Глава третья

До райцентра от Парамзина восемнадцать километров – добрых три часа ходьбы, и Ольга Силина решила выйти пораньше, чтоб добраться по холодку. Да и опаздывать в Госбанк никак нельзя, вдруг не окажется денег и, как в прошлый раз, придётся ночевать.

Ольга поднялась в пять часов, повела Витьку к соседке, тёте Ксене, добродушной старухе, по дороге наказывая:

– Ты тут не балуй без меня, бабу Ксеню слушай. Да и не убегай далеко. Вернусь – конфет принесу. Хочешь конфет?

– Я хлеба хочу…

– Хлеба, хлеба… – Ольга чувствовала, что начинает злиться, у неё противно засосало под ложечкой, и слюна заполнила рот, а потом ощутимо возникли горечь, тошнота, и она торопливо облизнула губы. – Где ж я тебе хлеба возьму, рожу что ли?

– Там, в магазине, дают, – рассудительно сказал Витька.

Нет, хорош гусь, а? Пять лет всего, а вот, поди же, рассуждает, как взрослый. И смотрит с надеждой. Только одного не поймёт своей головой, пустой пока, как тыква, что хлеб в Хворостинке людям по карточкам дают. А где у Ольги карточки, за какие такие заслуги дадут?

Подумала так, и снова вспыхнула злость в душе. А разве нет у неё заслуг, разве не она проводила мужа на службу и не дождалась? Что, это не в счёт, кобелю под хвост? Но Ольга не стала больше себя разогревать, бесполезное это дело, всё равно что с ветром воевать, никто её не станет слушать. Да и стыдно какие-либо льготы для себя выпрашивать, разве она одна такая? Вон их сколько нынче вдов-горемык по державе, сколько баб в холодных постелях маются, во сне стонут и обливаются горячими слезами. Нет, Ольга как и все, одним горем мечена. Она вспомнила о словах сына, сказала торопливо:

– Да сегодня, небось, и магазины в райцентре не работают.

– Работают! – пропищал Витька.

– Может, и работают, – согласилась Ольга и замолкла. Не хотелось ей огорчать сына, не виноват он ни в чём. А то ещё закапризничает, на крик сорвётся, тогда совсем худо будет.

Тётка Ксеня, видно, ждала Ольгу, встретила на пороге, приветливо оголила пустой рот, где только один зуб желтеет. Она перегнулась пополам, запричитала над Витькой:

– Да это кто же ко мне пришёл, да чей же это мальчик такой ласковый, а?

– Витька Силин, – на полном серьёзе солидно пробасил Витька, и даже Ольга, немного раздражённая с утра, заулыбалась растерянно.

– Ох, милочки мои, – опять запричитала тётка Ксеня, – а я тебя, Витюшка, сослепу и не признала. Старая совсем стала, как сова незрячая, право слово… А ведь ты подрос, Витя!

Видно, Витьке понравилось это удивление бабки, и он тоже начал улыбаться, закрутил весело головой. Вот, дескать, какой я герой, что меня бабка Ксеня не разглядела, хоть вчера виделись…

Самое время Ольге, что называется, брать ноги в руки, сматываться, пока Витька не капризничает. И она торопливо сунула тётке Ксене узелок с харчами для Витьки. Не бог весть какие разносолы – три картофелины, сваренные в мундире, щепоть соли, один сухарь из давнишних запасов, жмуренный, как лицо у тётки, солёный огурец, два пряника, специально припасённые к этому дню. Ну, а хлебово какое-нибудь и тётка сама сварганит, вон, на огороде щавель уже зазеленел, внизу крапива в рост пошла.

Ольга молчком сбежала с крыльца, только тётке Ксене махнула рукой, дескать, оставайтесь здесь с Богом.

Утро начиналось жарким, и хоть солнце только от земли оторвалось, уже было душно, как перед грозой. Но небо было чистое, с редкими светлыми полосками облаков, погода показалась Ольге милой и ласковой. Значит, идти будет хорошо, легко, хоть и пропотеть придётся. Но Ольга привычна к ходьбе; за эти годы, что она в Хворостинку мотается, из неё нужда настоящую спортсменку сделала, поджарую, как гончая собака. Сейчас, весной, идти – одно удовольствие, человек себя вольно чувствует, не то что зимой. Выйдешь по темноте, а над тобой небо чёрное до озноба, звёзды врассыпную накиданы, как из мешка монеты, и мороз обжигающий. Руку высунуть нельзя, обжигает так, что начинают пальцы пощипывать, вроде к стылому металлу прикасаешься или опускаешь в ледяную воду.

И какому умнику пришла в голову идея создать мытарства эти – раз в месяц идти в райцентр за пенсией? Интересно получается: если муж был солдатом, то тридцать рублей по почте присылают, а если офицер – то обязательно в районном отделении Госбанка деньги выдают. Заставить бы этого делягу самого топать в дождь и стужу по бездорожью или хотя бы один раз из дома в темноту кромешную вытолкнуть – пусть узнает, как глупые инструкции писать.

Ольга поначалу, когда ей ещё в сорок первом, сразу после гибели Фёдора, назначили пенсию, возмущалась заведённым порядком, кипела, как латунный самовар. Но, наверное, так устроен человек: то, что вначале кажется абсурдным, противоестественным, противоречащим здравому смыслу, со временем становится привычным и обыденным. Вот и она привыкла к этим походам, как солдат марширует в любую погоду. Знал бы Фёдор, к каким невзгодам, неприятностям его офицерское звание приведёт.

Ольга до сего времени не знает, верить ли религии, согласно которой для каждого человека существует свой ангел-хранитель, который как бы оберегает тебя, словно бьющийся сосуд, помогает преодолеть тяжкое, сложное, даже самое неодолимое, вселяет силы, наполняет теплом душу и тело… Но вот что таким ангелом-хранителем остался для неё Фёдор, Ольга знает точно. Хоть и отмерила судьба для их совместной жизни такой короткий миг, как вспышка молнии.

Они поженились за год до войны, как раз в июне, едва Ольга закончила десять классов. Надо же ей, дурёхе молодой да красивой, так увлечься лейтенантом из гарнизона, что не раздумывая, поставила крест на все свои детские и девичьи мечты на будущее. Как в прорубь прыгнула в любовь головой вниз. А глаза раскрыла – мутная вдовья судьба вокруг, как осенняя ночь окутала, не разгребёшь, не выберешься, плотная такая, а жизнь давай себе – взялась кости ломать.

Только Ольга не жалеет ни о чём; жалость её только иногда захлёстывает, да и то на короткий срок, и не к себе. А разве она допустит, чтобы кто-то прознал про её тревоги, заглянул в женскую душу? Нет, она держится стойко, как дубок под ураганным ветром: гнётся, да не ломается…

Только самой себе можно признаться, как плохо ей без Фёдора. Так плохо, что, кажется, накатит иной раз – обрывается дыхание, и сама она летит в пропасть. В последнее время часто снится ей, будто падает она то с крыши пятого этажа, кубарем скатывается вниз, то с вышки летит головой вперёд, а там, в бездне, острые, как стальные штыки, скалы, и тогда невольно срывается крик, пронзительный, щемящий, печальный, похожий на журавлиный. Хорошо, что Витька не слышит, спит крепко, набегавшись за день, а то бы испугался.

Витька – яркий маяк, который светит ей в тусклой серой жизни, пронзает, как солнечный луч, все её дела и думы. И как бы плохо ей ни приходилось в жизни, пока есть Витька – она на плаву, как за спасательный круг держится, он – её ориентир, говоря военным языком, к которому приучил её Фёдор.

