Воспоминания друзей

…Мы нашу дружбу берегли,

как пехотинцы берегут

метр окровавленной земли,

когда его в боях берут.

С. Гудзенко

Расул Гамзатов Памяти Семена Гудзенко

В поэмах и сказках мы ищем героев,

Из песен мы их имена узнаем,

И лишь потому, что он рядом с тобою,

Героя не видим мы в друге своем.

Порою мы многого не замечаем,

У нас притупляются сердце и глаз.

И другу мы песни свои посвящаем,

Когда он не слышит ни песен, ни нас.

На зов мой ни слова. На зов мой ни звука…

С могильных цветов опадает пыльца.

Ужели нужна лишь такая разлука,

Чтоб друга, поняв, оценить до конца!

В простреленном ватнике, бритоголовый,

Мой друг и ровесник, пришел он ко мне.

И веяло жизнью от каждого слова

Стихов его первых, рожденных в огне.

Бродили мы с ним по Москве до рассвета

И после валились, усталые, с ног.

Он в гости в аул наш приехать на лето

Дал слово, да слова сдержать уж не смог.

Я путаюсь вновь в переулках Арбата,

Где с ним мы когда-то бродили не раз.

Мне слышится голос его глуховатый,

Как будто он рядом шагает сейчас.

К. Лазнюк, командир отряда ОМСБОН Боец-комсомолец

ОМСБОН[3]. Ее отряды формировались в первые дни Великой Отечественной войны на столичном стадионе «Динамо». В нее шли коммунисты и комсомольцы, главным образом студенты, спортсмены Москвы и Московской области, шли по путевкам ЦК партии и ЦК комсомола. Наставниками и воспитателями молодежи, вступавшей в бригаду, были офицеры-пограничники и чекисты.

По поручению командования 28 июля 1941 года я сформировал отряд. Одними из первых в отряд пришли студенты-ифлийцы Гудзенко, Юдичев, Вербин, Мачерта, Шаршунов, Лукьяненко и многие другие. Они стали костяком отряда.

В отряде числилось 120 бойцов и офицеров. На учебу командование отвело три месяца. Чтобы освоить программу занятий в мирное время, потребовалось бы девять месяцев. Нам прислали преподавателей из военно-инженерной академии и института физической культуры. Мы создали отделения, взводы и приступили к занятиям. Начали усиленно готовиться особенно по тем дисциплинам, которые нужны бойцу-разведчику, партизану в тылу врага. Изучали военную технику, отечественную и трофейную, радиосвязь. Кроме того, каждый должен был научиться водить мотоцикл, автомашину, танк, самолет. Мы готовили солдат-универсалов.

Семен Гудзенко был первым номером ручного пулемета и командиром отделения. За короткое время он хорошо изучил материальную часть оружия и теорию стрельбы. Позднее, в боях Гудзенко со своим «дехтярем» — как он называл свой ручной пулемет — многим спас жизнь, не раз выручал своих товарищей при выполнении боевых операций. Товарищи знали: на Семена можно положиться, он со своим «дехтярем» не подведет.

Отряд наш делал большие переходы — по 40–50 километров в сутки, при полном боевом снаряжении форсировал реки, люди очень уставали, но нытиков у нас не было.

Семен был любимцем в отряде, хорошим товарищем. У него всегда были при себе томик Маяковского, Блока или Асеева, ну и собственные стихи. Семен читал стихи на привалах, на марше. Песню, написанную Семеном, «В бой за красную столицу, москвичи!» пели все подразделения бригады и воинские части, оборонявшие столицу. Он писал стихи о боевой жизни отряда, о службе солдата, разведчика, партизана, которые печатались в бригадной газете.

Москва была объявлена на осадном положении, и наш отряд стал нести комендантскую службу в столице. Бои шли на ближних подступах к Москве. Москва была боевая, фронтовая, суровая. И вот наконец настал наш черед идти защищать столицу. Был получен приказ выехать на Калининский фронт для выполнения спецзадания. Отряд минировал мосты, железнодорожные станции, склады, взрывал и отходил последним, вел разведку.

Семен Гудзенко не расставался с пулеметом, обеспечивал и прикрывал отход товарищей. Он проявил себя в бою смелым, бесстрашным воином. Семен воевал не только пулеметом, гранатами, миной, но и пером. В перерыве между боями он вел дневник, куда записывал основные моменты боя и боевые подвиги товарищей.

6 декабря 1941 года начался разгром немцев под Москвой. Фашисты панически отступали. Отступая, враг цеплялся за каждый населенный пункт, за каждую высоту, создавая сильные опорные пункты, концентрируя новые силы в районах Калуги, Брянска, Смоленска для нового наступления на Москву.

Бригаде была поставлена задача — забросить отряды в тыл врага, в районы Калуги, Брянска, Смоленска, чтобы уничтожить коммуникации, помешать осуществлению вражеского плана наступления на Москву.

В районе Сухиничи — Думиничи были заброшены 4 отряда и в их числе мой. Бои мы вели жестокие. Отряды несли большие потери.

Смерть пощадила Гудзенко.

Семен Гудзенко остался в моей памяти человеком высокой коммунистической морали, широкой культуры, большой души, бесстрашным бойцом-комсомольцем.

Илья Давыдов, врач батальона 2-го полка бригады особого назначения Начало пути

Даже теперь, спустя много лет, я вижу его живого и беспокойного, а за каждой его строкой из блокнота или стихотворения — бурю событий и множество юношей, которые окружали Семена и с которыми мне выпало счастье вместе встать на защиту Родины. Гудзенко протестовал против войны всем сердцем, всем своим существом и потому, что протестовал, — воевал. Я познакомился с Семеном в один из сентябрьских вечеров сорок первого в Челюскинской, где размещался наш батальон.

В комсомольскую роту я зашел по обязанности врача батальона. Это было одно из самых шумных и беспокойных подразделений, которое наши кадровые командиры шутя называли «студенческим» или «ротой философов». А здесь действительно было много студентов из Института философии и литературы имени Чернышевского. Впрочем, были в роте не только студенты, но и юноши прямо со школьной скамьи.

В тот вечер, когда я зашел в комсомольскую роту, стреляли. Стреляли неистово. И над Москвой взметалось багровое зарево, сновали бледные полосы прожекторов и на мгновение, схлестнувшись, разбегались в разные стороны, вспыхивали осветительные бомбы, словно хищные глаза, сброшенные с вражеских самолетов. Тихо вздрагивала земля и веранда казармы, где перед отбоем на сон собралась рота.

Была объявлена воздушная тревога. Я потребовал, чтобы бойцы укрылись в щели, отрытые за казармой. Бойцы глухо протестовали. Высокий стройный юноша — это и был Семен Гудзенко, — хмуро сдвинув густые черные брови, молчал.

Молчал, но явно злился. Потом недовольно вздернул плечом и, захватив шинель, направился к выходу. А потом я услышал голос Гудзенко из щели:

— Таких здоровенных парней гоняют в щели… А немцы напирают на всех фронтах!

Эти слова выражали настроение не только роты, батальона, а всех бойцов и командиров нашей большой и необычной бригады особого назначения.

…Еще раз я увидел, как злится Семен, когда наши войска нанесли первый ощутительный удар по врагу под Ельней. Семен испугался, что врага разгромят без нас, а наш батальон, полк, вся бригада — мы так и будем учиться.

В середине октября сорок первого наша бригада особого назначения, поднявшись по боевой тревоге, ушла в Москву.

По улицам, на которых уже возводились баррикады и отрывались ячейки для пулеметов и гранатометов, шла, чеканя шаг, наша комсомольская рота. На затемненном Садовом кольце подчеркнуто сурово звучала песня:

Звери рвутся к городу родному,

самолеты кружатся в ночи,

на последний бой с врагами,

в бой за красную столицу, москвичи!

Запевали, как всегда, Вася Краснушкин и высокий чернявый красноармеец, вчерашний рабочий, а теперь заместитель политрука, Поперник. Слова песни принадлежали Семену Гудзенко и его другу по институту, а сейчас и по роте, тоже поэту — Юрию Левитанскому.

Песня прожигала сердца.

Именно к этим дням — 16–17 октября — относится скупая запись Семена в блокноте: «Темная Тверская. Мы идем обедать с винтовками и пулеметами. Осень 1941 года. На Садовом — баррикады. Мы поем песню о Москве…»

Подразделениям бригады назначили участки обороны. Батальонам 2-го полка, разместившимся в театре и в школе на Бронной, а также в Литературном институте имени Горького на Тверском бульваре, выделили участок от площади Пушкина до Белорусского вокзала, включая Бутырский вал. Среди других задач, поставленных перед бригадой, было патрулирование столицы.

Москва… В те дни она казалась суровой и неуютной. И от этого еще больше щемило сердце. На улицах непривычно мало прохожих, даже военных. Белые и черные квадраты, нарисованные на асфальте, площадь, застроенная фанерными домиками, одетые в серые чехлы кремлевские звезды… Камуфляж. А на стенах домов и на заборах — призывы, плакаты. Чаще других плакат: суровое лицо женщины, поднятая рука — «Родина-мать зовет!».

По улице Горького, звучно печатая шаг, идет патруль. Остановившись, я пересчитываю красноармейцев:

— Один, два… восемь… Двенадцать! Ну да, Блок!

Семен Гудзенко, поравнявшись со мной и словно угадав мои мысли, негромко процитировал на ходу:

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек…

Из кармана его шинели торчит уголок белой книжицы. Такая же книжица высовывается из кармана у Юрия Левитанского. И у Валерия Москаленко, и у Вити Кувшинникова… У всех бойцов, шагающих в патруле! Такая же книжка лежит и в моем кармане. Английские баллады и песни, переведенные Маршаком. В эти дни возле дверей книжных магазинов, витрины которых мы закладываем мешками с песком, оставляя узкие амбразуры, на лотках идет бойкая распродажа книг. И мы покупаем только те, которые удобно носить в кармане.

Вечером в казарме, в одной из комнат Литературного института, Семен Гудзенко декламировал Киплинга. Когда окончил, сказал раздумчиво:

— Очень сильный поэт! Для солдатского настроения хорошо. Но нам сейчас подходит больше Блок. А лучше всего — Маяковский.

Перед отбоем Семен заглянул в санчасть. Нет, не за медицинской помощью. С тех пор как мы разместились в Литературном, такие короткие вечерние встречи стали у нас традицией. В шкафах, которые мы составили в институтский подвал, я как-то обнаружил оригинальную библиотеку — это были рукописи: стихи и проза студентов-горьковцев с пометками преподавателей.

А спустя несколько дней я узнал, что Семен наотрез отказался уйти из роты в редакцию только что созданной бригадной газеты, куда его пригласили работать. Он хотел видеть врага и стрелять в него. Хотел стрелять по врагу, посягнувшему на Родину, на поэзию, на все, что так страстно любил Семен.

И может быть, потому так взволнованно и отчетливо звучал голос Семена Гудзенко во дворе Литературного института 6 ноября сорок первого года, когда Семен Гудзенко произносил слова военной присяги. Он готовил себя к подвигу.

7 ноября 1941 года полки бригады, держа равнение на Мавзолей, прошли по Красной площади. А спустя несколько часов уже садились в автомашины. Батальон выезжал на фронт. Лицо Семена было торжественным.

Михаил Луконин Талант на гребне жизненных испытаний

Мы и не заметили, как завечерело. Отполыхал большой закат, угомонились краски, остыл пепел облаков. Из-под Шауляя доносились орудийные раскаты, мимо нас по магистральной дороге проходили танки, взвывая на лесном пригорке. Было еще тепло, но уже начали моросить долгие прибалтийские дожди. Армия пробивалась на Шауляй, а на сгибе двухверсток была Рига.

Мы сидим на бревне возле крепко сколоченного сарая, мой собеседник — совсем еще юный солдат, пришедший к нам из госпиталя с желанием работать в газете. Что-то слышал он обо мне или читал что-то, сразу отыскал и прямо с ходу стал читать стихи, рассказывать о молодой московской поэзии, о Москве, где ему удалось побывать после ранения. Он нетерпеливо выкладывал новости, поминутно вскакивал, отчаянно размахивая раненой рукой, читал стихи:

Если осталась одна рука,

жизнь хватают наверняка!

Он говорил:

— В Москве кипит литература. Приходят с войны наши ребята, шлют стихи с фронтов, все это новое и по-новому. Там есть Семен Гудзенко… Семен наш! Мы будем в литературе, старик! — закричал солдат и со всего размаху ударил меня по погону.

С этой минуты я и запомнил имя Семена Гудзенко.

Из дома, в котором расположилась редакция, вышел редактор Смирнов, подтянутый высокий блондин в очках, человек беспощадный к себе и к людям!

— Виктора Урина — ко мне! — проговорил он, не сходя с крыльца.

