…Продолжается битва
в дыму и пальбе.
Можешь мертвым в сражении лечь,
но не смеешь
ни строчки оставить себе,
ни удара сердца сберечь.
Был мороз.
Не измеришь по Цельсию.
Плюнь — замерзнет.
Такой мороз.
Было поле с безмолвными рельсами,
позабывшими стук колес.
Были стрелки
совсем незрячие —
ни зеленых,
ни красных огней.
Были щи ледяные.
Горячие
были схватки
за пять этих дней.
Каждый помнит по-своему, иначе,
и Сухиничи, и Думиничи,
и лесную тропу на Людиново —
обожженное, нелюдимое.
Пусть кому-нибудь кажется мелочью,
но товарищ мой до сих пор
помнит только узоры беличьи
и в березе забытый топор.
Вот и мне:
не деревни сгоревшие,
не поход по чужим следам,
а запомнились онемевшие
рельсы.
Кажется, навсегда…
1942
Когда на смерть идут — поют,
а перед этим
можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв —
и умирает друг.
И значит, смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черед.
За мной одним
идет охота.
Ракету просит
небосвод
и вмерзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв —
и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать.
И нас ведет через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
1942
Из боя выходила рота.
Мы шли под крыши,
в тишину,
в сраженьях право заработав
на сутки позабыть войну.
Но у обломков самолета
остановился первый взвод.
И замерла в песках пехота
у красных
обожженных звезд.
…Осколки голубого сплава
валялись на сухом песке.
Здесь все:
и боевая слава,
и струйка крови на виске,
и кутерьма атак
и тыла,
ревущая,
как «ястребок».
Нам отдых сделался постылым
и неуютным городок.
1942
Всю ночь по ледяному насту,
по черным полыньям реки
шли за сапером коренастым
обозы,
танки
и полки.
Их вел на запад
по просекам
простой, спокойный человек.
Прищурившись, смотрел на снег
и мины находил под снегом.
Он шел всю ночь.
Вставал из лога
рассвет в пороховом дыму.
Настанет мир —
на всех дорогах
поставят памятник ему.
1942
Я не хотел опять о травах,
но так всегда —
когда живу в Москве,
я на неделю получаю право
писать стихи
о ветре и траве.
Ведь я в апреле снова прозеваю
цветенье яблонь,
появленье трав.
………. ………..
Я опоздал к последнему трамваю,
бродить Москвой придется до утра.
Случайно
в палисаднике на Бронной
увидел пятнышко травы,
и мне
его руками захотелось тронуть,
как мальчику винтовку на стене.
1941
Ты знаешь, есть в нашей солдатской судьбе
первая смерть
однокашника, друга…
Мы ждали разведчиков в жаркой избе,
молчали
и трубку курили по кругу.
Картошка дымилась в большом чугуне.
Я трубку набил
и подал соседу.
Ты знаешь,
есть заповедь на войне:
дождаться разведку
и вместе обедать.
— Ну, как там ребята?..
Придут ли назад?.. —
каждый из нас повторял эту фразу.
Вошел он.
Сержанту подал автомат.
— Сережа убит…
В голову…
Сразу… —
И если ты
на фронте дружил,
поймешь эту правду:
я ждал, что войдет он,
такой,
как в лесах Подмосковья жил,
всегда пулеметною лентой обмотан.
Я ждал его утром.
Шумела пурга.
Он должен прийти.
Я сварил концентраты.
Но где-то
в глубоких
смоленских снегах
замерзшее тело
армейского брата.
Ты знаешь,
есть в нашей солдатской судьбе
первая смерть…
Говорили по кругу —
и все об одном,
ничего о себе.
Только о мести,
о мести
за друга.
1942
К рассвету точки засекут,
а днем начнется наступленье.
Но есть стратегия секунд,
и есть секундные сраженья.
И то,
что может сделать он
и тол
(пятнадцать килограммов),
не в силах целый батальон,
пусть даже смелых
и упрямых.
Он в риске понимает толк.
Уверенно,
с лихим упорством
вступает он в единоборство
с полком.
И разбивает полк.
И рассыпаются мосты.
И падают в густые травы,
обламывая кусты,
на фронт идущие составы.
И в рельсах, согнутых улиткой,
отражена его улыбка.
1942
Так
в блиндаже хранят уют
коптилки керосиновой.
Так
дыхание берегут,
когда ползут сквозь минный вой.
Так
раненые кровь хранят,
руками сжав культяпки ног.
…Был друг хороший у меня,
и дружбу молча я берег.
И дружбы не было нежней.
