость.

— Честь имею, гражданин бомбардир, — козырнул капрал, прищелкнув каблуками.

— Вот так-то, — сказал я уже добродушно, немного успокоившись. — Посмотрим, как вы будете вытягиваться, когда я возвращусь офицером.

— Прежде чем ты вернешься, война окончится, а я к тому времени завяжу галстук к белой рубашке и надену зеленую шляпу. Таким образом избегу мести грозного офицерика. Ну, держись, — сказал он, протянув мне руку, — и постарайся немного возмужать, а то вид у тебя как у желторотого цыпленка. Из первого и третьего дивизионов тоже будут еще двое таких, как ты. — Его глаза насмешливо поблескивали. — Они ждут вас на контрольном пункте.

Я пожал ему руку. Собственно, не такой уж он плохой человек, только грубоватый и ехидный. С галстуком и шляпой он тоже переборщил. К такой физиономии, которая, как говорят русские, «кирпича просит»…

— Вы их там, гражданин капитан, в школе, покрепче держите. Это ведь разгильдяи, разболтались на фронте, — бросил он нам уже вслед.

В обществе капитана я чувствовал себя неловко. До этого мне никогда не приходилось так близко и так долго общаться с офицерами. Мы шли через поля, дорожками, тропинками в направлении контрольного пункта на шоссе Варшава — Люблин. Оттуда попутной машиной мы должны были добраться до места назначения. Я все время находился в напряжении, вслушивался в каждое слово капитана, а в соответствующие моменты произносил неизменное «так точно». Капитан был мужчина лет сорока, высокий, статный. В нем чувствовалась военная косточка. В 1939 году в течение двадцати пяти дней он пробивался вместе с отрядом из-под Освенцима в окрестности Равы-Русской. Пробовал установить связь с командованием фронта, но его как такового вообще не было. Двадцать пять дней в окружении, леса, проселочные дороги, стычки и, наконец, поражение. Капитан выбрал восток. Много работал, учился русскому языку и жизни. Воевать он уже не будет. Едет, чтобы принять командование учебным батальоном в Центральной школе офицеров по политико-воспитательной работе в Люблине.

— Ну а вы? — обратился он ко мне.

— У меня биография простая, гражданин капитан. Родился, немного учился, голодал, натерпелся страху от бандеровцев, помогал дома по хозяйству, немного повоевал… Вот и все.

— А продвижение по службе? — улыбнулся капитан.

— Ну, что там…

На контрольном пункте, вопреки ожиданию, движение было небольшое. Моих коллег из первого и третьего дивизионов мы уже не застали. Девушка, регулировавшая движение, сообщила нам, что они выехали совсем недавно, и велела подождать минуточку. Минута растянулась до часа. Во всяком случае, так мне показалось, поскольку часы в то время были привилегией командиров. Наконец подъехала машина, груженная свежепахнущими досками. Водитель не хотел нас брать, но твердая позиция симпатичной девушки-сержанта с флажками сокрушила его сопротивление.

— Капитан, вы в кабину, а ты, сынок, прыгай в кузов.

Прыгнул, что делать. В моторе зашумело, загрохотало, и мы поехали.

— Спасибо, — помахал я русской девушке.

Она улыбнулась, ловко приложив ладонь к берету. Я лег навзничь, чтобы лучше переносить муки езды, и с интересом уставился в небо, словно никогда его не видел. Видеть-то видел, но никогда еще оно не было мне так дорого. Отголоски фронта слышались все слабее, только где-то на юге шел воздушный бой.

Резкое торможение вырвало меня из дремоты. Хлопнули дверцы кабины.

— Вы слыхали о Люциане Шенвальде? — спросил меня капитан.

— Я декламировал его «Балладу о первом батальоне», гражданин капитан, но лично его не знал. А что случилось?

— Он погиб.

— Я не слыхал. Когда, где?

— Вот здесь, под Куровом, 22 августа.

Вслед за капитаном я снял конфедератку. Мы почтили память солдата-поэта минутой молчания.

Водитель попросил нас занять места в машине: он не мог терять времени.

До Люблина было 34 километра.


Офицерская школа еще не была сформирована, но был Люблин, временная столица Народной Польши, с чудовищным, как мне казалось, уличным движением. «Неужели где-то идет война и погибают люди?» — спрашивал я себя. Здесь это не чувствовалось. Два пальца правой руки надо было все время держать наготове, чтобы успеть вовремя приложить их к козырьку. Навстречу попадалось множество адъютантов, бегущих по поручению своих шефов. Известное дело — столица.

На Литовской площади капитан тепло попрощался со мной и посоветовал отправиться в первый попавшийся запасной полк на Майданек, чтобы получить питание и переночевать, так как продовольственный аттестат мне не выдали. Столько людей, а я чувствую себя совсем одиноким. И благословляю того, кто изобрел воинские почести. Хотя отдавать честь занятие довольно обременительное, но здесь это единственное, что связывает между собой в толпе людей в мундирах, дает чувство принадлежности к единой армейской семье.

Майданек… Я еще не знал о всех творившихся здесь ужасах, только слышал о них, но мое воображение было слишком скромным, чтобы хотя бы теоретически допустить их возможность.

Сейчас в Майданеке довольно оживленно. По полям снуют небольшие группы людей — военных и гражданских. Именно здесь мужчины превращаются в солдат. Не оскверняют ли они память зверски замученных здесь, когда поют? Не думаю, ибо это победное пение.

Через ворота проходит небольшой отряд оборванцев. Подошло время ужина. С удовольствием пристроился бы к хвосту колонны, но у меня нет котелка. Капрал из штаба отослал меня сюда в поношенном мундире из тика и суконной конфедератке. «Там тебе все дадут новое, почти офицерское», — сказал он.

Может, и дадут, но сейчас консервная банка была бы спасением.

Смотрю по сторонам, ищу знакомых. Есть! Ясь Кохановский, парень из нашей деревни. Я едва узнал его. Он — сын конюха, работавшего в хозяйстве монастыря доминиканцев. Жил в бараке, в одной комнате с родителями, сестрой Ядвигой и младшим братом. На год старше меня. Мы бросились друг другу в объятия. Посыпались беспорядочные вопросы и ответы.

— А я, брат, во второй армии, — сообщил он мне, — возвращаюсь к действительности.

— Ты был на фронте. Как там, очень страшно?

— Не так страшен черт, как его малюют.

Он хлопнул меня дружески по плечу и предложил разделить с ним трапезу.

Среди всеобщего грохота котелков мы принялись хлебать пустую похлебку.

— Извини, — сказал он, — но на пироги приглашу тебя после войны.

К сожалению, вражеская пуля лишила его возможности сдержать слово.

Офицерская школа создавалась поистине военными темпами. Курсанты съехались молниеносно. Многоэтажное здание в Рацлавицких аллеях, выделенное для нас, имело далеко не респектабельный вид. Мы мыли его, чистили, а несколько дней спустя его занял кто-то другой. Словно специально ждали, когда мы закончим работу. Жизнь освобожденной части страны постепенно налаживалась, создавались все новые центральные учреждения, которые требовалось где-то разместить.

Другое помещение, на этот раз казармы на улице, параллельной Рацлавицким аллеям, оказалось более подходящим для нужд военной школы.

Строгий распорядок дня за весьма короткое время стабилизировал нашу жизнь. Программа обучения была крайне насыщенная: в течение неполных трех месяцев мы должны были пройти по крайней мере годичный курс. Это была настоящая офицерская школа.

Приблизительно половину личного состава школы составляли курсанты-фронтовики. Называли нас «армейцами». Дом солдата и кинотеатр «Аполло» стали нашими аудиториями для теоретических занятий. Прохождение строем учебных рот нашей школы по улицам города возбуждало всеобщий интерес. На нашу, выраженную словами песни просьбу девушки открывали окна.

— Отставить! Рота… бегом… марш! — так обычно прерывались лирические порывы молодых, необузданных душ.

Строевая подготовка, занятия по тактике, стрельбы проводились за городом, за западной его окраиной. Там мы могли немного насладиться свободой.

Проходили день за днем: подъем, завтрак, политинформация, построение, тактические занятия, обед, строевая подготовка, самоподготовка, уборка расположения, ужин, построение, вечерняя перекличка, отбой… Нередко ритм жизни нарушали немецкие самолеты.

— Зачем вам увольнительные? — говорил взводный. — Вы знаете, что в Люблине на одну женщину приходится четыре с половиной мужчины.

Такое разъяснение вызывало у курсантов взрыв смеха.

— Статистически, дурни, статистически, — добавлял он, как и подобает солидному педагогу.

Это вовсе не означает, что мы были серой, безликой массой. Со дня на день набирались мы ума-разума, шлифуемые неустанной активностью историков, философов, политиков, стратегов и самой атмосферой офицерской школы. Поступки, совершавшиеся нами еще неделю назад, казались теперь глупыми и наивными. Так постепенно менялись мы и внутренне и внешне. Каждая лекция, каждая беседа были вехой в нашей жизни, поворотом, за которым исчезало прошлое.

Такое перекраивание людских характеров давало разные результаты. Слабые отсеивались. Остальные сплачивались в крепкий коллектив, единый не только цветом мундиров, но и общностью стремлений, взаимопониманием, правильно воспитанной солидарностью. Крепли узы дружбы, которая у многих выдержала испытание временем и сохранилась до сего дня, — дружбы и на тяжелые времена, и на добрые.

«Мой» капитан, с которым я приехал в Люблин, не стал моим командиром, однако часто меня останавливал, разговаривал со мной.

Почтовые контакты с семьей оживились. Мать радовалась, что я не на фронте, и надеялась, что учеба продлится до окончания войны.

Театр Войска Польского показывал «Свадьбу» Выспянского. Я смотрел спектакль как зачарованный и в душе решил, что после войны стану актером, настолько прекрасной показалась мне эта профессия. Более благодарную аудиторию, чем мы, в те времена Выспянский найти бы не мог. Ведь провозглашенные им идеи свободы мы претворяли в жизнь.

Нашему выпускному курсу не всегда везло. Так, 7 ноября мы должны были принять участие в торжественном праздновании годовщины Октябрьской революции. Раннее утро было туманным и промозглым. Колонны курсантских подразделений почти бесшумно выливались через ворота на улицу. Направление — центр города. Выглядели мы великолепно: блестящие каски с ремешком под подбородком, сапоги, новые желтые ремни, одинаковые зеленые шинели и винтовки с примкнутыми штыками. Все шло прекрасно, но нас подвел наш «тихий» марш. Мы не хотели будить жителей. Я шел в первой колонне, в предпоследней четверке. До сих пор я все время испытывал трудности из-за моего небольшого роста. На сей раз это спасло меня. Из тумана вынырнула танкетка и, не заметив марширующую колонну, врезалась в ее голову. Результат: несколько сломанных ног и много курсантов с травмами.

Наряды в караул не выпадали слишком часто, и, как правило, во время несения караульной службы не происходило ничего особенного. Однако один случай запомнился. Было воскресенье. За какую-то небольшую провинность по отношению к задиристому взводному меня назначили в наряд чистить уборные. Прежде чем морально подготовить себя к этому занятию, я решил подышать свежим воздухом. Мы располагались в здании возле ворот, на втором этаже. Я отворил окно.

— Как дела, Стась? — крикнул я своему коллеге, стоявшему на посту у ворот.

— Часовой не разговаривает со штрафниками, — ответил всегда язвительный варшавянин.

Он принадлежал к тому типу людей, манера разговаривать которых порой заставляет людей теряться. На всякое замечание в его адрес он неизменно отвечал: «Слабых не боюсь, а на сильных плюю». Если же ему попадался равноценный полемист, который не позволял третировать себя, а порой даже брал верх над ним, он нахально его обрывал: «Наестся чего попало, а потом чепуху порет».


В конце ноября переехали в новое расположение. Осенние холода усиливаются с каждым днем, а перед нами перспектива зимовки в бараках. Они находились на окраинной улице, от которой вела дорога в Хелм. Посреди бараков находился обширный, так называемый аппельплац. Здесь как будто жили охранники Майданека.

По правую сторону от бараков, несколько в глубине, раскинулось обширное «хозяйство» лагеря смерти. На незначительном возвышении маячил призрак крематория. Каждый, не знавший предназначения этого мрачного строения с высокой печной трубой, мог бы принять его за винокуренный завод или котельную.

Мы несколько раз осматривали место казни узников и другие свидетельства фашистского «нового порядка». Горы обуви, старательно рассортированной по возрасту и полу бывших владельцев, человеческие волосы, спрессованные в аккуратные тюки, различные мелочи бытового обихода казались каким-то кошмарным недоразумением. Наконец, «винокуренный завод». Здание было великолепно оснащено и механизировано. Тележки крематория, точно приспособленные к конфигурации человеческого тела, рельсы с поворотным кругом, батарея добротно сложенных печей — вот оставшиеся орудия палачей.

— Это невозможно, — раздается шепот. Не верящих собственным глазам убеждают обуглившиеся человеческие останки. Это уже доказательства, не вызывающие никаких сомнений.

Минутой молчания мы чтим память тех, кто отдал здесь свою жизнь.

О чем мы думали в течение этой минуты молчания? Какую клятву мы давали, мы, молодые поляки, державшие в руках оружие? Мстить до последнего дыхания!

В бараках мы жили ротами, по сто человек. Посредине барака возвышалась большая печь с отводами двойных труб. Но вся эта отопительная система ни к черту не годилась; мороз и ветер проникали сквозь щели в стенах. С трудом удавалось долежать до подъема. Недовольный дневальный ворчит возле дверей: наиболее замерзшие топят печь и прислоняются к трубам. При этом гудят, как пчелы в улье.

— Тише там, черт бы вас побрал! — кричит Стась, высунув голову из-под одеяла. — В аду согреетесь!

Ночную жизнь барака я многократно наблюдал во время дежурств. Это могло бы стать отличным способом изучения характеров моих товарищей. Разговоры во сне, хождение лунатиков по бараку, сон сидя, внезапные судороги, выкрики команд — вот что было характерно для ночной жизни роты.

Во время одной из таких ночей Стась совершил нетоварищеский поступок, отрезав кусок моего одеяла для своих портянок. Я разоблачил его несколько дней спустя. Когда я спросил его, почему у меня из-под одеяла вылезают ноги, он язвительно ответил, что я, наверно, вырос. Однако было заметно, что он отворачивается от меня, когда надевает сапоги.

— Эй, эй, дружок, покажи! Откуда у тебя эти синие портянки?

— В городе достал, — попытался он выкрутиться.

Я выхватил у него портянки, примерил их к своему одеялу — они точно подошли. Стась был приперт к стенке. После этого мы стали спать вместе, на одной кровати под двумя одеялами.

Со Стасем мы были ровесники. Он рассказал мне о себе. Принимал участие в Варшавском восстании. Чудом ему удалось перебраться на правый берег Вислы, в Прагу. Когда ему предложили поступить в офицерскую школу, он сразу же согласился. Теперь — скорее на фронт. Беспокоился о своем отце, который в отрядах Армии Людовой сражался во время восстания, скучал по семье. Он так ненавидит гитлеровцев, что сочувствует тому фрицу, который окажется с ним один на один.

На соседней койке расположился Зигмунт Кравчиньский, коренной житель Люблина, старше нас на год, наша опора. Не раз закатывались мы к нему домой, где его отец, который всех товарищей Зигмунта считал своими сыновьями, целовал нас в лоб, радушно встречая у входа. А его заботливая мать восполняла нам нехватку калорий, не жалея для нашего разогрева домашнего вина.