Мой собеседник молниеносно перемахнул через дорогу.

— Я тут, товарищ подполковник!

— Поезжайте в пятый корпус. Найдите экипаж Васильева… Сейчас звонили…

Виктор Урин повернулся кругом, метнулся к проходящему мимо грузовику, закинул за борт правую руку и, акробатически перевернувшись, оказался в кузове. Подполковник протер очки и с изумлением глядел на опустевшую дорогу.

* * *

Потом я прочитал книгу Семена Гудзенко — мне прислали ее из Москвы. Да, это была большая поэзия, знакомство с ней было моим вторым поэтическим потрясением за войну. Не то чтобы мне во время войны не доводилось встречаться со стихами. Были стихи Симонова, которые я всегда любил, был уже и «Василий Теркин» — как продолжительная радость этих лет. Но впечатления от «Знамени бригады» Кулешова и от книги Гудзенко были глубоко неожиданными, какими-то особыми для меня. Тогда, разумеется, я не мог знать, что мы с Гудзенко станем друзьями, но именно тогда, задолго до встречи с ним, я почувствовал родную душу.

…В первых числах мая 1945 года редактор отпустил меня в Москву, мне хотелось показать в издательстве свою первую книгу. Из штаба шла в Москву машина, я кинулся к ней и чуть не опоздал. Мы выбрались из города и прочитали указку: «Берлин. До Москвы — 1950 километров». О многом думалось по дороге из Берлина, многое вспоминалось в эти длинные часы, пока гудел наш грузовик. Мы ехали без отдыха, шофер так спешил домой, что почернел за эти двое суток. 9 мая утром, уже под Москвой, он на секунду прикрыл глаза, и мы оказались в кювете.

И было девятое мая в Москве. Наше поколение помнит этот день, может, он и был главным днем нашей жизни. До поздней ночи я ходил по Москве. Потом я встретил Леонида Мартынова. Это были сплошные дни поэзии, я благодарен Мартынову за эти дни. В клубе писателей встретился мне Михаил Львов. Я спросил его о Гудзенко. «Да, знаю. Это самое настоящее, вот увидишь!» И наутро заявился ко мне с целой компанией. Кроме Урина, я никого не знал, но Семена Гудзенко как-то отгадал сразу. Он был очень красив, красив щедро, размашисто и просто, той красотой, которая презирает зеркала. У Михаила Львова в портфеле оказалась бутылка молока, у меня нашлись концентраты. Мы с Семеном удалились на кухню, нашли полуведерную кастрюлю, сварили кашу, которой нам хватило на весь этот замечательный день.

Я был старше на одну войну, три года разницы тогда нам казались заметными, пока мы не приступили к стихам. Мы сразу почувствовали единство, почувствовали поколение.

Было так хорошо с Семеном Гудзенко, с друзьями перед нашей новой дорогой.

Сейчас даже не верится, что вместе мы были всего семь лет. Эти семь лет кажутся теперь целой жизнью — так они были полны веселья, работы, действия.

Семен Гудзенко умел веселиться, умел действовать, работать, он не терял время на раскачку.

Гудел наш семинар на Первом Всесоюзном совещании молодых. Рычал на нас неукротимый Павел Антокольский. «Где стихи?» — требовал он.

Волновал нас Алексей Недогонов, впервые прочитавший «Флаг над сельсоветом». Открылись перед нами таланты Иосифа Нонешвили и Резо Маргиани. Читали Марк Максимов, Сергей Наровчатов, Виктор Урин, Вероника Тушнова, Александр Межиров, читал Семен и я. Так читали, что соседние семинары жаловались на нас администрации Дома ЦК ВЛКСМ.

Потом мы с Семеном писали статью «Разговор о молодых». Ехали в Ленинград — знакомиться с Сергеем Орловым. И не было встречи, чтобы она не начиналась с новых стихов. Это подтягивало, торопило, наполняло жизнь.

Кому хоть раз доводилось слушать чтение Семена Гудзенко, тот помнит, как оно завораживало и захватывало душу. Это было обаяние подлинности и правды светлого таланта. Мне приходилось много раз выступать с ним, и всегда это было радостью.

Меня удивляло его умение знакомиться с людьми. Редко его можно было встретить в одиночестве.

— Знакомься, он из Иркутска. Хороший парень!

— Кто это?

— Это парень из Киева, хороший журналист!

— А это ребята из нашей части, надо помочь им! — представлял он пришедших недавних солдат.

Всегда вокруг него все кипело, он не знал устали в своем интересе к людям и был жаден к ним до неправдоподобия. По дороге из Москвы в Орел он успел поговорить с бригадой молодежи, едущей на торфоразработки, завязать дружбу с матросом торгового флота, а с агентом промкооперации по закупке грибов стал так неразлучен, что позвал его с нами, поселил в нашем номере и был с ним до самого нашего отъезда в Курск.

Это была щедрость души, тяга к жизни.

Здесь опубликованы воспоминания Юрия Окунева о работе Семена Гудзенко в выездной редакции «Комсомольской правды» на восстановлении Волгограда. Нет ничего удивительного в том, что его знали все молодежные бригады!

Году в пятидесятом мы как-то утром шли с базара в Волгограде, на каждой руке у нас было по арбузу, а подбородками мы придерживали кульки с виноградом. Вдруг он свалил наземь арбузы и кинулся через дорогу. Я увидел согнувшегося татарина, на его заплечной подушке раскачивалась гора здоровенных трофейных чемоданов. Метрах в тридцати сзади шествовал молодой майор под руку с дородной супругой. Семен свалил на землю чемоданы и спросил старика: «Сколько они обещали заплатить? Двадцать пять рублей? — Семен вручил татарину деньги, легонько повернул его за плечо и сказал: — Иди, старик! Майор чемоданы донесет сам. Он здоров!..»

Мне доводилось несколько раз быть в драке плечом к плечу с Семеном. В Ленинграде глухой ночью в незнакомом районе трое молча кинулись скручивать нам руки. Наверно, минут сорок мы вели безмолвный бой. Время от времени я видел Семена — было на что посмотреть! Это был настоящий боец.

Да, Семен Гудзенко умел постоять за себя.

Он был бойцом в полном и высоком смысле этого понятия, человеком не только красивым, но и сильным. Он был очень похож на свои стихи, неотделим от них.

Однотомник Семена Гудзенко стоит у меня на полке рядом с Сергеем Чекмаревым и Владимиром Луговским. Любое стихотворение звучит для меня с его голоса. Думаю, что нет ни одного, которого я бы не слышал от него самого; часто сквозь стихи я вспоминаю обстоятельства жизни.

Раскрываю наугад книгу:

Я в гарнизонном клубе за Карпатами

читал об отступлении…

Он приехал тогда из Закарпатья загорелый, веселый, целыми днями читал и рассказывал. Это были уже стихи о мирном труде, новые темы жизни.

Потом он уехал в Туву, а я на Волгу, искать свой «Рабочий день». У меня есть письма Семена, присланные тогда. И опять — сила уверенности, веселая жажда жизни. Письма дышали ветром дорог, неукротимым духом его веры в поэзию. В моей душе жило богатство дружбы с ним. Раза два он уезжал к восточной границе, потом привез поэму «Дальний гарнизон», она нас радовала чистотой интонации, правдивостью, она и сейчас важна для воспитания поколений.

Во всем, чему отдавался Семен все эти недолгие годы своей быстрой жизни, во всем — большая сила страстного молодого таланта.

Это был талант, оказавшийся на гребне жизненных испытаний, это была молодость, оказавшаяся готовой к этим испытаниям.

Ветер и дождь, земля и небо, люди труда и подвига, верность долгу — вот пафос его творчества, и ни война, ни мир не являются темой сами по себе, вся его поэзия — это поэзия большого советского характера.

Павел Антокольский «Мы никогда не отпрощаемся с тобою…»

Первое мое знакомство с Семеном Гудзенко в начале 1943 года было связано с очень коротким испытанием, выпавшим на мою долю. Оно продолжалось чуть меньше секунды, но было настолько сильным, что я должен о нем сказать. Когда вошел этот высокий, страшно худой, черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне вдруг померещилось, что это мой сын, известие о гибели которого пришло месяцев за шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным образом сыновей, мужей и братьев, которых считали погибшими, так что, если бы вошедший действительно оказался младшим лейтенантом В. П. А., в этом не было бы никакого чуда. Не буду больше к этому возвращаться, скажу только, что эта первая секунда окрасила собою многое в наших дальнейших отношениях, в дружеской близости, возникшей между двумя людьми, столь разными по возрасту.

Он только что вернулся из госпиталя, и все его существо дышало войной, пережитым на войне. А на войне с ним произошло событие огромной важности: он стал взрослым человеком. Он читал стихи, те самые, что в скором времени вошли в его первую книжку «Однополчане». О них и тогда и впоследствии много говорили, спорили, ими увлекались, их отвергали начисто, принимали до конца. Разноречивость оценки сама по себе свидетельствовала о силе стихов. Что же в первую очередь отличало их от других фронтовых стихов, чем держится эта угловатая юношеская лирика, о чем она? О правде. Только правдой держится она.

Поэт пришел из низов армии, из стрелкового батальона. Политически он был вполне грамотен и, конечно, способен осмыслить значение народной войны. Но в его задачу входило одно: уберечь непосредственную достоверность пережитого.

В этом была особая принципиальность поэта, его требовательность. Разного рода снобы и ханжи сколько угодно могли пожимать плечами и кривить губы по поводу того, что советский солдат «выковыривает ножом из-под ногтей чужую кровь».

Действительно, такой солдат впервые забрел в поэзию, но, если уж он оказался вогнанным в крутую строку, он очень твердо свидетельствовал о правде рассказанного, о суровой правде фронтовых будней.

И еще одна черта сразу бросалась в глаза — крайняя молодость автора, чуть ли не порог между отрочеством и юностью, время, когда окончательно устанавливается ломавшийся до сей поры голос, когда он становится мужским басом. Когда мы читали: «Наш путь, как Млечный, раскален и долог», или: «Мы видели кровь, мы видели смерть просто, как видят сны», — то это не казалось «поэтичностью» в кавычках, не красивым оборотом речи, ибо за этим еще стояло отроческое восприятие мира, которому органически свойственно клубиться метафорами. Когда-нибудь повзрослевший и отрезвевший человек их отвергнет и попросту забудет, но, пока ему и двадцати от роду нет, он видит сны и прочно их запоминает, а Млечный Путь такая же реальность для него, как военная дорога, изрытая снарядами.

Десять лет для поэта — срок и малый и большой одновременно. Для Семена Гудзенко он оказался грандиозным — так много с ним произошло, так изменился, так чудесно вырос на наших глазах этот замечательный человек.

В книге публикуются записные книжки Семена Гудзенко. По ним можно проследить его стремительный рост, его возмужание в первые потрясающие дни и месяцы Отечественной войны. По ним можно почти воочию, почти физически увидеть этого двадцатилетнего юношу в минуты раздумья о самом себе, о судьбах своего поколения, о по-разному складывающихся судьбах товарищей. Можно увидеть, как рождались многие из тех стихов, которые вы прочитали уже в завершенном виде и в его незавершенных замыслах. Можно, наконец, узнать о многих замечательных сверстниках поэта: студентах, солдатах, командирах Советской Армии, с которыми Семена Гудзенко сталкивала и сближала жизнь. Обо всем этом сказано скупо, как это и должно быть в блокнотных записях, во фронтовой, походной обстановке. И в то же время многое сказано с большой выразительностью и остротой, выдающей человека наблюдательного, зоркого, чуткого — художника слова.

Однако значение этих записей шире и устойчивей, нежели биографическое и литературоведческое. Не только писательскую лабораторию демонстрируют записи Гудзенко. Не только внутрилитературную ценность имеют они, не только пособием по изучению его личного творчества могут явиться.

Для всего на свете в свой срок наступает история, И в этом аспекте походные и журналистские записи поэта стали историческими документами. Сквозь биографию очень одаренной личности, как сквозь прозрачный транспарант, проступает биография поколения. Поколения, которое со школьной скамьи самоотверженно ринулось в мировую битву и, жертвуя всем, вплоть до жизни, вынесло на своих плечах тяготы и горе первых месяцев войны; поколения, которое, мужая, закаляясь и становясь суровее с каждым часом войны, прошло всю грандиозную дорогу сражений, побед и утрат.

Битва под Москвой, у берегов Волги, Курская дуга, форсирование Днепра и Вислы, освобождение Киева, Варшавы, Будапешта, Праги, Вены, взятие Берлина — вот вехи этой исторической дороги, вехи светлой и суровой биографии миллионов советских юношей. Семен Гудзенко своими записными книжками вновь становится безымянным рядовым бойцом в человеческом строю, становится именно так, как ему самому этого хотелось:

Быть под началом у старшин

хотя бы треть пути,

потом могу я с тех вершин

в поэзию сойти.

