Посвящается Шарлю Деренн
Около десяти часов утра спасенный нами человек открыл наконец глаза.
Я надеялся увидеть столько раз описанное пробуждение спасенных: я ждал лихорадочного ощупывания головы и всего тела, вопросов: «Где я? Где я?» — сказанных неуверенным, еле слышным голосом. Ничего подобного! Человек, которому мы оказали услугу, лежал совершенно спокойно, глядя куда-то вдаль. Потом его взгляд оживился, и он стал внимательно прислушиваться к шуму винта и ударам волн о борт судна. После этого, сев на узкую койку, он стал внимательно осматривать каюту, не обращая ни малейшего внимания ни на Гаэтана, ни на меня. Затем он взглянул на море через иллюминатор, без всякого любопытства и не особенно вежливо посмотрел на нас и, скрестив руки на груди, о чем-то глубоко задумался.
По внешности мы сочли этого незнакомца с красивым лицом и холеными руками за благовоспитанного человека, да и костюм его, как он ни пострадал от воды, изобличал в нем джентльмена. Поэтому его поведение обидело моего товарища, да и меня поразило, хотя знакомство с Гаэтаном давно приучило меня к смеси благородства с хамством и к шику, перемешанному с наглостью.
Впрочем, мое удивление не было продолжительным: «Не будем торопиться, — сказал я самому себе, — со смелыми выводами. Разве странное поведение потерпевшего крушение не может быть вызвано мозговым расстройством, вполне допустимым после такого несчастья; я думаю, что у него найдется немало материала для размышлений: судя по тем необыкновенным обстоятельствам, при которых он попал сюда, его приключение далеко от банальности».
Но Гаэтан, возмущенный контрастом между его внешностью воспитанного человека и странной манерой вести себя, сказал ему резким тоном:
— Ну, как вы себя чувствуете, черт вас возьми! Ведь лучше?
Он несколько раз повторил свой вопрос, но не получил ответа. Тот мало обратил внимания на резкий тон своего собеседника. Он смерил глазами Гаэтана, элегантная внешность которого мало подходила к резкости его речи, и после долгого раздумья, как бы нарочно созданного, чтобы увеличить недовольство моего друга, утвердительно мотнул головой: «да, мол, лучше».
«Хорошо, что понимает по-французски, — подумал я. — Может быть, даже соотечественник».
— Ну, вам везет, — продолжал Гаэтан. — Знаете ли, без нас, дружище!.. Да что с вами? Околели вы, что ли? — сказал он, рассердясь вдруг. — Что у вас, рот склеен, что ли, черт возьми?
— Вы плохо себя чувствуете? — вступился я, отстраняя моего друга не столько для того, чтобы справиться о здоровье пострадавшего, как чтобы перебить Гаэтана. — Скажите… что у вас болит?
Тот отрицательно помотал головой и снова погрузился в задумчивость. Мои подозрения увеличились, и я взглянул на Гаэтана с тревогой. Я не знаю, заметил ли этот взгляд спасенный, но мне показалось, что в его глазах промелькнула улыбка.
— Хотите пить? — спросил я его.
Тогда, указывая на меня пальцем, он спросил с каким-то неопределенным иностранным акцентом:
— Док — тор?
— Нет, — сказал я весело. — Ничего подобного.
И, отвечая на молчаливый вопрос его глаз, добавил:
— Я пишу романы… я писатель… понимаете?
Он утвердительно наклонил голову, точно поклонился, и перевел вопросительный взгляд на Гаэтана.
— Я ничем не занимаюсь, — язвительно заявил тот. — Я рантье. — И добавил, пародируя меня. — Я лентяй… я занимаюсь ничегонеделанием… понимаете?
Заметив впечатление, произведенное на нашего гостя этим издевательством, я постарался изгладить его, сказав:
— Мой друг — собственник этого судна… Вы в гостях у барона Гаэтана де Винез-Парадоля, который вытащил вас из воды, а я Жеральд Синклер — его спутник по путешествию.
Но вместо того, чтобы представиться нам в свою очередь, на что я вправе был рассчитывать, он опять подумал и сказал медленно, точно подбирая слова:
— Не можете ли вы мне рассказать, что произошло? Я совершенно не помню, что со мной случилось после определенного момента.
На этот раз смешной акцент ясно определился: он говорил с английским акцентом.
— Господи, да это очень просто произошло, — ответил Гаэтан. — Мы спустили в море шлюпку, а матросы, сидевшие в ней, выудили вас.
— Но до этого, милостивый государь, что случилось до этого?
— До чего?.. Ведь не до взрыва же?.. — опять съязвил мой друг.
Тот сделал удивленное лицо.
— О каком взрыве вы говорите?
Я почувствовал, что Гаэтан разозлился, и снова вступился.
— Милый друг, — сказал я ему потихоньку. — Позвольте мне поговорить с этим субъектом. Он, вероятно, жертва потери памяти, что часто случается после таких сильных потрясений, и весьма возможно, что совершенно ничего не помнит о своем ужасном приключении. Успокойтесь и помолчите.
Затем я обратился к потерявшему память:
— Я вам расскажу все, что мы знаем о вашем приключении. Я надеюсь, что это освежит вашу память настолько, что вы, в свою очередь, будете в состоянии подробно рассказать лицу, приютившему вас, обстоятельства, которыми он обязан чести знакомства с вами.
Хотя я подчеркнул жестом указание «на приютившее его лицо», мой слушатель и ухом не повел. Охватив колени руками, опершись на них подбородком, он спокойно ждал моего рассказа. Я продолжал:
— Вы находитесь на паровой яхте «Океанида», принадлежащей господину де Винез-Парадолю; капитан — Дюваль; постоянное место нахождения — Гавр. Вы в полной безопасности. Это прекрасное судно, — 90 метров длиной, водоизмещение — 2184 тонны, делает легко 15 узлов в час, машина 5000 сил. За исключением 95 человек экипажа и прислуги, нас на яхте было до встречи с вами всего двое — владелец ее и я. Это немного, особенно если принять во внимание, что на яхте, кроме вашей, еще двадцать восемь таких же кают. Но, убоясь длинного пути, никто, кроме меня, не захотел сопутствовать господину де Винезу. Мы возвращаемся из Гаваны, куда мой друг ездил затем, чтобы самому на месте выбрать себе сигары… Итак…
Я выдержал паузу, рассчитывая произвести большое впечатление, упомянув, как бы вскользь, о сигарах, но остался ни при чем.
— Итак, милостивый государь, наш обратный путь протекал так же монотонно, как и путешествие туда, когда внезапная порча машин заставила нас остановиться. Сегодня у нас 21 августа, значит, это произошло 18. Немедленно занялись исправлением машины, а капитан кстати решил воспользоваться случаем, чтобы укрепить руль. Мы застряли на 40° северной широты и на 37° 23' 15'' западной долготы, недалеко от Азорских островов, на расстоянии 1290 миль от португальского берега и 1787 — от американского; на расстоянии двух третей переезда. И двинулись мы в дальнейший путь сегодня на заре.
Воздух был совершенно тих, на море царил штиль. Ни малейшего дуновения ветерка. Парусное судно не сделало бы ни одной мили в сутки, даже распустив все паруса. «Океанида», предоставленная на волю стихий, стояла совершенно неподвижно. Доверяя словам капитана, что с исправлениями поторопятся, мы не особенно огорчались и из-за жары, особенно чувствительной вследствие того, что яхта не двигалась, мы решили спать днем, а ночи превратить в день и проводить на палубе. Завтрак назначили на восемь часов вечера, а обед на четыре утра.
И вот третьего дня, 19-го, в пятницу, мы прохаживались по палубе в промежутке между завтраком и обедом и курили при свете луны. Небо было залито звездами, блестевшими невероятно ярко. Падающие градом звезды бороздили небо и оставляли такой продолжительный след, что казалось, будто мистический грифель вычерчивает параболы на черной доске небес. Я с любопытством наблюдал этот грандиозный урок таинственной геометрии… Впрочем, все содействовало величию этого зрелища. Царило абсолютное молчание. Все спали. Слышен был только глухой звук наших тихих шагов. Должно быть, мы уже раз двадцать обошли палубу, когда в пространстве по направлению к корме зародился какой-то шипящий звук. Почти одновременно с этим довольно высоко на небе появился слабый свет. Свет этот, сопровождаемый все усиливающимся свистом, приближался к яхте с не особенно большой для болида быстротой, сделался ярче, промчался над нашими головами и, перерезав горизонт, исчез вдали, напоминая медленно и лениво падающую звезду.
Мы так и решили, что это был метеор. Стоявший на вахте матрос присоединился к нашему мнению, хотя, по его словам, ему не приходилось видеть подобного явления за тридцать лет плавания по морям; капитан, разбуженный свистом, выслушав наш рассказ, тоже склонялся к тому мнению, что это был болид. Он занес в корабельную книгу под 20 августа появление над «Океанидой» чуть блестящего аэролита, причем точно отметил направление с запада на восток параллельно 40° параллели, где мы в данный момент находились.
Тут я многозначительно взглянул на нашего субъекта. Он крепче сжал руками ноги, полузакрыл глаза и терпеливо ждал продолжения моего рассказа.
— Вы понимаете, — продолжал я, немного разочарованный, — насколько появление метеора оживило наши беседы. Каждый из нас высказывал свои соображения по этому поводу. Я особенно настаивал на поразившем меня соотношении между быстротой его пробега и продолжительностью шума; господин де Винез высказал мысль, далекую от шаблона, но против которой можно было спорить: по его словам, болид, который мы считали появившимся на горизонте, на самом деле вынырнул из моря. Это было очень смелое предположение, но чем фантастичнее было предположение, тем больше оно нас прельщало, милостивый государь. Объясняя происшествие чем-то сверхъестественным, мы этим самым старались оправдать охвативший нас страх. Если говорить правду, то внезапное появление этой мчавшейся на нас темной массы произвело на нас жуткое впечатление, и мы вздохнули с облегчением, когда увидели, что болид летит высоко над нами, хотя его проклятый свист заставил наши головы глубоко уйти в плечи — знаете, то, что военные называют «кланяться пуле».
Словом, мы от всей души отказывались от повторения этого астрономического опыта; что, впрочем, нисколько не помешало этому явлению повториться следующей ночью немного попозднее, так — около часа ночи, с значительно более драматическими осложнениями.
Вчера господин де Винез, которому надоела эта остановка среди океана под становившимися опасными небесами, приказал работать день и ночь над исправлениями. Сменяясь каждые два часа, часть команды занялась работой в машинном отделении, в то время как другие на шлюпках чинили руль. Работавшие на шлюпках только что кончили работу и собирались подняться на палубу, как вдали раздался свист болида.
Все увидели, как на покрытом яркими звездами небе появился слабый огонек и стал приближаться к нам… Господину де Винезу показалось, что огонек движется медленнее вчерашнего, и мне тембр звука показался менее напряженным, более глубоким, что ли. Но все-таки масса двигалась в достаточной мере быстро. Через несколько секунд она достигнет зенита и спокойно исчезнет за пределами горизонта. По-видимому, земля приобретала нового маленького, туманного спутника.