Эрнест Гжесик, разбитной парень из Катовиц, был вожаком нашей четверки. Наиболее опытный из нас, замечательный товарищ, он был незаменим в действиях на так называемом женском фронте и прокладывал нам дорожки к самым твердым девичьим сердцам, сокрушая «неприступные крепости».

Зима стремительно приближалась. Интенсивные занятия в поле предвещали скорые экзамены. Каждый из нас по очереди командовал взводом, ротой, батальоном. Мы изучали тактику, организовывали оборону, проводили наступление. Дела у меня шли очень хорошо: фронтовой опыт сильно пригодился.

Однажды группа из командного состава школы наблюдала, как я руковожу наступлением батальона на деревню. Я осуществлял его силами двух рот, третью роту оставил во втором эшелоне, чтобы не мучить Стася, Зигмунта и Эрнеста. Но поскольку они посмеивались надо мной, я приказал объявить в тылу воздушную тревогу, и это заставило их несколько угомониться.

Внезапно в поле зрения, за цепью роты первого эшелона, появились два гражданских, женских силуэта с узлами.

— Рассматривать их как вражеский десант, — скомандовали мне из группы посредников.

— Курсанты Гжесик, Кравчиньский и Рачиньский, ликвидировать десант врага в составе двух бойцов, вооруженных автоматами и гранатами, — приказал я на полном серьезе.

Ребята тотчас же отправились выполнять приказ, предварительно погрозив кулаком в мою сторону.

— Не забудьте потом извиниться перед «десантом», — добавил я властным тоном.

Операция удалась, враг был разбит, деревня взята, только взятый в плен «десант» требовал сатисфакции.

Но кто же может устоять перед Гжесиком? Прежде чем женщины были приведены на командный пункт, то есть ко мне, они уже совершенно успокоились.

— Какой молодой этот ваш командир! — удивлялись они.

В свою очередь я мысленно констатировал, что этот еще более молодой «вражеский десант» был весьма недурен собой.

— Это, касатки, командир понарошку, — посвятил в нашу тайну «пленниц» Эрнест и улыбнулся.

Во время экзаменов по теории у нас было больше свободного времени. Можно было вырваться в город, погулять там, встретиться с девушками.

Однажды всей четверкой мы присутствовали при казни пяти схваченных палачей Майданека. Приговор мог быть только один — смерть. А нам казалось, что с точки зрения справедливости им и этого мало.

Когда у нас закончились занятия по программе, в городе произошло несколько скандалов, устроенных главным образом «весельчаками» — любителями спиртных напитков собственного изготовления. Чтобы покончить с этим, нас загрузили таким количеством часов караульной службы, что моментально все пришло в норму.

Выпал снег. В караульном помещении есть, правда, печка, и даже раскаленная докрасна, но отсутствие стекол в окнах и сильный докучливый ветер сводят на нет все наши попытки согреться.

Мы окружили печку кольцом и греемся спереди, а сзади мерзнем.

Поздним вечером я стою на посту у склада оружия и боеприпасов. У меня есть возможность общаться с постом у соседнего склада. Там стоит Зигмунт и стучит зубами от холода.

Я быстро хожу, чтобы согреться, но это не помогает. Тело дрожит от озноба, руки, когда я перекладываю оружие, не слушаются меня.

Начинаю бегать, чтобы как-то выдержать эти два несчастных часа. Наверное, час уже прошел. Чертовски темно. И этот ветер… Скорее бы бежало время… Зигмунту хорошо: у него свитер из дома и теплый шарф. Наверно, и теперь их надел. Я приложил руку ко лбу. Он прямо горит. Пожалуй, у меня жар. Еще немного потерпеть… выдержать, выдержать… уже недолго.

Зуб на зуб не попадает. Попробовал окрикнуть Зигмунта, но только щелкнул зубами, не издав ни звука. Видно, я все-таки болен. Перед глазами начинают вертеться оранжевые черточки. Делаю усилие и кричу:

— Зигмунт!

— Чего? — слышу спокойный голос товарища.

Я немного успокоился. Хороший парень этот Зигмунт, его голос как бальзам действует на меня.

— Долго стоим?

— Тебе уже надоело? Сейчас взгляну. Пятнадцать минут!

— Еще?

— Нет, только…

— Черт бы побрал! — выругался я.

— Что ты говоришь? — спросил Зигмунт.

— Говорю, что не выдержу, кажется, я заболел.

— Тоже мне, нашел время. Сейчас подойду к тебе.

Я слышал, как он кричал Гжесику, чтобы тот «подстраховал его пост», так как он идет посмотреть больного. Через минуту перед моими глазами замаячил двоящийся силуэт, я даже крикнул «Стой!», но сразу же почувствовал холод руки у себя на лбу и щеках и пришел в чувство.

— Это ты, Зигмунт?

— Я, я. Ой, брат, плохо дело, — услышал я. — Подожди, сейчас вызову разводящего.

Раздался выстрел, потом второй, третий…

Очнулся я в лазарете. Как туда попал — не знаю. Было утро. Взглянул на карту болезни. Диагноз: острый бронхит. Температура: сорок с десятыми. «Тоже мне, нашел время», — вспомнил слова Зигмунта. Догадался, о чем он думал: о нашем выпуске через несколько дней. А здесь нужно пилюли глотать.

Обход врачей.

— Ну, как дела, фронтовик? — обратился ко мне врач.

— Кажется, лучше, гражданин капитан, но я должен быстро выздороветь, так как…

— Так как что?

— Через несколько дней выпуск, меня ждать не будут.

Он придержал руку на моей голове: дышать, не дышать, покашлять. Постучал, послушал.

— Это будет зависеть от вас, встанете ли с постели до выпуска.

— Что я должен делать, гражданин капитан?

— Ничего. Лежать и точно выполнять мои предписания… Дайте из моих запасов, — обратился он к санитару. — Знаю, что нет, однако из моих. Понимаете? Гражданин подхорунжий должен успеть к выпуску, а другая такая оказия будет лишь через три месяца. А три месяца в наше время — это много, — закончил капитан, обращаясь не то ко мне, не то к кому-то еще. Потрепал меня за шевелюру, улыбнулся и, покидая палату, приказал проветрить ее.

— Укрыться, граждане больные, и вы, симулянты, — буркнул иронически палатный санитар.

Я лежал на двухъярусной кровати, наверху, возле самого окна, и поэтому мог смотреть на улицу. Оказалось, что мы находились в том самом доме, который первоначально предназначался для школы.

Внизу возле нашего здания был ларек с хлебными изделиями. Что за вкуснота была там: длинные булки, сантиметров тридцать в длину, с округлыми концами, румяные, поджаристые, хрустящие. Я ел такие до войны. Помню, когда сдал экзамены в гимназию, отец накупил всякой всячины и в том числе этих булок.

Денег у меня не было. Может, что-нибудь продать? Например, ремень. Минута внутренней борьбы. Обман вступает в противоречие с принципами, которые мне прививали дома. Скажу, что у меня украли, ведь я был в горячке — придумывал я возможные варианты оправдания.

Мое хорошее «я» говорило: «Это воровство, обман», а плохое искушало: «Все равно через несколько дней будут выдавать новые».

Должен, к сожалению, признаться, что победило плохое «я». Случай делает вора, а этим случаем был ларек о булками. Один из выздоравливающих сменял мой ремень на две булки с условием, что одну заберет себе за выполнение «деликатного» поручения.


Наконец наступил день выпуска. Ему предшествовало переобмундирование. Мы получили шевиотовые мундиры, офицерские шинели с подкладкой, поплиновые конфедератки, кирзовые сапоги и другое офицерское снаряжение и живо натянули все на себя. Моему обману поверили, и я получил другой ремень, новенький, желтый, с блестящей пряжкой. Зигмунт постарался, чтобы на ремнях нашей четверки был нашит нитяной, зигзагообразный орнамент, как на настоящих офицерских ремнях.

В кармане у меня лежали две офицерские звездочки, которые я время от времени старался нащупать. Через несколько часов они должны были засверкать на моих погонах.

Произошло это 21 декабря 1944 года. Выпускники рота за ротой выходили в город, выделяясь новеньким обмундированием, элегантностью и выправкой. По дороге мы спокойно, с достоинством пели строевые песни. Придя на одну из центральных площадей города, образовали большое каре. Вокруг нас столпилось гражданское население и школьная молодежь.

Начальник школы скомандовал: «Смирно!..» Это означало, что к нам приближался генерал Александр Завадский. Мы вытянулись в струнку и на приветствие генерала со всей силой грянули: «Здравия желаем, гражданин генерал!»

По четверо подходили мы к коврику, разложенному у ног генерала, чтобы услышать слова поздравления по случаю производства в офицеры, стать на одно колено и, дождавшись прикосновения клинка сабли к левому плечу, прочувствовать это превращение в другое военное качество. С волнением мы произносили: «Во славу Родины, гражданин генерал».

Генерал каждому пожимал руку, поздравлял, желал успехов. Большинство из нас получили офицерские звания. Несколько лучших курсантов стали поручниками. Многих произвели в подпоручники, остальных — в хорунжии.

После полудня мы пошли в гости к родителям Зигмунта Кравчиньского. В компании оказались также молодые дамы, что явилось для нас милым сюрпризом, хотя и повергло в смущение.

Эрнест держится свободно, словно родился подпоручником, громко смеется и непринужденно разговаривает. Стась Рачиньский, тоже подпоручник — впрочем, как и все из нашей четверки, — акт производства в офицеры воспринял очень серьезно; в течение всего вечера он оставался сосредоточенным, задумчивым. Зигмунт немного дурачится. Надевает то галстук, то гражданскую шляпу, приклеивает себе усы. Ребята ждут меня, когда я закончу чистить сапоги. Мы должны вместе торжественно войти в комнату, где приготовлен праздничный стол. Я уже готов, но нарочно тяну время, так как мое волнение переходит всякие границы.

Входим. Протяжный возглас восхищения «О-о-о!..» окончательно лишает меня смелости. Чувствую свою дурацкую улыбку и украдкой осматриваю собравшихся: сумею ли оказаться на высоте требуемого этикета. Ведь я столько слышал о салонном воспитании и обычаях офицеров. Эрнест, Зигмунт и Стась — городские ребята, я же до сего времени редко пользовался ножом и вилкой одновременно.

Поздравления, пожелания, поцелуи. Сначала нас поздравляют родители Зигмунта, потом остальные участники пиршества. Одна из девушек поцеловала меня, чем окончательно смутила.

Стол ломится от яств. Хозяин дома, предложив занять места, взял бокал вина и произнес тост. Он говорил о нашей земле, политой кровью, и о борьбе, указывая на нас как на будущих освободителей Польши. Мать Зигмунта от волнения плакала.

— Добейте фашистов и возвращайтесь домой! — закончил тост отец Зигмунта.

Я потянулся за своей рюмкой, но сделал это так неловко, что все ее содержимое разлилось большим красным пятном на скатерти. Мне сразу налили другую рюмку, отклоняя все мои попытки извиниться. Я жадно выпил ее, однако, чтобы унять волнение, мне надо было бы махнуть несколько таких рюмок.

Видно, вступил в свои права закон неудач. Садясь, я зацепил пряжкой ремня за край тарелки и все ее содержимое опрокинул на себя. На этот раз за столом возникло некоторое замешательство, также быстро ликвидированное заверениями хозяйки, что ничего особенного не случилось.

На кухне Зигмунт помог мне замыть следы борща на одежде, пожурив за необоснованную, по его мнению, робость.

— Дай лучше рюмаху чего-нибудь крепкого, тогда все пройдет.

Разумеется, Зигмунт выполнил мое пожелание. Мы выпили с ним по стакану самогона. В комнату я возвратился веселый и полностью избавленный от смущения.

Дни между 21 и 24 декабря совершенно вылетели у меня из головы. Этот предпраздничный период, очевидно, был целиком заполнен делами настолько прозаическими, что не смог сохраниться в памяти: уборка территории, медицинский осмотр и другие мероприятия, связанные с окончанием военной школы и отправкой на фронт.

В сочельник нам не повезло: наша рота была отправлена в наряд. Уже съезжались курсанты следующего набора, и мы выступали теперь в роли хозяев. Ну как тут со звездочками на погонах стоять в карауле! Ужасно неприятно! Ведь новенькие так лихо отдают нам честь. Однако больше всего жаль пропущенных праздничных встреч в городе, в уютных домах на улице Любартовской. Но приказ есть приказ.

Постепенно опускаются сумерки. Последние прохожие исчезают в воротах домов, затихает эхо их шагов в морозной тишине. Снега немного, но вполне достаточно для того, чтобы создать настроение праздничного вечера в родительском доме. Я стою на посту у главного входа. Движение уходящих в увольнение постепенно прекращается. Улица затихает. Я рассматриваю чистое небо; на юго-востоке уже зажглась маленькая звездочка. Скоро весь небосвод заискрится звездами.

В этот предпраздничный вечер я не услышал голоса отца, напевающего рождественскую песню, не поблагодарил мать за пожелания — я стою на солдатском посту. В окнах погасли огни и засверкали разукрашенные елки. Из соседних домов слышалось рождественское пение.

Два праздничных дня полностью компенсировали все пережитое накануне. Благородная люблинская семья на улице Любартовской, а также родители Зигмунта сделали все, чтобы развеять наше настроение одиночества, меланхолии и тоски.

После праздников мы приступили к выполнению всяких формальностей, связанных с выездом на фронт. Кроме того, ежедневно мы кого-нибудь провожали. Часть наших товарищей уже выехала. Мы перестали подчиняться командованию школы, перешли в распоряжение Главного политико-воспитательного управления Войска Польского и ожидали направления в части. Не все были довольны: одни потому, что шли на фронт, другие потому, что их туда не направили.

Я не забыл попрощаться со «своим» капитаном. Он поздравил меня с получением офицерского звания и пожелал, чтобы я быстро догнал его по количеству звезд.

— Но помните, — добавил он, — звездочки на погонах ко многому обязывают.

Вскоре судьба сыграла со мной шутку. Однажды, когда с Эрнестом и Стасем мы кружили возле здания Главного политико-воспитательного управления в ожидании назначения, Эрнест внезапно шепнул: «Внимание, майор!» В первую минуту мы приняли его за того, кто выдает направления в части.

Мы вытянулись, отдавая ему честь. Удивленный капрал (после минутного оцепенения мы разглядели его знаки различия) улыбнулся снисходительно. Эрнеста он даже похлопал по плечу и фамильярно пробурчал: «Не нужно, ребята».

— Вроде бы ты из города, а такой лопух, — упрекнул я Эрнеста.

— От лопуха слышу, — парировал товарищ.

Наконец мы получили назначения. Все в разные места. Итак, прощайте, друзья с улицы Любартовской, прощайте, Краковские ворота, прощай, «Королева предместья» из кинотеатра «Риальто»! До встречи после войны!

НА ФРОНТ ПОЙДЕТ НАША РАТЬ

Попутной машиной, нагруженной мешками с мукой, мы намереваемся добраться до своих частей. Вообще-то нам здорово повезло с «голосованием».

Поскольку был день Нового года, движение по шоссе было небольшим. Очевидно, мы своим ожиданием надоели симпатичной регулировщице. Водитель газика, правда, не хотел нас брать, пытался объяснить это тем, что машина перегружена товаром, притом деликатным, но девушка настояла на своем:

— Давай, давай, садитесь. Люди на фронт направляются, а он «деликатный товар»… Ну вот, поехали. Счастливо.

Мы уселись на мешках. Товар действительно деликатный, только пачкающийся. Так наша новенькая форма подверглась опасности. Но лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Нас было семеро с направлениями в части 1-й армии Войска Польского: пять поляков и двое югославов.

