Глава тринадцатая

Сергей Бабкин, по кличке «Рупь-пять» или «хромоногий Юфест», появился в Парамзине в самый канун уборки. Наконец-то пошли дожди, небо стало похоже на сито, из которого постоянно три дня сочилась мелкая, распылённая до мельчайших частиц влага. Нет, пересушенную, изжаждавшуюся землю этот дождь насытить не мог, просто напоил свежестью воздух, стало легче дышать и людям, и зверям, и даже усыхающим деревьям, точно для них, как для ныряльщиков, появился наконец глоток живительного кислорода. Где-то читал Андрей, что японские ныряльщики за жемчугом набирают в лёгкие большое количество воздуха и им кажется, что к ногам привязали увесистый камень, а когда на поверхности моря они с шумом выталкивают переработанный газ, голова наполняется лёгким звоном, длительным и приятным, напоминающим звон церковных колоколов.

Вот так и это ненастье. Словно горьковатый дымок костра: сначала освежило, стали осязаемо различимы земные запахи – спелого хлеба, выцветшего пустырника, тонкий аромат полевых ромашек, а потом вселило в голову лёгкий звон, сладкое желание выспаться, отдохнуть от испепеляющей жары.

Может быть, поэтому немногие в деревне видели, как после полудня со стороны Верхней Лукавки вошла в село пара. Если бы не короткий стриженный чуб, о Серёге можно было бы сказать, что этот преуспевший в жизни человек – не иначе, как из Москвы. В руке он нёс светлую фетровую шляпу с загнутыми полями, а его новенький коричневый костюм сверкал и искрился, как новая монета. Был он рыжий с лица, и весь вид его подчёркивал: человек живёт на все сто, ничего его не волнует и не омрачает.

Спутница Серёги была менее яркая – маленького росточка, с волосами-завитушками, грузная, и нетрудно было догадаться, что возрастом она далеко постарше своего кавалера. В отличие от него, она не хромала, но интересно выбрасывала толстые ноги вперёд. Серёга и его спутница шли важно, неторопливо, словно подчёркивали: не глиняные, не развалятся. В другой руке у Серёги поблёскивал внушительный чемодан, а его спутница несла маленький саквояж.

Недавно проснувшийся Андрей прильнул к окну, с интересом понаблюдал эту картину. Сейчас он начинал закипать, в нём вспыхнула злоба и ненависть к этому человеку, который, как новый пятиалтынный, сияет и здравствует, а его родной Анюты больше нет на земле. Первое желание, которое возникло, – раздавить, приплющить, смешать с землёй этого страшного человека. Но говорят, злость тоже бывает созидательной, и Андрей невольно подумал об Ольге: а она при чём? Разве она поймёт его взволнованность, это желание чуть ли не сокрушить мир ради старой любви, ради одного прохвоста, который ещё топчет землю, мнёт траву и даже, кажется, пользуется чьей-то любовью – вон как по-собачьи преданно заглядывает ему в глаза спутница.

Каждая мышца, каждый нерв сейчас напрягся, ощутимо напряглась спина. Ничего, даст Бог встречи, тогда и поговорим, решил про себя Андрей.

На утреннем наряде председатель не удержался, похвастался: вернулся сын досрочно. И, хоть срок оттянул, устроился парень в Павлодаре в больницу, а жена его, Фрида Марковна, работает врачом в той же больнице, так что на время, пока гостюет сын со снохой – милости просим, может быть, болячку какую залечить надо, или зубы проверить. Председатель говорил самодовольно, с оттенком гордости, а Андрей невольно скрипнул зубами. «Ишь, похваляется, сволочь, нашёл, чем хвастаться», – подумал Андрей, но вслух ничего не сказал.

Люди в деревне во время войны забыли про врачей и лекарства, они болели и умирали молча, как деревья в лесу. Уж если и обращались куда, то только к «фершелу» Наташе, у которой, впрочем, кроме ихтиоловой мази да стрептоцида, никаких лекарств не водилось.

Потянулся народ к дому Бабкина, надеясь на исцеление, и Серёга, облачившись в белый халат, осматривал односельчан, а рыжекудрая Фрида, похожая на заматеревшую корову, выписывала рецепты, объясняла, как легко можно лечиться – травами.