Как вдруг, милостивый государь, ночь осветилась, точно солнцем и молнией одновременно: ничто больше не двигалось на восток и свист прекратился в звуке ужасного взрыва. Меня ударил в живот невидимый кулак, воздух вокруг нас содрогнулся, корпус «Океаниды» задрожал, на минуту поднялся ветер и волнение, которое немедленно же прекратилось.
Затем мы совершенно ясно услышали град падающих в океан предметов. Один из них упал около шлюпки, погрузился в воду, затем всплыл на поверхность… Это были вы, милостивый государь, вернее, ваше тело, уцепившееся за ручку двери, сделанной из какого-то невероятно легкого материала, настолько легкого, что она поддерживала ваше тело на поверхности воды.
Вас выудили… Вы были в обмороке; капитан, не зная, были ли вы одни на борту… аэролита, разослал шлюпки на две мили в окружности. Они разъезжали по месту катастрофы, но ничего, кроме металлических обломков, не нашли. Обломками вода буквально кишела. Они поблескивали матовым, если можно так выразиться, блеском и великолепно держались на поверхности воды, точно пузыри. Живых существ не было даже следа.
Что касается вас, милостивый государь, то, несмотря на все ваши усилия, вы не приходили в себя.
Мы вас раздели, уложили и ухаживали, как могли, пока продолжались поиски.
Но мне кажется, я могу с уверенностью сказать, что ваш обморок перешел в крепкий сон приблизительно на заре, в тот момент, когда мы тронулись в путь к Гавру, куда мы рассчитываем прибыть дней через восемь.
Вот и все, что произошло.
А теперь… не найдете ли возможным сказать нам, кого мы имеем удовольствие принимать у себя?
Наш слушатель медленно покачивал головой и не отвечал.
— А… дверь, с которой меня сняли?.. а обломки?.. — произнес он, наконец, — что… с ними?
— Все это, — сказал Гаэтан, — осталось там, откуда мы вас выудили. Господин Дюваль — наш капитан — решил, что это какая-то алюминиевая дрянь и притом такого скверного качества, что ее не стоит забирать с собой.
Незнакомец откровенно улыбнулся. Увидя это, мой друг заговорил с ним тоном добродушного ворчуна:
— Откройте нам, наконец, ваш секрет — не украдут его у вас!.. Ведь это был воздушный шар — дирижабль вашего изобретения?.. Здорово он лопнул!.. Ну, расскажите же, в чем дело?.. А впрочем, черт вас подери, — вдруг разозлился он, — если вы решили скрытничать, то нам наплевать — это, в конце концов, нас не касается!..
Тогда тот впервые попробовал произнести длинную фразу на своем языке, напоминавшем язык торжественного клоуна; я попытаюсь дать образчик его только этот раз:
— Господ барон, самий маленький приличий… нуждается… что я… исполнял ваша желание… что я объяснял, который я… почему… здесь… не приглашена., как… Потому… теперь я помнил… все… very well… Но раньше… чем я говорил… позволяйт… мне… ужинал… If you please я голодная… я хотел говорил… что я хотел… кушать… весьма… Мне… надо… платья…
Гаэтан приказал принести свой яхтменский костюм и свое белье, украшенное коронами.
— Ваша кожа отсырела, — сказал он, рискуя, что тот не поймет его своеобразную манеру выражаться, — вряд ли вы сможете когда-нибудь ею воспользоваться. Вот кошелек и часы, которые оказались в вашем платье. Что вы скажете об этих синих брюках и куртке с золотыми пуговицами? Нравятся вам они?
— Нет ли у вас черного костюма? — спросил незнакомец, хватаясь за кошелек.
— Нет… А зачем вам?.. Ведь на вас был костюм серого цвета.
— Ну хорошо… Я предпочел бы… что же делать, тем хуже…
Между тем, Гаэтан, как дурно воспитанный школьник, кем он останется навсегда, открыл его часы.
— Мне не удалось открыть ваш кошелек, — сознался он.
— Вполне понятно, — спокойно ответил тот, — в нем секретный замок.
— Что касается ваших часов… что это за инициалы?.. Монограмма из К. и А. Это значит… Коварный англичанин? — расхохотался он.
— Мое имя и фамилия Арчибальд Кларк, к вашим услугам, милостивый государь. Я американец, из Трентона в Пенсильвании. Остальное я буду иметь честь рассказать вам позже, после завтрака. Нет ли у вас бритвы?..
Мы удалились. То, что он назвал свою фамилию, принесло мне значительное облегчение: такое же, как я испытываю теперь, имея возможность писать просто «Кларк» вместо того, чтобы обозначать его всевозможными разнообразными синонимами, как «спасенный», «тот», «человек», «незнакомец» и всякими другими риторическими обозначениями.
Но Гаэтан выходил из себя. Он ругал манеру вести себя пришельца — я хочу сказать, Кларка — и изменил свое мнение только тогда, когда американец — то есть, Кларк, — вошел в столовую.
Право, в костюме Гаэтана он производил прекрасное впечатление. Симпатичная физиономия, безукоризненное воспитание, непринужденность обращения, словом — очень милый молодой человек.
Господин Арчибальд Кларк ел с аппетитом, не отказывался от вина, но не проронил ни одного звука. За кофе он налил себе рюмку шотландского виски, закурил сигару (стоившую на месте доллар) и пожал нам руки, произнеся:
— Благодарю вас, господа.
За завтрак, или за спасенье?.. Вопрос остался открытым посейчас.
Потом, затянувшись несколько раз сигарой (каждая затяжка стоила, по крайней мере, два цента), начал свой рассказ, говоря медленно, подыскивая слова, а может быть, и мысли. Читатели не будут на меня в претензии за то, что я в их интересах исправлю язык нашего гостя, который говорил на таком курьезном и в то же время малопонятном французском языке, что вряд ли когда-нибудь какой-нибудь другой обитатель Соединенных Штатов говорил на таком. Я счел также своей обязанностью заменить американские исчисления мер, весов и пространства французскими и выпустить бесчисленные паузы, которыми г. Кларк уснащал свою речь по всевозможным поводам.
— Вам, конечно, знакома фамилия Корбетт… из Филадельфии, — начал он свой рассказ… — Нет?.. Впрочем, это вполне возможно и легко объяснимо. Весьма понятно, что во Франции совершенно ничего не знают о чете Корбетт, которая сделала самые значительные открытия за последние годы, но которым до того не везло, что одновременно с ними их изобретали другие лица. Мой зять Рандольф и моя сестра Этель Корбетт изобрели то же самое, что Эдисон, Кюри, Вертело, Маркони, Ренар, но всегда чуть-чуть позднее их; так что мои несчастные родственники оставались при своем нечеловеческом труде, тогда как другие прославлялись. «Слишком поздно» сделалось их девизом. Вот почему вы могли ничего не знать о них.
А, между тем, у нас они пользуются большой известностью, и сравнительно недавно наши газеты были полны описаниями и восхвалениями их непреоборимой отваги. Дело касалось подводного плавания. Действительно, за последние несколько месяцев они усердно занимались вопросом о подводных суднах, аэростатах, автомобилях и других необычных и опасных способах передвижения… Вот тогда-то, тогда… Простите, что я так тяжело и медленно рассказываю, но меня стесняет ваш язык — он связывает мои мысли… Да, кроме того, обещайте мне соблюдение секрета, так как я буду говорить о не принадлежащем мне изобретении.
Хорошо… Благодарю вас.
Так вот тогда, 18 августа, как раз когда я собирался уходить из конторы, мне подали телеграмму за подписью Этель Корбетт, в которой просили «господина Арчибальда Кларка, делопроизводителя на заводе электрических проводов братьев Реблинг, Трентон, Пенсильвания, немедленно приехать в Филадельфию».
Я призадумался над этим приглашением. Маленькое недоразумение на почве грошового наследства поссорило нас и мы давно не встречались. Что же случилось?.. Как поступить?.. Я колебался… Но подробность (совершенно излишняя) адреса указывала на то, что сестра хотела, чтобы телеграмма во что бы то ни стало дошла по адресу без недоразумения и замедления. Наверное, случилось что-то очень важное… Да к тому же родственники — все же родственники.
Час спустя я вышел из вагона на западном вокзале Филадельфии и поехал к ним в Бельмон. Там, в очаровательном парке Фермунт, на берегу реки Шюилькиль, где так удобно производить опыты речного спорта (между прочим, и подводного плавания), живут Корбетты.
Я проехал восточный пригород, переехал через мост и углубился в зелень парка. Во время переезда наступила ночь, но звезды так ярко светили, что мне легко было найти дом моего зятя. По правде сказать, небольшой это домишко, казавшийся еще меньше и ничтожнее от соседства с грандиозной мастерской, сараями и необъятным полем, служившими для опытов с автомобилями и аэропланами.
Я быстро узнал его, господа, и сердце мое сжалось. Только одно окошко светилось, между тем, о ночной работе Корбеттов сложились легенды в Пенсильвании: каждую ночь мастерская бывала залита огнями…. Судите сами, как меня встревожили мрак и темнота построек в этот вечер.
Негр Джим встретил меня в темноте и повел в единственную освещенную комнату — комнату Корбетта.
Мой зять лежал в постели, желтый, в лихорадке. Вошла сестра. Последние четыре года я видел ее только на карточках, встречавшихся в газетах и журналах. Она почти не переменилась. Платье ее по-прежнему было почти мужского покроя и в коротко остриженных волосах почти не было седины, несмотря на почтенный возраст.
— Здравствуйте, Арчи, — сказал мне Рандольф, — я не сомневался в вашей любезности. Вы нам нужны…
— Я в этом вполне уверен, Ральф; чем я могу быть полезным?
— Помочь…
— Не утомляйтесь, — перебила его сестра, — я сама расскажу, и в коротких словах, потому что время не терпит…
— Арчи, мы выстроили… нет, не волнуйтесь: жизнь Ральфа не в опасности — простая инфлюэнца, но запрещено вставать и выходить из дому — прошу вас не прерывать меня больше.
Мы выстроили втроем, Ральф, Джим и я, по секрету от всех, очень интересную машину, Арчи… право! И, боясь, чтобы кто-нибудь нас снова не опередил в этом изобретении, мы твердо решили испробовать наш аппарат, как только он будет готов. К несчастью, Ральф заболел инфлюэнцей. Как раз сегодня машина готова, а он слег. А между тем немыслимо отложить испытание аппарата, а для управления нужны трое. Кто заменит Ральфа? — Я. Меня заменит Джим, но кто заменит Джима? Я подумала, что вы.
Для исполнения ваших обязанностей не надо никакой тренировки, не нужно особенного присутствия духа… От вас требуется только немного дисциплины во время производства опыта и полное молчание после окончания его. Я знаю ваши достоинства, Арчи. Вы подходите больше, чем кто-либо другой. Хотите нам помочь?
— All right. Забудем нашу размолвку, сестра. Я приехал, чтобы быть вам полезным.
— Имейте в виду, что нам все-таки грозит известного рода опасность…
— Ладно.