Красивые, смуглые и стройные югославы оказались прекрасными парнями. У них уже был солидный опыт партизанской жизни. Попав в плен к немцам, они по дороге бежали и таким образом оказались в наших рядах. Югославы нравились мне своей непосредственностью и в то же время необычайной элегантностью по отношению к женщинам. Рядом с ними у меня не было никаких шансов на успех.

С некоторыми происшествиями мы добрались наконец до Гарволина и отправились пешком по направлению к Варшаве искать свои части. У меня было направление во 2-й артиллерийский полк 2-й пехотной дивизии имени Генрика Домбровского.

По пути мои товарищи один за другим покинули меня, и в конце концов я остался один. Через несколько дней я явился в штаб полка в Хенрикуве. Принял меня лектор части.

— Мы вас ждем, подпоручник, — сказал он приветливо. — Прежде всего идите получите тулупчик: погода холодная, а задачи нас ждут трудные. Вы уже были на фронте?

— Да, гражданин поручник.

— Как там, в Люблине?

— Спокойно.

— Вы займете должность заместителя командира шестой батареи во втором дивизионе.

«Везет мне на вторые дивизионы», — подумал я.

— Командир батареи хороший человек, он сам из Житомира. Его заместитель был ранен и чувствует себя все еще неважно. Должен отдохнуть. Заслужил это, — добавил он как бы про себя. — Думаю, вы найдете подход к людям. В основном это ваши земляки.

— Так точно, гражданин поручник, — ответил я уверенно.

— Желаю успеха. — Поручник пожал мне руку и улыбнулся.

Я щелкнул каблуками и вышел.

Командира батареи капитана Краевского я застал в его землянке, он разговаривал по телефону. Очевидно, разговор шел обо мне, так как, когда я появился, капитан произнес в трубку:

— Кажется, пришел. Ну, пока, — попрощался он с собеседником.

— Гражданин капитан, подпоручник Новицкий прибыл на должность вашего заместителя, — отрапортовал я.

— Да-а, — посмотрел он на меня с удивлением, — молодой ты какой. Дужо тебе лет? — Он говорил на смешанном польско-русском языке.

— Восемнадцать, гражданин капитан.

— Порядочно, порядочно… Так ты, говоришь, будешь моим заместителем?

— ?!

— Сын у меня такой, — сказал он будто про себя. — Водку пить умеешь?

Этот вопрос застал меня врасплох.

— Да, гражданин капитан.

Он посмотрел на меня еще раз очень внимательно. Кажется, я ему понравился.

— Петя!

Тот сейчас же явился.

— Дай нам две кружечки.

Петя моментально выполнил желание командира. Видно, это было ему не в новинку.

Выпили мы по одной, понюхали горбушку хлеба. «Неплохой способ знакомиться с людьми», — подумал я.

— Выпьешь еще? — спросил капитан.

— Выпью, — ответил я упрямо.

Выпили. Петя внес дымящийся чугунок — картошка с консервами. Божественная еда. Такой вкуснятины я еще не ел никогда.

Петя уже зажег «фонарик» — коптилку, сделанную из артиллерийской гильзы, а командир все говорил… Слушал я невнимательно. Ползающие по темным углам землянки тени, периодические взрывы снарядов и удивительные рассказы командира подействовали на меня так, что я потерял чувство реальности. Командир заметил это.

— Ну, так ты видишь, сынок, какие у меня дела. — Он старался говорить по-польски. — Русские считают меня поляком, а поляки — русским.


От тяжелого сна меня разбудил командир. Сделал он это деликатно, словно хотел сказать: сынок, пора в школу.

Я соскочил с лежака, схватился за ремень.

— Не спеши, — улыбнулся командир. — Выйдем к батарее.

Личный состав батареи стоял в строю. Дежурный офицер объявил построение по тревоге, что редко практиковалось на огневых позициях. Покрытые инеем гаубицы были повернуты в сторону Вислы. До сего времени я познакомился только с командиром батареи. Две молчаливые шеренги бойцов и три офицера были для меня неизвестным коллективом, с которым мне предстояло работать. Моему предшественнику, поручнику Сивицкому, было легче. У него был и соответствующий возраст, и опыт, ну и… знания. Я чувствовал себя неловко. Мой далеко не внушительный вид и молодой возраст окончательно лишали меня смелости. Когда командир представил меня, я заметил, как стоявшие в первой шеренге солдаты стали тихонько подталкивать друг друга локтями. В горле у меня так пересохло, что для того, чтобы решиться сказать несколько слов, я вынужден был съесть горсть снега. Немного полегчало. С батареей прощался поручник Сивицкий, заслуженный воин, участник Октябрьской революции. Лица солдат выражали искреннее сожаление. Когда же пришло время выступить с «речью» мне, те же самые лица выражали смешанные чувства: и любопытство, и сочувствие, и даже иронию. Я повел взглядом по лицам солдат в поисках доброжелательного. Одновременно критически осмотрел их внешний вид и выправку.

— Солдаты, — начал я, — я пришел к вам, так как получил такой приказ. Буду выполнять функции заместителя командира батареи по политико-воспитательной работе. Я очень хочу выполнять свои обязанности самым лучшим образом. Отдаю себе отчет, что я слишком молод, чтобы произвести на вас впечатление своим опытом и знаниями. Но хотел бы вам сказать, что я тоже пережил тяжелые фронтовые дни. Думаю, поэтому мне будет легче найти с вами общий язык. Впрочем, это будет зависеть не только от меня.

Строй напряженно слушал, а мне казалось, что я уже окончил «речь». В заключение я совсем не по-военному произнес:

— Желаю вам успеха, солдаты!


Все говорило о приближающемся наступлении. Это подтверждали разговоры с коллегами из четвертой и пятой батарей, у которых был более солидный опыт. На это указывала и возросшая активность нашей артиллерии. Неоднократно в течение дня с наблюдательного пункта поступали приказы командира: «Батарея, к бою!» Я отлично знаю работу наблюдательного пункта и понимаю, что означает такая частая, но кратковременная активность. Капитан почти все время находился на НП, рассчитывая на мою помощь на батарее. Я буквально из кожи вон лез, чтобы оправдать его доверие. Он часто разговаривал со мной по телефону, неизменно спрашивая по-русски:

— Как идут дела, сынок?

— Порядочек, — так же неизменно отвечал я.

Я выпустил первый номер батарейной газеты тиражом в один экземпляр. Газета носила название «Огонь!». Весь номер я сделал собственноручно. К счастью, я взял с собой из офицерской школы цветные карандаши. Вскоре я установил контакты с гражданским населением в Плудах, стал организовывать беседы о положении на фронтах, о будущем облике демократической Польши. Приходилось также писать письма семьям солдат от себя и от их имени: некоторые из них едва умели подписываться. Таким образом я познавал людей, а они меня. Кажется, мы были довольны друг другом.

В нашу батарею пришло пополнение из запасного полка. Новобранцы были робкие, неуверенные в себе. Пришлось их окружить особой заботой и вниманием.

Я должен был часто находиться среди солдат в батарее, ибо подготовка нового пополнения шла с трудом. Особенно тяжело этот процесс протекал в первом расчете. Поскольку его боевая позиция была расположена поблизости от землянки командира и моей, мне частенько приходилось наблюдать за ходом горячих столкновений.

До того как в расчет прибыли с пополнением два новых канонира, казалось, что его старый личный состав сжился между собой. Однако, когда в нем оказались канонир Калибадас, веселый, остроумный малый из Вильно, знавший массу анекдотов, и Щепек, разбитной львовский балагур, личный состав орудийного расчета, неизвестно почему, разделился на два лагеря, бодая друг друга всем арсеналом колкостей, словно стадо рогатого скота на весеннем пастбище.

В нормальное, состояние они возвращались только в минуты, когда с наблюдательного пункта командир отдавал команду: «Батарея, к бою!» Что за люди: в бою — солдаты, а потом — стадо чертей!

Однажды у Калибадаса пропала ложка. Прекрасная, складная, с вилкой и ножом. Подозрение сразу же пало на Щепека. Ему было 23 года, он носил взлохмаченную русую шевелюру, имел острый язык. Кроме того, у него было семилетнее образование, фотокарточка красивой девушки и прекрасное кожаное портмоне.

— Наверное, где-то свистнул это портмоне, так же, как и мою ложку, — начал атаку Калибадас, оригинальный тип, несколько старше Щепека, черный, с неестественно густой растительностью на лице.

— Ты, медведь, можешь есть лапой. Зачем тебе такой благородный инструмент? — огрызнулся Щепек.

— По какому закону?

— По закону превосходства гения над жалким созданием, — заострил словесную перепалку Щепек.

Командиром расчета был взводный С., хороший солдат и превосходный командир. Один из подносчиков снарядов пользовался его скрытым покровительством. Этого было достаточно, чтобы Щепек стал подтрунивать над подопечным командира. Он усаживался возле подносчика и докучал ему своими шуточками.

— Гражданин взводный, Щепек опять сел возле меня, — жаловался солдат-растяпа.

— Ну ты и язва, Щепек, — вмешивался командир.

— Нашелся заступник, — ворчал про себя канонир и переключал свое внимание на Калибадаса. — Посмотри, Калибадас, какая ложечка. Будь здоров! — дразнил он литовца, а если тот не реагировал, добавлял: — Держи ее, ты, навозный жук. — Отдавал ложку и затихал, как бой в вечерние часы. Это был неповторимый заводила, но исключительно добрый человек. Он погиб смертью героя уже на немецкой земле, за Одером, прикрыв собой Калибадаса.

Когда Щепек успокаивался и затихал, за свое принимался Калибадас. Все остальные охотно слушали, поскольку лишь эти двое были им еще не знакомы как следует. Друг друга они уже знали как облупленных.

Фронтовые лишения, тяжелые бои сплачивали всех. Щепека и Калибадаса они также превратили в лучших друзей.

На наблюдательном пункте, где в последнее время я часто бывал, дела у меня шли хорошо: там я был специалист. Знал я хорошо и принципы разведывательной работы в масштабе дивизиона. Часто выручал командира взвода управления при выполнении им его служебных функций, что было нам обоим на руку, и не раз помогал командиру батареи в ведении огня. Мы были готовы к форсированию Вислы.


Ранним утром 16 января 1945 года мы обрушили на гитлеровцев яростный огневой шквал. Используя полный успех Красной Армии на севере, в течение вечера и ночи мы форсировали по льду Вислу в районе Яблонны. Саперы строили необычные мосты — из соломы и льда. Мы должны были взять Варшаву обходным маневром. Неприятельский снаряд разрушил землянку, в которой меня принимал когда-то впервые командир. К счастью, она была пуста. Один из солдат моей батареи погиб, подорвавшись на мине.

— Навоевался, — говорили солдаты, склоняя головы над его останками.

Мы двигаемся вперед.

Варшава — символ мужества и мучений ее жителей, зла и ненависти оккупантов. Жуткие руины, облизанные огнем, окутанные тяжелым дымом. Клочья исковерканных конструкций, рельсов, проводов. Остатки баррикад повстанцев, проломы в стенах, остовы сгоревших трамваев. Город казался мертвым.

В такую Варшаву мы вступили. План заминирования города немцами не был нам известен, что увеличивало опасность движения по развалинам. С такой обстановкой даже закаленному солдату трудно освоиться.

После полудня начали показываться первые варшавяне — поодиночке, украдкой. Мы организовали им немедленную помощь. Адам Юха, наш дивизионный повар, вовсю демонстрировал свое кулинарное мастерство.

Работы было навалом. Я лазал по остаткам мокотувских[3] домов, по подвалам. В одном из них нашел сухую фасоль и другие запасы продовольствия. Вероятно, это был склад какого-то магазина. Я прицепил к мешочкам листки бумаги с надписью «Мины». Однако вскоре оказалось, что эти предупреждения воздействовали только на наших солдат. Посланные за этими запасами, они возвратились с пустыми руками. Погреб был опустошен: провизию забрали возвращавшиеся в город люди, у которых голод пересиливал даже страх смерти.

Возле кухни Юхи всегда было полно гражданских. Они жадно выскребали из котелков и мисок суп и с интересом рассматривали смуглого усатого повара.

Известие о том, что план заминирования города не получен, легло на душу тяжестью недобрых предчувствий. В таком настроении я добрался до помещения, в котором располагался вместе с другими офицерами.

Уже издалека слышалось хоровое пение: «Сидели мы на крыше, а может быть, и выше…» Среди всех выделялся фальшивящий, хриплый голос фельдшера. Мы прозвали его «Равняйсь», так как он дал такую команду вместо «Равнение направо».

Когда я вошел, развеселившийся поручник Мацишин затянул партизанскую песню: «Шел солдат своей дорогой…» Мой приход в какой-то мере нарушил компанию.

— Вы веселитесь, а ведь мы в любой момент можем оказаться на том свете.

— Именно поэтому мы и веселимся, — ответили мне и вручили новенькие шпоры.

— Что это такое?

— Новогодний подарок от Гитлера. И это тоже…

Коробка была довольно увесистой и выглядела красиво: ярко раскрашенная, с наклеенными пропагандистскими лозунгами на немецком языке.

— Мы нашли здесь целый склад с немецкими подарками. Не успели, сукины сыны, ни раздать солдатам, ни забрать обратно в фатерланд.

— Но это же беспечность с вашей стороны! Фашисты могли умышленно…

— Нет! — запротестовали мои коллеги. — Фельдшер первым попробовал и сказал, что если через час кондрашка его не хватит, то можно есть. В случае чего без него война как-нибудь обойдется, а продовольствие жалко.

Фельдшера действительно кондрашка не хватил, зато он потерял сознание от обычного опьянения. Он опорожнил уже третью пачку, а следовательно, и такое же количество бутылок рейнского.

— Только какое-то несладкое вино, — жаловались коллеги:

— А шпоры когда-нибудь нам тоже пригодятся, — добавил хорунжий Розкрут.

И действительно, пригодились. Во время репатриации летом 1945 года часть автомашин мы отдали, а сами ездили верхом. Это касалось тех подразделений, которые занимались первой уборочной кампанией на возвращенных западных землях.

Во время пребывания в Варшаве происходили неожиданные встречи солдат из разных частей. Случайно я наткнулся на Болека Солецкого. Он дослужился до взводного, стал топографом. Вспомнили совместные бои. Болек как-то посоветовал мне собирать чернику, так канона хорошо действует на желудок. И вот однажды, собирая ягоды, я увидел на них человеческий мозг. Почувствовал трупный запах и через минуту в ягоднике обнаружил немецкий шлем, а в нем остатки головы.

Болек рассказывал о своих делах, а я мысленно перенесся в те дни и в те минуты, которые меня наполняют каким-то чувством подсознательного страха.

Ход фронтовых событий настолько изменчив, что трудно со всей точностью восстановить их уже спустя три дня, не говоря о восстановлении деталей за несколько лет. Однако есть события, которые не забываются никогда.

Мне захотелось, например, узнать все о старшем сержанте Фургале.

— Он ранен, — сказал Болек, — но не тяжело.

Я успокоился.

— Скажи, Болек, почему он меня так преследовал, а при случае и тебя?

— Ты напоминал ему его сына. А когда ты пошел в офицерскую школу, он просто места себе не находил.

— А где его сын?

— В том то и дело, что он не знает. Отсюда одновременно и неприязнь, и любовь к тебе.

К нам подошли несколько солдат.

— Не узнаешь? — спросил Болек.