Содержание записей чрезвычайно разнообразно. В этом разнообразии выделяются картины западных городов — Будапешта, Вены, Праги — в первые дни после их освобождения Советской. Армией и встречи в эти знаменательные дни конца 1944 — начала 1945 года со множеством людей, представителей разных военных специальностей и званий, с венграми, немцами, чехами.

Но с особой обстоятельностью и любовью описаны через несколько лет встречи Семена Гудзенко в Средней Азии с героями его будущей поэмы «Дальний гарнизон» — с бойцами и командирами Советской Армии в послевоенные годы. Как всегда, у Гудзенко это не только комментарий к будущей поэме, не только предыстория произведения, давно уже вошедшего в сознание читателей, но и нечто большее. Ведь в поэму вошли уже отобранные и творчески преображенные персонажи, типы, герои. Между тем в записях поэта фигурируют десятки иных, не столь значительных, но тем не менее достаточно интересных солдатских судеб и биографий, замеченных с обычной для Гудзенко любовной зоркостью и чуткостью. Гудзенко общался с ними на марше по пескам пустыни, на коротком отдыхе, в казарме или на биваке, он читал их письма к родным и любимым; вглядывался в списки прочтенных ими книг.

Красавец с открытым, благородным лицом, с большими руками, созданными для лопаты и паруса, с большими ногами, созданными для того, чтобы отмахивать километры, с глубоким голосом, созданным на то, чтобы передать любое сильное чувство, любовь и гнев, человек простосердечный, общительный, отзывчивый, с неисчерпаемым запасом юмора и веселости. Наконец, человек счастливый во всем — в работе, в находках темы, в странствиях, в любви, в быту, в дружбе.

Он был непоседлив — и профессионально, как хороший журналист, и душевно, потому что преодоление пространства, все новые и новые края и климаты ему были нужны как воздух и хлеб вдохновения. Если на карте Советского Союза поставить флажки в тех местах, где он побывал, это будет поучительная картина размаха и душевной экспансии. Это и будет его короткая и яркая биография.

А как бескорыстно выводил он в свет других молодых, которые были моложе всего на полчаса! Когда на его горизонте появлялись еще никому не ведомые, ни разу не печатавшиеся новички, он сразу становился их активным пропагандистом, приносил их стихи в редакции, трубил им славу. Чем была вызвана эта отзывчивость? Прежде всего чувством плеча, которым держится очень многое во всей нашей общественности. Кроме того, хозяйским отношением к общелитературному делу. И наконец, за этим стояло живое у него чувство поколения, одно из самых властных и организующих у молодого поэта. Он принес его из армии. Семен Гудзенко навсегда запомнил свой солдатский долг по отношению к великому множеству подобных ему молодых, тех, которые погибли, и тех, которые остались в живых. Памятливыми признаниями долга полна вся его лирика, но стихотворение первое по счету особенно значительно: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…» Это удивительное стихотворение — такая в нем утверждается вера в жизнь, таким мужеством дышит оно, так оптимистичен его открытый всякому непредубежденному читателю смысл!

Но ведь стихи не нуждаются в том, чтобы вспоминать их сейчас! Стихи и без того живут и будут жить еще долго после всех нас. А мы вспоминаем живого, который так рано перестал быть живым.

Когда очень здоровый и физически сильный человек заболевает, он долго не замечает болезни. Близкие тревожатся, сокрушенно вздыхают, беспокойство их растет не по дням, а по часам, а он — «да бросьте, пожалуйста, что вы пристали!». И много, много дней пройдет, прежде чем черное дело, творящееся где-то в глубинных недрах живой ткани, внезапно о себе заявит криком несдерживаемой боли, обмороком, тяжелым взглядом, устремленным необычно внутрь себя.

Болезнь длилась долго. Но в ней были светлые промежутки, когда мужественный человек снова выпрямлял плечи. Стойкий, храбрый, выносливый, привыкший в армии ко всему, он снова и снова радовался возвращенному дыханию, домашнему уюту после больничной палаты. Каким глубоким и сосредоточенным огнем горели его чудесные глаза, как дружелюбно протягивал он близкому человеку горячую, сухую руку, как верил в непобедимую, трижды благословенную, бессмертную жизнь.

Милый, родной друг! Мы никогда не отпрощаемся с тобою[4].

Василий Субботин Поколение

Если не ошибаюсь, речь идет о сорок четвертом. О зиме. Прекрасно и отчетливо все помню. Сначала, однако, о стихах. И лучше, если я расскажу обо всем по порядку.

Мы разместились где-то на самом дне глубокого, заметенного снегом оврага, в старых, в мокрых, похожих на стойла землянках.

Свечерело. И снег, и небо — все, что было видно в окне, через маленький осколок стекла, сделалось фиолетовым. Передний край был подальше, однако, хотя и с перерывами, его говор сюда все же доносился. Я недавно только начал работать сотрудником в дивизионной газете и почти каждый день туда ходил. Теперь тоже я только-только пришел.

Тут в землянке мы и жили вдвоем. Мы всегда так жили. Так же как редактор и секретарь, всегда особо. Лобода был постарше меня, поопытнее. Он давно писал стихи.

Почти каждый день, с утра, мы уходили на передовую, оттого в земляночке нашей было так холодно и необжито.

Вот в этой-то землянке в этот вечер мы и прочли их, эти стихи. И конечно же, мне дал их мой товарищ. Я, право, не знаю, где ему удалось достать и этот журнал, и стихи… Это все какая-то случайность. Потому что никогда прежде никакой журнал сюда, до переднего края, не доходил.

Едва я увидел те стихи, как понял, что слышал уже о поэте. (Тогда с первого раза я даже не запомнил его фамилии.) Я в то время учился на курсах, в танковом училище. И приехавший туда Антокольский сказал нам впервые о том, что появился в Москве новый поэт… Фамилия не запомнилась, а может быть, даже и не называлась.

Говорилось так, что он солдат, какой-то еще совсем молодой парень. До войны учился то ли в школе, то ли в вузе, писал плохие стихи. Такие, как все. Стихи, пришедшие от литературы, от книг. Но началась война, и попал этот парень на фронт, под Сталинград попал, был контужен, ранен. Лежал в госпитале. Он-то и написал первые стихи о войне… Настоящие, солдатские.

Мне это запомнилось, хотя для первого раза, может быть, и прозвучало чересчур таинственно.

Очевидно, уже тогда я и товарищи мои по курсам и по казарме восприняли все так, что появился поэт наш. Выращенный войной. Мы знали — он придет обязательно, хотя до сего дня видели только творящих подвиг. За каждую свою побывку на переднем крае я видел их, людей войны. Но не было певца. Не было творящего песню. Того, кто бы рассказал обо всем.

Потому-то и так хорош был этот рассказ, что в нем было что-то от легенды.

И вдруг, в холодный вечер зимы, в необжитой, в старой, покинутой другими землянке попался мне томик лучшего в то время военного журнала «Знамя». Я увидел заверстанные в середину стихи поэта.

«Когда на смерть идут — поют. А перед этим — можно плакать…»

«Снег минами изрыт вокруг и почернел от пыли минной…»

Я сразу понял, что это он.

Как это точно все было передано! Все то, что знал и я. И как раз так, как я сам видел, — покрытые минною копотью склоны.

Сразу подумалось, что я тоже так мог бы показать. Ведь и я, я тоже ходил по этим холмам, овитым фугасной серо-желтой пылью. Везде, пока не доберешься до траншеи, — угольно-серые, черные холмы. Они всюду, куда ни посмотришь.

И поверьте мне: солдату действительно кажется, что все-все снаряды, и крупные и мелкие, летят в него, все, что есть стреляющего, несущего смерть, направлено на него. И все странно его минует. И все — странно! — пока не попадет, его минует.

Вот почему это так точно:

…Мне кажется, что я магнит,

что я притягиваю мины.

Разрыв —

и лейтенант хрипит.

И смерть опять проходит мимо.

Я должен сказать тут, что это стихотворение было знаменательным для всей нашей поэзии о войне. Мы как-то внезапно увидели, как правдиво можно писать о войне. И должно быть, влияние его сказалось на многих стихах очень многих поэтов.

Так я с ним познакомился… Ходил по этим изрытым, фугасом запорошенным сопкам и холмам, падал, когда рвалась мина, и, оглядываясь на звук пропевшей пули, повторял: «Мне кажется, что я магнит!»

И вроде бы было веселее. Слово уже было найдено! Всему тому, чему трудно было найти выражение.

Может быть, для поэтов — для его сверстников, для тех, кто до войны посещал литературные аудитории в Москве, — может быть, для них стихи эти не имели такого значения.

Но я говорю только о себе. Я ушел на войну из десятилетки, из небольшого городка в Предуралье, и в солдатский мой ровик поэзия явилась на фронте.

Но, думаю, не для меня одного так необходимо было появление поэта Гудзенко.

Когда мы съехались, слетелись в Москву, нас было уже двести человек! Мы родились как-то все сразу, мы ввалились целой гурьбой. Сдержать нас было трудно.

Для меня он так и остался первым в поколении.

Когда мы вернулись с войны, молодых поэтов было уже много… Были поэты, голоса которых знали уже. Одни заявили о себе после и одновременно, многие даже раньше. Я рассказываю здесь, как это было для меня.

Но тогда, на войне, я прочел только эти несколько стихотворений из случайно попавшей на фронт книжки журнала. «Однополчан» его там, на фронте, в условиях переднего края, прочесть я, конечно, не мог.

Эту его первую книжку, как и многое другое. Как и первые стихи, стихи уже появившихся в журналах молодых, статьи о них, о молодых, вернувшихся с войны, я прочитать не мог. Все это я прочел, когда сам вернулся с войны, с фронта. Только зимой, в сорок пятом году. Может быть, даже в сорок шестом. С полустанка, на котором я тогда жил, я поехал в город.

Я получил эту его первую книжку в читальном зале библиотеки и долго искал свободный, незанятый стул. Книжка эта оказалась до удивления маленькой, тоненькой. В ней было не более десяти стихотворений.

Конечно, я их все помню.

«Тяжелый шаг. Как будто пыль дороги колотят стопудовым колуном…»

И это:

«Пепел костров и пепел волос — это солдатских кочевий следы».

За месяц или полтора до совещания, которому суждено было сыграть такую непредвиденно большую роль в судьбе молодого поколения поэтов, я проезжал через Москву. И со смелостью, свойственной молодости, я со смелостью и дерзостью, которой тогда, после возвращения и победы, у нас было больше, позвонил Антокольскому.

Все тот же Антокольский — он, а не кто другой, снабдил меня запиской к дежурному в клубе, просил пропустить на собрание секции поэтов. Собрания никакого не было, но меня пропустили.

Так вышло, что в первую же минуту я познакомился с Лукониным, которого его стихотворение «Пришедшим с войны» сразу сделало не только известным, но и сразу показало, как бывает всегда, его человеческий характер.

Я ведь был в гимнастерке, и ему нетрудно было узнать во мне одного из вернувшихся. Первое, что я сделал, — я спросил его о Гудзенко, и, взяв за руку, он подвел меня к высокому, рослому парню, который стоял на ступеньках лестницы. Помню, в сапогах был.

— Ну, пойдем, старшой, — я был старшим лейтенантом. — Почитаешь, — сказал тот громогласно.

Мы уселись за один из столиков. Сколько мы раз потом за ними сидели. С ним и все вместе. Все, сколько нас было! Никогда уже это не повторится. Едва мы сели, я стал читать. (Откуда смелость бралась!) Они похвалили, переглянулись. И Луконин тоже похвалил. И сразу я себя почувствовал младшим. У меня это надолго осталось. С Гудзенко мне было проще: мы ведь с ним были давно знакомы!

Но именно Луконин стал говорить с Семеном, что меня надо пригласить на совещание. Об этом совещании тогда много говорили, но почему-то долго его откладывали.

Я действительно приехал, был вызван за день до открытия.

В те бурные дни мы виделись мало.

Я помню заключительное заседание, когда ему пришлось отвечать критикам. Перед этим в печати ругали даже «Быть под началом у старшин». Но особенно ополчились все на всех раздражавшее: «В каких я замках ночевал, мечтать вам и мечтать!»

— Не надо устраивать хихоньки да хахоньки по слишком серьезным поводам, — помню я, он сказал.

Я видел, что ему очень горько.

Я уехал, стал переключаться на мирные темы. Нам было сказано, что все в нашей судьбе зависит от того, как скоро мы перейдем на мирные темы. Довольно решительно нас переключали на эти мирные темы… Я вернулся в Крым, работал, собирал литературное объединение. Сразу, перед счастливым месяцем, проведенным им в Крыму, я получил от него открытку. Он писал в ней: «Хорошо, что молодая поэзия имеет своего полпреда в Крыму».