При воспоминании о Фёдоре она устало улыбнулась. На память пришла их первая встреча в последние зимние каникулы. Только начался сороковой год, шумные новогодние праздники ещё продолжались в школах, вечерами гремела по радио музыка, весёлая и призывная, от которой кружилась голова, жизнь казалась освещённой, искрящейся, как снег на улице.

Зима была стылая, морозная. Где-то далеко, на Карельском перешейке, гремела война, но в газетах о ней писали редко, а в новогодние дни вообще словно забыли, и если бы не появившийся неожиданно на школьном вечере молоденький лейтенант с рукой на чёрной перевязи, об этой войне Ольга бы так и ничего не узнала. Но лейтенант, оказавшийся крепким, ладным, стройным, неожиданно пригласил Ольгу на модный танец, «Брызги шампанского» назывался, и она вступила на середину зала, услышала беспокойный стук собственного сердца и поняла, что с ней что-то скоро произойдёт, таинственное и радостное.

Лейтенант танцевал легко, правда, одно обстоятельство мешало им закружиться в стремительном танце на полную мощь – раненая рука Фёдора, которая больше смущала его, чем Ольгу. Наоборот, ей было вдвойне приятно с ним – с солдатом, героем, отважным человеком, казавшимся таким романтичным, легендарным, всё испытавшим и повидавшим, словно из недавнего кинофильма «Семеро смелых».

Правда, этот полёт романтики немного испарился, когда они после бала пошли гулять в городской парк за железнодорожными путями. Январская ночь была стылой, с пронзительным холодом, с небом аспидной черноты, на котором дрожали, тоже, наверное, от стужи, несмелые звёзды. Ольге помнилось, что ушли они на край земли, в какую-то глухомань, из которой не выбраться назад, не вернуться к мягким, тёплым огням родного городка, и если бы не спокойный рассказ Фёдора, она так бы и находилась в этом странном мире.

Фёдор же спокойно, как-то буднично, говорил про северную войну, к которой наши оказались неподготовленными, а сейчас расплачиваются звонкой монетой – солдатской кровью. Оказывается, кому-то из военачальников показалось, что Финляндию можно одолеть малой силой, но сейчас, когда натолкнулись на серьёзное препятствие, – линию Маннергейма, приходится вводить в бой и тяжёлую артиллерию, и мощные танки, а линия как гранитная скала, которых, кстати, очень много на этой земле, – не разгрызёшь. Правда, теперь ввели в сражение целую армию, которую возглавил хитрый генерал Мерецков, дела пошли лучше, и очень жаль, что, по всей видимости, война закончится уже без Фёдора. Это нелепый осколок помешал ему увидеть миг победы.

– А как это случилось? – спросила тогда Ольга.

– О, самая прозаическая история, – засмеялся Фёдор. – Разорвался снаряд невдалеке, и как раз от скалы срикошетил осколок. Хорошо, что рикошетом и на излёте, а то мог и совсем руку, как спичку, перебить…

– Ну вот, – испугалась Ольга, – выходит, не такая уж прозаическая. Перебило бы руку, тем более правую, что б делали?

– Научился бы левой стрелять…

– Но на это сколько времени надо?

– Времени всегда хватит, если человек задумает чего-либо достичь. Честное слово! По себе знаю.

– А мне кажется, – Ольга остановилась, скрип колючего снега стих, – я бы там, на фронте, ни секунды не выдержала. У меня бы сердце на куски разорвалось, как тот снаряд.

– Ничего, с нами и девушки воюют!

– Правда что ли?

– Правда. Медсёстры, санитарки, говорят, даже снайперы есть.

Они долго говорили тогда о войне, и в сознании Ольги постепенно создавался новый образ фронта, его жизни, трудной, грязной, изнуряющей, в которой очень мало места оставалось для романтики и слишком много для страшной, с оглушающе резкими разрывами, с грохотом и громом, со скрежетом мин и визгом пуль. Ольга прижималась к Фёдору, и страх уходил, исчезал, словно поглощался этой траурной мглой ночи. Сколько может человек пробыть на морозе? Они тогда прогуляли часа три, проговорили обо всём – о войне и о прочитанных книгах, о путешествиях, в которых им не приходилось бывать, о намерениях Ольги после школы. Наверное, ни на секунду разговор не прерывался, а когда смолкли оба, выговорившись, уставшие, вдруг вспомнили о времени.

– Да, меня теперь и домой не пустят! – испуганно проговорила Ольга. Эта боязнь появилась неизвестно откуда, домой она всегда возвращалась вовремя, да и ходила только в кино и на школьные вечера. Правда, иногда она гуляла со своими соклассниками, но чаще всего большой ватагой, и всегда находился кто-нибудь, кто вовремя вспоминал о доме, о родителях, завтрашних уроках.

Дома и в самом деле были встревожены её долгой отлучкой. Двери были открыты, и когда Ольга тихо прошмыгнула в свою комнату, она услышала, как закашлял отец, мать что-то говорила вполголоса, а потом щёлкнула задвижкой. И даже младший брат Гриша, которому надо давно было дрыхнуть и видеть свои мальчишеские сны, счастливые и безмятежные, протопал босыми ногами в туалет. Но утром за столом царил мир, и Ольга успокоилась.

Это потом, когда их гулянья продолжались, отец, мужик хмурый, малоразговорчивый, про которых говорят, что он «нашёл – молчит, и потерял – молчит», вдруг возмущённо засипел в усы, что так и голову можно потерять, а матери пора бы спросить, с каким-таким ухажёром пропадает их дочь до зари, где её черти носят и всё прочее. Ольга молчала, хотя себя виноватой не считала.

Наконец не выдержала и мать, как-то наедине спросила у Ольги о её увлечении, и дочь рассказала всё без утайки, о всех встречах.

– Да ты, наверное, влюбилась в него, в этого своего лейтенанта? – со вздохом спросила мать и зашмыгала носом, точно собиралась заплакать.

Мать у Ольги была женщиной горячей, раздражительной, и дочь испугалась – сейчас польются слёзы, крупные, как дождь, а потом и ругань может прорваться. Но мать помолчала, вздохнула ещё раз и сказала примиряюще тихо:

– Ведь тебе учиться надо, доченька!

– А я учусь!

– Эх, девка, какая тут уж учёба…

Она права оказалась тогда, мать, на сто процентов права. Через две недели отпуск у Фёдора закончился, и он снова уехал на свой финский фронт, а Ольга стала ждать писем. Она садилась за уроки, но перед глазами было только одно лицо, Фёдора, крупное, как будто увеличенное большой лупой, и у неё каменело тело, она сжималась в тугой комок, лихорадочно думала о нём: каково ему там, среди скользких камней и замшелых елей, в стылые дни и ночи, в грохоте снарядов и мин, словом, в той ужасной обстановке, о которой он так сдержанно рассказывал? Иногда в её сознании возникали страшные эпизоды, в которых корчился Фёдор на шуршащем, как песок, снегу или истекал кровью в мёрзлом окопе, и слёзы катились по щекам, обжигали лицо… Но письма шли регулярно, короткие, как боевые рапорта, и начинённые такой страстью, что после их прочтения Ольга чувствовала, будто в неё ударил свежий травяной, дурманящий ветер, вырвавшийся из полынной степи, или опалило пламенем костра с горьковатым запахом дыма. В такие дни хотелось смеяться и петь во всё горло, возиться с Гришкой, танцевать – словом, делать всё, что доставляло радость и счастье.