– Может, и мне пойти? – спросила за обедом у Андрея Ольга. Спросила – и как накололась на острый взгляд.

Андрей сказал как отрубил:

– Нечего тебе там делать!

– Ну так сам сходи, раны свои покажи…

– Без врачей обойдусь.

Целый день терзался Андрей мыслью – неужели Ольга и в самом деле не догадывается, что был и остаётся Серёга Бабкин ему смертным врагом, что свирепеет ветер в его душе, прожигает холодом и презрением.

С Серёгой встретился Андрей два дня спустя, когда возвращался с косьбы ржи вместе с Ольгой. Вгляделся в Серёгу и поразился – у того от неожиданной встречи заплясали губы, задёргался подбородок, а глазки забегали. Кажется, и сам он готов был, как бездомный пёс, завилять хвостом, жалостливо лизнуть протянутую Андреем руку.

– Ты иди, Оля, домой, а мне тут поговорить надо, – тихо сказал Андрей и выразительно посмотрел на Серёгу.

Ольга покорно пошла, поминутно оглядываясь, а Серёга немного откинул голову, спросил заискивающе:

– О чём говорить будем, Андрей Фёдорович?

– Значит, пёс шелудивый, и по батюшке вспомнил? А говорить, Серёга, об Анюте Тишкиной будем… О ней самой. Знал такую?

– Знал, – буркнул Серёга, и на лице вспыхнули багровые пятна.

– Ну, так вот и расскажи, как ты её в могилу свёл?

– Зачем старое ворошить, земляк! Было да прошло. Молодо-зелено, сам знаешь…

– Значит, молодо-зелено? Вот ты сейчас живёшь, жизнью наслаждаешься, а её нет. Расскажи, гад, как на жизнь её позарился…

– А ты кто, божий праведник, чтоб меня об этом спрашивать?

Что-то колыхнулось в груди Андрея, и он схватил Серёгу за рубашку.

– Ты что, ты что? – завопил Серёга. – Драться хочешь, да? Так вот знай, сама она мне передок подставила.

– И из-за этого повесилась?

– Каждый сам хозяин своей судьбе. Захотела – и петлю накинула. У них это в породе так заведено.

– Ну, про породу ты брось! А ты знаешь, какую она записку перед смертью оставила?

На испуг брал Андрей сейчас Бабкина. И тот и в самом деле затрясся, как осина на открытом ветру.

Наверное, он не всё знал о смерти Анюты и забормотал гнусаво, как дьячок:

– Разве я знал, что она повесится? Думал, мирно всё получится.

Он замолк, умоляюще глядел на Андрея. Глухов мрачно усмехнулся – трус он, Серёга, ещё надавить немного – и штанишки обмарает, у него, кажется, сейчас шок случится. Выругался Андрей, ожесточённо сжал кулаки, тело в один литой мускул превратилось, но какой-то внутренний голос приказал: «Не надо, Андрей, не надо!»

И он отступил на два шага.

– Вот что, Бабкин, – прошептал Андрей, – не буду тебя я бить, не буду. Но приказываю: завтра же мотай отсюда! В другой раз встречу – придушу. Так что выбирай.

Припадая на ногу больше обычного, уходил Юфест под презрительным взглядом Андрея. И Глухову показалось, что над ним раскрылось небо, пробился свет, даже дышать легче стало в это пасмурное предзакатное время, ни боли, ни горя не осталось в душе – улетучились.

Назавтра, как обычно, потянулись люди к докторам, но старший Бабкин с утра стоял на пороге, хмурился, махал руками и говорил невзрачным голосом:

– Нет, нет, не дожидайтесь! Не будет сегодня приёма! Домой уезжают!

– А чего так скоро? – спросил Илюха Минай.

– Дела, дела… У больших людей на отдых мало времени остаётся. Вызвали их в больницу.

Председатель сам повёз на телеге гостей в Грязи. Андрей видел в окно: мрачнее ночи сидел Серёга на повозке, кривился, вроде ему под рёбра тычут чем-то острым, горбился и крутил головой.

Так и не поняли люди, почему этих докторов хороших словно стужей вымело из деревни, – были, и не стало. Но отцу, видимо, сказал Серёга причину своего отъезда: тот глядел после на Глухова косым, настороженным взглядом. А через несколько дней произошла и крупная ссора.