И самую первую рецензию на свою первую книгу я получил тоже от него. Очень быстро, едва книга вышла, он о ней написал.

И как его хоронили, я тоже помню. Но об этом я не хочу, не стану. Перед смертью он писал, как врачи высаживались и, словно десантники, спасали его. Вытаскивая его с того света.

И даже с той уже даты прошло много лет.

Отчетливо все вспоминаю. Раньше, чем я услышал его стихи, я знал уже о нем самом…

Теперь все становится на свои места. И наш путь, и наше не заласканное жизнью поколение… И то, как мы сидели в мокрых, похожих на стойла блиндажах и землянках и читали его стихи.

И будет порох словом заменен…

Мы тогда еще не понимали, как это хорошо!

Александр Межиров Памяти друга

С. Гудзенко

До сих пор я поверить не в силах,

Вспоминая родные черты,

Что к солдатам, лежащим в могилах,

Раньше многих отправишься ты.

Что тебя не подымет над тучей

Самолет со звездой на крыле,

Что под сенью березы плакучей

Отдыхаешь в родимой земле.

В той земле, для которой ни крови,

Ни дыхания ты не берег,

Что стоит у тебя в изголовье,

Вдоль пройденная и поперек.

Нас везли в эшелонах с тобою,

Так везли, что стонала земля,

С Белорусского — на поле боя,

И с Казанского — в госпиталя.

Ни кола ни двора, только ноги…

Был твой подвиг солдатский тяжел.

Ты назвался поэтом дороги

И ни разу с нее не сошел.

Потому я и верю, что где-то

Между Кушкой и дальней Тувой,

Весь в сполохах сигнального света,

Мчится поезд грохочущий твой.

Или, может быть, от эшелона

В Закарпатье случайно отстав,

Ты проселком бредешь утомленно,

Догоняешь товарный состав.

Мне совсем не покажется странным,

Если с поезда только, с пути

Ты стоишь у дверей с чемоданом,

Ключ в карманах не можешь найти.

Л. Саховалер, командир отделения, однополчанин Что вспомнилось…

…Осень 1939 года. Заполненная аудитория ИФЛИ. Читают стихи. Стихами нас не удивишь. Каждый сам втайне поэт, каждый сам читает стихи — и чужие и свои. Но этот кудрявый парень может. Его строки — что-то о растерзанном до крови пестром осеннем листе — запоминаются, и не только девушкам. Потом узнаю фамилию — Гудзенко.

…Июль 1941 года. Раскаленный асфальт у Ильинских ворот. Толкучка в бюро пропусков ЦК комсомола. Здесь берут добровольцев. Быстрыми шагами проходим по коридорам. В одной из комнат — Гудзенко. «Ты тоже?» — «Да, но только вот закончим с Юркой стихи для радиопередачи о сборе лома».

Август. Подмосковный лесок, брезентовые палатки. По линейке прохаживается дневальный. Начищенные сапоги, белоснежный подворотничок, лихо посаженная пилотка. «Подъем!» — уставным голосом подает команду Гудзенко. А через несколько часов — занятия по подрывному делу. Быстро строчит карандаш в записной книжке: нормы расхода тола, конструкция взрывателя, тактико-технические данные мин. Это, конечно, не стиль Катулла и не мировоззрение автора «Слова о полку…». Но сейчас нужно именно это. Потом даже скупые пометки с занятий вольются в стихотворные строки:

И то,

что может сделать он

и тол

(пятнадцать килограммов),

не в силах целый батальон,

пусть даже смелых

и упрямых.

Кружок солдат за палатками. Сумерки. Одна за другой песни, а запевает Гудзенко. Он может петь и когда жжет солнце, и пыль вьется вокруг взвода, и пулемет давит на скатку и трет шею, и тогда он так же яростно запевает «Если завтра война…», и «Бригантину», и «Катюшу».

Сентябрь. Запыхавшись, он входит в казарму, еле поспел к сроку из города — нужно сдать очередной материал для «Окон ТАСС». «Как дела?» В ответе горечь: «Плохо, Киев сдали».

Октябрь. По пустынным улицам Москвы шагает рота. Винтовки на ремне. Тяжелые мешки за плечами. Песня. Дерзкая песня! Позиция для ручного пулемета оборудована на чердаке одного из домов на площади Пушкина, а пулеметчик поет:

И по улицам Берлина

Флаг советский пронесем!

А вечером вместе с Юрой Левитанским, своим вторым номером, пулеметчик Семен Гудзенко сочиняет новую песню на мотив любимой «Бригантины». Назавтра ее поет рота:

Звери рвутся к городу родному,

Самолеты кружатся в ночú,

Но врага за каждым домом

Встретят пулей патриоты-москвичи.

Припев:

Слышен гул орудий отдаленный,

Самолеты кружатся в ночú.

Шаг чеканят батальоны.

В бой за красную столицу, москвичи!

Мы за все сполна ответим гадам,

Отомстим за наши города.

Нет патронов — бей прикладом,

Чтоб от гада не осталось и следа!

Припев.

Наша слава вспоена веками,

В песнях слава воина жива.

На последний бой с врагами

Поднимается рабочая Москва.

Припев:

Ноябрь. Ленинградское шоссе. Клин. Ямуга. Вельмогово. В нетопленной избе солдаты снаряжают взрыватели для мин. Работа точная. Нужно взвести чеку, привязать ее ниткой. В тусклом свете керосиновой лампы сдвинутые брови Гудзенко. Днем роту бомбили немецкие самолеты — первая смерть на войне. Мины поставлены. Рота уходит, Гудзенко с ней. Десяток бойцов остается охранять минное поле. Через несколько дней блужданий по тылам немцев бойцы соединились с ротой. Гудзенко бросается навстречу товарищам: «Давайте, концентраты готовы, мешки я ваши сберег, сюда, потеснитесь, хлопцы, пустите к костру, замерзли же они». В глазах Семена нескрываемая гордость и радость за друзей — задание выполнили и все вернулись. А потом стихи:

Наш путь, как Млечный, — раскален и долог…

Январь 1942 года. Во дворе казармы выстроился отряд в маскхалатах с лыжами. Отправлялись в тыл к немцам. На правом фланге Гудзенко. К строю подъезжают грузовики. Короткие минуты прощания. Семен быстро взбирается в кузов. Машины выезжают на шоссе…

Май 1942 года. Тыл врага. Белоруссия. На поляне у озера ночью вспыхнули костры. Мягко опустился парашют. Большая земля прислала питание для рации, боеприпасы, мины, газеты. Открываю свежую «Победу за нами». Стихи. Подпись: «Красноармеец С. Гудзенко». Значит, с ним все в порядке. Когда наш отряд уезжал, в полку ходили тревожные слухи о Гудзенко — погиб в боях под Сухиничами.

Сентябрь 1942 года. Москва. Короткий отдых дома после возвращения из Белоруссии. Мать с восторгом рассказывает о Семене. Когда она вернулась из эвакуации, не знала ничего обо мне (через линию фронта письма не шли). Ей удалось разыскать Гудзенко. Он сразу приехал, успокоил. Потом часто звонил, а перед моим приездом сообщил, что теперь уж точно с сыном ничего не случилось.

1943 год. Часто встречаюсь с Гудзенко в редакции, в полку. Поражает его ревностное отношение к газете. Он тщательно вычитывает все материалы, следит за доставкой газеты в батальоны, за тем, как ее читают. Иногда сердился. «Пусть рвут на цигарки (сам он был некурящий), но не могу смотреть, как в газету заворачивают селедку».

1946 год. Вечер поэтов. Гудзенко читает много, последним:

Быть под началом у старшин

Хотя бы треть пути…

Пишу записку: «Старшина Саховалер приказывает красноармейцу Гудзенко явиться завтра в 18.00 по известному ему адресу». Прочитал, улыбнулся, назавтра пришел. Долго сидели, вспоминали товарищей, читал стихи о Закарпатье.

И еще много раз встречал я Гудзенко…

Недавно я прочел книгу генерал-полковника А. И. Родимцева «Под небом Испании». И не случайно ветеран сражений за свободу Испании и Великой Отечественной войны отмечает точность стихов Гудзенко, передающих настроение солдат перед атакой. Для того чтобы написать такие стихи, нужно было самому быть солдатом, самому ожидать атаки… Это высшая похвала воину-поэту.

Яков Хелемский Треть пути

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

Я обернулся. Передо мной стоял парень в легкой рубашке с расстегнутым воротом, в сером костюме. Одежду свою он носил с небрежным изяществом — с первого взгляда обнаруживалась манера держаться непринужденно.

Все в нем привлекало — хороший рост, смуглая кожа южанина, живые горячие глаза под густыми, сросшимися на переносице бровями, и та особая улыбка, которая свидетельствует о природном чувстве юмора.

Вытянувшись в струнку, он глядел на меня лукаво, приложив ладонь к козырьку кепки.

— Вольно! — сказал я, переняв его шутливый тон.

— Давай, майор, познакомимся. А то знаем друг друга только по стихам. Пора нам взаимно выяснить, что мы за люди. Я, как видишь, уже привыкаю к штатскому обмундированию. А ты, говорят, завтра возвращаешься на службу в Кенигсберг. Прости, что я сразу по-фронтовому на «ты». Моя фамилия Гудзенко.

Мы стояли на улице Воровского, во дворе Союза писателей и долго трясли друг другу руки.

После всяких добрых слов, которыми положено обмениваться при знакомстве, Семен задал вопрос:

— Ты куда сейчас? У тебя есть дела?

— Мне нужно в «Комсомолку».

— А мне в «Смену». Значит, по дороге. Давай дойдем пешком до Маяковской, а там нырнем в метро или доберемся троллейбусом.

Было лето сорок пятого года — время возвращений и встреч, время еще незабытых утрат и новых знакомств, время свежих воспоминаний о пережитом и нетерпеливых мыслей о завтрашнем дне.

Мы начали с воспоминаний. Но не с фронтовых. Земляки, мы сразу заговорили о родном городе.

— Слушай, киевлянин, ты где, собственно, там жил? — спросил Семен.

— На Льва Толстого! Угол Саксаганского. Представляешь?

— Мы ж соседи, чудак! Я с Тарасовской.

…Оказывается, мы росли почти рядом. Улицы наши были похожи одна на другую — поднимающиеся в гору, осененные пышными ветвями. Тенистые дворы, отделенные деревянными оградами, одаряли нас уютной живописностью. Здесь полыхали мальвы, трепетали акации, а тополя обнаруживали под ветром серебристую изнанку своих листьев. Рядом качались шелковицы. Мы лакомились их сладкими, чернильного цвета ягодами. На веревках всегда сушилось пестрое белье и проветривались тюфяки. Весной по крутым спускам на улицу Саксаганского низвергались потоки воды и омытые дождем булыжники вдруг оказывались разноцветными. Потом летал нежный тополиный пух, он запорашивал лужи, ветер прибивал его к выступам тротуаров. Мы поджигали его, как это делают и нынешние мальчишки, любуясь бегущим, легким огнем.

В душные июльские ночи на двор выносили раскладушки: нам хорошо спалось под звездным небом и широкими каштановыми листьями.

Осенними утрами, пробегая в школу под старыми кронами, мы отпасовывали своим спутникам игольчатые плоды каштанов, валявшиеся под ногами. При хорошем ударе из лопнувшей ржаво-зеленой кожуры выскакивал твердый, словно полированный шарик.

Я говорю «мы», хотя в те годы не был знаком с Семеном: просто нас окружали одни и те же дома, заборы, деревья. Мы росли рядом в пространстве, но не во времени. И разминулись в Киеве по очень простой причине — я был на несколько лет старше. В детстве и в юности эта разница огромна, она может порой обозначить резкую границу между поколениями. Правда, в дальнейшем, когда мы подружились, этот разрыв почти не ощущался.

Но в давние годы нам встретиться не пришлось. И я ничего не знал о Семене до того военного дня, когда впервые прочитал его стихи.

…И вот мы познакомились. И, шагая по Садовой, взаимно выясняли, что мы за люди.

Не знаю, что выяснил Семен, но у меня сразу же появилось ощущение, что я знаю его давным-давно. Он оказался именно таким, каким я представлял его по стихам. Никаких разночтений тут не было. Увы, такие чудесные совпадения случаются не всегда. Бывает, что при личном общении с художником испытываешь разочарование — так непохож он на свои творения…

Мы продолжали разговор о родном городе. Вдруг Семен с ходу начал читать стихи, рубя ладонью воздух.

Мы снова в Киеве, дождями

промытом до голубизны,

и, кажется, — каштаны с нами,

весенние, пришли с войны.