— Кроме того… как вам это объяснить?.. Словом, этот… спорт, которым мы собираемся заняться, представляется на первый взгляд таким ненормальным, таким преувеличенно странным, почти чудовищным, что…
— Мне решительно все равно. Я приехал, чтобы быть вам полезным. Покажите мне комнату, где я буду спать. Я немедленно лягу, чтобы быть совершенно свежим завтра.
— Завтра! — воскликнул Корбетт. — Не завтра, а сейчас же, немедленно. Вот уж бьет одиннадцать часов. Идите, отправляйтесь скорее, мой друг. Не будем терять ни одной минуты.
— Как? Производить испытание ночью?
— Да. Нужно произвести опыт непременно на воле. А если проделать его днем, я спрашиваю вас, есть ли хоть один шанс, что нам удастся сохранить его в секрете, когда за нами во все глаза следят ревнивые взоры других изобретателей?
— На воле? Хорошо. Кстати, в чем собственно дело?
Но сестра не могла усидеть на месте от нетерпения.
— Ну, идемте, раз вы согласны, — закричала она. — Все готово. Аппарат в работе скорее даст вам возможность понять его назначение, чем самое подробное описание… Что?.. Переодеться?.. Одеть блузу?.. Незачем — мы не на подмостках… Идем…
— До свиданья, Арчи, — сказал мне Рандольф, — до завтрашнего вечера.
— Что?..
— Послушайте, — сказал я сестре, следуя за ней, — он сказал: «до завтрашнего вечера»… Вы, по-видимому, хотите заставить меня предпринять путешествие. «До завтрашнего вечера». А ведь Ральф сказал, что нельзя показываться при свете дня. Значит, мы где-нибудь остановимся до восхода солнца? Где же мы проведем день?.. Куда мы направляемся, хотел бы я знать, наконец?
— В Филадельфию.
— Что такое?.. В Филадельфию?.. Да мы ведь сейчас в Филадельфии.
— Конечно, мой большой и глупый братишка… Мы сделаем круг и вернемся сюда же.
Я замолчал, чувствуя, что она ничего больше не скажет мне, и старался не споткнуться в потемках. Этель не хотела возбуждать любопытства ненужных свидетелей или шпионов, которых блуждающий свет огня мог привлечь.
Я шел за сестрой по невероятно длинному коридору, потом через всю мастерскую.
В мастерской было довольно светло. При свете звезд и восходящей луны, проникавшем через стеклянную крышу, видна была масса странных по форме вещей. Чтобы дойти до другого конца мастерской, пришлось пробираться через разбросанные в хаотическом беспорядке части всяких машин: то перелезать через враждебно настроенные крючковатые железные барьеры, то обходить нелепые железные сооружения на четырех колесах или непонятные мельницы, крылья которых терялись где-то под крышей. Этель проскальзывала мимо них, ничего не задевая, я же, избежав сначала падения после того, как поскользнулся на попавшей мне под ноги резиновой оболочке колеса, застрял в клубке невидимой веревки. После победоносной борьбы с этим льняным боа, я попал точно в лапы гигантского паука; спасаясь от его стальных объятий, я полетел в оболочку воздушного шара. Схватившись за плавники громадного подобия акулы, я все же поднялся на ноги и тут же ударился о какую-то деревянную птицу. Но, по-видимому, богиня, покровительствующая изобретателям, удовлетворилась этими испытаниями, так как я очутился вдруг рядом с Джимом в дверях сарая.
Сарай был высотой с соборную колокольню и служил гаражом для аэростатов. Их там было несколько. Луч луны отражался на их металлической отделке. Все эти круглые, овальные, сигарообразные предметы были отодвинуты к стенам, предоставив почетное место для чего-то длинного, металлического, вытянувшегося посередине сарая.
— Вот он, — сказала Этель, указывая на эту вещь. Потом заговорила о чем-то потихоньку с Джимом.
— Ага, — пробормотал я, — это он… Гм… Колоссальный… автомобиль… или… может быть… лодка…
Насколько я мог рассмотреть в царившей там полутьме, эта штука была похожа на лезвие ножа, но не острого, а чрезвычайно заостренного спереди. Она была длиной приблизительно в 40 метров на 8 метров высоты, толщиной всего в 1 метр от конца до середины сооружения; впереди, как я уже сказал, она заострялась, чтобы рассекать воздух или воду. Но она была до того остра, что резала глаза.
Я разглядел под кормой треугольный руль.
«Ну конечно, — подумал я, — это лодка!.. Да нет же; это автомобиль».
И в самом деле, загадочная повозка стояла на толстых колесах. Колеса были покрыты резиновыми шинами и были снабжены мощными рессорами. Между колесами болтались какие-то черные блоки, которые я с трудом разглядел.
Как я уже упомянул, аппарат блестел, но блеск был, если это слово применимо к понятию о блеске, какой-то блеклый.
Этель отшвырнула ногой брошенные кем-то инструменты и открыла дверь в теле этого гигантского меча. Тогда яркая электрическая лампочка осветила оказавшуюся, к моему удивлению, внутри узкую каюту. Помещение было мало до чрезвычайности: 4 метра длиной, 2 — вышиной и всего-навсего 1 метр шириной. В этом помещении находились три сиденья, одно сзади другого; сиденья вроде автомобильных кресел. Перед двумя первыми блестел целый ряд ручек, колес и педалей, перед третьим не было ничего, только сзади виднелись две рукоятки, которые служили, как я догадался, для управления рулем.
— Вот ваше место, — заявила мне Этель, — вы будете на руле. Перед вами сяду я, передо мной — Джим… Нет!.. Ради Бога, без ложной скромности. Мой мальчик, никто не спрашивает у вас, сдали ли вы экзамен на рулевого. Речь идет вовсе не об управлении. Предназначение этого руля исключительное. Возможно, что вам даже не придется прикоснуться к нему.
— Ладно! Но на кой черт все эти штуки? Для чего они служат?
Этель меня не слыхала. Джим отозвал ее зачем-то к корме; и она оставила меня восхищаться каютой.
Какая удивительная каюта, господа, как она подходила для капитана корабля. Сколько там было кранов, кружков, разделенных на градусы, секторов, ручек, веревок, ключей, нитей, кнопок, таблиц с указаниями. И сколько других непонятных инструментов. Ничего похожего на то, что я, да и все мы когда-либо встречали, кроме сидений, да, пожалуй, часов, повешенных на переднюю стенку.
С первого взгляда они были похожи на обыкновенные часы, но к чему этот глобус, устроенный так, чтобы поворачиваться на продольной оси, наполовину ушедший в футляр часов; ведь здесь не было школьников, чтобы показывать им смену дня и ночи. Для чего служила эта стрелка, прикрепленная к футляру, острие которой указывало на глобусе Филадельфию?.. Не найдя объяснения, я продолжал осмотр.
Корзина, наполненная припасами и бутылками, страшно заинтриговала меня, — а гостиницы на что же? Разве нельзя было провести день в каком-нибудь скромном отеле на берегу реки или у дороги? Ах, да: боязнь встречи с каким-нибудь нескромным свидетелем. Право, эти предосторожности были преувеличены…
Однако, где ж окна? Как, окон совсем нет?.. «Как же находить дорогу, — бормотал я про себя, — если это автомобиль? Как направлять ее по верному пути, если это подводная лодка? Как перелетать через горы, если, вопреки вероятиям, это воздушный корабль? Да что же это за машина, на самом деле? Где помещается мотор? На носу или в корме? Может быть, над каютой?.. Каюта занимает четверть ее высоты и десятую часть ее длины, значит — эта комнатка является, если можно так выразиться, чем-то вроде желудка этого кита. Что же помещается в остальных частях этого искусственного кита, Ионами которого мы собираемся стать?».
В этот момент я услышал, как сестра сказала дрожащим от радости и нетерпения голосом:
— Джим, откройте двери сарая. Пора выпустить эту игрушку.
Негр засмеялся… Я сознаюсь, что не в особенном восторге от черных и от их горловой речи. Звук их голоса всегда наводит вас на мысль, что у них болит горло. И Джим с его смехом больного ангиной… нет, вы не можете себе представить, до чего он был мне противен.
И вот эта обезьяна распахнула громадные двери сарая и снизу доверху открылась широкая звездная щель. Внизу расстилалась совершенно белая от лунного света равнина. Вдали блестело маленькое озеро, окруженное серебряными тропинками. А тут, как часовой, стояла наша громадная шпага. Что за ужасная скрытая сила приведет в движение это разрушительное орудие?! Ведь не шутка заставить двигаться этот монумент на колесах, похожий на потерпевший крушение корабль.
Сестра потушила электричество.
— Ну, скорее, — сказала она, — я хочу пуститься в путь ровно в полночь. В чем дело, Арчибальд?
— Вы… Вы забыли пустить в ход мотор!..
— Ха-ха, — засмеялась она, точно я очень удачно сострил. — Это было бы недурно, как вы думаете, Джимми!
Негр отвратительно загоготал.
— Госпожа помнит, что случилось с маленькой моделью?
— Ну, Арчи, помогите нам, — сказала сестра.
Она обеими руками толкала машину сзади. Джим — и я, несмотря на свое изумление, — собирались помочь ей, когда металлический колосс, поддаваясь простому усилию рук женщины, двинулся потихоньку вперед, направляясь к неизвестному месту своего назначения.
— Сегодня она прекрасно выровнена, — сказала Этель, не удивляясь. — Я думала, что придется работать вдвоем… Нет, оставьте, это пустяки…
И, повернувшись спиной к реке, что разрушило мою гипотезу о подводном судне, она стала толкать повозку по направлению к равнине. Я шел рядом с ней. Джим шел за нами, приплясывая в припадке радости.
— Простите меня, братец, я объясню вам механизм в дороге. Сейчас мне не до того — я слишком озабочена.
С каким волнением она произнесла эти слова! Сколько месяцев они провели в тревожной работе, чтобы дождаться этой исключительной минуты!..
Теперь машина казалась менее страшной, так как в сравнении с величием окружающей декорации не производила впечатления необъятной величины. Спереди даже ее так же трудно было разглядеть, как лезвие шашки, если смотреть на нее с заостренного конца. Отодвинувшись, чтобы рассмотреть общий вид машины, я заметил на ее верхушке несколько выпуклостей, которые были незаметны в сарае; какие-то придатки выдавались по обеим сторонам ее.
Этель проверила блоки между колесами.
— Все в порядке, — сказала она, — ни малейшего ветерка, идеальная погода. Садитесь по местам.
Мы влезли в каюту; Джим захлопнул герметически закрывавшуюся дверь. И легкий шелест ветра, настолько незаметный, что я принимал его за абсолютное молчание, заглох.
Сначала мне показалось, что мы находимся в полной темноте, и эта экспедиция слепых пленников становилась мне все менее понятной, но тут мое внимание привлек тусклый свет, мерцавший над сиденьем сестры. Это было что-то вроде большого абажура, внутренность которого светилась. Вот его описание: полукруглый прозрачный абажур, прикрепленный к потолку трубкой, которую можно было выдвигать, как подзорную трубу. При помощи этой трубы Этель опустила абажур себе на плечи и голова ее внутри абажура производила впечатление озаренной лунным светом. Потом она посадила меня на свое место.
Я застыл от изумления: мне показалось, что я каким-то колдовством оказался снаружи машины.