Фёдор появился неожиданно в середине марта, когда было, наконец, подписано соглашение, и эта зимняя война кончилась так же незаметно, как и началась. Он с вокзала пришёл прямо к Ольге домой, чем страшно взволновал мать, и та, словно испуганная курица, заметалась по комнатам, на ходу убирая разбросанные вещи, что-то шептала про себя. Фёдор – похудевший, почему-то загорелый, от него будто исходил запах костра, хвои, пороха. Ольга прижалась к нему, уже не стесняясь матери, втягивала в себя эти запахи, и у неё закружилась голова.

И снова стремительно побежало время, когда не было даже секунды оглянуться назад в день вчерашний, а только надежды и ожидания вселились в душу, тормошили её, бесшумным шагом устремляли вперёд. После школы она пыталась садиться за уроки, но в глазах стоял Фёдор, а в сознании возникали радостные весенние зори, отчаянное пение птиц, гладь речки Битюг, на которой словно листья лотоса, купались широкие кувшинки, пили студёную воду.

Вечером она бегом бежала к военному городку, который был на окраине, почти в поле. Приходил Фёдор, уставший, пропылённый, шутил: «Эх ты, матушка-пехота, сто прошёл – ещё охота!» И Ольга знала, что сегодня опять был кросс или марш-бросок, а это значит, что её Фёдор вместе с солдатами топал по степи, где уже начинали распускаться цветы, и их густой медовый запах доходил сюда, до городка.

У Фёдора была небольшая комнатушка в гарнизонном общежитии, где висела его шинель с горьким, ещё не выветрившимся запахом дыма и гари, да в шкафу стояли яловые сапоги, в которых он ходил на дежурство. Иногда Ольга заходила сюда, и пока Фёдор мылся, она успевала немного прибраться, стереть пыль со стола и с никелированной казённой кровати, чем вызывала обиду Силина, который в этом усматривал чуть ли не покушение на его мужскую свободу и самостоятельность. Но обида эта таяла быстро, стоило ей прижаться к нему и поцеловать в дрожащие глаза.

Потом они шли в кино или на танцы, а то просто уходили в степь, где до темноты заливались жаворонки, а потом начинали загробно ухать совы, от крика которых становилось страшно, и если бы не Фёдор, не его надёжность, в которую Ольга верила с первого дня, нужно было бы припустить вскачь в городок, испуганно постучать в дверь родного дома.

У родителей Ольги дом был свой, деревянный, не большой, трёхкомнатный, но уютный и тёплый, в котором каждый шаг откликался гулким эхом, скрипом половиц, звеньканьем оконных стёкол. Рядом с домом был сад, двенадцать яблонь-мичуринок да вишни и сливы, которые уже начинали цвести – медовый запах плыл по улице. Они часто бродили по окрестностям, но Фёдор после мартовского посещения больше не заходил в дом. На то была причина. Собственно, не причина даже, а страх перед её отцом. Тот так и не смирился, что его дочь влюбилась, носится, как на крыльях, и совсем забыла об учёбе. А ведь он жил и надеялся, что Ольга станет инженером, таким же железнодорожником, как и он, что на улице, где они живут, соседи будут встречать их с восхищением: «Вот, смотрите, отец и дочь Красниченко – железняки потомственные шагают!»

О потомственности говорить можно было бы без натяжки: дед у Ольги был кочегаром на паровозе, а отец стал машинистом, дальше в глубь времени все поколения Красниченко верой и правдой служили земле, добывали свой тяжкий хлеб в крестьянских заботах. Но Василию Семёновичу очень хотелось, чтобы дочь тоже служила, как он выражался, «по железнодорожному ведомству», ходила бы с ним в депо, где оглашенно, как весенние петухи, поют паровозы, призывно перекликаются друг к другом, словно живые люди, приветствуя и восхищаясь.

Но с появлением этого лейтенанта, будто с небес свалившегося, Василий Семёнович стал задумываться о том, что дочь может оказаться ломтём отрезанным, будет всю жизнь греметь чемоданами. И только слабая теплилась надежда в груди – перебесится девка, перебродит молодое вино, и лейтенант этот исчезнет, растает, как паровозный дым. Пока он об одном просил Ольгу: не забывать про учёбу, ведь впереди экзамены.

Экзамены пришли, а с ними и первая неудача. Ольга писала сочинение про декабристов, а видела снова перед собой Фёдора, мысленно гладила его гладко причёсанные, с правым пробором волосы, мягкие, как у ребёнка, и конечно, наворочала ошибок столько, что ей с трудом поставили «удовлетворительно», хотя до этого меньше «отлично» она оценок не знала.

Отец страшно разгневался, начал кричать, потом даже не сгодился в рейс – прихватило сердце, и он два дня глотал какие-то порошки и капли. Но Ольгу оценка не огорчила, наоборот, даже развеселила – не будут теперь на неё показывать пальцем, как на задаваку-отличницу, которой любая наука, как орешек, щёлк – и в дамках! За десять лет она и так, слава тебе, Господи, натерпелась от зависти и горьких укоров – хоть в другую школу переходи, только и слышишь: «Красниченко умница, Красниченко – девочка н-нака, славненькая и талантливая!» А ей не нужна эта исключительность, она такая же, как все, только вот её Фёдор любит горячо и страстно, и она до последнего вздоха, до гробовой крышки, век его любить будет. Вот это самое главное, а не то, как пишется слово «корова», через два «а» или через три, будь всё неладно!

Правда, на последующие экзамены она старалась идти собранной, сжимала губы в твёрдую линию, мысленно кляня всё это на чём свет стоит. Больше сбоев не было, отличные оценки красовались теперь в её экзаменационном листе, и всякий раз Фёдор хвалил её, нежно целовал за терпение и собранность, и тёплая волна благодарности к любимому человеку возникала в груди, прорывалась наружу в горячих словах и объятиях.

В середине июня, когда в степи поднялись рослые сочные, играющие зеленью травы и начался покос, а с ним пришли чудные запахи сухого сена, Фёдор сообщил Ольге, что его наградили за финскую кампанию орденом Красной Звезды, присвоили очередное воинское звание и теперь у него будут три кубаря в петлице. Так что, не просто лейтенант, а товарищ старший лейтенант – орденоносец Фёдор Силин, и он встал перед ней по стойке «смирно». Эх, Господи, как же всё просто и счастливо было тогда, так просто и легко, как, наверное, может быть только один раз в юности, в неповторимой, не знающей бед и огорчений, наполненной до краёв, как драгоценный сосуд, счастьем! Она в тот вечер впервые не пошла ночевать домой, взяла и осталась у Фёдора в его тесной, но, показалось, такой уютной комнатёнке-квадрате, и всё последующее произошло у них как будто само собой. Только Ольга потом всё спрашивала у своего любимого: «Тебе хорошо со мной, Федя?», спрашивала часто, точно не верила в своё счастье…

Она и домой утром летела, как парила на крыльях, хотя знала, что разговор предстоит тяжёлый. Отец наверняка разразится бранью, заскрипит зубами, как пьяный, хоть он почти никогда не пил, а мать встанет у притолоки двери как вкопанная, будет глядеть на неё неподвижными глазами, полными сочувствия и боли.