…У нас окопное терпенье —

мы все смогли перетерпеть:

и отступления, и смерть, —

чтоб снова в зарослях сирени

с утра малиновкам звенеть;

чтоб снова молодым влюбленным

у тополя рассвет встречать,

чтоб киевлянам запыленным

из Киева писала мать.

— Ну как? — спросил Семен.

— Стихи хороши. А мне, как ты догадываешься, они особенно близки.

— А ты видел Киев после освобождения?

— Я только вчера прибыл оттуда. Слетал на день, навестил сестру, вернувшуюся из эвакуации.

— Какие впечатления?

Вместо ответа я прочел только что написанные стихи:

Никогда в этом городе не было пыли.

Лишь цветочной пыльцою лицо овевало.

Здесь водою днепровскою улицы мыли,

Да и ныне до блеска промыты кварталы.

Почему же родной ветерок Приднепровья

Осыпает прохожего яростной пылью,

И песчинки, пропахшие дымом и кровью,

Мне забили гортань и глаза ослепили?

Это ветер прошел по обугленным стенам,

Обметая золу на пожарищах старых,

Он клубится Крещатика прахом священным,

Душным пеплом, летящим из Бабьего Яра.

Если вы под листвою пахучих каштанов

В этом городе горе былое забыли,

Вам напомнит о нем, обдавая нежданно,

Безутешнее облако пепла и пыли…

Семен одобрительно кивнул и после раздумья сказал:

— Я попал туда еще в сорок третьем, когда руины не успели разобрать, и Бабий Яр был как открытая рана. Дома отстроят, а эта рана, боюсь, не скоро заживет. Крещатик… Я очень его любил. На его месте появится новая улица. Надо полагать, она будет красивей и просторней прежней. И все же мне жаль старого Крещатика. Знаешь, никакой проспект не заменит нам ту улицу, по которой протопала наша юность.

И, как бы отгоняя от себя грустные мысли, он без перехода спросил:

— А базары украинские любишь? Могучая вещь — украинский базар! Шум, звон, краски… Кавуны, груши-дички, глечики с ряженкой, макитры с малосольными нежинскими огурчиками, связки лука из Бахмача, вареная кукуруза, семечки прямо с подсолнуха… Красота!

— А на пляж ездил? Труханов остров любишь?

— А Матвеевский залив!

— А Владимирская горка!

Так мы всю дорогу признавались в любви к нашему Киеву, скорбели и радовались, предавались воспоминаниям и шутили, и опять читали стихи.

А на другой день я улетел в Кенигсберг, и мы увиделись лишь через год.

Путь, пройденный Семеном Гудзенко в годы войны, широко известен и многократно описан. И прежде всего им самим. В стихах его запечатлены те солдатские высоты, на которые он счел необходимым добровольно подняться, прежде чем взяться за перо и сойти в поэзию: «Быть под началом у старшин хотя бы треть пути…»

Об этой трети он рассказал и в записных книжках, которые вел на фронте. Они уже знакомы читателю. Я хочу напомнить несколько строчек из этих записей:

«2 января 1942

Ранен в живот. На минуту теряю сознание. Упал. Больше всего боялся раны в живот. Ходить не могу… Бабарыка перевязал. Рана — аж видно нутро. Везут на санях…

…Полечусь и снова в бой.

4 марта

Вчера вышел из дома. Пахнет весной. Не заметил ее начала.

Завтра мне двадцать лет. А что?»

Весь характер Семена — в этом «А что?».

Мудрость ветерана, и оптимизм двадцатилетнего, и перенесенные страдания, и вера в будущее и в себя — все в этом вопросе-вызове.

Вот он идет, Семен Гудзенко, в шинели, пропахшей дезинфекцией, в кирзовых сапогах, коротко остриженный, осунувшийся, только что покинувший госпитальную койку. Но кругом весна и завтра — день рождения.

А что?

Есть у Гудзенко стихотворение «Сапер».

Всю ночь по ледяному насту,

по черным полыньям реки

шли за сапером коренастым

обозы,

танки

и полки…

Это стихотворение неоднократно переиздавалось. Но ни в одном издании не указано имя человека, которому оно посвящено. Между тем это человек, очень близкий Семену, старший брат его — Михаил Гудзенко.

Написав стихи в сорок втором году, Семен, когда они печатались, постеснялся поставить над ними посвящение. Мало ли саперов рискует на фронте жизнью? Неловко выделять своего родственника. Не решился поэт сделать это и в сорок третьем, когда брат погиб. Сколько саперов пало на войне! И строки были адресованы всем, кто, жертвуя собой, расчищал путь войскам.

О том, что стихи посвящены Мише, знала только мать. И она согласна была с младшим сыном, что в годы всеобщей беды не следует подчеркивать личную утрату. Пусть в стихах воспеваются все братья, все сыновья.

Скромность эта может показаться чрезмерной. Но от этого она не становится менее благородной.

Лишь недавно было обнародовано посвящение.

В Доме актера готовился вечер памяти Гудзенко. Было решено, что каждый из участников вечера завершит свое выступление стихами Семена.

Я позвонил матери поэта, которая из-за болезни не могла присутствовать.

— Ольга Исаевна, дайте совет — какие стихи мне прочитать?

И мать ответила:

— Прочитайте стихотворение «Сапер» и сообщите, что оно было посвящено Мише. Теперь это уже можно. Я думаю, что и Семен теперь разрешил бы…

…В писательскую среду Гудзенко вошел с естественностью человека, попавшего сюда не случайно, явившегося сюда по праву, не за легкой славой, а за тем, чтобы работать всерьез.

Он не робел перед авторитетами, суждения его были самостоятельны и по-юношески категоричны. В то же время собственный литературный успех не кружил ему головы. Его хвалили, одна за другой выходили его книжки, появлялись уже переиздания. Но и тени зазнайства в нем не было. Свойственное ему чувство иронии проявлялось и по отношению к самому себе и от многого спасало. Его «лидерство» среди молодых выражалось прежде всего в заботе о товарищах — он «проталкивал» чьи-то рукописи, он выискивал молодых армейских, еще неизвестных поэтов. Он составил из рукописей этих поэтов сборник для Воениздата. Если не ошибаюсь, в сборнике впервые печатались Евгений Винокуров и Константин Ваншенкин.

…Собеседник и рассказчик Семен был отличный Живой, остроумный, он поражал меткостью суждений, отточенностью каламбуров, мягким юмором.

Он сразу завладевал разговором, выкладывал новости. И прежде всего это были новые стихи. Он с ходу начинал их читать. Читал он превосходно, подчеркивая ритмические ходы, энергично выделяя сочетания звуков.

Помню, как звенела его «Трансильванская баллада», когда он словно высекал слог за слогом.

Занят Деж,

Занят Клуж,

Занят Кымпелунг.

…Нет надежд,

Только глушь.

Плачет Нибелунг.

Через некоторое время, на пороге зрелости, он перестанет увлекаться этой звукописью. А пока ему приятно сознавать свою силу, поигрывать мускулатурой стиха.

Любил он эту игру и у своих товарищей. Очень нравились ему стихи Павла Шубина.

— Здорово сделано! — говорил он и с увлечением читал:

Есть город матросов,

Ночных контрабасов,

Мохнатых барбосов

И старых баркасов,

Зюйдвесток каляных

На вантах наклонных

В ветрах окаянных

Рассолом каленных.

Там ворвани бочки

Не моря подачки,

Грудасты там дочки,

Горласты рыбачки…

Это могли быть и другие строки полюбившихся ему поэтов — Недогонова, Орлова или Межирова. Немного знал я людей, которые так, как Семен, искренне радовались бы чужому успеху, и не только близкого товарища, но и человека в общем далекого от него и по складу характера, и по поэтическому почерку.

Сколько в Семене было доброжелательства и любви к поэзии, душевной широты и уважения к мастерству!

…Мы привыкли встречать его после больших дорог, веселого, переполненного впечатлениями, похудевшего, обветрившегося, пропахшего дымом костров, прокаленного азиатским солнцем.

Закарпатье, Тува, Туркестанский военный округ — куда только его не заносило. Он возвращался с новыми стихами. Чемодан был набит рукописями, вырезками из газет, фотографиями, записками, полученными во время выступлений. И всегда привозил он адреса новых друзей.

Если можно было бы собрать вместе всех его друзей, то на эту встречу пришли бы десантники, воевавшие бок о бок с ним в Подмосковье, и однокурсники из ИФЛИ, армейские газетчики и ташкентские поэты, львовские студенты и солдаты Кушки…

…Мучительно писать о последних месяцах его жизни, о той мере физических страданий, через которые пришлось ему пройти.

Мы знали, что он мужественный человек. Об этом свидетельствовал путь, пройденный им в годы войны. Но борьба Семена со смертельным недугом раскрыла такое неисчерпаемое богатство, таившееся в нем, такую цельность натуры, что поражены были даже люди, близко знавшие его.

Мы часто навещали Гудзенко в нейрохирургическом институте, где он перенес сложнейшую мозговую операцию. В палате вместе с ним лежали тяжело больные, порой обреченные люди.

Семен был душой этого маленького коллектива людей, проходивших страшное испытание. Он находил в себе силы шутить, сочинять больничные частушки, рассказывать забавные истории.

Можно было лишь догадываться о том, как страшны были часы одиночества в бессонные ночи. Но к утру он уже был собран. И посетителей встречал обычным:

— Ну что, великие утешители? Садитесь. Начнем отвлекающий треп.

И тут же начинал рассказывать что-нибудь смешное, иронически описывал больничный быт.

Настроив всех на «веселую волну», он говорил гостям:

— Ну, а теперь выкладывайте свои новостишки. Кто что пишет? Кто кого ест?

И все кругом улыбались. Лица больных светлели.

О болезни речи никогда не было. Лишь однажды он сам заговорил о ней. Было это так. Я сказал шутливо:

— Вот уж воистину, солдат спит, а служба идет. Пока ты тут прохлаждаешься, пришла верстка двух твоих книг — «Новые края» и воениздатовский «Дальний гарнизон». Скоро они выйдут в свет.

Семен махнул рукой и тихо ответил:

— Не в этом счастье, старик. Отдаю обе эти книги за то, чтобы встать на обе ноги и пройти по комнате. А книг можно много еще написать…

…Перед последней отправкой в больницу я навестил его дома. Он лежал полупарализованный, с белой шапочкой на голове. Мы были одни в комнате. Он показал глазами на листки со стихами, отпечатанными на машинке.

— Вот посмотри, написал недавно.

Я начал читать. Теперь эти стихи знают все.

Я пришел в шинели жестко-серой,

выданной к победному концу,

юный, получивший полной мерой

все, что полагается бойцу…

— Ну как? — спросил Гудзенко.

— Семен, родной, это замечательно, это здорово. Но самое главное — эти стихи залог твоего скорого выздоровления. Если ты можешь сейчас так писать, значит, мозг…

Он прервал меня, положив свою ладонь на мою руку.

— Не надо, — сказал он твердо. — Слушай меня, старик, мы тут одни. Давай будем серьезны и поговорим как мужчина с мужчиной. Я все понимаю. Через полгода я стану горсткой пепла. Стихи эти — последние, может быть предпоследние. Знаешь — лампочка, перед тем как перегореть, дает вспышку. Вот так. И хватит об этом.

И он вдруг улыбнулся так же, как тогда, в сорок пятом, на улице Воровского, когда стоял, полный юношеского задора и лукавства, и, вытянувшись, держал руку у козырька кепки, здоровый, рассчитанный, казалось, на долгую жизнь.

…Доблестно пройдя треть военного пути под началом у старшин, он стал служить с тем же солдатским достоинством главному своему призванию. Перед ним простерлась большая дорога его жизни в поэзии.

Но едва-едва миновав первую треть этой новой, открывшейся перед ним дороги, он был сражен в мирное утро, когда не осколки, а февральские ветры свистели за больничным окном.

Всего одна треть… Но она бесценна. Она стоит продолжительной и плодотворной жизни.

Того, что успел сказать Семен Гудзенко, хватит надолго.

Вот почему он по-прежнему в дороге, он открывает новые земли, завоевывает новые сердца.

Юрий Левитанский Памяти ровесника

Мы не от старости умрем —

От старых ран умрем…

С. Гудзенко

Опоздало письмо.

Опоздало письмо.

Опоздало.

Ты его не получишь,

не вскроешь

и мне не напишешь.

Одеяло откинул.

К стене повернулся устало.

И упала рука.

И не видишь.

Не слышишь.

Не дышишь.

Вот и кончено все.

С той поры

ты не стар и не молод,

и не будет ни вéсен,

ни лет,

ни дождя,

ни восхода.

Остается навеки

один нескончаемый холод

продолженьем

далекой зимы

сорок первого года.

Смерть летала над нами,

витала, почти ощутима.

Были вьюгою белой

оплаканы мы и отпеты.