Представьте себе, что я увидел все окружающее: небо и серп луны, млечный путь, блеск звезд — белую равнину с ее серебряными тропинками. Я посмотрел назад и увидел силуэт Филадельфии, над которой возвышалась статуя Пенна в ореоле, парящем над всяким большим городом ночью. И маленький скромный домик Корбетта, в котором лежал в лихорадке владелец его и мечтал о нас, тоже был тут же… Какое чудесное явление, господа! Вид этой живой миниатюры привел меня положительно в восхищение. Вам все станет понятным, если я сравню ее с тем изображением, которое фотограф видит в темной комнате на негативе, когда хочет узнать, вышел ли пейзаж. Вся разница заключалась в том, что я видел не часть пейзажа, а все кругом, как панораму, и что видел я ее как бы с высоты 8 метров, то есть с того места, как вы, вероятно, сами догадались, куда выходила трубка этого усовершенствованного перископа.
Вот, оказывается, каким образом можно было руководить направлением.
Я бы еще долго просидел под абажуром, если бы сестра не заняла своего места. Она проворчала:
— Ну, чего вы восторгаетесь? Что вас удивляет в этом простом приспособлении объективов? Почти на каждом подводном судне есть почти такое же приспособление. Правильно ли наше направление, Джим?
В голубоватом фосфоресцирующем свете мало-помалу выступали очертания инструментов.
Джим наклонился над компасом — он не смеялся больше.
— Да, госпожа, — сказал он. — Мы как раз стоим вдоль линии, идущей с запада на восток.
— Хорошо. Арчи, садитесь на свое место к рулю. Держите его просто-напросто совершенно прямо до нового распоряжения… Готовы ли вы?
— Да.
— Готовы ли вы, Джим?
— Да, госпожа!
— Хорошо… Внимание… Бросайте груз.
Негр нажал сразу две педали. Я услышал какой-то шум под машиной, одновременно под носом и кормой; раздался глухой звук тяжелого падения на траву. Вдруг получилось отвратительное ощущение, точно вам вдавливают голову в плечи, плечи в ноги, а ноги в пол, словом, я пережил тошнотворное ощущение, которое испытываешь в быстро взвившемся лифте. Но это продолжалось не больше секунды. Потом ничего уж не выдавало того, что наша машина двигается.
— Ах, — вдруг вскрикнул я, — что это такое? Что-то блеснуло у моих ног.
Я нагнулся. И вдруг — Создатель! — от неожиданного зрелища у меня закружилась голова — я зажмурил глаза и судорожно вцепился руками в ручки руля: пол каюты был из такого прозрачного стекла, что казалось, будто под ногами ничего нет и сквозь это зияющее отверстие я увидел, как Филадельфия проваливалась… проваливалась с головокружительной быстротой… Мы поднимались.
Этель не обратила никакого внимания на мое восклицание. Она внимательно всматривалась в какой-то аппарат и повторяла вслух данные, которые он отмечал:
— 300… 400… 500… 700… 1000… Джим, проверяйте по статоскопу: 1050… 1100. Верно?
— Да, госпожа.
— Сбросьте 30 килограмм.
Негр нажал какую-то педаль. Я снова услышал какой-то шум и увидел, как между нами и бездной быстро перемещалась тень чего-то и исчезла. На этот раз это не был груз: из боязни убить какого-нибудь позднего прохожего, было устроено приспособление, позволявшее разрывать от времени до времени мешки с песком (или бочки с водой). Я дорого дал бы, чтобы узнать, с какой целью Корбетты так тщательно постарались избежать всякого общения с внешним миром. Но теперь время было неподходящее для расспросов. Сестра смотрела, не отрываясь, на барометр и повторяла:
— 1450… 1475… 1500 метров. Наконец-то… Ах!.. 1540… это уж слишком!
Она схватила какую-то цепочку, свисавшую с потолка, и потянула ее. Над нами, на чердаке — как я мысленно окрестил это помещение — послышался звук вытекающего газа: стрелка барометра спустилась до 1500.
— Теперь хорошо, — заявила Этель.
Потом, взглянув через голову негра на часы, сказала:
— Без пяти минут. Хорошо. Мы тронемся в путь ровно в полночь.
Как «мы тронемся в путь»?.. Что она этим хотела сказать?..
Я смотрел бессмысленно вопросительным взглядом на ее затылок, на ее мужскую прическу и был до того заинтригован, что мне показалось, будто я вижу не затылок, а чье-то сероватое и насмешливое лицо.
— Однако, — заговорил я, наконец, — однако, почему вы говорите, что мы отправимся в путь, разве мы еще не тронулись с места?
— Нет.
— Чего же вам еще надо? Что вы собираетесь предпринять?
— Путешествие вокруг света, господин инквизитор.
— Что?.. Как?.. Вы издеваетесь надо мной!.. Вокруг всего?..
— Света. Да. И в одни сутки… Аппарат стоит правильно, Джим?
У меня круги пошли перед глазами при мысли, что пилот нашего аэроплана сошел с ума; и я увидел, как в тумане, что проклятый зулус нагнулся над нивелиром.
Он нашел, что нос немного наклонился. Немного балласта, сброшенного с носовой части, выровняло аппарат, но подняло его в то же время на 20 метров. Этель заявила, что в конце концов это не важно. Взглянув на компас, она осталась довольна, улыбнулась и пробормотала:
— Великолепно: прямо на восток.
И, услышав, как часы начали бить полночь, сестра скомандовала:
— Пустите в ход двигатель, соедините контакт.
Джим повернул большой выключатель.
Тотчас же сзади раздалось тихое и мощное посапыванье, и машина как бы проснулась. Шум становился все сильнее и сильнее; и, постепенно, вместе с усилением шума, вокруг нас послышался сначала шум ветерка, который мало-помалу свежел, усиливался, превращался в грозу, потом в бурю; вокруг машины шел вой и шум, до сих пор неизвестный людям.
Несмотря на точность пригонки дверей, сквозняки прорывались тонкой струей и вихрем клубились вокруг нас с таким ужасным свистом, точно клубок змей шел на нас приступом.
Шум систематически усиливался вокруг машины, в особенности у носовой части ее; получалось впечатление вечно разрываемого куска шелковой материи. От работы мотора каюта содрогалась все сильнее; прикоснувшись к вздрагивающей стенке, я заметил, что она теплее, чем следовало бы. Впрочем, температура заметно повышалась, термометр все подымался и скоро можно было вообразить, что находишься внутри какой-то странной камеры, которую нагревают снаружи. Все это совершенно определенно доказывало, что мы передвигаемся с невероятной быстротой. Я отказался от своего предположения, что Этель внезапно сошла с ума. Действительно, моя храбрая сестра ничем не проявляла своего удивления и, по-видимому, предвидела заранее и подготовилась ко всем случайностям этого феноменального предприятия.
По ее распоряжению Джим избавил нас от сквозняков, заткнув все щели паклей. Во время его работы Этель следила за движением стрелки по разграфленной длинной линейке и снова произносила какие-то цифры:
— 500… 600… 1000… 1200… 1250…
Я должен обратить ваше внимание на тот факт, что цифра 1250 была названа очень торжественным тоном и что на этой цифре остановилась стрелка на линейке и столбик ртути в стеклянной трубке; в то же время перестали усиливаться шум мотора и свист ветра вокруг нас.
— 1250, — повторила сестра, — наконец-то мы добились.
И, взглянув на часы и что-то подсчитав про себя, сестра сказала, показав на глобус:
— Джим, в 12 часов 3 минуты и 45 секунд вы повернете стрелку на Торндаль. Вы слышите — Торндаль. Мы будем там в это время.
Джим подождал назначенной секунды и повернул глобус так, что стрелка коснулась своим острием места, где на глобусе был обозначен Торндаль.
Немедленно после этого он нажал кнопку и глобус стал медленно поворачиваться на своей оси слева направо, по-видимому, приводимый в движение часовым механизмом.
Я еле-еле приходил в себя от душившего меня волнения.
— Этель… Это невозможно!.. — закричал я, — неужели мы уже в Торндале?
— Ничего подобного, — ответила она, проделывая целый ряд манипуляций над кнопками, — мы давно уже промчались дальше. В данный момент мы пересекаем железнодорожное полотно между Валлей и Спуска. Посмотрите на стрелку глобуса, а потом на эту.
Этель указывала на разграфленную линейку, стрелка которой все время показывала цифру 1250.
— Это тахиметр, показатель скорости движения, — продолжала сестра, — он указывает на передвижение с быстротой 20,8 километров в минуту, то есть, около 1250 километров в час.
— Черт возьми! Мы мчимся с быстротой…
— Да нет же, мой друг, мы вовсе не мчимся.
— В чем же дело? Объяснитесь наконец.
— Мы не мчимся. Это воздух передвигается вокруг нас. Наше помещение неподвижно стоит в середине мчащейся мимо нас атмосферы. И вот почему я назвала его Аэрофиксом.
— Не может быть!
— Уверяю вас. Потерпите еще минутку… Теперь я спокойна… Нет… надо завернуть еще этот кран… Ну, вот. Теперь я к вашим услугам. Да будет свет в вашей душе и в этой каюте.
И сестра создала свет… электрический.
— Это воздух передвигается, а не мы? — воскликнул я, разинув рот от изумления.
— Послушайте, друг мой, как вы ни отдались всей душой своей продаже ниток, но неужели вам никогда не приходило на ум, насколько дик принятый во всем мире способ путешествовать? Неужели не дико применять пар, бензин или электричество для того, чтобы перемещаться на движущемся шаре, когда достаточно было бы держаться неподвижно над ним, чтобы все точки, лежащие на одной и той же параллели, постепенно перемещались под вами, и нужно только владеть способом спуститься, где и когда угодно.
— Черт возьми!
— Вот мысль, которая пришла нам в голову, мне и Рандольфу. Вот происхождение «Аэрофикса».
Совершенно верно. Воздух мчится вокруг него, а земля под ним. По отношению к ним, он неподвижен. Притяжение, которому наш аппарат подчинен, заставляет его находиться в постоянном, неизменном расстоянии от центра земли, а мотор его в то же время дает ему возможность не быть связанным с движением земли, вертящейся вокруг своей оси. Только в этом отношении он неподвижен, потому что наша старая планета увлекает его в своем движении вокруг солнца, а солнце — в своем бесконечном беге — в междупланетном пространстве.
Вся разница только в том, что, так как земля вертится вокруг своей оси с востока на запад, то мы совершаем путешествие вокруг земли с запада на восток в 24 часа, или, выражаясь совершенно точно, в 23 часа 56 минут и 4 секунды. Как солнце.
— Однако, — заметил я, наскоро подсчитав кое-что на клочке бумаги, — я помню, что окружность земли равняется 40.000 километров. Следовательно, если мы совершаем полный круг в 24 часа, то земля должна была бы бежать под аппаратом со скоростью 1666 километров с чем-то в час.