Но даже её фантазии не хватило, чтобы представить, что произойдёт у них дома в то утро. Отец, с красными, как у окуня глазами, видно, не спавший всю ночь, встретил её на пороге, прикрыл спиной входную дверь, тихо прошептал: «Иди отсюда, шлюха!» Нет, лучше б он её ударил резко, наотмашь, прибил камнем, как бездомную собаку, но не вот так, с каким-то остекленелым спокойствием, с заторможенностью в словах и взгляде, сразил наповал, как убивают утку влёт, и сердце у неё, показалось, ухнуло вниз.

Только в комнатушке у Фёдора она дала волю собственным чувствам, слёзы покатились из глаз тяжёлые, как августовская роса, плечи заколотились в мелкой дрожи. Фёдор ещё не ушёл на службу, только драил сапоги, и Ольга бросилась ему на грудь. Наверное, он обо всём догадался, не стал спрашивать, что произошло, только подхватил на руки, уложил на скрипучую постель, сам уселся в изголовье, положив горячую руку на её лоб. Потом он вскочил, попросил его подождать и скрылся за дверью.

Ольга отошла, успокоилась минут через тридцать, страх и обида истаяли, иссочились… Надо было жить дальше. Её дух, воля, наверное, приподнялись над всем случившимся, и она, ощущая себя в какой-то необычной вышине, теперь попыталась спокойно, рассудительно обдумать случившееся. Но не успела. Фёдор стремительно распахнул дверь, схватил её за руку, потянул: «Пошли».

– Да куда идти-то? – испуганно прошептала Ольга.

– Пошли, – снова твёрдо сказал Фёдор и потащил её по лестнице вниз. Она пыталась сопротивляться, упираться ногами, не ведая, что он надумал, и боясь, как бы это не обернулось новой встречей с отцом, но Фёдор тянул настойчиво, и она сдалась, глотала сочный, ароматный воздух, словно загоняла вовнутрь, подальше в себя то болезненное, обидное, что с ней произошло.

Фёдор притащил её к контрольно-пропускному пункту части (это словосочетание Ольга запомнила из его рассказов), подтолкнул к скамейке, приказал:

– Сиди и жди! Пять минут!

Он и в самом деле появился минут через пять, точнее, выскочил из чёрной «эмки», снова решительно приказал:

– Садись, поехали!

Снова возникло в груди чувство тревоги и озабоченности, но Ольга сдержалась, не стала спрашивать, молча села в машину, а Фёдор сказал шофёру, молоденькому солдату с выпуклыми настороженными глазами:

– Давай в центр…

Центральная улица их городка начиналась за железнодорожным переездом и называлась Кооперативная. На этой улице, широкой, мощённой булыжником, они нередко прогуливались с Фёдором, ходили в кинотеатр, смотрели чудесные фильмы, но сейчас ей было не до приятных воспоминаний, в голове билась одна мысль, что надумал Фёдор? А он приказал остановить автомашину рядом с городским судом и, оглядев пристально Ольгу, с улыбкой воскликнул, подводя её к скамейке:

– Невеста! Сиди здесь!

И умчался. Но скоро вернулся – получаса не прошло, а она так и стояла, не севши. «Эмка» тут же уехала.

– Какая невеста? – наверное, в это время у Ольги был мрачный взгляд.

– Моя невеста, – теперь уже с улыбкой сказал Фёдор. – Моя!.. Ну давай, пошли.

Это категоричное «давай», видимо, у Фёдора любимое слово, и она, ещё не всё поняв, взяла его под локоть.

– Ну, теперь положено улыбаться, – снова весело сказал Фёдор, – и желательно во весь рот…

– Что ты задумал, Федя?

– Ничего особенного. Жениться решил. Как, одобряешь?

– Смеёшься, да? А мне не до смеха…

– Не хочешь – будь серьёзной. Впрочем, невесты всегда были на свадьбе серьёзные. Их будущее пугает. Но ты не бойся. – И он взял её под руку, прижался к плечу: – Ну, говори быстро, хочешь за меня замуж?

– Хочу… – Ольга эти слова пропищала быстро, не раздумывая, и Фёдор подтолкнул её вперёд, к городскому ЗАГСу.

– Да ты что, дурачок, – испугалась Ольга. – Как замуж? При мне даже паспорта нет…

– Э, да ты, видать, меня плохо знаешь, – Фёдор быстро выхватил из кармана галифе её паспорт, покрутил около носа и снова заулыбался. – Невеста не может быть без паспорта. Ты думаешь, зачем я исчезал? И с мамочкой твоей объяснился.

– Ну и что она сказала?

– Благословила, вот что!

– А отец?

– В поездке отец… Но, я думаю, он согласен…

Даже сейчас помнит Ольга всё до единого слова, весь тот разговор перед ЗАГСом, до единого жеста… Она не сомневалась, что мать была согласна на всё, а вот отец… Но в ЗАГС она вступила решительно без всякого страха и смущения. Только одна мысль застряла в голове: «Ведь она же школьница, ей экзамены сдавать».

– А экзамены ты свои сдашь… – Фёдор точно прочитал её думки, – обязательно сдашь…

Из ЗАГСа они возвращались пешком. День был яркий, солнечный, навстречу шли озабоченные люди с сумками, авоськами, мешками, пожилые и старые, иногда мелькали и молодые лица, но повседневные заботы, земные тяготы их словно отделили от Ольги и Фёдора. Наверное, удивлялись прохожие, глядя на них: откуда это средь рабочего дня возвращается развесёлая пара, у которых счастье прямо брызжет из глаз?

Но где-то в глубине души Ольги жили смятение и тревога, напоминающие о том, что вряд ли простит отец поспешное замужество, оно будет для него всё время красной тряпкой, распаляющей его гнев, тем глубоким рвом, который отделит её от семьи, от родных людей – матери, братишки. «Ну и пусть, – думала Ольга, – пусть ему стыдно будет за то, что лёг поперёк счастья дочери».

Вечером в их комнатку набилось человек пятнадцать друзей Фёдора, и стало весело, жарко, как в бане. Наверное, она сияла в тот вечер, окроплялась искристым потом от вина, веселья, песен. Они веселились долго, пока над городком не посветлело небо, подтянуло облака. Розовый лоскут зари рос на глазах на востоке, окрашивал степные травы, делал их необычно красивыми, превращал в сказочные ковры с замысловатыми рисунками.

Эх, жизнь-жестянка, почему ты так устроена, что то «самое-самое» бывает один раз, как искра молнии, сверкнёт и больше не повторится, только память держит долго-долго, а вот горю, страданиям, бедам конца нет? Неужто кто скупой на весах отмеривает радость на граммы, а сомнения, тяготы, изнурительную работу щедро разбрасывает пригоршнями, ворохами? И так всю жизнь, пока человек не подтянет свою судьбу к финишу, за которым тьма, конец жизни, песни, тепла, радости.

Через три дня Ольга пошла в школу сдавать последний экзамен и неожиданно оторопела, когда её окликнула Лидия, – Лидия Тихоновна Лосева, худая, злая, истеричная. Учительница географии три года была классным руководителем у Ольги, на каждом собрании срывалась, кричала и топала ногами, так что ребята сначала возненавидели её, потом жалели: больной человек! Сейчас Лосева закусила губу то ли от усталости, то ли стремясь сдержать себя, сказала как можно тише:

– Отец твой приходил.

– Ну и что?

– Ты что, в самом деле замуж вышла?

– Да.

– Ну, вот видишь, – Лидия Тихоновна откинула назад голову, раздвинула холодные губы в подобие улыбки, – подвела ты отца, под корень подрубила…

Не хотелось Ольге вступать в ненужный спор, кто прав или не прав, она сглотнула что-то солёное, образовавшееся во рту.

