Кружатся, редеют листья, устилают еще не остывшую землю. Кроны деревьев похожи на кружева. Стволы берез стали еще белее, и только на освещенных солнцем опушках они по-летнему сиреневые. Под тяжелыми ветвями елей проходишь, словно под сводами храма. В зеленом сумраке, под тревожные лесные шумы представляешь себя в далеком робком детстве.
И вдруг там, в новом просвете, вспыхнула и заискрилась рябина! А дальше другая, еще ярче. Кажется, они излучают тепло, так красны их гроздья. И хочется оглядеться вокруг, поискать еще такую же. И находишь. И радуешься.
Гудит лес, волнами раскатывается этот гул во все стороны. Листобой гуляет, куролесит и гасит листья, а рябины все светят и светят.
Падут заморозки, пройдут первые непроглядные снегопады. И прилетят к рябинам птицы. И придет человек, осторожно сломит несколько веток, унесет в деревню, домой. И повесит на чердаке под самой крышей, у самого окна, чтобы каждый прохожий мог видеть алые гроздья…
В нашей деревне возле каждого дома растут рябины. Бревенчатые дома будто мрачнеют, если нет поблизости хотя бы маленькой рябинки. Сквозь годы и расстояния греет это домашнее тепло рябинового света.
Рябины дороги мне с тех военных лет, когда не только что о сахаре — о настоящем хлебе не решались вслух вспоминать. Мы бегали по первым заморозкам к манящим рябинам, носили греющие ягоды на чердаки, а средь зимы мама выдавала нам по веточке…
Не могу представить ни детство, ни родную деревню без этого дерева. А разве осень без рябинового света можно представить?
Собрались внучата, пришли к Дорофею с поклоном: «Дедо, разреши на жеребеночке, на Ветерке, покататься». Дорофей глянул поверх очков, разгладил усы.
— На жеребеночке? На Ветерке, значит, хочется? Ишь, вы, какие скорые… Об этом сначала надо не у меня, а у Карюхи спрашивать. Я тут хозяин невелик. — Прищурил глаза, трубку раскурил и все-таки пообещал: — Вот притрусит землю снежком, запрягу Карюху в красные сани, покатаю тогда. А Ветерок пускай поглядит, как это делается, поучится…
Каждое утро в четырех соседних домах раным-ранехонько просыпались Дорофеевы внучата-дошколята (семеро их — четыре девочки и три мальчика, все с хорошими, ласковыми именами: Лена, Лида, Луша, Лиза, Леня, Лева и самый маленький четырехлетний Гоша), на улицу выбегали и собирались возле конюшни, жеребеночка выглядывали: вырос Ветерок или нет?
Ждали они с нетерпением и первого снега. Но зима еще спала где-то за лесом, не торопилась приходить, укрывать землю белым покрывалом. Но однажды она все же проснулась, заворочалась, вздохнула и зародила холодный ночной ветер. Тогда и стало подмораживать. А ребятам дома было тепло, крепко они в эту ночь спали…
Старая же Карюха не подремала даже. Она со своим шустрым жеребеночком ходила вокруг конюшни. Не щипала отаву, не пила из ручья, не будила деревню пугливым ржанием, а только настороженно прислушивалась, вглядывалась в синюю темноту.
Рассвет погасил густые звезды. Запарили луга. Зазеленели свежо и влажно озими, засеянные веселыми блестками. (А может, то небесные звезды упали на землю? — так, наверное, думал жеребенок.)
Чтобы избавиться от ночного недоумения, Карюха осторожно подошла к оврагу, попробовала чудную, синеватую траву, которая каждой осенью после первого заморозка казалась ей незнакомой, подумала о том, что приближается, совсем близко подкралась зима. Она решила рассказать о холодном времени года своему малышу, доходчиво, на своем лошадином материнском языке. Но он не захотел слушать, подпрыгнул на высоких, стройных ножках и пустился галопом через овраг, оставив на траве, покрытой инеем, четкий след.