Но война,

только пулей отметив,

тебя пощадила,

чтоб убить

через несколько лет

после нашей победы.

Вот еще один холмик

под этим большим небосклоном.

Обелиски, фанерные звездочки —

нет им предела.

Эта снежная полночь

стоит на земле

Пантеоном,

где без края могилы

погибших за правое дело.

Колоннадой тяжелой

застыли вдали водопады.

Млечный Путь перекинут над ними,

как вечная арка.

И рядами гранитных ступеней

уходят Карпаты

под торжественный купол,

где звезды мерцают неярко.

Сколько в мире холмов!

Как надгробные надписи скупы!

Это скорбные вехи —

пути моего поколенья.

Я иду между ними.

До крови закушены губы.

Я на миг

у могилы твоей

становлюсь на колени.

И теряю тебя.

Бесполезны слова утешенья.

Без тебя мне шагать

и подхватывать песню на марше.

Ничему не подвластен

железный закон притяженья

к неостывшей земле,

где зарыты ровесники наши.

Лев Озеров Словарь русского языка

Это было поздней осенью 1955 года.

Ольга Исаевна Гудзенко, мать Семена, ставшая после его смерти другом всех его друзей, сказала мне:

— Я хочу подарить вам первые три тома словаря русского языка. Семен подписался на него и успел получить первые тома.

Подойдя к книжной полке и прикоснувшись к серым корешкам с золотым тиснением, она продолжила:

— Вот они! Возьмите! Остальные будете получать по мере их выхода. От имени Семена.

Три тома словаря я отвез домой. Здесь я увидел, что словарь начал выходить в 1950 году, и Семен — по принадлежности к поэзии и филологии — заинтересовался этим фундаментальным многотомным изданием, рассчитанным на многие годы и на долгую жизнь человека.

Магазин Академкниги помещался на улице Горького, напротив телеграфа, в очень удобном для покупателей, продавцов, для самих книг помещении. Потом в этом помещении открыли кафе, а Академкнигу перевели в дом напротив Моссовета, по правое копыто коня Юрия Долгорукого.

Я подходил к стойке отдела подписных изданий и говорил:

— Гудзенко, Семен Петрович, Чайковского, 13, квартира 23.

Продавщица отыскивала в картотеке его карточку, на которой вслед за действительными двумя подписями Семена Гудзенко с печальной неопределенностью расписывался я.

Шли годы. Выходили очередные тома. Менялись члены редколлегии словаря, некоторые из них оказывались в траурной рамке. А я все продолжал неизменно подходить к прилавку и говорить продавщице:

— Гудзенко, Семен Петрович, Чайковского, 13, квартира 23.

Четырнадцать томов. Четырнадцать разных переживаний.

Четырнадцать кусков моего житейского времени. Конечно, и в другие дни и часы я думал о Семене Гудзенко. И на вечерах его памяти, и в разговорах с друзьями, в работе с Ольгой Исаевной над рукописью его, и при подготовке книги его избранных стихов, и при собирании материалов для статей и заметок о нем. Но всего острей мысль о нем трепетала во мне, когда я на карточку подписчика словаря ставил его имя. Перо горело в моей руке.

В моих раздумьях о Семене Гудзенко участвовало прошлое — воспоминания, настоящее — работа над его наследием, будущее — осмысление его опыта для новых поколений, передача его наследия еще неведомым нам наследникам.

Я заметил: чем ближе человек, тем трудней писать о нем. К чему ни прикоснешься — все больное. Все стало моей жизнью. Вплоть до подписи. У нас было общее и разное. Одно принималось безоговорочно, другое оспаривалось — дело живое. Как река в приоткрывшуюся плотину, жизнь моего друга стремительно заполняет всю душу.

…Вторая половина тридцатых годов. Приезжаю на каникулы из Москвы в Киев. Сестры рассказывают мне, что на нашей Тарасовской улице появился школьник, пишущий стихи.

Гудзенко? Имя всплыло в моей памяти, когда этот юноша поступал в ИФЛИ. Он пришел экзаменоваться, а я уже заканчивал институт. Общежитие в Останкине. Семен Гудзенко рывком открывает легкую дверь моей комнаты. Здесь живут четверо: Лорис Овсепян — мой друг, историк, научивший меня любить армянскую речь и армянскую поэзию, красавец и умница, погибший на войне; Георгий Азовцев — мечтатель и спорщик, близкий мой друг в институтскую пору; Николай Серов — искусствовед, очень аккуратный, знающий толк в домашнем уюте, и я. Это была пора подготовки к государственным экзаменам. Времени в обрез, спешка, напряженность, суета.

Пришел Гудзенко, и мы разговорились, вышли на воздух. Как я был рад тому, что Семен отвлек меня от институтских тетрадей и программ. Мы бродили по Шереметьевскому парку среди старых статуй и молодой зелени и читали стихи. Нас сотрясали ритмы Багрицкого и Пастернака, Сельвинского и Есенина, Блока и Маяковского. Мы были переполнены стихами. Читали их взахлеб, уже не слушая друг друга, а одновременно. Иногда наши голоса звучали в унисон, строки, читавшиеся Семеном, подхватывал я, начинал я — он поддерживал своим ломким баском. Мы кричали, удаляясь от дворца, где страдала Параша Жемчугова, в глубину старых дворянских аллей. Мы бродили, не чувствуя под собой земли.

Были еще встречи, беседы, задушевные чтения, совместные планы. Но вскоре все начнется наперекор нашим планам! Будет пожар в общежитии. Буду прыгать со второго этажа со своими тетрадками и со скрипкой, поддерживаемый за ворот Жорой Азовцевым, потом с отчаяния влезу в чужие тесные брюки и с отчаяния состригу свои кудри, и потом все же соберусь с силами и сдам госэкзамены, и потом поступлю в аспирантуру и начну работать в «Правде». Потом начнется война. Мы с Семеном Гудзенко потеряем друг друга и потом все же найдем друг друга.

…Из института вместе с другими студентами-ифлийцами летом 1941 года он ушел на фронт.

Был путь, как Млечный —

раскален и долог.

Упрямо выл над соснами металл.

Обветренный, прокуренный филолог

военную науку постигал.

Позднее я узнал, что бойцом в составе отряда лыжников Гудзенко участвовал в боях под Москвой, партизанил в тылу противника. Зимой 1942 года вместе с отрядом воевал на Смоленщине. В боях за деревню Маклаки был ранен. После госпиталя с бригадой «Комсомольской правды» по путевке ЦК ВЛКСМ работал журналистом в Сталинграде: писал заметки и статьи, песни и лозунги.

В год 1943-й, до его поездки в Сталинград, мы и встретились. Иду по Маросейке. Недалеко от Армянского переулка сверху, с Покровки, взвод солдат. По всему видно: они после госпиталя. Некоторые в бинтах. И в строю — он!

Командир разрешил Семену выйти из строя. Мы обнялись, договорились о встрече. И опять мы не могли наговориться. Читали стихи. Вместе относили «Однополчан» и «Баллады» в издательства.

С фронта Семен Гудзенко принес стихи — позднее объединенные в циклы и книги, — сделавшие его имя известным. Эти стихи писались в прямом смысле перед атакой. Короток, как молния, был путь от замыслов до текста. В эти мгновенья Семен Гудзенко сказал за себя и за всех. В эти мгновенья он был гениален.

«Мудрость приходит к человеку с плечами, натертыми винтовочным ремнем, с ногами, сбитыми в походах, с обмороженными руками, с обветренным лицом…» С фронта Семен Гудзенко пришел именно таким мудрецом. Хотя остались в нем и восторг, и озорство, и даже мальчишество. Сколько метких двустиший было им послано друзьям по разному поводу, как задиристо выступал он на литературных вечерах, утренниках, посиделках, с какой энергией читал стихи (жест правой руки — кулак ударял, как молот по шляпке гвоздя или шел наотмашь по диагонали, будто что-то с яростью перечеркивая и отметая).

Однажды Семен говорит мне:

— Оставь на время свои пейзажи и послужи газете «Победа за нами».

Семен свел меня с редактором газеты добрым Тругмановым. Я делал подтекстовки, писал очерки, статьи, подготовил для газеты стихи и в нескольких ее номерах печатал поэму об Александре Чекалине.

С благодарностью я вспоминаю это шефство младшего над старшим, Семена надо мной, его заботливое отношение ко мне и моей работе.

Увлеченный работой над очерком о своем погибшем друге Герое Советского Союза Лазаре Папернике, Семен и меня увлек. Мне было поручено под портретом Паперника, опубликованным в газете, сделать подтекстовку.

— Ну вот, оказывается, сумел… Не все же писать акварели. Можно и лозунг и марш!

Каждый раз при встрече, как бы мы ни были заняты, читались новые стихи из тетрадей, записанные на отдельных листах, в блокнотах, на полях книг.

В память врезалось: Тверской бульвар, осень, малолюдно, пасмурно, скамейка напротив дома Герцена. Мы перебиваем друг друга, торопимся сообщить друг другу побольше о поэтах, о поэзии, мечтаем о будущем.

…Есть поэты, чьи биографии глядят на читателя прямо со страниц стихотворных сборников. Поэзия их встает впереди всех предисловий. Она, как пехота, входит в непосредственное соприкосновение с читателем. К числу таких поэтов принадлежит Семен Гудзенко. Он работал над стихом настойчиво, но ему не терпелось выйти к читателю и слушателю. Он был из числа тех, кто пробивал дорогу слову звучащему, успеху тех поэтов, которые придут позднее — уже в середине, во второй половине пятидесятых годов, подготовит почву для победного шествия поэзии в сердца читателей.

«Поэзия — честность, настоянная на страстности», — сказано в одной из записных книжек Семена. «Если не задыхаешься в любви и горе, стихов не пиши», — находим там же.

С такой установкой можно было входить в жизнь и в литературу, смотреть в глаза матери, любимой, однополчан.

Жизнь он считал той вершиной, с которой сходят в поэзию:

Быть под началом у старшин

Хотя бы треть пути.

Потом могу я с тех вершин

В поэзию сойти.

Он стал правофланговым нашей военной поэзии. Это лирика и эпос — поэма «Дальний гарнизон».

Но как бы ни было велико место, занимаемое военной темой в творчестве Семена Гудзенко, нельзя всю его поэзию сводить только к этой — пускай и главенствующей — теме. У него есть и улыбка, и озабоченность, и пейзаж, и раздумье, и радость, и печаль. Его муза жадна до жизни. Полна чаша его влюбленности во все, что облекает душу в плоть, его восторженного преклонения перед чудом жизни. Как молодо, свежо и празднично выглядит этот поэтический мир. Как убедительно и привлекательно это жизнелюбие. Послевоенный Кола Брюньон идет по земле:

А дождь накрапывал, накрапывал,

автобус путая в сетях.

Автобус, как медведь, похрапывал,

шерсть оставляя на кустах.

И еще:

Светлеет запад и восход

по расписанью ночи.

И золотистый небосвод

ветрами обмолочен.

И еще:

Все идет ходуном,

в ус никто не дует.

Над бочонком с вином

девушка колдует.

…………………..

фиолетовый хлеб,

розовое пиво.

Я оглох.

Я ослеп.

Я совсем счастливый!

Стих Семена Гудзенко подчас задыхается от счастья видеть, слушать, обонять, петь, говорить. Он торопился жить. Он был жаден до жизни. И он тосковал по размеренной работе, по глубокой вспашке поэтического поля. Он готовился к большому циклу работ.

— Надо по-настоящему сесть за историю, за словари, шлифовать каждую строчку.

…Сижу возле постели Семена в большой светлой палате. Он молчит. Ему тяжело. Не уйти ли мне?

— Посиди!

Сижу и после долгой паузы рассказываю Семену о своей поездке по Литве. О том, как читал там его стихи своим друзьям, что эти стихи нужны людям.

Семен оживляется, насколько это возможно в его состоянии.

После меня приходит Лариса, потом она расскажет мне, что застала Семена оживленным, с пробудившимся интересом к жизни.

Быть нужным людям — это его представление о счастье. Об этом он говорил в стихах и в прозе Может быть, об этом он думал при последнем нашем разговоре.

…В промежутках между операциями он жил новыми замыслами, следующей работой. Я не встречал более обнадеженного человека. Мы ходили по Кисловским переулкам, по Собиновскому, по Герцена. Весна, поэзия, будущее, дети… Именно тогда были написаны стихи, получившие название «последних».

В прохладном затененном вестибюле больницы перешептываются друзья и знакомые. Ходим из угла в угол.

По широкой лестнице медленно спускается Ольга Исаевна. Ни расспросов, ни бюллетеней. По лицу ее все видно…

…В некрологах и статьях говорится, что его жизнь была короткой. Это справедливо, если жизнь измерять днями и годами.