– Ну, я пошла, Лидия Тихоновна?

– Подожди, подожди, – учительница протянула к ней свои шелушащиеся ладони, – ведь тебя поздравить надо. Ладно? От души, от души…

Рассудило ли время? Наверное, по-своему рассудило. Оно само определило, кому жить, а кому умереть, кому топтать землю, траву, видеть рассветы и закаты, солнце в чистом, как вода, сквозном небе, а кому угаснуть. Отец Ольги пропал без вести в сорок первом. Ни привета, ни ответа, даже могилу найти невозможно. Где нашёл он последний приют?

Читала недавно в газете Ольга, как в одном украинском селе начали копать погреб – вдруг лопата упёрлась в металл, заскрежетала. Обкопали вокруг – каска, а под ней солдат во весь рост с винтовкой. Только косточки и остались. Какая трагедия произошла там? Может быть, взрывом бомбы привалило несчастного в окопе так, что и крикнуть не успел, слово «мама» не промолвил, а может быть, танком сдавило, и остался солдат в окопе, как в могиле, на все времена…

Слёзы сами побежали из глаз, горячие, обжигающие, и всё вокруг стало каким-то неприютным, серым, даже холщовые облака по краям неба стали грязными, точно их пропитала дорожная пыль. Только тишь, мирная тишь, повисшая над полями, над степным раздольем, оставалась прежней, от неё даже в ушах ломило и так одиноко, бесприютно на душе, сиротой себя чувствуешь, обиженным и оскорблённым.

И впервые за всё утро почувствовала Ольга голод, в пустом желудке собралась какая-то тошнота, тяжесть, даже боль. Теперь самое время перекусить – отдых себе устроить, тем более что Дёмин сад вот он, почти рядом. Усесться там под кроны душистой черёмухи – лучшего места не сыскать, только нет у Ольги харчей с собой. Нету, и весь разговор. Потому что и дома ничего нет, она вчера вечером последние три картофелины сварила, припасла для Витьки на целый день, пока в райцентре будет. И нечего себя распалять насчёт еды, только одна маята для самой себя, для желудка. А отдохнуть она и так сможет, присядет, ноги вытянет, и усталость сама отступит, словно испарится под холодком Дёмина сада.

Словно стараясь отвлечь себя, стала Ольга думать о Дёмином саде, о его истории, будто это было важно для неё сейчас. И вспомнила, как Фёдор рассказывал, когда они впервые ехали к его матери, о том, что была здесь когда-то красивая барская усадьба с белым кирпичным домом, с круглой ротондой, и селились здесь голосистые соловьи. Может быть, от них научилась петь, набрала силу своему голосу дочка помещика, которая стала теперь всесоюзно известна, народная и прочая заслуженная артистка… Вот только интересно, вспоминает ли она о своём родовом поместье, и как вспоминает – с грустью или безразлично? Вряд ли безразлично, ведь человек – существо по своей сути тонкое, лирическое, его мозг, точно книга, – детство хранит вечно, и звучат в нём неповторимые голоса давнего времени. А может быть, выходит петь артистка, а вот этот сад зацветающий, черёмуха, как облитая молоком, стоит у неё перед глазами. Ведь помнит же Ольга свой родной городок – каждую улочку, каждый дом, хоть давно уже не была там, да и похозяйничала война, будто злой ураган…

Она уселась на холмик, заросший мятликом – шелковистой травой, похожей на девичьи косы, и снова нахлынули воспоминания. Видно, день у неё сегодня такой, в гости память позвала и не отпускает. Вот снова Фёдор вспомнился, красивый, улыбающийся, в день её последнего экзамена. Тогда она подавила в себе раздражение, вспыхнувшее после разговора с Лидией, и отвечала по истории, будто на сцене выступала, с красивыми театральными жестами, слова произносила твёрдо, будто гвозди вколачивала. И комиссия единодушно поставила ей «отлично», поздравила с окончанием школы. А потом поздравил Фёдор, прибежавший к вечеру из части, радостный, запыхавшийся.

– Ну, – сказал он тогда, – теперь давай определяться, в какой институт тебе поступать… Сама решай в первую очередь…

– Да ты что? – Ольга и сейчас помнит, как вспыхнула в ней кроткая ярость. Какой к чёрту институт, когда рядом с ней он, её муж и опора? В городке никаких институтов нет, а ехать куда-нибудь, оставлять одного – нет уж, увольте. Обойдутся институты и без неё, она там душой изведётся, ей ни одна наука в голову не пойдёт, а только будет стоять в ушах гибельный мрачный звон, а в сердце поселятся пустота и тоска. Об этом и сказала Фёдору, но он отрицательно покачал головой, сдавил пальцами подбородок. Была у него такая привычка в минуты раздумий – будто этим жестом заставлял мысль лихорадочно работать…

– А как же твои мечты? Ведь мечтала ты о чём-нибудь? Скажи, кем тебе хотелось стать, – может быть, в детстве, может быть, позже?

Ольга вяло повела рукой – не могла она ответить. Нет, конечно, она о разном мечтала, да и время такое было – романтичное, вдохновенное, ликующее. Она вспомнила, что после полёта Валентины Гризодубовой с подругами на Дальний Восток у них в классе все девчонки стали думать о профессии лётчицы, она тоже не раз представляла себе, как вырвется на самолёте к серебристым облакам, расправит плечи, запоёт песню так, что вся страна услышит. Но ведь несерьёзно всё это, как несерьёзна была их мечта повторить подвиг челюскинцев, на разломанной льдине жить и работать, любить и замерзать, рожать девочек по имени Карина… Не хотелось ей быть и железнодорожным инженером, как мечтал отец.

Однажды тот повёл её в депо, наверное, специально, чтобы дочь загорелась, прониклась уважением к будущей работе, но у Ольги от этого посещения только грохот и скрежет металла остались в ушах, оглушительный рёв паровозов, да память сохранила прогорклый запах угольного шлака и серебристую пыль на лице.

Не-ет, решила она тогда, это не для неё. И даже если б не встретился Фёдор, она бы не посчиталась с желанием отца. А теперь и вовсе.

– Я вот, – продолжал Фёдор, – решил в академию готовиться. Уж если служишь – значит, надо военное дело знать в совершенстве. Так классики советовали.

– Ну и хорошо, – улыбнулась Ольга, – а я и тогда буду твоей женой. Может быть, обо мне даже газеты напишут: «Жена видного советского военачальника Фёдора Силина…»

– Да ведь это глупо, – рассмеялся Фёдор.

Кажется, тогда в первый раз легла печаль на его лице, но Ольга не думала уступать, сказала как можно миролюбивее:

– Может быть, и глупо, милый, только моё решение однозначное. А потом – нужен тебе хранитель домашнего очага, чтоб тяжёлое, сложное дело своё ты одолевал легко, без надрыва, а? Может быть, это самая главная должность на земле для женщины. Мужа борщом кормить, детей рожать… Хочешь, я тебе сына рожу?

– Хочу. – С лица Фёдора исчезла печаль, лёгкая улыбка осветила его.

– Ну, вот видишь, а как же я это сделаю, если ты меня за парту засадишь?

Господи, какая нелепость, какое безумие жило в ней тогда! Наверное, счастье делает человека немного глупее, беспечнее, но тогда Ольге так не казалось. Наоборот, она чувствовала себя правой, и эта правота придавала ей силы, убеждала, что ни один жизненный поворот не собьёт её с ног…

Она поднялась, отряхнула юбку. Надо продолжать дорогу, вон уже солнце зависло почти над головой – такой оранжевый круглый кусок масла плывёт в голубизне.