Пускай мой след
в снегах простыл —
среди запутанных лыжней
мою
всегда он находил.
Он возвращался по ночам…
Услышав скрип его сапог,
я знал —
от стужи он продрог
или
от пота он промок.
Мы нашу дружбу
берегли,
как пехотинцы берегут
метр
окровавленной земли,
когда его в боях берут.
Но стал
и в нашем дележе
сна
и консервов на двоих
вопрос:
кому из нас двоих
остаться на войне в живых?
И он опять напомнил мне,
что ждет его в Тюмени сын.
Ну, что скажу?
Ведь на войне
я в первый раз
побрил усы.
И, видно,
жизнь ему вдвойне
дороже и нужней,
чем мне.
Час
дал на сборы
капитан.
Не малый срок,
не милый срок…
Я совестью себя пытал:
решил,
что дружбу зря берег.
Мне дьявольски хотелось жить —
пусть даже врозь,
пусть не дружить.
Ну,
хорошо,
пусть мне идти,
пусть он останется в живых.
Поделит
с кем-нибудь пути,
и хлеб,
и дружбу
на двоих.
И я шагнул через порог…
Но было мне не суждено
погибнуть в переделке этой.
Твердя проклятие одно,
приполз я на КП
к рассвету.
В землянке
рассказали мне,
что по моей лыжне ушел он.
Так это он
всю ночь
в огне
глушил их исступленно толом!
Так это он
из-за бугра
бил наповал из автомата!
Так это он
из всех наград
избрал одну —
любовь солдата!
Он не вернулся.
Мне в живых
считаться,
Но с кем я буду на двоих
делить судьбу
с армейским риском?
Не зря мы дружбу берегли,
как пехотинцы берегут
метр
окровавленной земли,
когда его в боях берут.
1942–1943
Сентиментальный,
нежный друг,
тебя вспугнул снарядов свист,
орудий рев, горящий луг…
Война нас вместе не сведет.
А для тебя я третий год
храню кленовый лист.
Ведь это все, что я унес
Из Киева тогда…
(О Дарницкий проклятый плес,
безумная вода!
Тебе не знать их никогда.)
…Стихи остались на столе,
они в сраженье не пошли.
Я не припал к родной земле,
не взял в дорогу
горсть земли.
И только он,
кленовый лист,
хранил воспоминанья дрожь.
(Его сорвал осенний дождь.)
Я для тебя его берег.
Но жилки красные на нем
напомнили мне кровь дорог…
и стон и гомон переправ.
(О, до чего хотелось жить,
когда мы уходили вплавь,
когда мы падали в пути…)
Сентиментальный друг,
прости…
1942–1943
Я бы мог от правила отступить
и тебе написать обо всем:
о солдате, засыпанном солью в степи,
о подвале, где мы живем.
Мне не хочется письма отсюда строчить
(лишь бы знал я,
что ты жива).
Здесь нужны, как гвозди и кирпичи,
все известные мне слова.
За два года столько ран запеклось
(маме этого не пиши).
Я теперь,
как бинты,
отдираю злость
со своей беззаботной души.
Продолжается битва
в дыму и пальбе.
Можешь мертвым в сражении лечь,
но не смеешь
ни строчки оставить себе,
ни удара сердца сберечь.
Потому что здесь песни нужны — как
жилье,
и стихи — как колодцы с водой.
Ты простишь мне,
конечно,
молчанье мое,
как прощала — с передовой.
Сталинград, 1943
У могилы святой
встань на колени.
Здесь лежит человек
твоего поколенья,
Ни крестов, ни цветов,
не полощутся флаги.
Серебрится кусок
алюминьевой фляги,
и подсумок пустой,
и осколок гранаты —
неразлучны они
даже с мертвым солдатом.
Ты подумал о нем,
молодом и веселом.
В сорок первом
окончил он
среднюю школу.
…У могилы святой
встань на колени.
Здесь лежит человек
твоего поколенья.
Он живым завещал
город выстроить снова
здесь, где он защищал
наше дело и слово.
Пусть гранит сохранит
прямоту человека,
а стекло — чистоту
сына
трудного века.
Сталинград, май — ноябрь 1943
Я был пехотой в поле чистом,
в грязи окопной и в огне.
Я стал армейским журналистом
в последний год на той войне.
Но если снова воевать…
Таков уже закон:
пускай меня пошлют опять
в стрелковый батальон.
Быть под началом у старшин
хотя бы треть пути,
потом могу я с тех вершин
в поэзию сойти.
Действующая армия, 1943—1944