— Совсем недурно для торговца веревками. Бухгалтер сказался в этом вопросе… Но, рассеянный дурень… ведь окружность земли равняется 40.000 километров по линии экватора и только там, так что, если бы мы поднялись, например, в Квито, то тахиметр показывал бы 1666,66,6… К несчастью для нас, Филадельфия, где Аэрофикс поднялся, находится на 40 градусе северной параллели, по которой окружность земли равняется только 30.000 километров, так как эта параллель ближе к полюсу. Здесь земля движется с быстротой всего 1250 километров в час. А что бы вы сказали, если бы мы поднялись на одном из полюсов? Ведь там земля совершенно неподвижна, как по всей своей оси; у нас под ногами было бы все время то же самое место и весь вид состоял бы из ледяного круга, который вертелся бы вокруг центра полюса, как пластинка граммофона.
И заметьте: чем выше поднимается аппарат, тем яростнее движение воздуха вокруг него, потому что чем дальше от центра земли, тем сильнее движение воздушных течений. Это явление могло бы нас принудить употребить больше усилий, чтобы заставить аппарат держаться неподвижно на большей высоте, если бы вместе с усилением движения воздуха он не становился, чем выше, тем реже. Чем яростнее воздух нападает на нас, тем меньше у него плотности; нос машины рассекает его все с той же одинаковой легкостью — оба эти явления уравновешивают друг друга.
— Но почему мы стоим на высоте 1500 метров над землей?
— Потому что высшая точка гор, находящихся на 40 градусе параллели, немного ниже этой высоты, а сталкиваться с горными вершинами не стоит, не так ли? Как вы полагаете?
— Значит, мы точно следуем по 40 градусу параллели?
— Не уклоняясь в сторону ни на йоту. Может быть, со временем мы добьемся того, что наш аппарат сможет направлять свою неподвижность, пользуясь притяжениями светил. Нужно было бы стать неподвижными по отношению к солнцу, чтобы делать перемещения по земле вкось.
Но мы еще очень далеки от этого. Мы принуждены поневоле следовать по заранее выбранной параллели, как по рельсам. Руль служит только для того, чтобы наметить направление при отправлении и чтобы бороться против возможной помехи ветра при спуске. Мы связаны в нашем направлении, братишка. Посмотрите на компас, он не отклонится ни на черточку в течение 24 часов. Север у нас все время справа.
— Значит, — еле мог я выговорить от душившего меня восторженного изумления, — завтра мы снова вернемся в Филадельфию, промчавшись по 40 градусу параллели. Вот, значит «круговой полет», о котором вы говорили?
— Вы угадали… Теперь взгляните на глобус под часами. Он служит одновременно указателем наших постепенных перемещений и схемой действительности. Кончик неподвижной стрелки изображает наш Аэрофикс — каждые 24 часа под ним проходят те же места: завтра под ним покажется Филадельфия, но мы немного запоздаем из-за времени, нужного для остановки и введения аппарата в круг земного движения. Оба эти маневра должны быть проделаны с крайней осторожностью в почти незаметной прогрессии, потому что, останови я внезапно мотор, что, впрочем, совершенно невозможно, воздушная волна внезапно подхватит наше снаряжение и передняя стенка аппарата будет брошена на нас с скоростью и силой разрывного снаряда.
Пот прошиб меня.
— Проклятая жара, — пробормотал я, — и отвратительный шум и свист!.. Вы читаете вашу интересную лекцию, крича во весь голос, а я еле вас слышу.
— Да, все это вызвано сопротивлением воздуха. Не находите ли вы, что здесь можно задохнуться?
Она открыла маленькие, пробуравленные в стенках отверстия, соединенные, при помощи хитро приспособленных трубочек, с наружным воздухом. Эти вентиляторы были прекрасно устроены: они распространяли очаровательную прохладу.
Затем она продолжала свою речь:
— Сколько мы мучились, пока нашли средство от повышенной температуры внутри каюты. Ральф долго бился над этим и много нового изобрел для достижения своей цели…
Я было собрался высказать целый ряд ценных соображений по поводу странного свойства воздуха охлаждать тела при быстром движении и зажигать их при феноменальной быстроте, как вдруг сестра потушила электричество, и я, привыкнув к сумеркам, снова увидел ее голову, облитую молочным светом под абажуром.
— Их высочества — Скалистые горы, — доложила она, — полюбуйтесь, Арчи.
Под абажуром синело небо, кое-где покрытое облаками. Вдали облака проплывали, не торопясь, вблизи они мчались, как блестящие клочки ваты; некоторые облака, которые мы прорезали, на секунду закрывали от меня горизонт. Возвышаясь над горизонтом — я хочу сказать, над краем абажура — какая-то черная тень быстро поднималась к звездам. Верхняя линия ее была странно изрезана зигзагами и кое-где блестела белыми пятнами; я догадался, что это неслась на нас с быстротою молнии страшная цепь гор.
Ледники, озаренные лунным светом, фосфоресцировали и напоминали хвосты комет; беглый свет озарил наш прозрачный пол; проскакивали возвышения и вершины; казалось, будто мчится стадо гор, охваченное паникой.
Потом все вошло в норму. Опустившиеся вершины снова вернулись в невидимую зону, и освободившийся от облаков небосклон заполнил перископ своим величием.
Затем стеклянный пол точно раскололся на бесчисленное количество осколков и засверкал мириадом огней, точно громадный бриллиант. Негра вдруг охватил припадок совершенно идиотского веселья. (Его ангина усиливалась пропорционально его веселью и тут превратилась в смеющийся дифтерит). Он задохся от смеха, выгнул спину и прокудахтал несколько торжественных восклицаний в честь «Тихого океана».
Этель подтвердила:
— Да. Это Тихий океан, 3 часа 22 минуты. Он явился на свидание с поразительной точностью.
У меня вырвался крик отчаяния:
— Что, если мы упадем?
— Не бойтесь, несчастный трусишка: «Аэрофикс» крепко сшит.
— Гм… — промычал я, сконфуженный ее презрительным тоном и, желая показать, что ничуть не боюсь, добавил: — Действительно, это прекрасный аппарат «тяжелее воздуха»… это великолепный…
— Это воздушный шар, Арчибальд, и, как все воздушные шары — легче воздуха, и он держится при помощи газа. Ни один планер, ни один аэроплан, какой бы системы он ни был, не в состоянии был бы удержаться на месте среди этой воздушной бури. Но вы сами понимаете, что, так как это «Аэрофикс», то помещение, в котором находится мотор, должно непременно быть под одной общей оболочкой с помещением для газа, в противном случае шар, где помещается газ, подчиняясь земному движению, натянул бы соединительные канаты и разорвал бы их, если бы не прорвался сам с самого начала. Итак, весь аппарат помещается в одной оболочке, состоящей из смеси алюминия и другого вещества, не тяжелее пробки, но, к сожалению, обладающего малой сопротивляемостью.
Это помещение разделено на две части перегородкой, идущей вдоль всего сооружения. Верхнее помещение — над нами — наполнено газом, название которого известно только нам, газом, обладающим феноменальной способностью поднимать тела: он в семь раз сильнее водорода в этом отношении. «Партер» разделен на три отделения: посередине каюта, где я имею удовольствие обучать вас, впереди очень узкое пространство, где помещаются аккумуляторы Корбетт, очень легкий и почти неистощимый источник электрической энергии, а сзади, наконец, место мотора. Да, мотор, вот чем мы вправе гордиться! Вы, может быть, воображаете, что он обладает миллионом лошадиных сил. Ничего подобного. «Аэрофикс» не имеет ничего общего с пароходом, которому приходится бороться с речным течением и сила его машины вовсе не имеет целью, не давая ему повернуться, удерживать его на месте. Если бы это было так, вы смело могли бы сказать, что Корбетты ничего не изобрели: их воздушный шар был бы просто-напросто наиболее быстрым из существующих аэропланов, который может мчаться с быстротой 1250 километров в минуту и который в силу этого обстоятельства только кажется неподвижным по отношению к центру земли. О, конечно, в теории этот план осуществим и мысль об этом может прийти в голову первому встречному, стоит только перемножить скорости движений на силы, вызывающие их… Но на практике это то же, что снабдить муху силой локомотива… Да кроме того, это было бы пустяками в конечном результате, изобретением без изящества, достойным животного.
Я повторяю вам — наш мотор не сообщает движения «Аэрофиксу», а освобождает его от поступательного движения земли. Наш мотор — производитель инертных сил, понимаете? И хотя он и добивается того же результата, какого добился бы летящий с востока на запад завод, но употребляет для этого незначительное усилие.
— Но что же это такое? — спросил я. — Какой главный принцип?
— Ах, в том-то и дело, что этого я не могу вам сказать — муж был бы недоволен.
— Но вы знаете, насколько моя сдержанность…
— Ну вот что, Арчи, я попробую вас надоумить, но не требуйте от меня больше ничего.
Вспомните о гироскопах, так называемых волчках, которые увеселяли наше детство; ведь они, пущенные по нитке, вертятся во всяком положении, не падая. Они образуют по отношению к своей подставке самые невероятные углы и как бы издеваются над законами равновесия и тяжести, Вспомните также о недавнем применении их в Англии. Инженер Луи Бреннан пользуется целой серией волчков для своего однорельсового трамвая, так что вагон, так же плохо уравновешенный, как остановившийся велосипед, держится неподвижно и вполне устойчиво на одном рельсе или канате, переброшенном через пропасть. Словом, всякое тело, снабженное гироскопами, остается устойчивым в состоянии неустойчивого равновесия, совершенно так же, как если бы оно находилось в очень быстром движении. Следовательно, употребление гироскопа заменяет результат, полученный от движения.
Вот этим-то свойством, сильно увеличив его при помощи особого приспособления, мы и воспользовались… Сзади вас вертятся в безвоздушном пространстве шесть гироскопов — усовершенствованных волчков.
— Господи Боже мой, а вдруг они неожиданно остановятся?
— Это почти невозможно. Должно было бы произойти что-нибудь совершенно непредвидимое. Бреннан доказал, что гироскопы после момента прекращения приведения их в действие продолжают вертеться еще в продолжение 24 часов, причем первые 8 часов работа их так же полезна, как и раньше — этого времени более чем достаточно, чтобы без резкого столкновения присоединиться к земному движению и выбрать удобный пункт для спуска. Несчастье могло бы произойти только в случае порчи… ну… специального изобретения. А это может случиться только от злого умысла… Вы видите, как это невозможно…
— Этель… Этель… я в восхищении!
— Вы, конечно, сами догадались, — продолжала сестра, — почему я с такой легкостью передвинула машину. Свинцовые блоки, подвешенные снизу, нейтрализовали подъемную силу аппарата, так что шар весил всего только те несколько фунтов, которые нужны были, чтобы удержать его на земле. Этот компенсирующий тяжесть машины груз прикреплен таким образом, что его можно автоматически сбросить, не выходя из каюты. Это куда лучше, чем приказание — «отпустите канаты»… Да, можете быть спокойны — все предусмотрено до мельчайших подробностей: мы сначала произвели опыт с уменьшенной моделью, величиной с душегубку; но по непростительной оплошности пустили в ход мотор в мастерской — ну, маленький «Аэрофикс» и наказал нас за это: он пробил стену, вылетел на волю и разбился вдребезги, наткнувшись на косогор — обломки и посейчас там лежат.
— Но скажите, — прервал я ее вдруг. — А газ не может воспламениться от жары?