Опять захотелось есть, но она успокоила себя: вот получит пенсию и пойдёт в райцентровскую чайную, а там горячие щи, хоть и из перекисшей капусты, каша-перловка, сытная такая вещь, после которой тянет на питьё, чай с сахаром. Дорогие обеды, что и говорить, но Ольга «с получки» никогда себе в том не отказывает – иначе не дойдёшь назад, упадёшь где-нибудь в поле от усталости.

Она даже вздрогнула от этой страшной мысли, и на память пришёл давнишний случай, страшный, душераздирающий. В начале войны, когда нечем было топить дом, вечером на Святки пошла она в поле к скирду за соломой. Скирд стоял недалеко от Парамзина, как раз около Голой окладни, но днём туда не пойдёшь – что люди скажут? Ещё воровкой обзовут, а то и в правление потянут. А ночь – время святое, никто и не увидит, но если и увидит, то промолчит. Не одна она к скирду мотается.

Она надела фуфайку, сверху шинель Фёдора (слава Богу, пригодилась в трудную годину, про эту шинель целый день можно рассказывать), перепоясалась широким комсоставским ремнём и шагнула за порог. С пустыми салазками добралась быстро, вязку навьючила большую, привязала к грядушкам. И назад, с Богом. Впрочем, какой уж Бог, никогда Ольга не верила и верить не собирается ни в Бога, ни в чёрта. Верить можно в добрых людей, только их, как грибы в сушь, не часто встретишь.

Но пришлось Ольге ещё раз про Бога вспомнить в этот вечер. Метров через двести от скирда услышала она тихий шелест соломы сзади и испуганно оглянулась. Оглянулась – чуть не обмерла: сзади за салазками три крупных тени, горят, как жёлтые фонари, глаза, горячим светом брызжут в темноту. Волки, кто же ещё, быстро сообразила Ольга, и молодец, что сообразила. Где-то читала она раньше, в книжке или журнале, что в таком случае лучше не останавливаться, двигаться в прежнем ритме. И она большим усилием воли заставила себя спокойно тащить салазки. Наверное, звери давно готовились наброситься, вгрызться зубами в тело, растерзать, но мешала эта шуршащая солома, отделявшая от них человека, а обойти, напасть с боку – им эта тактика не подходит.

Смертный озноб словно сковал тело, холодный пот заструился по спине, но она шла и шла, грудью вдавливаясь в верёвку, как добрый коняга. И только дышать старалась тише, чтоб не раздразнить зверей, тогда всё, надо ставить точку.

Так и шли они по заснеженному полю – впереди Ольга, гонимая страхом за собственную жизнь и жизнь Витьки, которому и года нет, в середине – вязанка соломы, а сзади волки. И только у межи, за которой начинались деревенские огороды, волки отвернули вправо, ушли в поле.

Никогда раньше и позже Ольга так не трусила, а в тот вечер возникла в груди вязкая сосущая боль и ей всё казалось, что идут за ней волки, она слышит их дыхание, видит возбуждённые огоньки глаз. Может быть, ещё раз было боязно – когда рожала сына, но тогда она словно начинена была радостным ожиданием, и когда ей сказали, что родился сын, она готова была прыгать на кровати. Она представила, как ликует её Фёдор от этого известия, как улыбается, зажимает до боли подбородок, и готова была ещё раз пережить все муки и страдания, лишь бы доставить радость любимому…

Родила Ольга в апреле сорок первого, а на первомайский праздник пришло страшное известие. В тот год перед началом мая долго лили дожди, и Ольга, просыпаясь дома, не могла даже понять, плачет ли сын или всхлипывает за окном вода в переполненных лужах, хлопает пузырями. Но перед праздником что-то переломилось в природе, улёгся ветер, поползли по краям неба тучи, и вместе с тишью пришли на землю долгожданное тепло, уютная благодать.

Солнечным первомайским утром Фёдор ушёл «на парад» – в их городке праздники отмечали весело, шумно, с нарядными демонстрациями, а перед этим на Кооперативной проходили солдаты, подтянутые, стройные, с песнями. Гремел оркестр и, кажется, у каждого, кто находился в этот день на центральной улице, воздухом наполнялась грудь, хотелось маршировать вместе с солдатами.

Ольга ждала мужа к обеду, урывками, пока спал Витька, приготовила вкусный борщ, потушила мясо, под краном остудила водку – сегодня сам Бог велел пропустить рюмку. Но миновал полдень, солнце склонилось к закату, а он всё не возвращался, и в голову полезли мысли – одна нелепее другой. А вдруг они загуляли с ребятами – праздник – известное дело, и за звоном стаканов забыли о семьях, о близких, или ещё хуже, заглянули к каким-нибудь распутным девицам – мужики и на такое способны, не случайно, видимо, сосед-майор Колыванов как-то сказал в присутствии своей жены: «А я хочу, чтобы Фрося (он показал пальцем на жену) ко мне, как к собаке относилась, – и помолчав, добавил: – Чтоб три раза в день кормила и на ночь с цепи отпускала».

Тогда все посмеялись над этой шуткой, а сейчас в голове теснятся мысли – а вдруг и в самом деле мужикам свободы захотелось? Она, эта свобода, как сладкий мёд, влечёт и манит. Но подумав хорошенько, Ольга одёрнула, пристыдила себя, как могло ей прийти в голову подобное, от воспалённого воображения, может быть, ведь любит её Фёдор и наверняка ни на кого не променяет. Она успокоилась, села к окну, стала вглядываться в густеющую темноту, пока не устала.

Муж появился дома часов в одиннадцать и сказал с порога:

– Готовь чемодан, Оля.

Был он трезв, как стёклышко, и Ольга поняла, что не праздничные симоны-гулимоны стали причиной его задержки, а дела служебные… Он присел к столу, вытянул устало ноги, продолжил:

– Приказ нам объявили – переводят часть в Западную Украину. Завтра уже в эшелон грузимся, а сегодня имущество своё паковали.

– Что случилось, Федя? – с тревогой в голосе спросила Ольга.

– Да ничего пока. Мы же военные люди, Оля. Сказали: чемоданы в руки – и вперёд. Может быть, к войне Сталин готовится. Только с кем воевать? С немцами у нас договор, с финнами перемирие, так что и противника нет. Значит, ничего страшного…

– А как же я? – спросила Ольга тревожно.

– Ты не волнуйся, Оля. Поживёшь у моей мамы в деревне, там хорошо, вольготно. Для Витька молоко будет. А потом… Потом ко мне переедешь. Найду же я там какую-нибудь квартиру! Так что не скучай, ладно?

– Ладно, – тихо сказала Ольга, и слёзы навернулись на глаза. – Только как я к твоей матери поеду?

– Я уже договорился. Завтра с нашим эшелоном до Грязей, а там придумаем, как до Парамзина тебя переправить.

– А мои родители? Ведь они и знать не будут, куда я пропала… Сходить, хоть сказать!

– Письмо напишешь.

Этот вариант показался Ольге наиболее подходящим: не надо снова переживать и волноваться, глядеть в плачущие глаза матери, опускать бессильно голову, ощущать, что внутри тебя не душа, страстная и любящая, а ледяная скорлупка, наглухо закрывшая сердце. Откуда это у Ольги, она и сама объяснить не могла, только нет у неё пока желания идти на примирение, преодолеть барьер неприязни в сердце. Не возникло оно и несколько месяцев назад, когда мать появилась у неё на квартире, повздыхала, поахала, глядя на её округлившийся живот, но что-то так и не дало ей сделать шаг вперёд, преодолеть, и они, поговорив несколько минут, расстались холодно и равнодушно.