Один из них, мой бывший взводный, отдал честь и двинулся ко мне. Мы бросились друг другу в объятия.

— Владек! Ах ты старое Пудло![4] — крикнул я фамильярно, несмотря на то, что это был мой бывший непосредственный начальник.

Капрал Пудло пришел в себя и начал обращаться ко мне: «гражданин поручник».

— И Хим-дым (так мы звали нашего химинструктора) с тобой! А это кто? — показал я на третьего.

— Это новенький. Он на твоем месте.

— Только ты, брат, старайся, — сказал я, протягивая ему руку, — иначе… — Что добавить, в голову мне не приходило, но третий выручил меня резким: «Так точно!» — А помнишь, — обратился я к Хим-дыму, — как ты устроил химическую тревогу, увидев горящую конфетную начинку на кондитерской фабрике? Чтоб тебе ни дна ни покрышки… Побегали мы тогда два часа в противогазах.

— На этой войне я, пожалуй, уже больше не понадоблюсь, — пошутил Хим-дым. — Может, только для проверки тех несчастных противогазов…

— Хорошо, чтоб так было. А ты, маэстро, — обратился я к Владеку, — помнишь, как кричал с дерева у Вислы, просидев на нем целый день на дежурстве, чтобы я играл тебе внизу на скрипке? «Играй, маэстро, — кричал ты, — что-нибудь для души, грустное!..» «В прифронтовом лесу» трудно было играть на скрипке, а «Соловьи, соловьи» выходили значительно лучше. Не говоря уже о популярной арии «Пой, цыган…». А что с Лосем? — спросил я, поскольку слово «цыган» ассоциировалось у меня с южанами вообще.

— Он в офицерской артиллерийской школе.

— Ого, скажи пожалуйста…

Не говорили мы только о будущем.


Перед парадом, который состоялся несколько дней спустя, мы узнали из приказа, что наша дивизия награждена орденом Красного Знамени и что ей присвоено наименование Варшавской. Ходили даже слухи, что нас оставят здесь в качестве постоянного варшавского гарнизона.

Однако на следующий день мы двинулись на запад. Нас заменила 5-я дивизия из состава 2-й армии.

Шли мы во втором эшелоне 1-го Белорусского фронта.

В Сохачев вошли в морозную январскую ночь. В Коваль — в солнечный полдень, горячо приветствуемые жителями местечка. Во Влоцлавек — ночью, но в этом городе нас задержали на несколько дней, чтобы привести в порядок после напряженного марша. Теплое гостеприимство рабочих, угощение, плачущие во время прощания девушки, платочки на память, заверения писать и возвращаться тем же путем.

В Быдгощ мы вошли снова ночью среди толчеи советских и польских войск. В городе горело много домов, лежали неубранные трупы.

В Венцборке мы пересекли бывшую польско-немецкую границу. Вдоль дорог валялись трупы людей и лошадей, остовы автомашин.

Вручаю солдатам выписки из приказов с благодарностью Верховного Главнокомандующего Красной Армии и командования Войска Польского за взятие Варшавы.

Место расквартирования — Ястрове. Питание заметно улучшается: пополняем свои запасы из немецких складов. Противник покидает местность вместе с гражданским населением, оставляя значительную часть движимого имущества. В некоторых домах находим следы, свидетельствующие о польском происхождении хозяев: изображение орлов, картины, книги. В порыве ненависти мы хотели уничтожить эти дома, однако немного остыли, встретив нескольких местных жителей. Оказалось, здесь жило много поляков.

Останавливаемся у одного из них. Не очень ему доверяем: «документом», свидетельствующим, что он свой, является «Капитал» Маркса на немецком языке и невероятно ломаный польский язык.

Солдаты из тыла первого эшелона рассказывают, что несколько дней назад здесь сбили немецкий самолет. Один из летчиков, уже спускаясь с парашютом, стрелял сверху. Этот погиб. Другой же приземлился с поднятыми руками, но сразу же исчез, будто сквозь землю провалился.

Настроенные таким образом на повышение бдительности, допрашиваем всех гражданских лиц. Поскольку в батареях порой не знают, какое решение принимать, на всякий случай коренных жителей направляют к офицерам контрразведки.


Едим изысканные консервы, пьем великолепные напитки. Несмотря на это, у солдат наблюдаются случаи заболевания цингой.

В это время появляется фронтовое понятие: трофеи.

Вчера вечером мы «атаковали» склад горящих консервов. Все было как на учениях: бег с винтовкой наперевес, с прикрытым лицом, в направлении горящего склада, короткий укол штыком, мгновенный отскок — и несколько банок горячей говядины в собственном соку становятся законной собственностью.

Входим в первый эшелон и продолжаем самый тяжелый в истории 2-й дивизии путь. Перед нами сильно укрепленные позиции, последняя линия обороны Поморского вала. Направление удара — Мирославец. Яростно защищается крепость Пила. Не подозревая, какие события нас ждут, отдохнувшие и веселые, идем вперед. С каждым новым местом привала прощаемся песенкой:

Будь здорова, дорогая,

Я надолго уезжаю

И, когда вернусь, не знаю,

А пока — прощай…

Огромное количество разноцветных ракет, бороздящих небо, говорит о близости переднего края. Таблички, сделанные из наспех отесанных дощечек, и стрелки с указателями ориентируют в расположении «хозяйств», получивших названия по фамилиям командиров.

В военные действия включаемся ночью — внезапно, стремительно. Наша задача — задержать вражеские танковые подразделения, пробивающиеся из окружения. Местность, лесистая и холмистая, с множеством озер и рек, покрытая железобетонными укреплениями, была чрезвычайно тяжелой для наступления и исключительно благоприятной для обороны. Огонь мы начали прямо с марша. Идут тяжелые бои под Подгаями и Надажицами, день и ночь, без перерыва на отдых или еду. Предусмотрительные солдаты чудесным образом используют сковородки, жаря на них все, что удается добыть. Добрые старые сковородки стали теперь единственным средством приготовления горячей пищи.

Дает себя знать отсутствие идеальной схемы наступления, которому обычно предшествует мощная артиллерийская подготовка. Стреляем экономно, постоянно, но очень медленно передвигаем огневые позиции вперед.

Мирославец был последним бастионом в системе немецкой обороны в главной полосе Поморского вала. Мы продвигались к нему в ожесточенных, бесконечных боях. Подход к городу затрудняла неблагоприятная предвесенняя погода.

На следующий день, покружив лесными дебрями, выходим на опушку леса, откуда уже были видны строения Мирославца. В бой вступают танки. 5-й и 6-й полки нашей дивизии спешат на помощь танкистам. Нам выпадает на долю поддержка огнем 2-го полка. Но, прежде чем мы начали вести огонь, огромная волна самолетов противника подвергла бомбардировке наш передний край и артиллерийские позиции. Наших зениток даже не видно. Вместе с пехотой, продвигавшейся вдоль шоссе, открываем огонь из винтовок и пулеметов по пикирующим самолетам. От чудовищного грохота дрожит земля.

В тот момент, когда с диким воем бомбы разрывали замерзшую землю, в молодом лесочке рядом с нами сдалось в плен несколько немецких солдат. Они покорно подняли руки:

— Kameraden, nicht schießen![5] Гитлер капут!

— Ишь ты, сволочь! Хорошенький мне «капут»…

Заниматься ими не было времени. Горит несколько наших танков. Продолжаем вести беглый огонь. Противник возобновил воздушный налет.

— Сукин кот… Прямой наводкой… Огонь! — горячится командир.

Каждую его команду понимаем с полуслова. Он был знатоком своего дела и прекрасным человеком, одним словом, настоящим командиром. Если был в хорошем настроении, всех называл по имени.

К вечеру Мирославец пал.

Сильный дождь со снегом стирает следы ожесточенного боя.

Крайне изнуренные, размещаемся в городе по домам, кому где удастся. Только утром обнаруживаем, что город оказался и нашей и немецкой собственностью. Вспыхивают короткие, локальные стычки. Вскоре пальба умолкла, поскольку остатки немецкого гарнизона Мирославца исчезли, как крысы с тонущего корабля.

Немного отдохнув, двигаемся вместе с пехотой в направлении аэродрома в Боруско. С этого аэродрома еще вчера поднимались немецкие бомбардировщики. Наши подразделения попадают под пулеметный огонь. Меня возмущает непродуманное решение двигаться вперед плотной колонной вместе со штабными и снабженческими машинами. Считаю это беспечностью. А может быть, это самый удачный вариант движения? Мы остановились в овраге. Теперь ни вперед, ни назад.

Минута веселости, вызванная выступлением на краю оврага какого-то артиста-любителя, не меняет общего плохого настроения. Достаточно, чтобы неприятель сбросил в овраг несколько бомб или открыл артиллерийский огонь, — и нас можно было бы вычеркивать из списков личного состава армии.

Усаживаюсь в заснеженном рву и достаю планшет. Нахожу в нем еще не читанное письмо. Меня охватывает радостная дрожь — письмо от Дануси. Писала она не часто, впрочем, так же, как и мои близкие. Чаще всего приходили письма от девушек из тех мест, где проходил наш боевой путь. Погружаюсь в чтение.

С раскисшего поля в овраг спускаются три оседланных коня с одним всадником. Хорунжий соскочил с лошади, наклонился к земле и стал черпать рукой снег, прикладывать его к вискам и лицу, брать в рот. Приглядываюсь к нему и вдруг узнаю: это же Стеттер, мой школьный товарищ, сосед по парте. В свою очередь он смотрит на меня, но не узнает. Придя немного в себя, начинает бормотать:

— Нас окружили немцы… Я ехал с командиром… и сержантом… Внезапно налетели на нас, гады… Спасся один я…

Вновь он зачерпнул горсть снега, уселся на землю. Я приблизился к нему:

— Адам, не узнаешь меня? — Мне хотелось вывести его из состояния оцепенения.

Узнал, улыбнулся, но продолжал говорить о смерти командира, об окружении. Его, очевидно, мучили угрызения совести, он чувствовал себя виноватым, что покинул товарищей. Однако в конце концов он уселся на коня и, ведя в поводу двух других лошадей, двинулся в направлении головы колонны.

Между тем на краю оврага артист-любитель продолжал свое выступление. Теперь он изображал горе-вояку, жалующегося на несправедливость солдатской судьбы: «Один маленький котелок — два человека, одно большое ПТР — один человек». «Артист» готовился уже к следующему номеру, когда пулеметная очередь сдула его в овраг.

Осматриваю в бинокль местность. В поле зрения находилось довольно обширное пространство, ограниченное с трех сторон полосой леса. Единственное нетипичное строение говорило о близости аэродрома. Это был наблюдательный пункт с башенкой. Наши солдаты говорят, что несколько минут назад оттуда убежали немцы. Я прошу у командира разрешения подойти к домику, поскольку так или иначе батарея должна занять огневую позицию недалеко от него. Получаю разрешение. Идем с хорунжим Пизлой и несколькими добровольцами. Разведка заканчивается успешно. Внутри помещения после немцев сохранилось еще тепло, Хватаю телефонную трубку: есть связь.

— Вальдек, — обращаюсь к хорунжему, — ты знаешь немецкий, давай поговори.

И начался удивительный разговор. Нужно признать, правда, длился он недолго. Дальнейшие попытки хорунжего продолжить его не увенчались успехом, поскольку он опрометчиво на польском языке «оценил» перспективы своего собеседника, вложив в это всю свою душу.

После этой тирады Вальдек оборвал провод, и мы обусловленной серией ракет доложили командиру, что домик наш. Колонна двинулась вперед и вскоре скрылась в лесу, а наша батарея свернула к близлежащему холму. Немцы оставили на НП пишущую машинку. Она мне потом очень пригодилась для оформления наградных листов.

Пехота уже вступила в огневое соприкосновение с передним краем: противника под Боруско. Наша передовая проходит до кромке леса. В нескольких сотнях метров перед нами — аэродром. Готовимся к нанесению удара по фашистам. Помогаю командиру оборудовать наблюдательный пункт. Делаем это наспех в расчете на то, что легко возьмем деревню. Между тем после короткой артиллерийской подготовки, проведенной нашим дивизионом, началась чехарда. Батальоны 5-го полка двигаются в атаку. Сопротивление гитлеровцев необычайно сильное. Немецкие танки — «тигры» и «пантеры» — ведут огонь по нашим полковым батареям. Однако нам удается продвинуться на несколько десятков метров.

Обстреливаем железнодорожную станцию Боруско, бараки и авиационные ангары. Пехота вновь поднимается и захватывает бараки. Мы теряем телефонную связь с батареей. Вскоре замолкает радиостанция, а раненый радист теряет сознание от потери крови.

— «Висла», «Висла», я — «Пальма», я — «Пальма»… Как меня слышите? Как меня слышите? Прием. От ноль пять до ноль один… «Висла», «Висла»… — И замолк.

Получаю приказ возвращаться к батарее и тотчас же установить связь. Бегу через лес в направлении шоссе.

— Почему нет связи? — кричу издалека.

— Нас обстреляли с тыла! — отвечает хорунжий Пизло. — Я выслал на линию людей. Сейчас должны восстановить связь.

Забираюсь на вышку к хорунжему. Смотрю в направлении батареи: солдаты, стоя по колено в ледяном болоте, прильнули к орудиям. Осматриваю в бинокль кромку леса за шоссе.

Из леса галопом несутся наши отступающие обозы, пересекают шоссе и поворачивают на полевую дорогу, которая ведет в глубь нашей обороны. Обозы уже слишком далеко, чтобы их можно было задержать. Обозники к бою не готовы, а здесь через минуту каждая винтовка нам пригодится. Минометный огонь противника вновь поражает отступающую колонну. По шоссе удалось проскочить только «студебеккеру» с двумя полевыми кухнями. Он погнал в направлении Мирославца.

Снова огонь противника. На этот раз по нас. Надо принимать решение. Связи по-прежнему нет. Кромка леса загремела пулеметными очередями. Наша батарея, расположенная на склоне холма, видна как на ладони. Молниеносно оцениваем обстановку. Нас двое офицеров, и соответственно два варианта выхода из затруднительного положения: мой — принять бой собственными силами и любой ценой задержать врага (это были неприятельские отряды, пробивающиеся из Пилы), требуя одновременно подкрепления; вариант хорунжего — отвести орудия на холм, в молодой лесок, и оттуда открыть огонь, а остальными силами принять бой. В нашем распоряжении было около сорока солдат. В конце концов мы выбрали третий вариант, компромиссный: половину батареи отвести и начать огонь прямой наводкой, а остальным солдатам принимать бой стрелковым оружием и двумя ПТР.

Противник вновь ведет сильный огонь по нашей батарее. Имеются раненые. Делим между собой обязанности: хорунжий прикрывает отвод двух гаубиц. Задание превышает человеческие возможности. Водитель автомашины, капрал В., отказывается выехать из укрытия. Вытаскиваю пистолет. Москвич Мишка Родин бросает шапку о землю и с криком: «Раз мать родила, раз и помирать!» — вскакивает в кабину «студебеккера». Двигается. За ним другой, Демяновский. Пока не думаю о наказаниях за неподчинение, которое на фронте строго карается: нет времени.

Мои ребята включили первую скорость. Машины, страшно завывая, увязая в грязи, медленно поползли вверх.

Хорунжий Пизло делает в батарее все что можно, чтобы прикрыть отход моих орудий. Машина Демяновского совсем увязла в грязи, водитель ранен. Из капота вырываются клубы пара; радиатор без воды — продырявлен; стекла кабины от пуль стали матовыми.

— Взводный! Заменить водителя!

— Слушаюсь!