Карюха тревожно заржала, и, как всегда, ей откликнулся знакомый человеческий голос — отозвался Дорофей. Карюха встряхнула гривой и степенно пошла к конюшне, поглядывая на жеребенка. Конюх, добрый и разговорчивый, похлопал лошадь по крупу, потрепал ее уши и гриву, заглянул в глаза. «Зима, видать, подходит, — сказал он тяжелым старческим голосом. — Опять зима…» Карюха, соглашаясь, фыркнула, мол, холодно будет.
— Твой-то мороза не нюхивал, — рассуждал Дорофей, подгоняя непослушного жеребенка к теплой конюшне. — Ничего, узнает, как морозец трещит. Всего отведает.
Карюха опять, как бы соглашаясь, встряхнула гривой. Подошла к новеньким красным саням-кошевикам, обнюхала, оглядела. И вдруг весело заржала — рассмеялась, увидев стайку Дорофеевых внучат: они уж тут как тут, сани обогревают.
На следующее утро выпал снежок. Вокруг бело и ровно стало. Карюха легко бежала вдоль деревни, чувствовала, как ловко сидит праздничная, с начищенными бляхами сбруя. Под дугой звенел любимый колокольчик.
— Эх, залетные! — кричал Дорофей.
Шуршал и позванивал под полозьями свежий снежок. Маленькие невидимые птички будто бы взлетали из-под саней, вились над ребятишками, весело сообщали: «Мы с вами! Мы с вами!»
— Это что за птички, дедушка? — спросил Гоша. — Они где-то все поют и поют.
— Я и сам слышу. Думаю, птицы радости. Какие теперь лучше могут петь? Для вас они под первым снегом прятались и теперь выпархивают, радуются. Для вас… А Карюха думает, что для жеребеночка.
Редко увидишь теперь коня, запряженного в сани. А увидишь, охватит вдруг острое желание прокатиться в кошевочках по зыбкой зимней дороге. И представляешь себя в быстрых санях. Летите лицо снег из-под копыт резвого коня. И слышится над головой радостный голос отца: «Эх, залетные!»
Иногда, кажется, живешь не настоящим, а ожиданием и воспоминаниями. Зимой (как в детстве) с нетерпеньем ждешь летнее раздолье, а летом, даже таким вот холодным, вспоминаешь зимние дни, те самые, когда заметил, что уклад лесной жизни резко меняется: зимующие птицы и звери таятся, боясь обнаружить себя неосторожным движением. Только лоси да волки гуляют, будто бы нарочно взметывая широкими размахами глубокий снежный покров. Лишь кое-где хитрые лисицы оставляют длинные бусы легких следов да, спустившись с дерева, пробегает коротконогая куница… Все чаще однообразные серые облака надолго затягивают небо. Но трескучие морозы крошат и розовят эту серую завесу, выкатывают низкое пухлое солнце. И надеешься: скоро, скоро придет тот день (медведь повернется в берлоге на другой бок), наступит тот самый перелом, который определяется поговоркой: «Солнце — на лето, зима — на мороз». А потом оттепель разрыхлит снег…
В наших близких лесах было глухозимье. Однажды вечером кромки над горизонтом чуть подкрасились, но ранним утром следующего дня опять начался густой тихий снегопад, заботливо укрывающий радостные заячьи следы. И хорошо накатанная в воскресенье лыжня почти исчезла, едва обозначилась узеньким желобком. Будто бы все вокруг обволокло этим обильным сонным снегом: ни шума деревьев, ни звуков, ни шорохов.
Сосновый лес похож на осеннюю березовую рощу — так бело в нем, свежо, светло. И тихо. Необыкновенная мягкая тишина. Глухозимье должно бы уже кончаться, а такое впечатление, словно все замерло, не очнется, не оживет…
Свободный от служебной занятости и неоправданной суеты, я удивлялся свежести и белизне мира, тому, что лес далеко просматривался и зазывал, зазывал в мир несочиненной сказки. Надо бы крикнуть. Не потому, что заблудился, а оттого что облегченно было на душе. Но не решился. Поберег тишину для себя и для другого человека… И для того дятла, который промелькнул над вершинами с видимым намерением сесть где-то поблизости. Его крылья породили волнение воздуха. Словно бы пробежала верхом белка или куница, посшибала хвостом хлопья снега, а те, падая, повлекли за собой снегопад, который издали показался вспышкой… На меня обрушился белый пыльный ливень, а вокруг захлопало, будто бы крупный град падал на крышу деревенского дома. Эти звуки происходили от комьев снега, летящих с вершин.