В тот день по Парамзину прокатился слух: сегодня приедут из школы мебель вывозить. Всё-таки не послушались районные вожди, приняли решение прихлопнуть начальную школу, чтоб глаза не мозолила.

Илюха Минай прибежал к Андрею запыхавшийся, в тапках на босу ногу, набычился:

– Это что ж получается, Андрей Фёдорович?

– О чём ты, Илюша?

– Да школу всё-таки закрыть решили!

– Ну, а мы что сделаем?

– Я придумал! Давай досками двери заколотим! Пока отдирать начнут, люди соберутся!

У Илюхи трое ребятишек довоенных, сейчас им как раз всем в школу идти, да ещё Тонька брюхатая. Понятно Андрею, почему тот сейчас горячится, ёрзает. Что даст это их занятие? Да ровным счётом ничего – с начальством спорить, что чихать на ветру: все брызги на тебя. Но не стал раздражать Илюху, пошёл вместе с ним.

Они прихватили две доски во дворе у Андрея, топор и гвозди-сотки. Крестовину над входной дверью приколотили так, что и в самом деле не вот сразу оторвёшь. За этим занятием и застал их председатель.

– Это что ж получается, Глухов, – Бабкин щурился, словно от удовольствия, мурлыкал, как над вкусной едой, – выходит, властям сопротивление оказываешь?

– А если власть к народу не прислушивается?

– Терпеть надо… Бог терпел, и нам велел…

– Вот и терпи, сам-то ты не больно терпелив!

– На что намекаешь, Глухов?

– А разве забыл случай у Камышового болота?

Не хотел Андрей ссориться, доходить до этой черты, но видел, нутром почувствовал – Бабкин специально на него нажимает, будто не с Илюхой они компаньоны, а Глухов всё один затеял. Хоть и не было сегодня жарко, солнце точно глаза свои разлепить не могло от туч, зевало, но Андрею сейчас душно стало, рубаха начала прилипать к спине.

Бабкин внешне спокойно, но с металлом в голосе проговорил:

– Выходит, правильно мне говорят, что ты, Глухов, человек мстительный, зверь, а не человек.

– Уж не сын ли твой, Сергей, говорит? – подначил Андрей.

Закашлялся Бабкин, будто прочищал глотку от пыли, а потом возвысил голос:

– А что мой сын? Преступник, да? Ну, случись драка, так кто же святой на этой земле. Разве ты один? Уж ты такой праведник, что и сказать трудно. Только вот девку за себя выбрать не мог.

Волчком крутился на месте Глухов, косо глянул на топор в руках Илюхи, и тот словно догадался – не ровён час, выхватит его приятель и запустит в председателя, – отвёл инструмент за спину. Но не думал об этом Глухов, ему главное сейчас – всё сказать Бабкину. Он с силой протолкнул возникший в горле липкий, неприятный до тошноты комок и встряхнул головой:

– А кто девку на тот свет свёл? Не сынок ли твой беспутный, а? Не знаешь об этом? Не знаешь?

– Тебе кто дал право на человека напраслину возводить? – взревел Бабкин.

– Сынок твой. Слабонервный он, хиляк, да и только, за собственные штаны боится, сам признался мне.

– Перед судом будешь отвечать за клевету!

– За какую клевету?

– Вот Илюха слышал, за какую! Он и подтвердит! Андрею неожиданно стало противно, словно он находился в одной клетке с хорьком и начал задыхаться от вони. Кажется, ещё мгновенье – и он сорвётся, бросится с кулаками на Бабкина, а там пусть хоть тюрьма, хоть сума – он на всё согласен, готов в любую тюрягу… Но встала перед глазами Ольга, жалобная и одновременно призывно-радостная, открытая, вознеслась над землёй, и он понял – во имя этой женщины он не сделает ничего такого, что бы доставило ей новые муки и страдания. Слишком много испытала она мучений на этой земле, в кровь изодрала своё маленькое, но чуткое сердце, и сейчас не выдержит, как Евдокия Павловна, бросится под поезд.