Мишка едет. Со спущенными камерами и без воды в пробитом радиаторе. Орудие выдвигают вперед. Раненых затаскивают в кузов. Во рту чувствую такую сухость, что не могу говорить. Бегу к хорунжему. Укрываюсь вместе с расчетом за бронещитком гаубицы капрала Кшисяка. Отдаю приказания.

Сила нашего огня кажется детской забавой по сравнению с огнем, который ведет противник. По-прежнему нам не удается установить связь с командиром дивизиона. Мы можем рассчитывать исключительно на собственные силы.

— Лаговский! Зажги лесную сторожку! — кричу я.

Дельный капрал Лаговский, командир третьего расчета, жарит зажигательными снарядами по домику, из которого недавно убежали наши обозники. Одерживаем первый успех: лесная сторожка начинает гореть. Судя по всему, там засели «диспетчеры» наступления. Возможный успех противника угрожал окружением наших отрядов на аэродроме. Мы отдавали себе в этом отчет. Связист не возвратился с линии. Я послал связного к командиру. Хорунжий Пизло подготавливает четвертое орудие к стрельбе прямой наводкой. Очень трудно передвинуть лафет. Капрал Алипов, хотя его орудие, установленное выше, находится под сильным обстрелом, справился с этим быстрее. Вот он уже производит первый выстрел. Над лесом заклубился огонь и дым. Это успокоило на минуту врага и нас. Последним, нечеловеческим усилием четвертый расчет устанавливает орудие на удобной позиции. Третий расчет ведет огонь из стрелкового оружия.

— Заряжай! — кричит хорунжий. А потом еще громче с ужасом: — Моя нога! Моя нога…

Из ноги у него обильно струится кровь. Вальдек смотрит на меня невидящими глазами, хочет что-то сказать… и теряет сознание.

Меня охватывает жалость и бессильная злость. Проходит всякий страх. Раненого укладываем за колесом орудия. Нет санитара: он ушел с первой группой раненых. Хорунжим занимается старый вояка канонир Кордиака. Вновь огрызаемся несколькими выстрелами. За хорунжего — огонь!

Немцы перебежками все время продвигаются вперед. Два их ручных пулемета лают как бешеные собаки. До шоссе около ста метров. Все командование принимаю на себя. Вдруг из оврага выныривает «студебеккер» с походными кухнями. На полном ходу он пробует проскочить зону перекрестного огня. Огонь фашистов еще более усиливается, и все на мчащуюся машину. Видимо, в Мирославце тоже очень горячо. Я пользуюсь минутным ослаблением огня и приказываю отнести раненых за домик, а потом под его прикрытием за возвышенность, в молодой лесок. Энергичный Кордиака на своих кривых ногах тащит, спотыкаясь в топи, Вальдека. Кордиака, бедный крестьянин из Тарнополя, дома он оставил кучу детей.

Автомашина ударяется в дерево. Из нее выскакивают трое. Они карабкаются в нашем направлении. Между тем нам удалось перегруппировать свои силы, вкопавшись в землю как можно глубже. Снарядов у нас немного, а батальоны 5-го полка наверняка просят огня на аэродром, на это проклятое Боруско. Наконец начинает бить первое орудие с закрытой позиции. Взводный, командир первого расчета, идет к нам с помощью. Чудесный парень Мишка, все-таки он довез орудие до места!

Противник достиг рва у шоссе.

— Огонь по пехоте! — приказываю я.

Готовятся, сволочи, к последнему броску. Как бы не так! Вновь нашу батарею потрясают взрывы мин. Град осколков падает между расчетами орудий. Стрельба из наших гаубиц здесь уже ничего не даст. Взводный со своим орудием из кожи вылезает, но его огонь также безрезультатен. Враг слишком близко. «Кажется, мы не выдержим», — закрадывается в голову ужасающая мысль. Я обдумываю возможность отхода. Но что будет с орудиями, автомашинами? Оставить так, в поле? Этого мне никто никогда не простит.

Вновь на нашу батарею обрушивается прицельный огонь. Я чувствую легкий удар в области сердца. Осколок снаряда попал в самую середину индивидуального санитарного пакета. Каждый солдат носит такой пакет в левом кармане с целью оказания первой помощи раненому товарищу или себе самому. На этот раз пакет выполнил иную функцию — стал щитком.

Но… что это такое?

Шоссе покрылось взрывами. Неужели бьют по своим? Нет, это наши. Наверно, четвертая и пятая батареи. Это поручник Бердовский, командир четвертой батареи, спешит прийти на помощь товарищу, находящемуся в трудном положении.

— Гражданин поручник! — кричит капрал Алипов. — За нами пехота!

Смотрю, но вижу не слишком отчетливо. Это, пожалуй, какая-то из рот третьего батальона. Наши пехотинцы разворачиваются в цепь, тащат за собой минометы. Постепенно сгущаются сумерки.

Под прикрытием темноты орудия были отведены со злополучной высотки в рощу, расположенную недалеко от летного поля. Справа проходило железнодорожное полотно. Бои за Боруско затягивались. Боеприпасы у нас были на исходе, а контратаки противника усиливались. Наша оборона была надежной, однако бои не прекращались ни днем, ни ночью. Начинала сказываться усталость. В этой сложной местности противник имел сильные опорные пункты в деревнях Жабин, Жабинек, Вежхово. В Вежхово частенько наведывался вражеский бронепоезд, осыпая нас бешеным шквалом огня. Железобетонные бункеры, однако, укрытия надежные.

И все же постепенно начинало проявляться наше превосходство над противником. Подтянулась и батарея минометов 1-й пехотной дивизии, подоспела новая партия боеприпасов.

Потери среди личного состава у нас весьма ощутимы. Погиб во время проверки телефонной связи Девятин, наш телефонист. Ему перебило осколком позвоночник. Навсегда замолк его вызов: «Висла», «Висла», я — «Пальма»…

Погиб при невыясненных обстоятельствах заместитель командира взвода по политико-воспитательной работе Капустин. Угодивший в штабную машину снаряд-болванка оторвал руку связисту. Раненых было много.

По ночам нас сильно беспокоили немногочисленные, но отчаянно дравшиеся группы немцев, пробивавшихся из нашего тыла к своим. Одного из них я взял в плен. На мой окрик «Хенде хох!» он даже присел со страху и покорно поднял руки. Я привел его в батарею, держа на мушке его же пистолета.

— А неплохого фрица вы, товарищ поручник, облюбовали, — смеялись солдаты.

Отбивая контратаки противника, мы готовились к решающему наступлению.

Однажды ночью к нам прибыл хорунжий Борковский, назначенный на должность раненого Пизлы. Я спал в окопе вместе с расчетом одного из орудий, когда меня разбудили.

— Не беспокойтесь, товарищ поручник, — отозвался прибывший. — Я хотел лишь убедиться в том, что прибыл туда, куда требуется.

— Добро пожаловать, — буркнул я спросонок. — Ладно, ладно, утром поговорим. Укладывайтесь рядом.

— Так ведь я не один, — замялся хорунжий. — Со мной приятель, который должен еще сегодня явиться в штаб полка. Тоже артиллерист.

Я выпрямился, поправил мундир.

— Подпоручник Новицкий, — протянул я руку.

— Поручник Лось, — послышалось в ответ.

— Как?

— Лось, Казимеж.

— Из пятой бригады?

— Так точно, — ответил он. — Но сейчас прямо из Люблина, из школы.

— Ах ты, бродяга ты этакий, какая же нелегкая занесла тебя сюда?

В темноте мы бросились друг другу в объятия. Я велел хорунжему располагаться на моем месте, это был как раз его взвод, а сам решил проводить приятеля в штаб полка.

— У меня приказ явиться к командиру полка. А что дальше — не знаю, — объяснил он кратко.

Петляя по лесу, мы рассказываем друг другу о себе, вспоминаем.

Пора бы уже быть на месте. Во мне зашевелились сомнения, правильно ли мы идем. Ночь становилась все темнее, а лес кончился. Автомат немилосердно давил плечо. Зарева фронтовых пожаров отсвечивались на низко движущихся облаках. Одолевал сон.

Мы задержались, чтобы осмотреться. Со всех сторон слышались глухие выстрелы орудий. Темноту ночи пронизывали огненные следы трассирующих пулеметных очередей. То здесь, то там бдительные прожектористы ощупывали лучами темноту неба. Где-то далеко вспыхивали ракеты. Мы, поеживаясь, укрывались во влажной неприветливой траве. Казик пытался меня успокоить.

— Заговорились мы с тобой, — сказал он.

Тотчас же прозвучала пулеметная очередь.

— Нарвались на них, — прошептал он.

— Нет, — возразил я, — это те, кто прорывается через линию фронта. Давай переждем.

— Ползи назад, — сказал он вполголоса, — я буду тебя прикрывать.

Я настаивал на своем.

— Я — старший по званию. Приказываю: отходи, — скомандовал он. — Потом заменимся.

Противник выпустил еще одну очередь из нескольких стволов. Казик поднялся во весь рост и ответил очередью прямо в пышущие огнем стволы.

Мы не успели замениться. Он упал, сраженный прямо в сердце, и остался навсегда в своей одинокой могиле. Я посвятил ему одно из своих стихотворений…

1 марта 1945 года разгорелся решающий бой за прорыв вражеской обороны.

Совещание длилось недолго, каждый из нас хорошо знал свое дело, и закончилось оно ставшими уже привычными словами командира:

— …И я надеюсь на вашу храбрость, отвагу и геройство. — При этом он настойчиво смотрел в мою сторону, как бы желая показать, что мои усилия помочь ему овладеть польским не пропали.

Он был хорошим психологом, говорил скупыми фразами, но ситуацию при этом определял всегда очень точно. Охотно пользовался цитатами, различными народными поговорками и изречениями. Одним из его любимых выражений было: «Тише едешь — дальше будешь!»

У него была привычка никогда недоговаривать свою мысль до конца. Эта манера делала его в наших глазах человеком загадочным и таинственным. Признаюсь, мы его боялись, но готовы были идти с ним в самое пекло, готовы были отдать жизнь за него. Однако наш капитан отнюдь не требовал этого, наоборот, он умел находить такие решения во фронтовой обстановке, чтобы при минимальных потерях добиться максимального боевого успеха.

Совещание было коротким, но деловым. Самое главное — у нас было достаточно оружия и боеприпасов. А старые сапоги — ничего, выдержат. Весна приближается…

— Ну что ж, пошли, сынок, — сказал командир и повел меня на наблюдательный пункт.

Я этому очень обрадовался, потому что в батарее у меня была отвратительная землянка, в которую постоянно протекала вода. Вместе со мной в ней размещались поручник Мацишин и телефонист.

Рядом с нашим расположением была огневая позиция батареи гаубиц из состава бригады армейской артиллерии. Неподалеку размещалась и прославившаяся 5-я бригада тяжелой артиллерии, которая была отведена из-под Кострина, где вместе с другими соединениями дальнобойной артиллерии участвовала в подготовке прорыва на Берлин. Теперь ее снаряды пролетали над нашими головами.

Я чувствовал себя бодрым и полным сил. К тому же и погода заметно улучшалась. Однако в подсознании жила мысль о завтрашнем дне: неужели фрицы опять задержат нас здесь на долгие недели?

Дорога на наблюдательный пункт была скверной, асфальт исковеркан снарядами. Отсюда хорошо проглядывалось Вежхово, находящееся еще у немцев, слева виднелись Жабин и Жабинек, а за ними — проклятое Боруско. И все это предстояло взять.

По пути мы зашли на командный пункт 5-й батареи. Можно сказать, дернула меня нелегкая: лучше бы не ходить туда.

Землянка была обставлена как дворец: на стенах — обои, на полу — ковер; диван, покрытый одеялом. На самом видном месте стоял ленинградский патефон с большой горкой пластинок. Рядом — коптилка.

— Что ж это ты, Ульянов?.. — Тут капитан взглянул на меня, как бы ища польское слово.

Угадав его намерение, я подсказал:

— Устроился, как царь или султан?

— Разве это по-фронтовому? — продолжил командир.

— Это работа Виктора, — не без скрытого превосходства, с оттенком гордости небрежно бросил командир пятой батареи, смуглый москвич Ульянов.

Это был прекрасный артиллерист, его батарея била без промаха. Капитан в душе немного завидовал славе Ульянова, однако утешал себя тем, что командовал гаубицами, а не простыми орудиями, обращение с которыми, мол, дело простое и легкое.

— Значит, он тебя, — капитан старался продолжать по-польски, — он тебя… Ну, как это будет: разнеживать?

Я подсказал.

— Вот-вот. Побойся бога, Ульянов. В ад ведь пойдешь за это.

Настроение у обоих было отличное.

— А этот ваш Виктор делец что надо, — вырвалось у меня.

Ульянов отличался покладистостью и веселым нравом, что вызывало на откровенность, а Виктора я не любил из-за его заносчивости и высокомерия. Но я не знал, что в этот момент подошел сзади и услышал мои слова хорунжий. — командир взвода управления пятой батареи. Он подскочил ко мне, багровый от злости. Отблеск коптилки яростно прыгал в его глазах.

— Ты, молокосос, хочешь, я тебя научу, как следует выражаться о Викторе Бермане? — прошипел он. При этом вид у него был такой грозный, что, признаюсь, это произвело на меня впечатление.

— А вы, хорунжий, поосторожнее выражайтесь по отношению к старшему по званию, — огрызнулся я.

Наши командиры, остолбенев, наблюдали за неожиданным конфликтом.

Хорунжего отнюдь не смутила моя реплика.

— Эх ты, сосунок маменькин, если бы я только захотел, то через несколько дней у меня было бы на звездочку больше на погонах, чем у тебя. — При этом он пытался саркастически улыбаться, что делало его похожим на Мефистофеля, и глазами искал поддержки у начальства. Не найдя ее, он несколько успокоился, продолжая что-то бурчать себе под нос.

— Осторожнее с «сосунком», ты… — Я хотел было обрушить на него очередную порцию «изящной словесности», поскольку его прозвища вконец вывели меня из равновесия, а отмалчиваться я не привык, но тут вмешался хозяин землянки. После его миролюбивого предложения пропустить традиционную рюмочку перед завтрашним тяжелым наступлением спор угас сам собой.

Дальнейший «обмен мнениями» и так стал невозможен, поскольку в землянку вошел заместитель по политико-воспитательной работе хорунжий Молдавский в сопровождении командира четвертой батареи поручника Бердовского с заместителем хорунжим Издебским.

Несмотря на внешнее спокойствие, атмосфера встречи оставалась натянутой, прохладной. Ничего доброго это не сулило.

До начала наступления я вернулся в батарею. Внимательно проверил все расчеты. Готовность к бою была полная.

Поручник Стефан Мацишин продолжал беспокойно суетиться. Ему предстояло нелегкое задание.

Внезапно раздался знакомый возглас наблюдателей: «Рама!» Самолет лениво показался на горизонте, покрутился над передней линией и исчез.

— Ты, тетенька, нас теперь не испугаешь. Слишком поздно. Скоро твою фотографию сдадим в архив, — пробормотал я вполголоса.

Однако неприятное чувство осталось, как всегда, после появления «рамы».

Дежурный телефонист беспрестанно проверял наличие связи с наблюдательным пунктом. Наконец связь установлена. Вот оно, начало. Капитан с наблюдательного пункта передает команду. Конечно, она доходит до нас с некоторым опозданием: ведь прежде чем попасть к артиллеристам, она проходит через двух телефонистов: на КП и в батарее.