…И вот последний, 17-й том словаря от «X» до «Ящурный». Год 1965. Как известно, последний том выдается по квитанции, по задатку, внесенному при подписке. Квитанция утеряна.

Иду к директору магазина. Вкратце рассказываю ему историю, приведенную здесь. Он говорит: «Вы получите этот том. Нужно только письмо от матери Семена Гудзенко».

И Ольга Исаевна пишет письмо, и я получаю последний том, и мне жалко, очень жалко, что я не смогу больше от первого лица говорить продавщице:

«Гудзенко, Семен Петрович, Чайковского, 13, квартира 23…»

В. Ларцев, доцент Самаркандского университета В Самарканде

Вторая половина октября 1950 года. Самаркандский университет опустел: объявили — завтра студенты всех факультетов выезжают на сбор хлопка. И несмотря на горячий день сборов и на то, что о встрече с Семеном Гудзенко знали только члены литературного кружка, литературный кабинет филологического факультета к семи часам вечера был полон…

Около факультетской стенной газеты «Филолог» стоял высокий человек в светлой рубашке и светло-серых брюках. Он внимательно читал стенгазету, иногда что-то записывал себе в блокнот. К нам на собрание литературного кружка часто приходили ребята с заводов «Красный двигатель», «Кинап». Они читали свои стихи, рассказы, спорили. Я и подумал, что на встречу с московским поэтом пришел кто-то из заводских ребят.

Высокий человек, которого я видел около стенной газеты, прошел к кафедре между рядов. Он окинул всех взглядом своих больших, глубоких и немножко печальных глаз и сказал:

— Начнем? Я в Самарканде третий раз. Очень хотелось встретиться с филологами. Признаться, боялся, что сегодня встреча не состоится. Ведь все готовятся к выезду на уборку хлопка.

Семен Гудзенко кратко охарактеризовал основное направление советской поэзии в послевоенные годы.

— У нас еще много пишут стихов о войне, — сказал он. — Да это и понятно. Эта тема надолго. Пишут наши поэты и о мирном труде. И это хорошо. Однако почему-то мало пишут о жизни советских воинов в мирной обстановке, о их трудных буднях. Меня эта тема захватила всего. Вот уже несколько лет бьюсь над «Дальним гарнизоном». Закончил поэму, напечатал, но неудовлетворен, часто бываю в воинских частях и проверяю на солдатах правдивость написанного. В правдивости изображения — вся сила нашей поэзии… Я просмотрел несколько выпусков вашего рукописного альманаха «Путь молодых». Отметил, многие из ваших начинающих поэтов мало знают жизнь, слабо знакомы с поэтической техникой. Очень много стихов вы пишете о природе и любви, мало о сегодняшнем дне. А дни-то у вас какие! Горячие, боевые!

Семен Гудзенко рассказал нам и о своих трудностях, неудачах, внушая нам мысль, что поэзия трудное, повседневное дело.

Нам казалось странным, что поэт, выпустивший уже несколько сборников стихотворений, «не похвастался» ни одним из них, ни разу не оттенил свою удачу. Но эту удачу, талантливость, искренность и глубокое знание жизни мы почувствовали, когда он стал читать нам свои стихи.

Он прочел «Балладу о дружбе». Но как прочел! Семен Гудзенко преобразился. Того человека, который только что спокойно рассказывал о поэзии, уже не было. Был Гудзенко-боец. Он был весь в напряжении, словно готовился к смертельной схватке с врагом. И когда он прочел:

Мне дьявольски хотелось жить, —

пусть даже врозь, пусть не дружить,

Ну, хорошо, пусть мне идти,

пусть он останется в живых.

Поделит с кем-нибудь пути,

и хлеб, и дружбу на двоих.

И я шагнул через порог… —

мы все замерли, мы ясно почувствовали, что это поэтом не выдумано, что он это пережил, что он и тогда и сейчас — всегда готов ради друга идти на смерть. И поэт стал нашим лучшим другом, за которого мы теперь тоже готовы были идти в огонь и в воду.

Крепко ударили нас по сердцу эти строки.

То, что Семен Гудзенко наш, современный комсомольский поэт, поэт молодости и отваги, певец современных мыслей, чувств и переживаний молодежи, мы еще глубже почувствовали после горячего чтения таких стихов, как «Память», «Перед атакой», стихи из «Сталинградской тетради». Мы всем сердцем осознали, что жизнь для Семена Гудзенко — это беспрерывная борьба, неустанный труд, крепкое единение с народом, что он «всегда перед атакой».

А потом с улыбкой и с какой-то особой задушевностью поэт прочел нам «Вешние воды». Помню, после мы повторяли четверостишие из «Вешних вод», так образно рисующее картину русской природы:

Черемух белые платки

мелькнули в мелколесье,

как будто кто-то у реки

их просушить повесил.

Мы дружно аплодировали и тем строкам из ненапечатанных еще стихотворений, которые изображали среднеазиатские пейзажи, были наполнены самаркандским воздухом.

По окраине заречной, где сады

над потоком замутненным, но студеным,

к сентябрю, напившись солнца и воды,

спины гнут под урожаем многотонным;

по окраине булыжной, как всегда,

как по зимней норме с неба синих сводов,

телеграфные забиты провода

снегом хлопкоочистительных заводов…

После встречи мы все вышли вместе с Семеном Гудзенко на бульвар. Мы увидели, как он утомлен. По дороге в гостиницу он говорил мало. Шел медленно, смотрел себе под ноги, загребал носком обильно нападавшие на тротуар огромные листья чинар и тополей.

Я и Василий Шутов[5] попросили у Семена Петровича разрешения завтра зайти к нему.

— Что ж, заходите. Часов в одиннадцать…

Утром, когда мы вошли в номер к Семену Гудзенко, он полулежал на диване и читал. На подоконнике, на диване лежали свежие газеты, журналы. Как бы пересиливая себя, чуть приподнявшись, он улыбнулся и сказал:

— Садитесь, садитесь, — и, помолчав, добавил: — Мне что-то сегодня нездоровится. — Он провел несколько раз по животу ладонями, его лицо на какое-то мгновение исказилось. Потом он обратился к нам: — Ну, что там у вас новенького? Выкладывайте!

Хотя он старался быть веселым, однако глаза его были печальные, он часто смотрел через нас, в окно, на улицу. Ни я, ни Василий не знали тогда, что Семен Гудзенко был тяжело ранен в живот в 1942 году.

Василий стал читать свои стихи. Семен Гудзенко не перебивал, слушал, а когда Василий кончил читать, неожиданно спросил его: «Сколько вам лет?» Василий ответил. «Значит, 1923 года рождения. Мы почти ровесники. Был на фронте! — он утвердил это, посмотрев на боевой орден Василия. — А вот этого как раз и не ощущается в ваших стихах. По стихам не видно, что вы прожили такую трудную и интересную жизнь. Тематика у вас какая-то отвлеченная. И такие спокойные стихи… Я думал, что в ваших стихах отобразится окружающая жизнь, ваша республика. Ведь сколько кругом примечательного! — Он взял со стола огромную розовую гроздь винограда осеннего сорта и сказал: — Какая внутренняя сила! Сколько энергии и какой прекрасный урожай! Видите, как крепко прижались виноградинки. Такую бы силу в стихи!»

Он оторвал несколько потерявших форму виноградинок, положил их на ладонь и внимательно стал рассматривать.

Зазвонил телефон.

— Здравствуйте, товарищ подполковник. — Лицо его оживилось. — Это очень хорошо… Ждите… Еду… — Потом бросил трубку и, обращаясь к нам, сказал: — Начинаются учения. Здорово! Еще раз проверю жизнью свой «Дальний гарнизон».

Юрий Окунев «Упал, метнув гранату…»

Вагоны выездной редакции «Комсомольской правды» стояли напротив городского сада. За три года, прошедшие со дня окончания битвы на Волге, руки жителей города еще не успели обновить этот участок земли. Прежде всего — заводские цехи и жилища. Людям жить было негде…

Рано утром около вагона послышался чей-то голос:

— Семен Гудзенко приехал?..

Кто-то крикнул, что вместо Гудзенко приехал другой.

Последовал ответ:

— Нам другого не надо, нам Гудзенко нужен!

«Другим» был я, и мне захотелось взглянуть на тех, кому я не нужен…

Я увидел девушку и троих парней, которые с разочарованием посматривали на вагоны выездной редакции. Я сказал им, что я и есть «другой».

— Но нам бы Семена… Он бы смог…

Девушка, поправив очки, торопливо пояснила:

— Понимаете, мы комсомольский пост. Понимаете, Юркин не ставит в новой школе котлы для парового отопления. Обещает и каждый день срывает график. В общем, понимаете, молниеносно нужна убийственно-уничтожающая листовка. Чтобы ее положить под стекло на столе Юркина. Чтобы утром он пришел, увидел, завопил… Сумеете?

— Попробую…

— Гудзенко это здорово умел!

Потом я понял, что иду по следу Семена Гудзенко, по следу легенды о нем…

Первые добровольцы-строители и первые жители города с волнением рассказывали о юноше-поэте из выездной редакции «Комсомольской правды». Он появлялся перед ними не как официальный представитель, не предъявлял мандата, не объявлялся поэтом. Они позднее узнавали об этом. Если он чем-то и выделялся, то особой отзывчивостью, мягкостью, романтической приподнятостью.

Он появлялся словно из-под земли в землянках и траншеях, переоборудованных под общежитие.

Пушки смолкли. Наступила тишина, о которой Гудзенко писал:

И тишина, неслыханно большая,

лежит в снегу, на битых кирпичах,

на гильзах, почерневших и холодных,

на кранах, позабывших о воде…

Была удивляющая тишина, ослепляющая победа. И ни одного уцелевшего здания. Люди приспосабливали под жилье доты, траншеи, землянки.

Добровольцы-строители выпускали в одной из землянок боевой листок. Несколько девушек склонились над деревянным самодельным столом. Заметки уже написаны, а вот со стихами дело не клеится… И вдруг чей-то голос произносит слова Мефистофеля из «Фауста»:

— «А вот и я, и денег много, и плащ мой драгоценен…»

Девушки от неожиданности вздрагивают, оглядываются.

Перед ними скорее молодой Фауст, для Мефистофеля он слишком обаятелен. Вместо «драгоценного» плаща — обыкновенная солдатская гимнастерка. Улыбка у гостя лукавая и вместе с тем дружеская. Девушки окружают неожиданного гостя.

— А где же рога?

— Я их спрятал. Чем могу быть полезен?

— Если вы действительно черт, то, чтобы мы поняли, что нам чертовски повезло, сочините для боевого листка стихи о наших каменщиках.

— Я готов. Только мне нужны их души…

— Их души на дежурстве. В самом разгаре рабочего дня. Их нельзя тревожить.

— Ну что ж, если не души, то хотя бы имена и фамилии.

— Это можно…

Получив листок с именами и фамилиями, Семен Гудзенко придвинул табуретку, сел за стол.

— А теперь, девушки, посидите минут тридцать в сторонке.

Девушки с нескрываемым любопытством, уставясь в затылок симпатичного пришельца, перешептывались. Гудзенко полушутливо потребовал:

— Замрите!

Ровно через полчаса, точно в назначенный срок, объявил:

— Готово!..

Светлокосая редколлегия боевого листка удивилась чуду: стихотворный текст так быстро и так остроумно написан!

А таинственный «свойский парень» помогал уже другим добровольцам устраивать свое жилище. Он не брал у жителей города интервью, не был в городе гостем — вместе с жителями он переживал все лишения и неудобства. Стихи стихами, газета газетой, но прежде всего он рядовой участник восстановления города. В 1943 году он имел полное право написать:

Первым плотницким ударом

Для товарищей своих

Сами вытесали нары,

Сами сколотили их.

Незнаком я с делом новым,

Ноют руки, ломит грудь.

На широких на сосновых

Так приятно отдохнуть…

Поздно вечером усталый, запыленный, но счастливый Семен Гудзенко попадался на глаза редактору «Комсомольской выездной»:

— Ты где ходил?

— По планете…

— Что раздобыл?

— К утру станет ясно.

И садился писать очерки, стихи, плакаты.

Я почти на каждом шагу — на руинах, на дверях восстановленных зданий, на заборах, на бортах грузовиков — встречал плакаты со стихами Семена Гудзенко. Строки его жили, призывали. Они стали боевым кличем. Я продолжал идти по его следу и наслушался немало трогательного и диковинного. Может быть, не все полностью соответствовало фактам, но все наверняка совпадало с душевной широтой и щедростью Семена, так хорошо знакомой всем его друзьям. Мне говорили:

— Это не тот ли Гудзенко, что всю ночь напролет читал нам в землянке стихи, шутил с девушками?..