— Успокойтесь. Взрывчатая масса, которой наполнен шар, может воспламениться только в том случае, если в нее попадет искорка, или от непосредственного соединения с пламенем. Это — химера.
— Ну ладно… Теперь я совершенно успокоился; я даже понял теперь ваш план целиком, Этель… Сначала я принял ваш неподвижный автомобиль за обыкновенную моторную коляску.
— Держу пари, что из-за колес, да еще на рессорах… А между тем они предназначены только для того, чтобы предохранить машину от удара при спуске на землю: спускаешься, прикасаешься к земле и катишься на несколько метров вперед по инерции, прежде чем остановишься. Самый вульгарный аэроплан снабжен теперь этим приспособлением.
— Ну, хорошо, — бормотал я, — ну да, конечно, все великолепно.
Но оцепенение от странного сна, который мне дано было пережить наяву, затемняло мое сознание, а глаза мои не могли оторваться от поворачивавшегося глобуса, медленное и плавное движение которого указывало наш путь по 40° параллели.
Этель обратила внимание на мое состояние.
— Я догадываюсь о причине вашего упадка духа, — сказала она. — Всем неожиданным открытиям свойственно казаться противными законам природы и производить впечатление преступления против мирового порядка. После всех великих открытий, весь свет с некоторым ужасом неделю кричит о чуде. И некоторые жертвы науки производят фальшивое впечатление преступников, понесших справедливую кару за нарушение условно установленного порядка вещей. Арчибальд Кларк думает, что он свидетель мрачного покушения на законы природы.
Но у меня не было охоты порицать кого бы то ни было. Психология толпы, присутствующей при научных опытах, не занимала меня.
— Это ужасно, — бормотал я. — Отвратительно… Это бесконечное водяное пространство… Что там на дне под нашими ногами… Как глубок океан, скажите, пожалуйста?
— От 1000 до 2000 метров. Мы, должно быть, где-то между 140 и 150° меридиана.
— Совершенно верно: скоро 5 часов.
— 5 часов… в Филадельфии, но не там, где мы в данный момент находимся. Тут всегда полночь. Можно почти сказать, что полночь — это мы. Сегодня «Аэрофикс», неподвижный в земном пространстве и в людском времени, совершает свое полуночное путешествие…
Тоска охватила меня.
— Правда… солнце не встает, — заметил я.
— Неудивительно — оно все время находится на противоположной стороне земли. Солнце и наш аппарат как бы играют в прятки. Полдень согревает наших меняющихся антиподов, ведь мы все время находимся в центре мчащегося вокруг мира мрака. Арчибальд, мы пропустим в нашей жизни один солнечный день и проживем одну лишнюю ночь… Впоследствии, когда это изобретение будет эксплуатироваться и у каждого человека будет свой «Аэрофикс», совершаться будут, вероятно, главным образом, денные прогулки; и враги мрака смогут пользоваться вечным днем и проводить жизнь при нескончаемом закате, или наслаждаясь видом бесконечной зари. Взгляните на небо в перископе: небесный свод неподвижно отражается в нем; все неподвижно, кроме луны. Звезды не меняют своего положения. Можно подумать, что небесные часы остановились.
— Но все же есть часы, которые идут безостановочно, — возразил я. — Эти часы — мой желудок, — он усиленно отмечает, что пора поесть… Я сегодня не обедал, сестра…
Мы пообедали.
Вы поняли, господа, по побуждению голода, что мое душевное состояние немного улучшилось. После обеда оно сделалось еще лучше. Подкрепившись великолепными консервами и полным стаканом превосходной водки, я чувствовал себя в этом узком клинке не хуже, чем в коридоре спального вагона. Только чувство какой-то общей разбитости напоминало о только что перенесенном нервном напряжении и являлось реакцией организма на это.
Но под влиянием полумрака и приятного чувства сытости глаза мои стали смыкаться. Монотонная колыбельная песнь шумящего снаружи воздуха и мирное посапывание гироскопов способствовали этому. Как бы в слуховом тумане я смутно услышал бой часов и слова сестры, что мы проехали четверть пути… Я окончательно уснул.
— Эй, эй… этого нельзя, братишка. Вы, кажется, заснули. Да ну же, проснитесь. Вы можете понадобиться каждую минуту. Надо бодрствовать. Надо быть бдительным.
— Хррр…
— Посмотрите, как очаровательна Япония, над которой мы проносимся.
— К черту вашу Японию, — возразил я. — Там так темно, точно она покрыта сажей.
Джиму это показалось страшно забавным.
— А вы там, заткните глотку! — сказал я ему, поднявшись. — Вы не имеете никакого основания радоваться, когда говорят о саже… Несчастный… трубочист…
— Перестаньте! Смирно! Арчибальд! Сидите на месте!
Негр сгорбился, наклонив голову; его плечи вздрагивали от подавленного смеха, мне казалось, что я сверху вижу широкую улыбку сквозь толстый череп… Но повелительный голос Этель успокоил меня. Сухим тоном, в котором чувствовался не вполне прошедший гнев, я спросил ее:
— Где мы теперь находимся?
— На несколько лье к югу от Пекина. Вот пустыня Алаша.
— Все еще на высоте 1500 метров над землей?
— Да нет же, подумайте: мы на высоте 1500 метров над уровнем океана. А средняя высота пустыни приближает нас к земле на 500 метров.
Потом снова наступило молчание. Впрочем, я мог бы сказать, — наступила тишина, несмотря на постоянный ровный шум воздуха и мотора, потому что я так же мало обращал на него внимания, как на тысячи разнообразных звуков, из которых, в сущности, состоит то, что мы называем тишиной в обыденной жизни.
Я долго боролся с охватывавшим меня сном. Чтобы развлечься, я пытался заинтересовать себя всякими вещами: позой моих спутников, балластом, который выбрасывали через определенные промежутки времени, меняющимся положением головы Этель, диковинными странами, в которых странные люди спали на необыкновенных кроватях, под нескладными крышами… Но воображение плохо заменяет знание, а я ничего не знал об этих затерянных странах и не мог разглядеть даже деревца. Мне оставалось только самому выдумывать себе описание стран, подражая маленьким детям, которые скачут на деревянной палочке и надолго останавливаются задумавшись, чтобы представить себе дорогу, по которой они проехали.
Впрочем, два тревожных случая заставили меня встряхнуться.
Первый был вызван ударом — положим, очень слабым — о нос машины. Что-то мягкое попалось по дороге. Я подскочил от ужаса, но сестра успокоила меня фразой:
— Я заметила в перископе два больших крыла, но они тотчас же исчезли.
Второй тревогой я был обязан негру. Он вдруг поднялся с сумасшедшим видом, спрашивая, «не изменилось ли направление», и утверждая, что «если оно отклонилось в сторону, то это будет ужасно из-за гор Кашемира, высотой в 3800 метров, — и что он недостаточно владеет собой, чтобы отдать себе ясный отчет в этом».
Стакан водки вернул ему спокойствие духа. Он стал снова хладнокровным и веселым и вернулся на свое место перед часами.
Наконец сестра объявила веселым голосом — тоном метрдотеля из вагона-ресторана:
— Пожалуйте к завтраку. Ровно 12 часов пополудни.
— Полдень, — повторил я, всматриваясь в сумерки, — полдень в полночь.
Завтрак был похож на ужин. И обед тоже. Много чести ему не оказали. Ночное послеобеденное время тянулось бесконечно долго. Каспийское море, Турция, Греция, Калабрия, Испания и Португалия сменяли друг друга, невидимые и неинтересные. В невыносимом раздражении я топтал прозрачный пол, в котором ничего не показывалось. Я суетился, возился в узкой каморке и, наконец, испытал детскую радость, когда в три четверти двенадцатого получил приказ занять свой пост. Сестра добавила, что нужно остановить мотор и затормозить гироскопы, чтобы мало-помалу присоединиться к движению земли и высадиться в Филадельфии.
Лампа засверкала своим упрямым блеском. Джим повернул большой выключатель и подвинул несколько рычагов на крюках. Слышно было, как в заднем помещении заскрипели колеса на полозьях. Посапывание мотора сделалось глубже по тембру, свист воздуха становился все менее резким и указатель тахиметра стал показывать все меньшую цифру. Я лихорадочно сжал руками рукоятки руля. Сестра настоятельно приказала не пользоваться им до ее распоряжения. Изредка под моими ногами мелькали на Атлантическом океане освещенные пароходы, прорезывая зеркальное пространство двойной линией — красной и зеленой — своих огней.
Это положение продолжалось так долго, что показалось мне бесконечным. Перегнувшись через плечо сестры, я заметил на ее лице выражение большого неудовольствия.
— Дело в том, — ответила она на мои вопросы, — дело в том, что наш ход замедляется недостаточно быстро. Я боюсь, что мы пронесемся мимо Филадельфии.
На часах было уже 12 часов 30 минут, а свист воздуха был еще очень значителен. Я нервным движением отер внезапно выступивший на лбу холодный пот.
— Может быть, мы сможем спуститься в пригороде?.. Если это будет на сто километров от города…
Негр отрицательно покачал головой.
— Нет! Джим? Правда, это невозможно? — спросила сестра. — Не стоит настаивать… Я слишком поздно принялась за дело.
— Ну вот, подумаешь. Велика важность! — вдруг воскликнул я. — Как только вы остановитесь, вы дадите машине задний ход.
— Арчибальд — вы осел. Наша машина — вы совершенно справедливо это заметили — не самодвижущаяся повозка, а неподвижный автомобиль. Чтобы мы могли полететь обратно, надо, чтобы земля завертелась в противоположную сторону; и вслед за осуществлением этой маленькой фантазии немедленно наступил бы конец света. Нет, нет; мы снабжены газом, балластом, электрической энергией, припасами в достаточном количестве; единственный разумный исход — это снова проделать круг вокруг земли и замедлить движение раньше. Пустите снова мотор, Джим, и отпустите тормоза.
Как раз когда она отдавала это возмутительное распоряжение, немедленно исполненное Джимом, — в глубине бездны, под нашими ногами, пронеслось туманное пятно, как бы усеянное светляками — мы пролетели над Филадельфией…
— Бедный Рандольф, — вздохнула Этель, — как он будет беспокоиться.
И, не переводя духа, она произнесла маленькую речь, говоря быстро, не допускающим возражения тоном, каким говорят, когда боятся порицания собеседника и не хотят ему дать высказаться. Она познакомила меня с лучшим, по ее мнению, способом вернуться в Бельмон после завтрашней высадки. По ее предположениям, аппарат остановится не дальше 20 километров от города, а оттуда любая лошадь довезет его до сарая, и мы будем дома до зари.
Несмотря на быстроту ее болтовни, это слово всколыхнуло меня, и я перебил ее:
— Боже мой, заря! О чем вы говорите, Этель? Я стосковался по заре. Мне кажется, что солнце закатилось навсегда… Впрочем… Я явился к вам, чтобы оказать услугу… Я покоряюсь… Но вы клянетесь мне, что мы завтра во что бы то ни стало будем в Филадельфии?
— Даю вам честное слово, что завтра в час с минутами мы будем там. При удачном маневре, как и при неудачном, это займет у нас шестьдесят минут времени.