Когда прозвучало долгожданное: «Батарея — к бою!» — и расчеты заняли свои места, я взглянул на запад, как бы желая запечатлеть в памяти отчетливо вырисовывающийся в ясном утреннем свете каменистый холм и краснеющие вдали черепичные крыши поморской деревни. Интересно, что с ними станет через час или два после страшного огневого урагана.

— Прицел двадцать три, угломер… заряд третий, взрыватель фугасный, заряжай!

В ход пошел механизм наводки. Оптическая ось панорамы была совмещена с целью.

— Второе готово!

— Первое готово!

— Четвертое готово!

— Третье готово! — докладывали один за другим командиры расчетов Алипов, Кшисяк, Лаговский.

— Огонь!

Рука поручника Мацишина резко разрубила воздух, а затем это движение повторялось вновь и вновь.

Казалось, все громовые удары со всего мира отозвались в наших ушах.

Поредевшие расчеты сами доукомплектовались. Я пополнил расчет Калибадаса и Щепека, а командир другого взвода хорунжий Борковский — четвертый расчет. Бой продолжался.

Постепенно огонь нашей батареи и ближайшей батареи артиллерии армейского подчинения наладился. План огневого удара выполнился точно. Пока все шло так, как и предусматривалось. Я предчувствовал полный успех, хотя не исключал, что поступит приказ о внезапном изменении объектов поражения, дальности стрельбы, типа снарядов и т. д., что всегда свидетельствует о чем-то неладном. Через некоторое время методический огонь все чаще прерывают паузы. Тишина в эти мгновения настолько контрастирует с грохотом выстрелов, что слышны легкие шлепки стреляных гильз, падающих на землю.

— Приличная артподготовка, — одобрительно бросаю я наводчику и бегу к телефону, чтобы доложить командиру о нашем самочувствии. Я заверяю его, что все в наилучшем порядке, кроме Мишки, хотя и с ним ничего страшного, да и резервный шофер в наличии. Это был поляк — уроженец немецкой части Силезии, служивший в вермахте и несколько дней назад сдавшийся в плен. Силезец так и рвется в бой с фрицами.

Он служил у нас помощником повара, в частности, потому, что попал в плен с несколькими буханками хлеба. Позже он получил право носить польский мундир.

— А что у вас нового, капитан? — спрашиваю.

— Да ничего особенного. Пехота пошла в атаку, а Боруско атакуют танки и кавалерия. Там у тебя брат, кажется?

Я был поражен. Мне никогда не верилось в возможность применения конницы в этой механизированной войне. Стыдно было даже признаться, что мой брат — кавалерист, и к тому же еще довоенный улан. Мне чудилось, что я уже слышу звон сабель и мощное «ура», в котором выделялся его голос. Впрочем, его привязанность к лошадям осталась по сей день, как и воспоминания о лихих атаках, а голос у него сохранился такой зычный, что все кони, услышав его, ходят по струнке.

Сразу же после окончания артподготовки в небе появились армады самолетов. Вместе с ними показались белые облачка зенитных разрывов. Противник отстреливался. Разрывы наших зенитных снарядов обозначались темными облачками.

Только теперь я заметил на небе солнце. Было уже далеко за полдень. Наступление успешно развивалось.

Пал последний бастион Поморского оборонительного вала. В битве под Вежховом погибло много польских солдат. С памятью о них мы шли на запад.

На этот раз маршрут был продолжительным. Наши войска клиньями вбивались в земли Западного Поморья. На каждом шагу мы убеждались в эффективности нашего огня. Всюду виднелась разбитая вражеская техника, наспех отброшенная с дорог на обочины, а также трупы, множество распухших человеческих и конских трупов. На участке между опушкой леса и дорогой ровными штабелями лежат немецкие «панцер-фаусты». Немцы не успели пустить их в ход, зато мы ими воспользуемся.

Обычно противник всегда хоронил погибших, но теперь времени не хватило.

Отдельные населенные пункты мы, пробираясь между озерами и минными полями, между болотами и густыми зарослями, занимали с ходу. Наши полки и батальоны, роты и батареи, взводы и отделения сильно поредели. Но мы шли все вперед и вперед, потому что так было нужно.

Немцы яростно огрызались. Хотелось хоть немного отдохнуть. Время от времени командиры вновь пересчитывали немногочисленный личный состав. Под конец войны у нас откуда-то появилась мода на сабли. Большинство офицеров щеголяли этим модным реквизитом. Сабли, разумеется, были немецкие, парадные. Зачастую они использовались новыми владельцами как тросточки, помогая при наших переходах.

Колонна останавливается на шоссе. При налете приходится принимать молниеносные решения. Только что погиб один паренек, который на велосипеде неосторожно оторвался от головы колонны.

Батарея поручника Бердовского развертывается к бою тут же на шоссе и открывает огонь. Обгоняя артиллеристов, вперед выходит пехота. Смеркается. Сопротивление противника сломлено нашим напором. Ближайшее местечко сплошь увешано самодельными белыми флагами. Жители выходят из домов с привычными словами, звучащими, как заклятие: «Гитлер — капут. Камераден, нихт шиссен». В плен сдаются целые подразделения немцев. Они выглядят как толпа оборванцев. Трудно даже поверить, что это те самые, некогда такие лощеные, немецкие солдаты.

Всюду на дорогах огромные колонны гражданских автомашин с домашней утварью, с белыми и бело-красными флажками на брезентовых кабинах. Мы заставляем их съехать с дороги.

— Цурюк, цурюк! — кричим. — Лос, лос![6]

— Я, я, цурюк… — униженно кланяются немцы.

У нас нет времени заниматься ими.

Основные силы армии направляются на Колобжег. Наша и первая дивизии получают приказ двигаться на Камень Поморский. День и ночь, ночь и день — все вперед и вперед. Временная опасность возникает в связи с попыткой отдельных частей противника, попавших в окружение, пробиться на запад. Мы отбиваем их атаку.

В ожидании переправы через Драву, удобно развалясь в «виллисе», я замечаю Кубу. Он везет на велосипеде катушки кабеля, а из висящей у него на спине такой же катушки разматывается шнур. Связной прокладывает новую линию. Сбоку свисает какой-то кинжал. Впрочем, он никогда не придерживался уставных норм в ношении формы. Я замечаю, что мой приятель дослужился уже до звания старшего стрелка.

— Куба! — кричу я.

Он устало поднимает голову и останавливается.

— Слушаюсь… А, это ты, большой начальник… Подожди минутку, поговорим. Только вот сначала эту чертовщину дотяну, а то командир разволнуется. Кажется, фрицы хотят за эту речушку зацепиться.

— Я тоже так считаю, Юзек. Как раз ожидаем переправы.

Он ушел. И уже на своих ногах не вернулся. Через несколько минут его пронесли на носилках, тяжело раненного в грудь. Свой разговор мы закончили уже после войны. Якуб работал на мельнице и был вполне доволен судьбой.

Мы переправляемся через не очень широкую Драву. Весенние воды все же оживили эту реку, извивающуюся крутой спиралью среди зеленых холмов, поблескивающих остатками снега. Танки взрыли гусеницами многие гектары леса, поскольку переправу наметили именно в этом, самом узком месте реки.

— Здесь и угри должны водиться, — авторитетно заявил капрал Пис. — Взгляните-ка, поручник, какая здесь черная и быстрая вода…

— Это не Серет, Тадеуш, — сомневаюсь я. — Вот переправимся — проверим. Это наша река.

Недавно я проверял: имея терпение, можно и угря поймать.

На солнце надвигается огромная хмурая туча, приближаются сумерки. Необходимо добраться до ближайшей деревни и там остановиться на ночлег. Мы неустанно преследуем по пятам врага, однако в бой приходится вступать не часто.

Наконец голова нашей колонны достигает деревни, которая оказывается не слишком гостеприимной. Слышна хаотичная стрельба из ручных пулеметов.

По просьбе общевойскового командования мы развертываемся к бою. Делаем это без особого желания: мечты о спокойной ночи и глубоком, здоровом сне не сбываются. Черт бы побрал этих молокососов из фольксштурма! Молниеносно окружаем отдельно стоящий домик на окраине деревни. Все двери наглухо заперты. Окна закрыты ставнями. Здесь решено разместить наблюдательный пункт батареи. Наводчики уже привели свои орудия к бою и ожидают команды. Мы тем временем стучимся во все двери — громко, но вежливо, хотя и сомневаемся, что наши окрики по-немецки увенчаются успехом.

Время не ждет, но никто не спешит открывать. Пора переходить к более решительным действиям: взломать двери! Они с грохотом падают, а из темноты — что за черт? — целый лес маузеров.

— Хенде хох! — кричу я, оторопев, и отскакиваю за угол.

Стволы молчат, но я жду, что вот-вот они брызнут огнем. Я повторяю приказ и выпускаю очередь в небо. Сразу же в ответ на это дверные проемы отвечают бешеным огнем. «Эх, а так славно было бы заночевать в этом домишке!» — проносится мысль.

— Огонь по окнам! — приказываю.

Это сразу же подействовало: внутри дома раздается грохот бросаемого на пол оружия.

— Лос, выходить! — кричу я.

— Нихт шиссен, камераден. Гитлер — капут. С нами поляк, — послышалось изнутри.

Выходят. Фольксштурмовские сопляки и старики.

— Эх вы, голодранцы! Вот я вас сейчас рожу заново, — бормочет Петр, расставляя их вдоль стены.

— Где поляк? — резким голосом спрашиваю я.

— Где он, так вашу?.. — добавляет Петр.

Показывают внутрь дома. Некоторые плачут. Капрал Пис с несколькими солдатами вскакивают в дом.

— А ну-ка, Игла, спросите их, почему они стреляли, — обращаюсь я к командиру отделения связи, который неплохо владел немецким.

— Говорят, что им приказал раненый солдат, якобы поляк из Торуня.

— Пусть копают ров, а как закончат, запереть в сарае до прихода особистов.

Раненый лежал на соломе, весь в крови, обвязанный каким-то тряпьем.

— Ты, негодяй, почему приказал стрелять? — спрашиваю, наклонившись над ним.

— Спасите, на помощь, я — поляк! — стонет раненый.

Во мне все закипело. Возникло желание влепить в него свинца, чтобы покончить с ним раз и навсегда.

— Эх ты, подлец! Поляк — и приказал стрелять в поляков? — вырвалось у меня. — Санитар, окажите помощь и доставьте этого «патриота» в санбат. Погоди, вот вылечат тебя, тогда сам узнаешь, кто ты такой! — На этом допрос я закончил.

— Да, узнаешь, пес паршивый, — как эхо, повторил Петр.

Ребята производили обыск. Не нашли ничего, кроме огромного количества флаконов с одеколоном «Шипр». Сразу же, стервецы, стали пробовать.

— Товарищ поручник, попробуйте и вы. На спирту! — убеждали меня.

Я категорически запретил пить, поскольку слышал, что были случаи отравления одеколоном.

За сараем слышался плач. Трудно было переубедить мальчишек и стариков — храбрых защитников фатерланда, что ров, который они копают, предназначался для маскировки орудия. Все думали, что в нем они и закончат свой «ратный путь».

— Игла!

— Слушаю!

— Объясните же вы им наконец, что такое гуманность польского воина.

Наступила темная ночь, как будто кто-то накрыл землю непроницаемым пологом. Деревня наша! Сон принес новые силы и хорошее настроение.

Каждый новый день приносил смешанные чувства. Главным образом радость по той причине, что мы припирали врага к морю. В нашей фронтовой жизни это абсолютно новое чувство — уверенное преследование врага. Однако одновременно с этим росли потери: то кто-нибудь подорвется на мине, то погибнет в короткой, но яростной схватке. Мы наступали все более широким фронтом, но и противник выставлял против нас новые и новые резервы. Это были и солдаты вермахта в своей грязно-зеленой форме, и учащиеся офицерских школ и унтер-офицерских курсов, и отдельные группы перепуганных юнцов и стариков из ополчения. Мы натыкались и на отчаянно дравшихся до последнего патрона эсэсовцев, и на власовцев, и на норвежских квислинговцев в черных мундирах. Преодолеть сопротивление всего этого разношерстного воинства было делом нелегким.

Смешались все стороны света. Казалось, солнце восходит и заходит в самых невероятных местах. Один день был не похожим на другой.

Мы двигались непрерывно вперед и вперед, ожидая более сильного отпора на рубеже реки Реда. С каждым днем все больше немцев сдается в плен. И сразу же пленные становятся удивительно смирными и послушными. Даже не верилось, как такой солдат мог воевать против нас. Под конвоем они шли испуганные, но в глазах у них светилась радость, они как бы говорили: нас много, и нас не убьют, лучше плен, чем смерть. Солдаты передавали друг другу новость, что на участке 6-го полка в плен сдался целый вражеский батальон вместе с командиром.

Под Свидвином произошла наша встреча с солдатами Красной Армии, которая и нам и им принесла радость. Вместе всегда лучше. Эта встреча означала также, что мы вклиниваемся в разных местах в оборону противника, оставляя в непрочесанных лесах значительную часть его сил.

Все это теперь напоминало блицкриг, но только в нашем исполнении. Выходило, что немцы написали партитуру, а ее инструментовка, текст к ней и исполнение принадлежали нам. Мелодия получалась неплохая.

Из штаба доставили выдержки из приказа командования Красной Армии, где нам выражается благодарность за прорыв Поморского вала. Мы передаем ее воинам, крепко жмем руки. Вспоминаем тех, кто остался на поле боя. Война еще не окончена, она требует от нас новых усилий.

Это произошло настолько неожиданно, что показалось невероятным. Вражеские самолеты обрушились на Свидвин. Их первый эшелон с ревом сбросил свой смертоносный груз неподалеку от нашего расположения. Паника охватила часть вырванных из сна людей. Возникло замешательство. Темная ночь, рев самолетов, свист бомб и столбы пламени, взметнувшиеся в небо, — все это лишь усиливало психологический эффект внезапности. За первым эшелоном штурмовиков прилетел второй. Мы разворачивали к бою орудия, когда пришел приказ оставить город.

От очередного воздушного налета уйти нам не удалось. Новая атака вражеской авиации была намного сильнее первой. Земля содрогалась от взрывов, меня то и дело швыряло о колеса автомашины, под которой я нашел себе убежище. Только после меня осенило, что попадания в грузовик, нагруженный боеприпасами, достаточно для того, чтобы не только от меня, но и от всей батареи осталось мокрое место.

На небе под парашютами повисло несколько осветительных бомб. Сверкнули прожекторы противовоздушной обороны, где-то с северной стороны несмело отозвались зенитки, однако все это ни в малейшей степени не уменьшило интенсивности вражеского налета. Все же в короткую паузу между вторым и третьим эшелонами немецких самолетов нам удалось покинуть это злополучное место. Мне на этот раз пришлось выступить в роли шофера. Настоящий водитель — Стась — лежал на моем месте и, охая от боли, учил меня вести машину.

— Сцепление…

— Да…

— Левая…

— Есть.

— Скорость…

— Есть.

— Сцепление… отпусти, и газ…

Пошло. Машину дернуло, но двигатель не заглох. Напрягая до боли глаза, я вглядывался в силуэт двигавшегося впереди нас «студебеккера». Бледные вспышки разрывов одновременно и облегчали, и затрудняли задачу. Находясь в новой для себя роли, я желал, чтобы они продолжались без перерыва: их отсутствие вконец дезориентировало. Мотор ревел, а Сташек уже не говорил, только стонал. Иногда мне приходилось что-то переключать, но он уже не мог мне в этом помочь. Вскоре он затих совсем, уткнувшись как-то странно сильно и недвижимо головой мне в бок.