Глухов словно сбил с себя пламя злобы, сказал тихо:

– На суд ты не пойдёшь, Бабкин! Не пойдёшь из-за трусости. Там тебе всё сынок расскажет, а ты огласки этой боишься. Да ещё трясёшься за богатство, что в Германии нахапал. Только знай – нечестно нажитое всё равно прахом пойдёт!

Он больше не стал говорить, пошёл от школы. Что-то призывное шевельнулось в нём, словно позвала его Ольга: «Не надо, милый, успокойся». И он пошёл послушно, как телёнок, отгоняя от себя тяжёлые, сродни голышам-валунам, мысли. Надо жить дальше, старое не возвратится. Хоть и есть желание отомстить за него, во имя будущего надо перебороть в себе горечь и злобу. Теперь у них с Ольгой есть высшая цель, которая ещё только зреет внутри, набирает силу. Но она уже существует, диктует свои права и обязанности, диктует поведение. И этому надо подчиниться.

* * *

После лёгких дождей опять набрала силу жара. В небе снова всё сияло, солнце, как огненный кусок металла, плавилось и дробилось на искрящиеся снопы света, даже робкие облачка, набегающие на светило, казалось, сгорали без остатка в этом пекле. В теплынь быстро подошли хлеба, сначала зажелтели, а потом подёрнулись коричневым налётом.

Уходя утром на работу, с тоской глядел Андрей на стройную берёзу около глуховского дома. Кажется, сморила её засуха окончательно, жара, будто в африканской пустыне, высушила листья, и они стали похожи на шуршащий панцирь, звенели металлическим звоном, протяжным, трескучим.

Иногда Андрей думал, что и людей, как природу, начинает приканчивать засуха. Он вспомнил фронт, весельчака Петьку Хромых, который, смеясь и прижимая палец ко рту, как-то, отозвав его в сторону, спросил: «Знаешь, какую главную ошибку Сталин совершил?» «Нет, не знаю», – отвечал Андрей. «Нашим солдатам Европу показал». «Ну и что?» – засмеялся Андрей. Он тогда не догадывался о том, какую мысль дальше разовьёт Петька.

А тот глянул на Андрея, мудро сощурившись, вдруг заговорил, что теперь, после того, как посмотрели они на Европу, пошагали по их благоустроенным дорогам – рядом с асфальтовыми трассами яблони растут, и никто яблоки не рвёт! – поглядели, как живут-могут и в деревнях, и в городах, – и по-старому жить не захотят.

В душе Андрей был согласен с Петькой. Даже в северной Финляндии, где, кажется, только три богатства и есть: еловые леса – мрачные, глухие дебри, голубые безбрежные озёра да ещё гиганты-валуны, хаотично разбросанные в самых неподходящих местах, – даже там люди жили спокойно и с достоинством, а во взорах царила доброта и приветливость. Не было в них ни холодной, мёртвой пустоты, того тупого безразличия ко всему – к своей жизни, к стране, к горю, взыгравшему этим летом, а наоборот, искрилась жажда жизни, созидания, желание драться за свою судьбу, цепко впиваться пальцами в каждую представившуюся возможность, – вот что увидел Андрей.

Увидел, и теперь поражается – что происходит в его родном Парамзине? Взять ту же школу. Не отстояли парамзинцы своё сердце, слишком слабой оказалась баррикада, возведённая им с Илюхой.

В тот день они – Илюха Минай, Сергей Яковлевич, Андрей и ещё несколько стариков – косили рожь за Золинским прудом. Даже старый Иван Тишкин приплёлся в поле, вызвавшись отбивать косы и ремонтировать крюки.

Правду говорят, что всё гениальное просто. Наверное, талантливым был тот человек, что придумал крюк для косьбы хлебов. По сравнению с серпом – это целая революция, своего рода взрыв технической мысли. К обычной косе перпендикулярно крепился брус с длинными прутьями-пальцами, и при густом или высокостебельном хлебе эти прутья не давали разваливаться кошенине в разные стороны, формировали ровный рядок с колосьями в одну сторону.

Андрей работал в паре с Ольгой – она вязала за ним. Покой и радость жили сейчас в нём – так и пойдут они по жизни рука об руку по трудной дороге, опираясь друг на друга и поддерживая.

Несколько раз порывалась Ольга выхватить у него крюк, смеялась:

– Да я во время войны по гектару косила! Выходит, по-твоему, мы сдуру фронт хлебом кормили?