Джим задержал глобус на 1.250 метров.
На этот раз Этель позаботилась, чтобы и она, и ее спутники получили необходимый отдых. Она и Джим должны были сменяться поочередно, что же касается меня, то я, в качестве профана, нечаянно захваченного ими, получил неожиданную свободу поступать по своему усмотрению.
Мне кажется, что наш капитан испугался моей нервности, которую я проявил в своем волнении и приставаниях к Джиму.
Изнуренный усталостью, я растянулся на стеклянном полу, поместившись так, что ножки моего сиденья приходились у меня между ногами. Но сон не принес мне облегчения, так как все время меня мучили ужасные кошмары.
Впрочем, какой же сон, как бы дик он ни был, мог сравниться со сказочной действительностью? Поэтому пробуждение показалось мне началом нового отвратительного кошмара; и, когда я убедился, что надо снова пережить этот бред, — весь ужас моего положения встал, как живой, перед моими глазами. Перископ освещал каюту, как подземелье, Этель с побелевшим под этим светом лицом спала, напоминая труп! Джим, важный и бронзовый, как статуя, сидел на страже на своем посту. А вокруг нас царила неумолимая ночь.
Мне сделалось страшно, и я безнадежно махнул рукой.
Но при этом движении моя рука натолкнулась на скользкий и холодный предмет… Это оказалась бутылка бренди… Несколько секунд… время достаточное, чтобы сделать хороший глоток — и вот страха уже нет. Что я говорю: никогда в жизни в моей мужественной груди не было даже намека на это чувство.
Но зловещий гость — ужас — вернулся снова и мне пришлось прибегать к частым вспрыскиваниям мужества, чтобы отгонять его. Впрочем, мужество было очень недурно на вкус и я храбро глотал его, не размышляя о могущих произойти последствиях от впитанной таким путем в жидкой форме храбрости в этой маленькой, далекой от комфорта каюте, где я разделял печальную участь насмешливого негра и благовоспитанной дамы. Ах, господа, простите мне эти замечания. Пусть они служат доказательством правдивости моего рассказа и пусть выяснят, насколько отличаются с первого же взгляда сказки Жюля Верна и остальных комнатных туристов — от настоящего путешествия.
И в самом деле, моя невоздержанность явилась причиной больших недоразумений, к которым я теперь и перехожу.
Около 7 часов, над Балеарскими островами, Этель отдала распоряжение начала остановки.
— Да ну же, Арчи, поднимайтесь. Довольно спать, беритесь за ручки руля.
— Хорошо, госпожа Корбетт, — сказал я с ласковой улыбкой. — К вашим услугам, госпожа Корбетт.
Она быстро зажгла лампочку и осмотрела меня с ног до головы. В течение последних суток она ни разу не повернулась в мою сторону и не знала даже, спал я или нет. Довольное выражение моего лица не вызвало в ней подозрений, так как она приписала его вполне законной радости по поводу скорого приезда в Бельмон.
Тормоза застонали. Ветер сделался мягче. Мои спутники, занятые работой, безостановочно передвигали, опускали, поднимали всевозможные приспособления. Мне стало стыдно своего ничегонеделания. Но возвышенное чувство гордости охватило меня, когда я подумал о тех услугах, которые я окажу своим рулем. Они увидят, какой я рулевой. Ну уж, конечно. Я здорово удивлю этого славного человечка — Этель и этого идиотского трубочиста… Раз. Два. Руль на левый борт… Раз. Два… Руль на правый борт…
И, чтобы «попробовать», я потянул поочередно за трос. Само собой разумеется, что руль не трогался с места: сжатый, как в тисках, воздухом, которому быстрота нашего движения придавала значительную крепость, он никак не мог повернуться на своих шарнирах. Я мог натуживаться, сколько мне было угодно: руль был точно ввинчен во что-то неподвижное. «Ты послушаешься, старик, — говорил я про себя строптивому рулю, — ты непременно послушаешься, хотя бы мне пришлось издохнуть из-за этого».
И я потянул с такой силой, что один из проклятых брусков оторвался от аппарата и остался у меня в руке.
«Ай, — подумал я, похолодев, — лишь бы они ничего не заметили».
Но этого нечего было бояться. Те двое всецело были поглощены своими маневрами. Может быть, мне удастся исправить то, что я испортил? И вот я стал шарить своим бруском, стараясь пристроить его на старое место. Но эта полоса, которая проходила через помещение мотора, оторвалась у самого руля и было безумием пытаться пристроить ее на место, не видя и не зная, как управляют этим рулем.
А между тем, я именно над этим бился.
Вдруг я разозлился. Я ткнул бруском назад и слегка вверх со всей силы… Что-то, встреченное на пути, поддалось с чуть-чуть большим напряжением, чем картонная перегородка; брусок пробил что-то насквозь. Я почувствовал, как он застрял в пробитом им отверстии, и резким движением вытащил его обратно. Раздался очень определенный свист, резко отличавшийся по звуку от свиста воздуха за аппаратом. Этель прислушалась. Перепуганный до смерти, заметив, что к бруску пристало что-то гибкое и обволакивающее, я хотел освободить брусок от этой подозрительной вещи… Сестра и Джим, обернувшись ко мне, увидели, как я обеими руками махал бруском. Они бросились ко мне…
Слишком поздно.
Гибкий узел разорвался во тьме, и там, сзади, что-то корчилось, трещало, дымилось…
— Боже мой… Джим! — закричала сестра. — Газ вытекает. И мне кажется, что туда попадет искорка… Скорее, ради Бога, скорее бегите.
Джим бросился к гироскопам. А я, не отдавая себе отчета в том, что делаю, открыл дверь… в пустоту…
Но я не успел броситься туда…
Пекло… Оглушительный гром… Ощущение пароксизма света и максимума грохота…
Я вцепился в дверь и потерял сознание…
Что было потом, вам, господа, лучше известно.
Г. Арчибальд Кларк кончил свой рассказ. С разинутыми ртами мы смотрели, как он докуривал свою сигару, допивая ликер. С его помощью уровень сигар в ящике значительно понизился и виски, мало-помалу уменьшаясь, осталось только на донышке бутылки. Мы часто прерывали господина Кларка восхищенными «ахами» и «охами», нередко мне приходилось помогать ему подыскивать недостававшие ему слова, и почтенная жертва пользовалась этими частыми остановками, чтобы со странным тщеславием злоупотреблять табаком и алкоголем.
Гаэтан таращил глаза и без стеснения разглядывал единственного оставшегося в живых свидетеля этой невероятно безрассудной выходки. Г. Кларк поднялся со своего стула и пошел к иллюминатору. Их маленькие, круглые отверстия вытянулись вдоль стен столовой, напоминая украшенные морскими видами медальоны; но виды были далеко не веселые: какие-то круглые, геометрически правильные, плоские вырезки из однообразного моря и пустого неба, разделенные линией горизонта на два сегмента — зеленый и голубой. Американец заявил, что «это некрасиво».
— Ну, чего там, пустяки, — пробормотал Гаэтан, совершенно поглощенный приключениями Корбетт.
— Так что, — сказал я после непродолжительного молчания господину Кларку, — ваша сестра и негр погибли.
— Это больше, чем вероятно, — ответил он.
Флегматичным жестом Арчибальд Кларк бросил в океан окурок своей сигары, точно судьба Этель Корбетт, удел Джима и участь изобретения имели для него столько же значения.
— Ну, знаете ли, — промолвил он, — цветные люди… фи, что за грязная раса… А что касается сестры… то, конечно… хотя она по временам бывала до того мелочна… Ну, хотя бы эта история с наследством… Трудно представить себе… Впрочем, к чему болтать об этом… не стоит…
Эта выходка вызвала новое молчание, во время которого мы снова внимательно приглядывались к нашему гостю.
— Не можете ли вы, милостивый государь, — прервал я наконец молчание, — объяснить мне следующее: когда «Аэрофикс» пролетал над «Океанидой», я заметил кое-какие странности в производимом им шуме.
В первую ночь его было слышно… я боюсь сказать — после его появления — потому что его мерцание нельзя было разглядеть на очень далеком расстоянии… но, вероятно, недолгое время спустя, после того, как он появился на горизонте; и, наоборот, еще довольно продолжительное время после того, как он исчез за линией горизонта на западе, шум «Аэрофикса» был слышен.
Во вторую ночь шум начался почти одновременно с появлением аппарата и, если не принимать во внимание катастрофу, то его можно было бы считать точно совпадающим с временем прохождения аппарата на виду…
Кларк, подумав немного, стал объяснять:
— Это очень просто, господин Синклер. В первую ночь, когда мы пролетали над «Океанидой», мы еле начали тормозить и, поэтому, быстрота нашего движения была больше быстроты звука приблизительно на 46–66 метров в секунду… Вы соображаете?.. На вторую ночь, затормозив гораздо раньше, мы, вероятно, сравняли эти скорости… Хотите, чтобы я подробно вычислил формулы?
— Нет, зачем же!
— Впрочем, это задача для детского возраста: если поезд идет со скоростью и т. д…
— Однако, черт возьми, — воскликнул Гаэтан, — при вашей быстроте схватывать и выводить заключения, которая меня прямо поразила, я не допускаю, чтобы вы не могли объяснить нам целый ряд вещей, касающихся «Аэрофикса»… Например… эти легчайшие аккумуляторы…
— Я рассказал все, что знал, — ответил Кларк, — и, если я решился открыть вам (под честным словом сохранить секрет) тайну, то только потому, что вы вытащили меня из воды, и ваше настойчивое желание узнать, что со мной случилось, заслуживало законного удовлетворения. Повторяю вам еще раз, что важные части передвижения, интересные подробности мотора, я не мог видеть. Не представилось даже малейшей случайности, которая дала бы мне возможность разглядеть или догадаться о чем-нибудь. Весьма возможно, что ученый или инженер, по данным, замеченным в каюте, мог бы нарисовать себе содержимое закрытых помещений и комбинированную систему гироскопов… Что касается меня, то я на это неспособен; и намеренно сокращенный урок моей несчастной сестры я только потому так хорошо и усвоил, что он был прост, и кроме того я, как и все в наше время распространения всяких видов спорта, знаком с основами механики. Если мне легко удалось запомнить некоторые точные цифры, то не вздумайте приписать это моим познаниям, которых на самом деле нет, а вспомните, что я по профессии счетовод, к функциям которого я потороплюсь вернуться, так как, хотя это и скромное, но зато не сопряженное с опасностями занятие.
Произнеся это мудрое решение, господин Кларк снова погрузился в молчание. И, несмотря на наши настойчивые просьбы, он ни разу больше не вернулся к описанию своего удивительного путешествия на «Аэрофиксе», говоря, что оно будит в нем тяжелые воспоминания.
Приходится констатировать факт, что до самого приезда в Гавр, где господин Кларк расстался с нами, он хранил самое неприступное молчание не только по поводу неподвижного путешествия, но и относительно всего другого. Нам стоило невероятных усилий добиться от него кое-каких сведений о Трентоне, производстве электрических кабелей и даже о дорогой его сердцу фирме братьев Реблинг. Да и то отвечал он только мне. Было совершенно ясно, что Гаэтан ему не нравился и всякий раз, как господину Кларку приходилось сталкиваться со своим спасителем, он вел себя хотя и вполне вежливо, но поразительно холодно и молчаливо.