Не берусь описать то, что я чувствовал тогда. В конце концов мне все же удалось вывести из обстрела грузовик, груженный четырьмя тоннами снарядов, гаубицу и расчет из восьми человек с его командиром — капралом Лаговским.

О переживаниях минувшей ночи мы не говорили. Их заслонили новые, более значительные события. Шофер Сташек, чья фамилия, к сожалению, не запомнилась, впоследствии вылечился и еще успел принять участие в решающих боях. Его тогда не ранило, а придавило машиной, повредив грудную клетку.

Мне запомнилось, что, уже благополучно доведя машину до своих, я очутился в кювете, машина опрокинулась и несколько моих пассажиров набили себе синяки и шишки.

И все же, учитывая-то обстоятельство, что мои курсы вождения автомобиля продолжались всего несколько минут, итог поездки можно было считать удовлетворительным.

Город Грыфице несколько раз переходил из рук в руки: сначала его заняли поляки, потом опять немцы и, наконец, советские войска.

Из Грыфице наш маршрут вел на Камень Поморский. По пути мы несколько раз занимаем оборону в ожидании врага, который может попытаться прорвать окружение. Однако немцы надеялись закрепиться на рубеже Колобжега и морского побережья. Ну что ж, тем лучше для нас! Никто из нас, разумеется, ве думал, что взятие Колобжега войдет в историю как один из славных эпизодов этой войны. С таким же успехом мог войти в историю и Камень Поморский.

Близость моря чувствовалась в воздухе. Местность была ровная, как стол, а вдали на горизонте четко проступала линия берега. Я рассказываю бойцам о славянской истории города Камень Поморский, его вековой принадлежности Польше. По лицам, однако, замечаю, что все они ждут встречи с морем. Вместе с выходом на побережье люди мечтают об отдыхе. Может быть, на этом и войне конец?

— До той деревушки, что на горизонте виднеется, — показываю рукой, — может быть, с километр, не больше. Еще немного, ребята, и отдохнем.

— Последний километр всегда тянется не менее двух, — скептически бросает кто-то.

И что же? Этот скептик и впрямь не ошибся.

Бой за деревню Вжосув продолжался недолго, но был необычайно упорным и кровопролитным. Взяв деревню, мы вышли на берег залива. Однако перед нами возникла новая задача: овладеть островом Волин. Но пока мы переходим к обороне. Наблюдательный пункт устанавливаем на колокольне костела в Камне Поморском. Наша ближайшая задача: не допустить проникновения немецких кораблей и катеров в глубь залива.

Через некоторое время мы переносим наблюдательный пункт в деревню Вжосув на крышу одного из домов. Под защитой широкой трубы, на противоположной фронту стороне крыши, организуем что-то вроде помещения для отдыха командира батареи. Новый ординарец капитана — Митя изобретает все более оригинальные напитки. Чай, например, он кипятит на трофейных спиртовых плитках. Помню, под Бобруйском я разогревал двигатель машины белыми кубиками сухого спирта и чуть насмерть не угорел от этой дряни. А пока суд да дело — есть горячий чаек, благо противник отделен водой, а труба надежно прикрывает от шальной пули. Дежурный наблюдатель скучает, глядя в бинокль.

Стоило мне отказаться выпить чайку с командиром, как на меня посыпались шутливые упреки в нарушении закона товарищества, в зазнайстве и пролом. Соглашаюсь.

— Вот и правильно, сынок. Теперь ты и мой сынок, — радуется начальник.

— Товарищ капитан, — обращаюсь я к нему, — пожалуйста, не называйте меня так. Ведь я уже давно бреюсь, а кроме того, меня так вся батарея, на вас глядя, называет. А я как-никак офицер, да и лет мне уже не восемнадцать. А вы все: сынок да сынок.

— Ну и что? Разве это плохо? А ну-ка, Митя, давай еще по стаканчику…

После взятия города Камень Поморский мы разместили батарею на его окраине, рядом с отдельно стоящим домом у виадука шоссе, ведущего в город. Это был маленький двухэтажный кирпичный домишко с сохранившимися каким-то чудом двумя комнатками на втором этаже. Остальные помещения были непригодны для жилья. Даже удивительно, как сохранились эти две комнаты. Весь двор и малюсенький садик вокруг были усеяны воронками, наполненными дождевой водой. Ни в городе, ни в одной из окрестных деревень ни одного гражданского жителя. Командир батареи и командир взвода управления находились на наблюдательном пункте, время от времени требуя огня.

Мы размещаемся в одной из уцелевших комнатушек, которая была удобна тем, что ее окна, или, правильнее сказать, оконные проемы, выходили на восток. Одно из основных условий безопасности было соблюдено. Дежурный телефонист занял центральную часть квартиры, а мы размещаемся по углам. Есть место и для гостей, тем более что к нам часто заглядывает командир или Хенрик.

Пользуясь временным затишьем, мы приводим в порядок обмундирование, обувь, чиним плащ-палатки, маскировочные халаты, ремонтируем и чистим личное оружие и артиллерийскую технику. Ну и, как положено в обороне, пишем письма и высылаем посылки домой, лечим легкие раны и болезни.

Я вел с солдатами регулярные политзанятия. Вначале мы обсуждали различные вопросы международной обстановки: положение на фронтах, итоги Ялтинской и Тегеранской конференций, проблемы будущих польских границ, говорили о строительстве новой Польши. Затем начинались воспоминания. Один признается, как в начале службы не мог правильно скатать шинель, другой — как заснул под плащ-палаткой, а проснулся под снегом. Потом наступала пора рассказов о письмах из дома, о женах, девушках, работе; люди высказывали свои самые сокровенные мечты, желания, свято веря в их исполнение. Только бы закончить эту проклятую войну…

Незаметно для самого себя я становился все более взрослым, хотя, по правде говоря, мне не пришлось испытать юношества. Этот этап жизни просто прошел мимо меня.

Проходили день за днем — все было спокойно. Были даже возобновлены занятия по строевой подготовке, как в летних лагерях. Я же интенсивно восстанавливал свои небогатые навыки в печатании на машинке, выстукивая одним пальцем списки отличившихся солдат, старшин и офицеров батареи, представлявшихся к наградам.

Вацлав, как всегда, приходил с очередной порцией харчевого довольствия, выкрикивая: «А ну, подходи, кто совести не имеет!» Казначей Бурый тоже, как всегда, не выплачивал денежного довольствия, утверждая, что у него как в китайском банке: не пропадет, но и не получишь. Однако навещал он нас регулярно, как мне казалось, из-за имевшегося у нас трофейного рома. Его коварные намеки не исполнились: стоило нам выйти на берег Эльбы, как он выплатил нам все долги до злотого. Никто не был в обиде, да и зачем нам тогда были деньги? Мы были заняты другими делами.

Внезапно пришел приказ перенести огневые позиции батареи в деревню Грабув. Орудия размещаем на окраине, в густых садах. Сами располагаемся со всем фронтовым комфортом, в домах. Я взял на себя обязанности оборудовать квартиру для командиров. Квартира неплохая, с одним лишь недостатком: патефонные пластинки в доме оказались сплошь немецкими, а Хенрик их терпеть не мог.

Скоро в бой — я это чувствовал. Поэтому в беседе с воинами говорил о верности боевым знаменам наших отцов, о польско-советском братстве по оружию, об ожидавшем нас историческом марше на Берлин. Я говорил им о том, что они должны хранить в памяти такие эпизоды войны, как Подгас — деревушку на Поморском валу, в которой фашисты живыми сожгли более тридцати наших раненых солдат из 4-й дивизии, связав их предварительно колючей проволокой. Напоминаю им о вреде ненужного бравирования, легкомысленной неосторожности.

В один из солнечных дней я с утра отправился в батарею. Настроение было отличное, праздничное. Я с удовольствием предвкушал беседу с друзьями, особенно с Щепеком и Калибадасом. Я заметил, что оба они как-то посерьезнели, а если и переругивались между собой, то только для потехи окружающих.

— Вот, товарищ поручник, я и спрашиваю того взъерошенного, знает ли он, что такое по-немецки «форштейгель». Парень он вроде толковый, пороху нюхал, по-немецки кумекает… А это чудо-юдо отвечает, что не знает. А я тоже не знаю, потому что по-немецки только очереди из автоматов слышал, но ему говорю, что это столик так называется, на котором наш Хим-дым противогазы каждую неделю раскладывает и делает вид, что чистит их.

— Эх, Калибадас, Калибадас, и что из тебя только получится! — смеется в кулак подофицер из противохимической обороны, довольный тем, что ему на этот раз не очень досталось.

Калибадас добродушно протестует и шутливо грозит, что если так и дальше пойдет, то он застрелит Щепека, и вдобавок сделает это не обыкновенной пулей, а разрывной, потому что только такой пулей можно поразить Щепека.

Но Щепек не унимается:

— Товарищ поручник, вы сами видите, что я хотел сделать человеком этого неудавшегося потомка Адама и Евы, но он сам этого не желает.

Новый взрыв смеха.

Я смотрю на поле.

— А какая погода чудесная, а, ребята? — говорю. — Можно и сеять…

Тема заинтересовала всех.

— Утром еще туман был, но сеять и впрямь можно, — соглашается Кордняк. — А что? Плуги есть, бороны и лошади — тоже. Только вот где семена взять?

— А я доложу в дивизион, семена найдутся. Ну что, будем сеять?

— Будем! — хором отвечают солдаты.

— Землю жалко, ведь это наша земля, и она родить должна, — Меня все больше захватывала эта идея. — Вот победим, вернемся сюда, то-то урожаи будем собирать…

Мой энтузиазм передался остальным.

Домой я возвращался в радостном настроении, мурлыкая под нос песенку. Внезапно послышалось визгливое завывание транспортного самолета, который шел с грузом для окруженных немецких частей. Я бросился к пулемету, к которому были хитроумно пристроены колеса от тачки, благодаря чему можно было вести огонь из окопа практически во все стороны. Я схватил ленту, вставил ее в магазин, прицелился и вдруг почувствовал, как кто-то дергает меня за рукав. Оборачиваюсь: за мной стоит Эдвард.

— Что с вами? — кричу.

— Не стреляйте, товарищ поручник. Не выдавайте себя. Сейчас тихо, спокойно, а так только себя раскроем… Извините, сам не соображаю, что делаю…

— Ну ладно, ладно, — примирительно говорю я.

Позже я долго беседовал с ним, однако все напрасно: Эдвард до конца войны остался таким же.

Солдаты начали сев. Вот это была картина! Только неугомонный Щепек был недоволен.

— Что это за работа?! — кричал он. — После этого Калибадаса разве что вырастет? Если только васильки да другие сорняки!

Он был из тех, кто за словом в карман не полезет. Мурлыкал себе под нос какую-то мелодию, прерываясь на миг, чтобы бросить очередную шутку.

— Эх ты, неумеха, криво пашешь! Да зерна-то не жалей!

Я еще долго любовался своими бойцами, которые занялись привычным им делом. И впрямь: воин — это и защитник, и кормилец. «Недаром говорится, что дело мастера боится», — сказал бы капитан, который в это время находился на наблюдательном пункте. В любой момент могла поступить команда: прервать сев, отставить плуги и вновь взяться за оружие.

Понедельник стал для нас тяжелым днем. Первый огневой взвод был переброшен на самый берег для ведения огня прямой наводкой по вражеским судам. Ночью его отвели на прежние позиции.

Случайно разведка обнаружила, что на остров садятся самолеты. Я решил вести огонь по ним. Получив согласие командира дивизиона, выпустил по острову восемь «огурцов». В результате нами был поврежден немецкий самолет, и пилоты противника теперь не чувствовали себя там так вольготно.

Весна бушевала вовсю. На весеннем солнце солдатские мундиры выгорели добела. Тем временем к нам подошло пополнение из резерва.

От одного только вида новичков мороз пробирал по коже.

— А других-то не было? — встревает по своему обыкновению Щепек. Новички смутились и молча переминались с ноги на ногу. — Что ж это вы такие скромные? — не унимается Щепек, но я прерываю его. Меня больше волновал вопрос адаптации новеньких в коллективе. Я знал, что среди них были бойцы Армии Людовой и Армии Краевой.

— А кто из вас умеет стрелять? — продолжает Щепек.

Вновь прибывшие переглянулись.

Щепек начал их перевоспитывать: отучал от партизанских навыков, учил новым песням, рассказывал, что такое уха и как ее едят деревянными ложками.

— Знаете, как в партизанах: воевать надо, а о высшем командовании ничего не известно. Каков их замысел — никто не знает. То ли дело у вас теперь: вы в армии, здесь каждый знает свой маневр.

Так наступил апрель.

ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЙСТВИЕ

Ну и началось! В результате перегруппировки мы оказались в районе Гоздовице в состоянии боевой готовности. Наученный горьким опытом, я на всякий случай прицепил к машине взвода управления немецкое зенитное орудие с большим запасом снарядов. У этой зенитки был один недостаток: отсутствовали приборы наводки. Зато мы потренировались в стрельбе по острову, находясь в Камне. Выходило, что можно было обойтись и без приборов.

Из нашего наблюдательного пункта хорошо просматривался разлившийся по весне Одер. Однако командир торопит, чтобы я шел в батарею и поработал с людьми, потому что задание предстоит трудное. Кроме того, мне поручалась проверка готовности орудий.

— Но самое главное сделай сначала, — напоминает заместитель командира дивизиона поручник Гасько, который прибыл в нашу батарею.

— Товарищ поручник, для нас все самое главное, — смеюсь я.

— Нет, браток, самое главное для вас — это пограничный столб.

— Да, да, — подхватил капитан. — Точно, столб. Приготовить к торжественному водружению! Еще сегодня.

— Слушаюсь, — отвечаю.

Люди рождаются и умирают, а мир всегда молод. Для этих будущих поколений, для будущей Польши мы должны водрузить этот пограничный столб, и в данную минуту это действительно самое важное.

«Артмастер» Домародский в который раз фальшиво запевал свою любимую песню «Однозвучно гремит колокольчик». Это означало, что техническая готовность гаубиц отличная. Наряду с большими познаниями в области артиллерии он был и прекрасным поваром. Макароны и уха готовились им по всем правилам кулинарного искусства.

В беседе с личным составом я пояснил, что наступает решающий этап разгрома фашистской Германии, что советские войска полностью подготовили плацдарм для наступления и что наши саперы готовят переправу. Приказ о наступлении ожидается ежечасно.

— Однако для нас на сегодня самое главное — подготовить столб. Крук, доложите о готовности.

— Столб подготовлен, нет только чем покрасить. Есть лишь зеленая краска. На документе о водружении нет подписей: командира и вашей. У меня все.

В этот момент из землянки командира поступила команда «К бою».

— Готовьте лошадь. И бумагу на подпись.

Я вскочил в седло и оглянулся. Вдоль всего берега грохотало. Из стволов моей батареи то и дело вырывался огонь, орудия после каждого выстрела резко вздрагивали. Однако для меня самым важным в этот момент было достать краску. Белую и красную краску.

Ворвавшись в интендантство, я был поражен спокойствием и порядком, царившими там. Никто никуда не спешил. Это меня и взбесило.

— А ну-ка, вы, интендантские крысы! Краски! Живо!

— Ой! — выскочил из землянки какой-то капрал. — Зачем кричать? Будет вам краска — и красная, и белая.

— А откуда вам известно, что мне нужна такая?

— Товарищ поручник, — протянул он, — сейчас все одно и то же спрашивают. Весь день об этом кричат. Товарищ поручник, возьмите еще пачку махорки себе и своему заместителю.