Это потом, когда пройдёт Ольга через суровые потрясения в жизни, вспыхнет в ней, как пламя, душевное тепло к матери, дому, брату, отцу, вспыхнет ярко и, наверное, теперь не погаснет до самых последних дней, а тогда… Тогда она чувствовала себя правой, защищала свою любовь, а во имя любви разве угадаешь, предусмотришь, что совершит женщина? Недаром над таинством женской души бьётся человечество и разгадать не может…

Ольга перегладила гимнастёрки, бельё, уложила бритвенные принадлежности, одеколон, мыло и пока закончила всю эту немудрёную работу, рассвет встал за окном. Она на несколько минут прилегла на кровать, где безмятежно спал Фёдор, уставилась в ещё не рассеявшейся темноте на его спокойное, показавшееся мальчишеским лицо, перебирала в памяти всю их короткую совместную жизнь и получилось, что в ней, как в интересной книжке, волнующим было всё – и пролог, и сюжет, и эпилог. Впрочем, об эпилоге Ольга подумала с улыбкой – какой там к чертям собачьим эпилог, когда жизнь только начинается, всё у них впереди с Фёдором, и эта разлука – разве на век?

Она забылась в коротком тяжёлом сне, а потом затрезвонил будильник, запищал Витька в колыбели, и Фёдор потопал босыми ногами к умывальнику. Надо было подниматься, начинать новый день, неизвестный и тревожный.

В эшелон они погрузились среди дня. На товарной площадке, где стояли теплушки, звучала гармошка, солдаты плясали, словно ничего не случилось. И Ольга, наблюдая это веселье, тоже отошла душой, на миг отлегла тяжесть от предстоящей разлуки. Она глядела, как, свесив ноги из вагона, молоденький солдат с короткой чёлкой играл на рояльной гармошке, пел дурашливым голосом:

А мы с милкою прощались

На телячьем стойле.

Целовались, обнимались,

По-собачьи воили…

Смеялись солдаты – молодые, здоровые парни. Хохот этот сгонял грачей с берёз в полосе, те кричали противно, с надрывом. Тут, наверное, впервые в жизни Ольге подумалось: уж не поминальный это крик для беспечных молодых людей, у которых сейчас играет кровь, их влечёт вперёд жажда жизни, стремление к новым, неоткрытым местам. Наверное, у неё были странными глаза – такие тёмные, с грустью и горечью, какими они бывают у человека, неожиданно оказавшегося у края пропасти или перед трясиной, когда ещё один шаг – и ни дна, ни покрышки.

Из-за туч выкатилось солнце в жёлтом овале какое-то испуганное, и это тоже показалось Ольге плохим предзнаменованием. Она, возможно, разревелась бы, если бы не подбежал Фёдор, подхватил коляску с малышом, подал её в теплушку, а потом и саму Ольгу поднял, как сноп, шепнув на ухо:

– Сейчас поедем…

В Грязях они оказались на другое утро. Ясное, бездонное небо играло и струилось светом, рядом со станцией в густых зарослях придорожной полосы заливались соловьи. Мир царил на этой земле, добрый, сердечный мир, и Ольга спокойно уходила от эшелона, хотя понимала, что ещё несколько минут, от силы час-другой, и предстоит прощаться, погружаться в новую жизнь.

Около вокзала Фёдор пошёл за попутной подводой, оставшиеся деньги сунул в сумочку – на всякий случай, и крепко прижал жену к себе. Брызнуло из глаз, но Ольга сдержалась, не разревелась в голос. Она считала, что женщины должны провожать солдат мужественно, без крика, чтоб не надрывать их сердца, не ожесточать, ведь солдат тоже человек, и он помнит родной дом, родные лица, защищает и бережёт их, тем более, что она видела, как борется сейчас с собой Фёдор, старается ни словом, ни взглядом не породить в ней горечь и тоску.

Потом, много раз думая об этом их расставании, Ольга укоряла себя, почему она не разревелась тогда, не заголосила протяжно, по-бабьи, не бросилась на шею, не обвисла безвольно? Ей почему-то казалось, что сделай она так, и Фёдор остался бы жить, судьба его сложилась бы по-другому. И сейчас она так же думает, хоть понимает – слабое утешение выбрала для себя…

Три письма получила Ольга от Фёдора – первое в мае, радостное, с подробным описанием их дорожных приключений, с выражением надежды на скорую встречу, а два других – более сдержанных, хоть в последнем муж сообщал, что наконец-то нашлась небольшая квартирка у одной пани и, наверное, он поступит так – приедет в отпуск (он ему положен), за отпуск и перевезёт её с сыном.

Чутким женским сердцем Ольга чувствовала, что, видно, Фёдор что-то недоговаривает, практически ничего не пишет о службе. А когда грянула война – поняла. Наверное, он всё-таки сознавал, сколь зыбок их мир, их жизнь там, на западной границе. А может быть, и не думал ничего, просто жил надеждой на благополучный исход, на предстоящую встречу, кто теперь скажет…

В Парамзине Ольга прижилась быстро, благо, с Натальей Ивановной они быстро поладили, зажили тихо и мирно. В этом большая заслуга, если это можно считать заслугой, бабы Натальи, как звали свекровь на деревне. Словно угадывала все желания снохи и незаметно, без внешнего подчёркивания, по-матерински ухаживала за ней и Витькой, учила премудростям деревенской жизни, с которыми Ольге не приходилось сталкиваться раньше.

Прежде всего она научила её доить корову. Оказывается, и это простое, на первый взгляд, дело требует навыка. Правду говорят, что не умеючи блоху не поймаешь. Доить надо не пальцами – устанешь быстро, да и путём не подоишь, а кулаком, тогда руки меньше напрягаются, и Зорька стоит послушно как вкопанная. Потом свекровь показала, как надо окучивать картошку на огороде, сгребать сено, да и косить, что вообще раньше казалось Ольге таким сложным делом, своего рода высшей математикой.

Витька крохотный будто тоже проникся любовью к бабке и только покряхтывал, пытался улыбаться при виде Натальи Ивановны – высокой, статной, ещё не утратившей красоты женщины. Бывают же такие люди, которые даже к старости стройны и деятельны, их глаза не утрачивают молодого блеска и притягательности. У Натальи Ивановны были они тёмные, бездонные, с неведомой притягательной силой, они словно приманивали к себе человека, высвечивали изнутри.

Услышав о начале войны, Ольга буквально заболела, и что-то передалось Витьке: стал беспокойно спать, запоносил, ночью покрывался холодным потом.

– Да ты, видать, заплошать хочешь, девка, – сказала ей Наталья Ивановна спокойно, – а в твоём положении этого никак нельзя! Чай, младенца грудью кормишь, а от беспокойства молоко разжижается. Вот он и блажит, малыш-то. Ты теперь должна спокойной, как корова, быть, святое дело делаешь – мужика растишь.

Ольга хотела обидеться – хорошо ей так рассуждать, свекрухе, у неё муж не на фронте… Но моментально словно наступила себе на язык: разве не слышит она, как протяжно вздыхает и стонет по ночам женщина, разве не мать она Фёдору? Нет, видать, связала одной верёвкой их судьба, и об одном человеке они вздыхают и вспоминают. И ещё неизвестно, кому он из них дороже – жене или матери? Да и не надо это на весы класть, всё равно точно не взвесишь, не высчитаешь.