Как только «Океанида» причалила к набережной, господин Кларк, отклонив предложение Гаэтана помочь ему добраться до родины и поклонившись нам на ходу, чуть не бегом спустился по мостику на пристань.
После того, как мы с ним расстались, господин Кларк превратился для нас сначала в воспоминание, а потом в отвлеченную идею. Отсутствующий почти всегда — идея; и издали его существо — упрощенное, схематизированное, отвлеченное, является нам более выпуклым; основные черты его характера, как на сцене, выступают ярче. Всегда кажется, что отсутствующих и умерших видишь как-то издали: все присущие им цвета и оттенки оставляют в мозгу впечатление какого-нибудь одного преобладающего цвета, внешность их рисуется каким-то силуэтом, часто карикатурным. Господин Кларк сохранился в нашей памяти какой-то необыкновенной марионеткой. Его эксцентричность мозолила нам глаза, если можно так выразиться. Теперь, когда не было под рукой живого свидетеля этого чудесного путешествия, его рассказ казался нам сном, а он сам — галлюцинацией.
Я предложил — положим, немного поздно — произвести следствие среди команды. Мы так и сделали. Но мы произвели его довольно бессистемно, и в результате только растравили свое любопытство донельзя. Единственная новость, которую мы открыли, касалась «на чаев».
Перед тем, как покинуть яхту, господин Кларк раздал чаевые, и очень щедро… Кассир, раздающий прислуге все содержимое своего кошелька с щедростью набоба — это уже являлось немалой уликой против него. Но это еще не все: он, американец, летевший прямым путем из Пенсильвании, раздал вознаграждение французскими кредитными билетами и луидорами…
Не переставая думать об этом, я поехал в Париж по железной дороге; Гаэтан отправился в свой замок Винез на Луаре в автомобиле. Я не хочу останавливаться на этом инциденте, но просто хочу отметить, что как раз накануне расставанья с ним, у нас произошла глупая стычка, которая рассорила нас навсегда. Это дает мне возможность обрисовать господина барона Гаэтана де Винез-Парадоля таким, каков он на самом деле. Если это ему придется не по вкусу, пусть выскажется, не стесняясь: я к его услугам.
Но не будем больше говорить об этом господине. Вернемся к рассказу.
Через несколько недель после моего возвращения, в моем распоряжении находилось целое дело о г. Кларке и обстоятельствах, предшествовавших его падению в Атлантический океан.
Я расположил в определенном порядке все, что мне удалось собрать по этому поводу.
Сначала шли вырезки из газет и бюллетени обсерваторий, в которых был отмечен звездный дождь в ночи 19, 20 и 21 августа и прохождение болида в Европе в ночь с 19 на 20 августа.
Потом можно было прочесть переведенные по моему поручению сообщения итальянских, испанских и португальских корреспондентов, живущих по 40° параллели, которые утверждали в один голос, что в ночь с 20 на 21 августа не видели на небе никакого неестественного света и не слышали никакого шума, хотя провели эту ночь на открытом воздухе.
Ничего не было удивительного, что они не видели света, так как госпожа Корбетт тушила лампочку, пролетая над материками; но что вы скажете по поводу того, что они ничего не слышали?.. Необходимо, однако, доказать, что лица, приславшие заявления, заслуживают полного доверия… Вот источник моих документов:
Один из моих племянников состоит подписчиком «Всемирного обозрения», печатающегося на разных языках. Это орган очень солидного международного клуба. Разноязычные подписчики этого журнала любят обмениваться друг с другом всякого рода вещами, начиная с открыток и кончая поэмами собственного сочинения. Сведениями из Италии, Испании и Португалии я обязан был любезности моего племянника, которому, к слову сказать, я обязан и всеми последними документами моего собрания.
Это тоже переводы, но переводы писем, посланных из Филадельфии и Трентона и заключающих в себе очень веские и тяжелые улики против господина Кларка.
Действительно, в Филадельфии есть парк Фермунт, и на запад от реки Шюилькиль расположен Бельмон с равниной, окруженной холмиками, «место, прекрасно приспособленное для поднятия аэропланов», как подчеркивал любезный корреспондента, но никаких Корбеттов в Филадельфии не существовало.
В Трентоне, в числе многочисленных горшечных заводов и менее заслуживающих уважения фабрик поддельных священных египетских жуков, имелся и завод электрических проводников братьев Реблинг, очень почтенных людей; но ни один из служащих этого завода не носил шикарного и звучного имени Арчибальд Кларк.
Этот человек снова сделался для меня «потерпевший крушение», «незнакомец», «тот», «он»… Его длинный рассказ прибавил ко всем его прозвищам только одно, хотя и справедливое, но ничего не объясняющее, а именно: «обманщика».
Прошло много времени и ничего нового не открылось по поводу псевдо-Кларка. Я продолжал строить всевозможные догадки относительно этого происшествия, как вдруг третьего дня почтальон принес мне письмо, вложенное в два конверта. На внешнем конверте, кроме адреса и марки, был еще сырой штемпель 106 почтового отделения Плас Трокадеро. Внутренний конверт был надписан другим почерком, тем же, что и все письмо. Вот оно:
Господину Жеральду Синклеру, литератору.
212, Авеню Арман-Фальер.
Париж (XV).
Многоуважаемый и дорогой друг!
Я пишу вам, чтобы смиренно попросить прощения за свое поведение на борту «Океаниды». Вы, должно быть, давно догадались, что я играл комедию и, наверное, считаете меня порядочной скотиной. А между тем, милостивый государь, насколько мне было бы приятнее молчать; зачем вы, а особенно господин де Винез-Парадоль, заставили меня говорить; ведь хотя вы спасли меня и были вправе все узнать, но были обязаны не спрашивать меня ни о чем.
Нет, милостивый государь, я не американский кассир Арчибальд Кларк. Я инженер, француз, и аппарат, который я пробовал в ту счастливую ночь, не был, по правде сказать, Аэрофиксом. Конечно, я мог бы описать его во всех подробностях, не исключая самых мельчайших… Мое изобретение настолько важно и просто в то же время, что я предпочел слегка пофантазировать, чем рисковать своей славой из-за необдуманной откровенности. Что вы за люди? Я этого не знал. Конечно, благодаря вам я остался в живых, но, милостивый государь, если факт спасения погибающего доказывает присутствие достойных похвалы чувств, то все же не является гарантией скромности спасителя, ни даже его честности… Подумайте еще о том, что манера вести себя и тон господина де Винеза с первого взгляда обрисовывают его типичнейшим фанфароном, что вы прекраснейшим образом могли дать мне неверные сведения о себе и, если даже вы и были теми, кем отрекомендовались, то нет большего сплетника, чем миллиардер, которому некуда девать себя, и большего болтуна, чем журналист, обретающийся вечно в поисках материала для статьи. Ну, сознайтесь, разве я не прав?.. Не сердитесь на меня, милостивый государь, за мою теперешнюю откровенность и тогдашнее притворство: все это было необходимо и вызвано одно другим.
Если вас поразит, как мне удалось так быстро сочинить свою басню, так как времени для этого у меня, действительно, было мало, — пусть послужит объяснением то обстоятельство, что в основе этого рассказа много правды. Что же касается примеси фантазии, то мне очень трудно было бы самому разобраться, какие обстоятельства во время хода рассказа толкали меня в ту или другую сторону выдумок. Прежде всего, я многим обязан благословенному случаю, заставившему промчаться над вашей яхтой накануне моего падения метеор, и столь свойственной всем людям — простите меня, многоуважаемый друг, — привычке обобщать аналогичные явления, привычке, которая натолкнула вас на мысль объединить эти два явления. Затем починка руля на «Океаниде» зародила мысль о поломке руля на «Аэрофиксе». То, что вы находились на 40° параллели, тоже дало пищу моей фантазии. Но — курьезное обстоятельство! — на чудесную мысль о путешествии на крыльях ночи меня натолкнула самая незначительная, самая пустая из ваших фраз. Я говорю о вашем рассказе, когда вы назвали свои ночные ужины завтраками и обедами…
Разрешите также указать на то, что я не боялся опровержений на борту «Океаниды», в присутствии таких ученых, как сочинитель очаровательных, но легкомысленных рассказов, богатый бездельник и этот восхитительный капитан, господин Дюваль, назвавший материал, из которого был выстроен мой аппарат, алюминиевой дрянью.
Я остановился на Филадельфии, чтобы установить место, необходимое мне для указания начала своего приключения, потому что часто бываю там по делам; я выдал себя за американца, чтобы воспользоваться предлогом трудности говорить на чужом языке, и таким образом, не вызывать подозрений остановками и медлительностью своего рассказа.
Теперь вы, вероятно, спрашиваете себя, как я догадался, что вы не знаете английского языка?.. Послушайте, ну разве не естественно, чтобы, не получая ответа на обращенные ко мне по-французски вопросы, вы попытались спросить меня на всех языках, которыми хоть немного владеете?.. А между тем, со мной упорно говорили только по-французски…
Вы сами видите, что я был вооружен с ног до головы. Кроме того, я был до того добросовестен, что пил как можно больше виски, чтобы рассказ о бренди был правдоподобнее, а для того, чтобы вызвать жажду, я курил, сколько мог… Мои уловки помогли — вы мне поверили.
Но не обвиняйте себя в легкомыслии. И более предубежденные люди выслушали бы меня без недоверия до конца: ведь в наш век ежедневно случаются вещи, недопустимые с научной точки зрения. Ведь всякий раз, как кошка, падающая с крыши, неизменно падает на свои четыре лапы, эта кошка неизменно нарушает законы о перемещении центра тяжести. Она никак не могла проделать то, что она проделала. — Наука запрещает ей это точно так же, как закон Ньютона о силе сопротивляемости ветра запрещает птицам летать.
Итак, не укоряйте себя в доверчивости. И не сердитесь на меня, несмотря на мою вину перед вами. Оцените, что я, чтобы сознаться в ней, даже не подождал того момента, когда мог бы искупить ее полной откровенностью. Это придет со временем. Я пишу вам сегодня только потому, что кончил постройку нового воздухоплавательного аппарата по чертежам и плану № 1, погибшего в море. Нескромные сведения не могут мне теперь повредить. Аппарат готов к полету. Через несколько дней вы узнаете, кто я и что из себя представляет мой аппарат. И когда вы прочтете в газетах восторженные отчеты о моем опыте, тогда… тогда, милостивый государь, вы откажетесь верить своим глазам, потому что вы убедитесь, что действительность превзошла мой рассказ о неподвижном путешествии.
Для вас я приберегу, как подарок, рассказ о своих настоящих переживаниях. Вы сможете воспользоваться ими для того, чтобы сочинить один из самых интересных своих рассказов. Но пока еще придет время проредактировать этот рассказ, я охотно уполномочиваю вас, многоуважаемый и дорогой друг, опубликовать тот маленький роман, который я имел дерзость сочинить в вашем присутствии — конечно, если вы найдете, что он стоит того, чтобы позабавить им читателей.
Я исполнил данное мне поручение.