— Да нет у меня никакого заместителя, — сердито ответил я, хотя на душе стало спокойно: пограничный столб будет по всей форме несмотря на то, что интендантство не относилось к нашей части.

Утром 16 апреля 1945 года ураганный артиллерийский огонь ознаменовал начало последнего этапа войны. Сигнал поначалу артподготовки дали «катюши». За ними, брызгая снопами искр, загремели тяжелые минометы.

На той стороне реки росли и поднимались к небу клубы дыма и пыли. Во вспышках выстрелов видны лица моих бойцов: Алипова, Крука, Щепека, Кордняка, Кшисяка, Лаговского. Вместе с ними поручник Стефан Мацишин, лицу которого отблески разрывов придают демоническое выражение.

— Залпо-о-ом… огонь!

Во время стрельбы мне удается немного отдохнуть. Рядом со мной капитан Вольский. Это офицер, освобожденный из немецкого концлагеря для офицеров под Ястровем. После пяти лет неволи он выразил желание вступить в ряды нашей армии. Он еще не получил назначения на должность.

В грохоте артподготовки слышны непременные шуточки Щепека. Как всегда, он исполняет свои любимые песенки из львовского репертуара. Сам тем временем трудится за двоих.

Смотрю на Кордняка. Ему не до меня, он так же старательно стреляет, как и пахал под городом Камень.

Наши орудия грохочут без перерыва.

Часть артиллерии двинулась на переправу. Вместе с ней трогаемся и мы. Одер по-прежнему скрывается в огне.

Рядом со мной в кабину сел капитан Вольский. Колонна медленно спускается к реке. Внезапно я почувствовал какое-то непонятное беспокойство. Гляжу на своего соседа и вижу на его подбородке капельку крови. Лицо его белое как мел.

— Что с вами, капитан?

Он посмотрел на меня непонимающими глазами с расширившимися зрачками и обмяк, прислонившись ко мне. Колонну задерживать нельзя. Я кричу санитарам, открываю дверцы кабины и передаю в их руки безвольное тело.

Спустя много лет я нашел его могилу на кладбище в Секерках. Капитан Петр Вольский погиб от шальной пули.

Вскоре началась переправа. Понтонный мост дрожит от перегрузки и выстрелов. Одер широк, а мост длинный и качающийся, но надежный. Я бы погрешил перед читателем, сказав, что я что-нибудь запомнил о движении через реку. Мной владело одно желание: оказаться на том берегу, найти укрытие от вражеского огня. Мост гарантировал лишь одно: переправу.

Наконец мы благополучно перебрались на ту сторону. Только теперь появилась группа вражеских самолетов, атакующих мост. Я вновь засел за свой четырехствольный инструмент. Удастся отогнать непрошеных гостей. По крайней мере, мне показалось, что это моя заслуга.

Немцы, хотя и оказывают ожесточенное сопротивление, уже не те, что прежде. Сломалась-таки их отлаженная военная машина.

Дороги были перекрыты. Мы резким броском подходим к железнодорожной станции Альтретц. День был мглистый, и поэтому трудно рассчитать расстояние, которое нас от нее отделяло. Ближе к полудню погода прояснилась, и мы, к своему ужасу, увидели, что далеко обогнали свою пехоту и создалась угроза попасть к немцам. На счастье, нам удалось вкопать в землю гаубицы. И вовремя, потому что со стороны станции на нас обрушился ураганный огонь.

В этом бою пал смертью храбрых Щепек. Фельдшер несколько раз проверял, жив ли он, надеясь, что это очередная шутка весельчака. Но нет: подносим к губам спичку, и огонь не шелохнется. Щепек был мертв.

Нас опять накрыли ураганным огнем из минометов. Мы с капитаном, находясь в мелком песчаном окопчике, хотели одного: зарыться как можно глубже в землю. Горячие осколки так и буравят песок. Причем кажется, что очень близко от твоей головы. Но это только кажется.

Наши попытки открыть огонь из орудий ни к чему не приводят. По бронещиткам гаубиц обильно барабанят осколки.

Но вот огонь ослабевает, и звучит команда: «К орудиям!» Приходит сообщение, что части 1-й дивизии, которая форсирует Одер у Секерок, находятся в трудном положении.

И, возможно, именно поэтому в тылу у нас появляется батарея «катюш». Мощный залп из гвардейских минометов, сопровождаемый характерным воем снарядов, дает сигнал к общему наступлению. В бой бросается пехота.

Немцы стреляют в нас из зениток и попадают в одну из машин. Мы открываем по станции огонь прямой наводкой. Звуки выстрелов сливаются со взрывами чего-то там на станции. В результате мы все-таки помогаем нашим костюшковцам и выводим их из-под обстрела.

Под нашим натиском немцы оставляют станцию Альтретц.

— А я уж думал, что конец пришел, — говорит капрал Забельский своим обычным голосом.

Движемся дальше. Пешие марши все удлиняются. И кругом, куда ни глянь, укрепления и трупы.

Еще один жестокий бой ожидал нас при переправе через Старый Одер.

Но вот на нашем пути появляется новая преграда — канал Руппинер. На нем мы застряли на целых три дня. Немцы здесь оказывают бешеное сопротивление. Особенно пострадал третий дивизион нашего полка.

Мне снова крупно повезло: снайпер пробил пулей мою фуражку. Вообще в последний период войны у немцев появилось много снайперов, которые охотятся за офицерами.

На ночлег останавливаемся по соседству со штабом полка. О сне и мечтать не приходится: вражеская авиация просто рассвирепела. В комнату ворвался хорунжий Издебский. Подзывает меня рукой.

— Ты чего, черт бы тебя побрал! — ворчу я.

— Вставай, пошли к полковнику. Я тебя назвал добровольцем на установление связи с 4-м и 5-м полками.

Пошли. Командир нашего полка полковник Адам Чаплевский расположился в соседней комнате. При моем появлении он улыбнулся:

— Хорунжий Издебский получил все инструкции. Благодарю за службу и желаю успеха.

Я в душе обрушил на Издебского самые страшные проклятия.

— Я тоже устал, — произнес хорунжий, давая понять, что не обиделся и что ему и самому все это опостылело.

Мы сели на мотоцикл. Я ехал в качестве пассажира. Наша задача — установить связь с командирами 4-го и 5-го полков.

В движении по шоссе нас пикетирует вражеский самолет, поэтому то и дело приходится останавливаться и укрываться под деревьями.

— Вот сукин сын! И чего он к нам прицепился! — кричит мне товарищ.

— Езжай скорее! — кричу я ему в ухо. — Черт с ним! Или с нами.

Наконец, выпустив в нашу сторону еще несколько пулеметных очередей, самолет удалился.


В поле зрения нашего наблюдательного пункта находилось несколько стогов соломы. Батарея была установлена на стрельбу прямой наводкой. Пехота залегла на берегу канала. Под ураганным огнем противника солдаты не могли поднять головы. Я наблюдал через бинокль за нашими ребятами, мне было их очень жаль. Каждое их движение моментально вызывало огонь со стороны немцев, замаскировавшихся на том берегу.

— Товарищ капитан, мы должны им помочь. Ведь их перебьют как мух. Давайте ударим по стогам. Наверняка там фрицы.

Капитан с улыбкой смотрит на меня. Я бросаюсь к стереотрубе. Пехота лежит там, где лежала. Вижу, как капрал Лаговский поднял лопатку. Послышался звон металла — лопатка продырявлена.

— Легче разбить дом, чем ликвидировать стог соломы, — говорит хорунжий Розкрут.

— Тогда подожжем, — приходит мне идея. — Помните, как под Боруско дом лесника? Попробуем?

— Ну что ж, попробуй.

— Лаговский! Поджечь стога! — приказываю я.

— Слушаюсь, — с готовностью отозвался капрал.

Он вообще любил трудные задания.

Я видел, как он выбирал соответствующее место. Видел, как противотанковое ружье осторожно обращалось стволом в сторону цели. Патрон с трассирующей пулей вошел в ствольную коробку, замок щелкнул. Я припал к земле рядом со стрелком. Прозвучало несколько выстрелов, и от стогов на той стороне канала повалил дым.

В этих тяжелых боях, продолжавшихся несколько дней, когда мы были оторваны от кухни и снабжения, погиб санитар Кохановский, которого мы любовно называли «стрептоцидом». Он был убит в тот момент, когда решил добраться до автомобиля, чтобы на нем доставить нам питание.

Лишь на третий день, когда под сильными ударами войск 2-го Белорусского фронта немцы были выбиты с занимаемых ими позиций, мы обнаружили Кохановского, лежащего в кузове автомобиля, с головой, свисавшей через борт. На земле под ним лежали банки с консервами, а в руке он сжимал ключи от машины.

Мы снова двинулись вперед, получив задание прикрывать северный фланг войск, окружавших Берлин.

Третий рейх разваливался на глазах, однако яростные попытки недобитых гитлеровцев пробиться на помощь окруженной столице не давали нам покоя.


— Петр, что там слышно в эфире? — ежеминутно справлялся командир взвода хорунжий Розкрут, однако знания немецкого у Петра были, мягко говоря, скромные. Будучи на гражданке, он узнал, что означает «гутен морген», а на войне научился еще нескольким красивым словам, таким, как «хенде хох».

— Что-то очень нервничают, — отозвался Петр, неестественно вытаращив глаза. — Может, послушаете, товарищ хорунжий, потому что я не все понимаю, — выдавил он, поспешно снимая наушники.

Хорунжий в немецком языке тоже не был знатоком; его лицо приобрело то же выражение, что и серая от бессонницы физиономия Петра. Стоило только нашей старушке Р-13 настроиться на нужную волну, как хорунжий весь обратился в слух, а мы пытались прочесть по выражению его лица, что он там слышит.

— Черт бы побрал этих фрицев, бормочут так, будто уголь в подвал сыпят! Выключай этот ящик! — приказал хорунжий.

Что явилось причиной прекращения сеанса радиоперехвата, мы не узнали.

— Ну что там, Хенек? — спрашиваю.

— Да что-то они нехорошее задумали, — ответил он. — Болтают о каком-то новом оружии и вообще… веселятся. А впрочем, ни черта не разобрал.

До меня уже и раньше доходили слухи о какой-то армии Штайнера и Венка… Видимо, хорунжий все-таки что-то понимал по-немецки. «Мессершмитты» и другие вражеские истребители все чаще появлялись в небе и все больше наглели, загоняя нас в окопы.

— Это, вероятно, Штайнер надвигается, — слышалось там и тут.

Однажды воздушные «гости» вместо связок гранат, воющей бомбы и порции свинцовых «кораллов на огненных нитях» угостили нас разноцветным облаком листовок, в которых нацистская пропаганда твердила о каком-то новом таинственном оружии, которое якобы отбросит нас аж за Урал.

Только когда же это начнется? До Берлина оставалось 43 километра. Интересно все же, как это Гитлер собирается обратно до Москвы добраться?

Новое задание, полученное нами, было не из легких. Не стоило слишком вглядываться в карту, чтобы убедиться в том, что проступающие вдали контуры строений относились к Ораниенбауму. На его северо-западных окраинах нам и предстояло к рассвету организовать оборону. Это был приказ.

Солдаты молчали. В наступившей тишине было что-то тревожное. По мере, приближения конца войны цена жизни становилась все дороже. Хотелось мечтать о том времени, когда нужно будет различать дни недели и можно будет просто лечь навзничь, ни о чем не думать и, закрывая рукой глаза от солнца, лениво следить за движением облаков. И спать досыта, и окунуть ноги в холодную струю горной речки на утренней, туманной зорьке, и смеяться…

Мы вступаем на окраину города. Хотя нас и не встречают хлебом-солью, но не встречают и свинцом. Белые полотнища, грустно свисающие почти из каждого окна, прибавляют уверенности. Однако мы знаем, что где-то в подвалах притаились не только беззащитные женщины с детьми, но и полные злобы, не примирившиеся с поражением гитлеровцы.

Однако настроение поднимается. Петр пытается спеть, хотя и фальшиво, свое любимое: «Сидели мы на крыше, а может быть, и выше…», я затягиваю «Не вспоминайте меня, цыгане».

Первый эшелон быстро проходит город. Чужой и незнакомый, он мог без единого выстрела перейти в наши руки, но мог и внезапно, подобно раненому разъяренному зверю, броситься на своих преследователей. Наша часть углубляется в разные Герман Герингштрассе и Гиммлерштрассе. Плутаем по узким улочкам, попадая по нескольку раз на одну и ту же. Солдаты нарочито шумят, но город молчит, пустой, таинственный, вымерший.

Мы почти уже освоились в городе, когда резкий взрыв потряс воздух. Я очнулся у стены дома. Пытаюсь понять, что произошло. В следующее мгновение до меня дошли чьи-то стоны.

— В подъезд всем! — приказывает хорунжий.

Есть убитые и раненые. Петр лежал навзничь с открытыми глазами, немигающе уставясь в небо. Если бы не кровь, пенящаяся в уголках его губ, можно было подумать, что он просто о чем-то задумался, так и подмывало крикнуть ему: «Эй, Петр, очнись, наш старик идет!» Он был моим ровесником, ему тоже пошел девятнадцатый, да только для него время теперь остановилось. Петра никогда не волновал его внешний вид, но за техникой он следил неукоснительно. Его конфедератка с подоткнутыми углами перестала быть предметом насмешек и острот, теперь она стала дорогой, памятной реликвией. Как нам будет не хватать его звонких выкриков в эфир: «Висла», «Висла», я — «Пальма», я — «Пальма», как слышите меня, передаю настройку: раз, два, три… девять, восемь, семь, прием, прием».

— Похороните его в гробу, так, как завещал, — глухо произнес хорунжий. Он хотел еще что-то сказать, но голос его дрогнул. Он поднял автомат и всю обойму выпустил в воздух. Мы отдали Петру последние воинские почести.

Сопротивление врага ослабевает. Прочесываем город. Очищаем дом за домом, квартиру за квартирой. В подвалах сгрудились штатские: женщины, дети, старики с покорно поднятыми вверх руками. Оставляем их.

Пробую открыть следующую дверь. Заперта. Изо всей силы ударяю плечом и чувствую, что дверь подалась, но изнутри будто чем-то приперта. Ребята помчались наверх. «Что же делать? Может быть, шкафом забаррикадирована?» — размышляю и вторично ударяю плечом в дверь, одновременно просовывая в щель правую ногу. Еще один удар — и… грохот, блеск, теплый вкус йода во рту и темнота, обрушившаяся со всех сторон.

Очнулся я под куполом палатки полевого санбата. Я был один. За брезентовой стеной слышались голоса. Разговаривали о знаках различия союзнических армий. В прямоугольник выреза, служившего входом, нахально врывалось солнце и запахи раннего утра.

Был май, принесший нам в подарок самое дорогое: победу. Но для того чтобы изменить название нашей фронтовой газеты с «За победу!» на «Победа!», нужно было еще посражаться.

Четвертого мая мы достигли реки Эльбы. Это был для нас последний день войны. На крыше самого высокого здания в деревне Шенефельд был прикреплен бело-красный флаг. На другом берегу реки развевался звездный американский штандарт.

Девятого мая мы лежали на лугу, усталые от вчерашних салютов в честь Победы. На небе уже не полыхали зарева пожаров. Выстрелы и взрывы сменились пением птиц. Что каждый из нас будет делать теперь? В голове клубились тысячи мыслей. Мы стояли у начала нового этапа в жизни, на пороге мира. Ужасное чудище войны убралось в ад. Пусть же оно останется там навсегда!

Загрузка...