А некоторые из них, чего таить, были тайно влюблены в него. И, как известно, девушки в скучных людей не влюбляются. А он был веселым человеком, умел посмеяться и беззлобно высмеять. Только попадись ему на язычок!

Я сам часто становился «жертвой» его острот и каламбуров.

Уборщица одного строительного треста утверждала:

— Это он спас моего племянника Витьку! Все приметы говорят, что он!.. Витька и его дружки — ни дна им, ни покрышки? — затеяли «раскопки» в овраге. Ну и нашли гранату. Ну и решили посмотреть, что у нее внутри… ни дна им, ни покрышки! И только это они хотели что-то дернуть — перед ними появился парень в кирзовых сапогах, в солдатской форме, только без погон, выхватил у ребят гранату и сказал: «Это мы быстро!» Что-то повернул, что-то вынул, вздохнул с облегчением, вытер пот со лба, щелкнул Витьку по носу и позвал: «Добровольцы-самоубийцы, за мной!» — «Куда это?» — «Сначала посмотрим остатки „хейнкеля“, а потом я вам работу дам». И увел их.

— А может быть, это был другой, а не Семен Гудзенко?

— Так на то приметы есть…

— Какие же?

— Собою красивый! Брови на переносице срастаются! Да что там! Я его позднее на митинге видела. Когда декламирует, воздух рукой разрубает?

— Значит, он. Личной персоной.

— За ним мальчишки толпой бегали. И Витька и другие…

В обкоме комсомола мне сказали:

— Гудзенко нам очень помогал. Он скорее был наш сотрудник, чем выездной редакции. Но редактор не сердился. Цели ведь у нас общие…

С утра начиналось паломничество в его купе. Он подолгу совещался с пионерами. Потом они выходили с кипой газет и листовок. Приходили начинающие поэты. Приходили девушки: и строительницы, и работницы, и пионервожатые. Сотрудники редакции пытались иронизировать:

— Что это к тебе девушки на исповедь зачастили?..

Но подшучивать над Семеном было небезопасно. Редко кто мог сравняться с ним в остроумии и находчивости. Реагировал он мгновенно и так чувствительно, что во второй раз не захочешь с ним потягаться…

Как-то утром он шел по городу и услышал доносившийся из землянки, где жили строители, шум. Как оказалось, одна из девушек, не выдержав трудностей нелегкого быта, сбежала со стройки домой. Оставив подругам письмо, она незаметно покинула землянку. Семен застал ее подруг разъяренными. Они призывали его устроить над «дезертиром Катькой» беспощадный гражданский суд: «пригвоздить», «заклеймить», «распотрошить» и т. д.

Семен с улыбкой просит:

— Если она вернется, обещайте мне делать вид, будто ничего не произошло…

— Ищи ветра в поле…

— Она уже давно под стук колес мечтает о варениках бабушки.

Семен опять:

— Так как — слово даете?

— Трудно это. Всыпать бы ей с аппетитом…

— Слово даете?

— Ладно. Обещаем…

На другой день, проснувшись, девушки обнаружили на нарах Катьку. Она как ни в чем не бывало улыбалась во сне. Где разыскал ее Семен, что сказал, осталось неизвестным…

С мая по ноябрь 1943 года жил и работал в городе доброволец-солдат легиона строителей Семен Гудзенко. Восстанавливал город, писал стихи и лозунги, сажал деревья, личным примером воодушевлял на подвиг. И потому был награжден медалью «За трудовую доблесть».

А покинув берег Волги, никогда душой не расставался с великим городом. Где бы ни находился, о чем бы ни писал, он вновь и вновь обращался мысленно к городу на Волге. Эта тема как лейтмотив пронизывает его юность, проходит через все последние годы его короткой жизни, как через «Неоконченную симфонию».

В 1946 году он вспоминал о великом городе в стихотворении «Журналист».

В 1947 году в стихотворении «Слово солдата» он говорит о том, что «негаснущее пламя» этого города

…горит в сердцах моих однополчан.

В поэме «Подвиг ровесника», оконченной в том же 1947 году, поэт писал, что он хочет со своим ровесником пройти

…под-над Волгою по улице широкой,

мимо ослепительных домов.

Однажды осенью Семен Гудзенко приехал на Волгу. И друзья встретили его с распростертыми объятиями.

Поэма «Дальний гарнизон» была окончена в 1950 году. В главе «Вечерняя поверка» говорится:

упал, метнув гранату,

чтоб земляки прошли

быстрее…

И не только к городу на Волге, но

…и дальше —

полземли!

Гудзенко прошел «полземли», был с советскими войсками в Венгрии, ездил в далекую Туву и в Закарпатье, побывал в Туркмении у пограничников, и везде с полным основанием он мог сказать о себе словами героя поэмы «Дальний гарнизон»:

Я был простым солдатом,—

Мильоны нас таких…

Владимир Беляев Друг из Москвы

Во Львове уже пышно цвели каштаны и буйное, второе послевоенное лето постепенно входило в свои права, как вдруг по городу пронеслась весть: «Приехали Борис Горбатов и Семен Гудзенко. Будут выступать».

С Борисом Горбатовым я встречался в конце 20-х годов в Донбассе и даже печатал на страницах молодежной газеты его «Ячейку». Он-то и познакомил меня с Семеном Гудзенко.

Бывают такие открытые, цельные натуры, с которыми сразу идешь на дружбу без боязни ошибиться в человеке, и человек этот входит в твою жизнь. Таким человеком был Семен Гудзенко. Он обладал способностью легко знакомиться с людьми, устанавливать с ними душевные контакты.

— Показывайте город! — попросил Гудзенко. — Все показывайте!

Часами я водил его по узеньким улочкам предместья, показывал старинную латинскую кафедру и Армянский монастырь четырнадцатого века, переводил ему надписи на древних памятниках живописного Лычаковского кладбища, которое львовские патриоты считают вторым по красоте в Европе после Генуэзского.

Во Львове, в окружной военной газете, Семен Гудзенко встретил много своих фронтовых друзей. Сколько было переговорено им с друзьями, сколько боевых эпизодов вспомянуто!

Круг интересов Гудзенко был необычайно широк. Помню, один из вечеров мы провели за стенами Онуфриевского монастыря, где похоронены первопечатник Руси Иван Федоров, напечатавший в одной из келий первую на Украине книгу — «Львовский апостол».

…Мы часами бродили по аллеям Стрийского парка, взбирались на макушку Высокого замка, уходили в заросший высокими серостволыми буками окраинный лесопарк Погулянка.

— Вы понимаете, — как-то сознался мне Гудзенко, — я хочу познать душу Львова, а до нее, оказывается, не так-то просто добраться! Город-то с очень запутанной историей. То Австро-Венгрия, то Польша, то многовековые влияния католицизма. Сам черт голову сломит во всех этих сложных оттенках и исторических переплетах…

Как-то я познакомил Семена Гудзенко с одной девушкой-гуцулкой, переселенкой из Польши. Она переживала временные разочарования: в частности, не могла из-за каких-то простых формальностей продолжать высшее образование, к которому стремилась.

Несколько часов слушал Гудзенко историю моей знакомой, вникал в существо ее обид. Когда на следующий день в узеньком номере гостиницы «Интурист» я спросил: «Ну как, Семен? Что вы думаете об этой истории с девушкой?» — Гудзенко сказал: «Я, откровенно говоря, чувствовал большой стыд оттого, что в нашей прекрасной, мудрой стране она прежде всего натолкнулась на идиотов, которые своей тупостью вредят Советской власти…»

Девушка эта благодаря доброму вмешательству Гудзенко успешно закончила Львовский университет, сейчас преподает в одной из школ старинного города, довольна своей судьбой…

Да, Семен Гудзенко был настоящим человеком, кровно заинтересованным в судьбах простых людей, в процветании и престиже нашего советского общества.

Семен Гудзенко горячо полюбил Закарпатье. Поездки по этому краю оплодотворили его поэзию, вызвали к жизни много светлых, жизнерадостных стихов о шахтерах, о смелых людях, о плотогонах-бакарашах, живущих по обе стороны Карпат.

Еще тогда, будучи во Львове и собирая «заготовки» для новых стихов, Гудзенко знакомил нас с замыслами своей поэмы «Дальний гарнизон». У него было много друзей во Львове. К Семену «на огонек» приходили многие военные журналисты, часами слушали стихи Семена о боевых днях и о новых людях, увиденных поэтом в Прикарпатье.

* * *

…— А где у вас базар? — спросил однажды меня Семен. — Люблю базары, особенно летом.

На следующий день мы пошли с Семеном на Краковский базар.

Уже появились во всем своем многообразии первые плоды лета: розовая молодая картошка, морковь, петрушка, груды укропа, колючие темно-зеленые огурчики, груды румяной редиски, первые пунцовые помидоры, привезенные из Закарпатья. Тут же торговали засушенными багровыми перцами, вязками чеснока, ожерельями лука, отпускали стаканами в бумажные кульки оранжевую паприку. На стойках поблескивали, попахивая болотной тиной, жирные, скользкие лини, зеркальные королевские карпы и остромордые щуки, а в ивовых кошелках, грозно шевеля усами, ползали медлительные пучеглазые раки.

Семен Гудзенко пристально вглядывался во все это богатство щедрой прикарпатской природы, бродил по рядам, приценивался, покупал впрок, на вечер, куски кровавой полендвицы и пахнущей чесноком темно-коричневой домашней колбасы приговаривая:

— Здорово! Какое разнообразие! Какие краски! В Москве базары куда бледнее. А здесь — такая палитра!

Глядел я в его проникновенные карие глаза, и почему-то вспоминались мне такие же жадные до жизни, ненасытные фламандские мастера, их наполненные обилием плодов земли натюрморты, перенесенные из мира зрительных ощущений в мир реального искусства плотью и талантом художника.

Была у Семена Гудзенко одна прекрасная черта характера — доброжелательность к своим коллегам, стремление помогать своим товарищам по перу и постоянно делиться с ними тем, что он увидел в провинции…

Помню, я как-то пожаловался, что приходится большую часть времени уделять публицистике, действовать, так сказать, в области «малых форм», не дожидаясь, пока все виденное и переживаемое отложится в виде больших произведений, потому что в трудные, послевоенные годы для литератора, живущего на земле, зараженной бациллами фашизма, — это сейчас главное. По секрету я признался Гудзенко, что все же потихоньку работаю над окончанием трилогии «Старая крепость», начатой еще до войны, в Ленинграде.

Когда мы шли по городу, на рассвете, Гудзенко расспрашивал меня, как дальше поведут себя герои «Старой крепости», знакомые ему еще со школьных лет, по первой повести. Мимоходом сказал:

— Вот закончите книгу, обязательно присылайте в Москву. С удовольствием напишу о ней.

У Семена Гудзенко слова не расходились с делом. Когда трилогия вышла, Гудзенко, не дожидаясь, пока я ему пришлю книгу с дарственной надписью, потратил «четвертную» и купил книгу. Он опубликовал о ней в «Литературной газете» большую статью «Первые всходы революции», в которой очень доброжелательно и профессионально разобрал достоинства и недостатки книги. Приятно было читать его вдумчивую, на редкость хорошо написанную статью. Затем на страницах журнала «Огонек» он очень доброжелательно отозвался о моей документальной повести «Граница в огне», рассказывающей о подвиге 13-й пограничной заставы.

Правильно сказал кто-то, что на таких людях, как Семен Гудзенко, — добрых, отзывчивых, принципиальных, — земля держится, потому что они оставляют большой след в сознании и памяти знавших их людей и помогают своим творчеством лучше понимать и ценить жизнь.


Волейбольная команда. Первым стоит С. Гудзенко. Артек, 1938 г.


Фронтовые друзья. Наверху, второй слева направо Семен Гудзенко. 1942 г.


Плакаты со стихами С. Гудзенко.




Плакаты со стихами С. Гудзенко, выпущенные редакцией газеты «Комсомольская правда» в Сталинграде. 1943 г.


Работники выездной редакции газеты «Комсомольская правда» в Сталинграде. 1943 г.


«Ребята из газеты „Родина зовет“», — написал С. Гудзенко на обороте этой фотографии, присланной матери. 1945 г. (Второй слева С. Гудзенко).


Обложки первых книг стихов С. Гудзенко.


С. Гудзенко, П. Антокольский, М. Луконин. 1947 г.


Участники I совещания молодых писателей: М. Луконин, В. Урин, В. Захарченко, А. Межиров, В. Тушнова, С. Гудзенко, П. Антокольский (руководитель семинара). Москва. 1947 г.


На семинаре молодых поэтов. Ленинград. 1948 г.


Семен Гудзенко среди героев «Дальнего гарнизоне». 1950 г.


«Дочка у меня такая милая, милая — как дети всей земли…». Строки из стихотворения «Катюша».


Черновик одного из последних стихотворений поэта.


Семен Петрович Гудзенко.





Загрузка...