– Да нет, не об этом я хотел сказать, и если ты меня так поняла, то прошу простить. Но то было в войну. А сейчас? Должны мы вам здоровье сберечь? Во имя наших же детей, будущего…

Не успел Андрей развить свою мысль. Пропылил по дороге верховой, и он испугался – не случилось ли чего? Не пожар ли в деревне? Глянул на дальний горизонт, туда, в сторону Парамзина – слава Богу, не видно дыма. Всё перенёс Андрей – голод, холод, свист пуль и разрыв снарядов, ранения и болячки, неопределённость в судьбе и крутые изломы – всё-всё, а вот пожара боялся больше всего.

Но верховой спешился, это был Колька Дашухин, и раз не закричал, а заговорил спокойно – значит, не самое страшное. Глухов уложил крюк на стерню, бросил Ольге:

– Ты отдохни пока, а я узнаю, в чём дело!

Видно, всё-таки встревожен Колька, хоть и не испуг, а возбуждение горит в глазах. Илюха быстро повернул голову в сторону Андрея, спросил торопливо:

– Слыхал, что Лёнька рассказывает?

– Что?

– Вывозят мебель из школы. Сам Мрыхин командует. Помнишь прораба? И Бабкин с ним. Ну что, погнали?

Напряглись жилы на шее Андрея, а в горле заклокотало, запенилось, но трезвый рассудок одёрнул за руку: а что они могут сделать? Парты отстоять? Баррикады из них соорудить и с ружьём в охранение встать? Да их завтра скрутят, как жеребят-стригунков, ножки стреножат такими путами – не развяжешь.

На память пришёл тракторист Алёшка Елизаров, весельчак и балагур, весёлый балалаечник. Перед самой войной женил он сына Гришку. Свадьба была весёлая, забавная, Алёшка кричал, призывал гостей гулеванить по-настоящему, на вино не скупился и скоро сам набрался, принялся играть на балалайке, на которой мог он виртуозно исполнять любые танцы и припевки. Был Алёшка похож на циркового клоуна – нос в лепёшку, глаза навыкате, рубаха из красного атласа. И когда как-то спел забористую частушку:

Пашаницу – за границу,

Яйца – в коперацию,

Большой хрен – на заготовку,

Дуньку – в облигацию.

– то люди только посмеялись, а больше всех его жена Дуся, кроткая, смиренная баба. Но через два дня приехали к их дому два ражих молодца, Алёшку увезли. Словно в омут канул человек, был – и не стало. Вот такие дела!

Может быть, вовремя вспомнил об этом Андрей и спросил у Илюхи рассудительно:

– А что это нам даст?

– Ну… сам понимаешь… – начал заикаться Илюха. – Может, отстоим школу? Разве… мы-ы не фронтовики с тобой?

– Охолонь трошки, Илюша. Ничего мы с тобой не сделаем, только себе навредим. У немца всего-то танк, а у этих – бу-ма-га! Ре-ше-ние!

Подошедший Сергей Яковлевич, узнав в чём дело, тоже поддержал Андрея.

– Плетью обуха не перешибёшь, – сказал он рассудительно.

Илюха дёрнулся, лицо сделалось мёртвенно-бледным, сказал со злобою:

– Ну, тогда я уеду из Парамзина. Не котята мои дети.

– А куда уедешь, Илюша? – засмеялся Сергей Яковлевич. – От судьбы не убежишь.

– У меня кум в совхозе «Кубань» работает, вот к нему и подамся. Всё-таки не за палочки пашет, а настоящий хлеб получает. Давно меня зовёт, а я всё за свои углы держался.

Они разошлись по своим загонкам, и Андрея охватила тоска. А ведь и в самом деле, развалится Парамзино. Вон уже две семьи – Кольки Ермохина и хромого Боровкова, бывшего дезертира, недавно на Сахалин завербовались, сейчас ждут команду на отправку. Недавно Боровков ходил пьяный, расхристанный по деревне, кричал каждому встречному-поперечному:

– Наглядывайтесь – уезжаю!