Дней через семь, когда Ольга немного успокоилась и Витька перестал капризничать, она пошла в сельский Совет: как жить дальше? Председатель Иван Васильевич Черкасов, мужик лет под шестьдесят, седой, как лунь, долго стучал костяшками пальцев по столу, сказал глухо:

– Что делать? Работать надо…

– А где?

– Иди в поле, милая, у меня конторы нету.

Она обиделась – какое там «поле» для неё, горожанки, но по дороге домой обдумала всё и усмехнулась. А ведь прав он, председатель: сколько продлится война – одному Богу известно, а кормиться надо, пить-есть каждый день. Теперь о ней заботиться пока некому, где Фёдор – неизвестно. Сегодня четвёртое июля, а последнее письмо она получила шестнадцатого числа прошлого месяца. Значит, что-то у него не так, иначе он бы отозвался, написал бы хоть короткую весточку. А может…

Самая чёрная дума вселилась в голову. Как знать, может быть, простился её Фёдор с родной землёй, с любимой женщиной и сыном, которого он ждал и надеялся увидеть шагающим по траве, по холмам и долам, по росным лугам, а может быть, он не успел даже это сделать. Эх, если бы могла она тогда знать, что именно в этот день сложит голову её Фёдор! А что она сделала бы? Закричала во весь голос, повалилась в дорожную пыль, облилась горячими слезами?.. Разве это спасло бы Фёдора? Разве он услышал бы её за тысячи вёрст?

Ольга покачнулась, застонала тонко – велико бабье горе, да кто о нём услышит, кому всё расскажешь? Даже сейчас, когда война окончилась… А тогда она вернулась к свекрови, сказала обыденным голосом:

– Завтра в поле надо идти…

– А малыш?

– Буду прибегать, кормить…

– Э-ге, так не годится, девка. Эдак ты скоро ноги волочить не будешь. Уж лучше я его к тебе носить буду.

– Да ведь и вам тяжело…

– Ничего, я жилистая.

Так она стала жить-поживать, только не сказочной жизнью, а трудной, сдавленной работой и хлопотами. Но разве только она так жила? Вон и соседи их – Дашуха, Мирониха, бабка Мореева – они чем лучше? Война, она всех сравняла, животы вдавила, иногда от голода выть хочется…

Похоронка на Фёдора пришла уже в середине июля. Привёз её почтарь Гаврила Клоков, мрачный старик, который возил летом почту на скрипучем велосипеде, который вроде стонал под могучим телом старика, а зимой – на санях, запряжённых тишайшей Карпеткой, рыжемастной кобылой, не знающей другой скорости, кроме шага. Привёз прямо в поле, где Ольга вместе с другими бабами первый день вязала рожь.

Рожь в том году выдалась высокая, увесистые снопы казались даже на вид неподъёмными. Для Ольги вязание снопов тоже оказалось целой наукой, никогда раньше не приходилось ей этим заниматься, но помогла Нюрка Лосева, ловкая, поджарая баба с приметной в руку толщиной косой, рыжеватая, веснушчатая. Она замочила в пруду старновку для перевязи снопов, и на Ольгину долю тоже, солома стала гибкой, как резина. Из такой легче готовить перевязку, зажав между колен один конец и перекрутив второй.

Несложная наука, да для кого как! Ольга долго глядела, как работает Нюрка – честное слово, руки вроде как крылья у лобогрейки, над землёй порхают, попробовала сама – не получилось. Хоть ты в голос кричи, не вяжется сноп такой тугой, как у Нюры.

– Ты не огорчайся, подруга, – сказала Нюрка, улыбаясь, – до копны донесёшь – и ладно…

– А дальше как?

– Ха, дальше ещё неизвестно, придётся ли молотить в этом году…

– Да ты что, о чём подумала?

– А о том, дорогая подруженька, что немец прёт, как на коне скачет. Глядишь, и к нам скоро заявится. И тогда торопись, бабы, поднимать юбки…

– Ну, это ты брось, – выпрямившись над снопом и зло сверкнув тёмно-синими глазами, будто молния из тёмных туч, сказала Ольга, – не допустят наши парни немцев сюда.

– Ещё как допустят, – засмеялась Нюрка, – гляди, как прут, у наших только пятки сверкают!

Показала, как надо коленом спрессовать рожь, чтоб туже сноп получился – ловко у неё это выходило, в секундную долю прясло затянуто, да так, что пальцы не подсунешь. Надо себе так попробовать, коленом. Попробовала – и в самом деле получилось.

В это время и скрипнул сзади велосипед деда Гаврилы, и спрыгнул он с седла, протянул плотный конверт Ольге, и её грудь точно прошила пулемётная очередь – не дыхнуть. И над полем будто жизнь оборвалась – ни звуков птиц, ни запахов земли, всё поглотило небо, стремительно почерневшее, опрокинувшее свой свод низко над головой.

Трясущимися руками Ольга разорвала пакет, и зелёный листок скользнул к ногам. Его подхватила Нюра, начала медленно, по складам читать: «Ваш муж… Силин… погиб…»

Небо качнулось над Ольгой, резкий ветер обварил холодным порывом, сковал, повалил на землю. Только глухой стон срывался с её губ, она словно погружалась в чёрную липкую смолу. Нюрка сбегала к дальней копне, притащила жбан с водой, плеснула.

– Вставай, подруга, не рви сердце, – сказала она. И крикнула деду Гаврилу: – А ты ехай отсюда, старый хрен!..

– За что, Нюра? – взмолился дед…

– За что, за та, не ходи пузата, – Нюрка зло скрипнула зубами, опустилась на колени, оторвала от земли голову Ольги.

Через какой промежуток времени пришла в себя Ольга, она не знает и сейчас, не спрашивала об этом и у Нюрки, а когда очнулась, с высоты, из серых, бесприютных облаков плескал холодный дождь. Она задрожала всем телом, вскочила на ноги и снова чуть не упала: ноги были чужие, и если бы не плечо Нюрки, подставленное вовремя, опять бы повалилась в колкую стерню.

Нюра привела её домой. Узнав о горе, в протяжном плаче забилась свекровь. Дико, одиноко, как в мрачном лесу, стало Ольге, и первое, что пришло в голову – мысли о смерти. В самом деле, разве стоит теперь жить, когда всё перечёркнуто чёрной краской, когда жизнь потеряла смысл и значение. Всё в ней осеклось, согнулось – кажется, душа выпорхнула из тела.

Но заплакал Витька – и Ольга встрепенулась: как же она о сыне не подумала? А ведь его кормить пора… Он не виноват в её горе, он пока ни в чём не виноват, разве только в том, что появился на этот свет, где поют птицы и полыхают костры, встают зори и грохочут громы, где тугим звоном звенят поспевающие хлеба и тихо шуршит осенний мелкий дождь… Только люди рождаются не по их желанию, и время они себе не выбирают. Разве виноват Витька, что родился в смутную, грозовую годину, и на него, несмышлёныша, уже обрушилось столько бед? И она сказала себе, как приговор вынесла: надо жить, Ольга…

Так она и живёт все эти годы – между горестью о погибшем муже, грустью о прошедшем счастливом времени, о встречах под дрожащими звёздами и густым запахом цветущей таволги и радостью за сына, за его первые шаги на земле и первые трогательные слова, между добрыми и злыми людьми, между зимой и летом, между тягостной работой днём и тяжёлыми сковывающими, как обручем, мыслями бессонными ночами. И никому не известно, сколько ей так жить…

Загрузка...