Рыжие волосы его поредели на темени, свалялись в причудливый клок, и голос стал ломким, каким-то детским. Вроде и небольшая потеря, а всё-таки исчезнут ещё две семьи, и будут смотреть на мир пустыми глазницами их осиротевшие дома.

Рожь выдалась в этом году низкостебельная, ломкая, а колосок щуплый. И от этого тоже обливалось сердце кровью. Как будут жить люди в предстоящую зиму? Может быть, и ему податься из Парамзина, свет же клином не сошёлся? А как же память предков, родные могилы, тёплый простор, от которого мягче становится на душе? Разве затем на этой земле жило несколько поколений Глуховых, привыкли к каждому холмику, к каждой былинке в поле, к каждому дереву на улице, чтобы выбросить это сейчас из сердца, как ненужную ветошку?

Ольга, узнав о школе, вздохнула горестно. И снова вспомнила о Евдокии Павловне. В ней словно ожил её высокий волевой голос, зазвучал из небытия призывно и отчётливо. Правду говорят, что хорошие люди, как яркие звёзды – они исчезают, а их свет струится и струится на землю, греет и наполняет решимостью. Может быть, написать об этом произволе районных властей в Москву? Неужели и там не поймут?

Но желание это исчезло быстро, когда через три дня появился в колхозе Дмитрий Ермолаевич Сундеев. С подписной кампании на заём не был он в Парамзине, а тут, как только застучала на току молотилка, явился. И первым долгом собрал собрание.

Он долго разъяснял, как он выразился, текущий момент, говорил о патриотическом письме колхозников и всех работников области дорогому товарищу Сталину, в котором они решили досрочно справиться с заданием по продаже хлеба, а в конце сказал:

– Думаю, и ваши колхозники в долгу не останутся. Как, Степан Кузьмич?

– Да бедный у нас урожай, – крякнул Бабкин. Но Сундеев цепко уставился на него, и у того, видать, возник гнетущий озноб внутри, он поднял голову, посмотрел на потолок, вроде размышляя. – Но мы твёрдо намерены, товарищ Сундеев. Так и передайте районному руководству, это самое наше твёрдое слово. Подсчитав свои возможности.

– Да чего мы считали? А колхозникам как же? – спросил Сергей Яковлевич.

– Ты что, товарищ Зуев, забыл, что существует первая заповедь. Сначала надо о Родине думать, а потом уж о себе.

– Думается плохо, – усмехнулся Сергей Яковлевич. – С голодухи много не надумаешь, одна жратва в башке сидит.

Разозлился Сундеев не на шутку, забубнил:

– Был бы ты Зуев, в моей роте, я бы тебя заставил Родину любить. И что ты за человек такой – как чирей липкий, пристаёшь по пустякам.

И, уже обращаясь к собранию, сказал:

– Вот что значит, товарищи, быть политически беззубым и беспринципным! В час, когда наша Родина напрягает свои усилия на восстановление народного хозяйства, собирается в единый кулак, вот такие люди разлагают общество, своими мещанскими интересами наносят непоправимый вред.

– Да ведь есть хочется, – серьёзно крикнул Зуев. И всё собрание грохнуло, а потом как-то сразу притихло. Понимали люди, что все эти слова, сказанные Сундеевым – демагогия и игра, привычная игра, скрывающая истинные намерения. Значит, и в этом году оставят колхозников без хлеба.

Утром, когда Ольга ушла доить корову, в дом к Андрею влетел Колька Дашухин. Был малец возбуждённый, красное, прогретое утренним солнцем лицо показалось каким-то прокалённым.

– Дядя Андрей, у вас красный материал есть?

– Зачем тебе?

– Председатель послал. Сегодня первый красный обоз с хлебом отправляем.

– Нету, – ответил Андрей и отвернулся. Значит, всё идёт по старой наезжанной колее. Он ушёл в себя, собрал морщины у лба, прозрачные тени залегли под глазами. Нет, и в засуху на первом плане не деревенские люди, не их пухнущие семьи, плюют на их потуги и усилия. Он стукнул кулаком по столу и, наверное, проломил бы, не будь крышка дубовой.

А председатель, его линия? Только о себе думает Бабкин, как кот сало, стережёт своё благополучие. Чихать он хотел с той самой высокой деревянной вышки на то, что останутся на зиму людям отходы да полова!

Загрузка...