Когда стихло, заметил на снегу много незнакомых следов — так было утоптано вокруг деревьев, словно огромные лисы гонялись за зайцами. Вглядываясь в этот «узор», представил притаившихся за деревьями и в мелком подросте необыкновенных, еще невиданных зверей.
Со свистом прошуршал реактивный самолет, совсем близко с грохотом пронесся скорый поезд… (А я думал, что укатил на лыжах очень далеко от дороги.) И обрушился с деревьев оробелый снег, закачался спящий лес. Казалось, не снег падает с деревьев, а срывается робкая тишина… И может быть, в эту минуту вспомнил обо мне человек, встречи с которым всегда желанны…
Туман закладывался над сухой травой вокруг перелесков. Не в низинах и оврагах, как обычно, а на взгорках. И от этого казалось, что деревья подпрыгнули, оторвались от земли и как будто застыли в воздухе. Когда поздним вечером поднялась большая яркая луна, туман запушился. И видно было, что крыши домов по всей деревне и вершины берез поседели. Это спускался на землю иней, пришедший на смену плотному туману.
Вспомнилось: такие вечера бывали в детстве. Они приходили в те дни, когда ты уже устал от летних забот, когда заметишь, что все в природе переменилось. С полей прибрано; скотина нагулялась и привыкает ко двору; свезены под навес и в сарай плуги, бороны, сеялки, замолчала на току барабанная молотилка; на огородных грядах остались одни кочерыжки; близкий лес просветлел; речка — словно застывшее стекло меж прилизанных берегов. А возле родного дома еще много дел, с утра до вечера мы при работе, а мама все равно дольше нашего в хлопотах. Она дотемна сидит на крыльце и вяжет в большие связки, похожие на гроздья, крупный оранжевый лук. Рядом — пучок свежего мочала, серп, воткнутый в остулок. Этим серпом она отрезает мочальную слоинку для связывания лука. А я стою посреди улицы в отдалении, чтобы и деревню было видно, и маму на крыльце. Только что она рассказывала, как и откуда прилетает предзимняя птица Сиверко. Потому и посматриваю на густеющую над лесом темноту. Слышится шорох перьев в огромных крыльях… Жутковатый холодок наполняет грудь, и я уже готов крикнуть: «Летит Сиверко!»
Теперь поздними осенними вечерами вместо крыльев таинственной птицы я вижу над лесом тяжелые набрякшие облака, а вместо шороха крыльев отчетливо слышу вокруг шаги, хотя они очень легки и осторожны. Я знаю: зима не прилетает, она подкрадывается. А в детстве прилетала, торопилась к нам с новыми забавами и радостями.
Разве я уже не верю в птиц из-за синь-морей? Разве меня уже не радует приближение зимы?
Пусть она подкрадывается, настораживая едва уловимыми шагами. Я сочиню сказку о том, как ходят по земле первые снежинки-разведчицы. Сказку не для себя, а для младшего сына. И будет в той сказке моя деревня, моя мама… И будет вот этот предзимний вечер.
У меня были самые красивые лыжи. Отец перед отправкой в армию сделал их, покрасил яркой краской я сказал: «Катайся на здоровье».
Ребята, конечно, завидовали мне. А особенно первоклассник Колюня. Он всегда приставал, выпрашивал лыжи, потому что у него своих не было, а я еще нарочно перед ним хвастался:
— Законно скользят. А легонькие-то, а гибкие-то! И пружинят хорошо.
Вот и нахвастался. Колюня проходу не давал. Только завидит меня, сразу канючит:
— Ну, дай попробовать хоть разочек, дай прокатиться-то.
— Упадешь ведь, сразу сломаешь. Таких, смотри, ни у кого больше нет.
— Да не упа-ду-у, вот увидишь, не упаду.
— Ладно. Бери. Только, если упадешь, больше ни разу не проси…
Он старательно подвязывал к большущим валенкам крепления. А потом долго стоял на горе, не решаясь тронуться с места…
Колька набрал в грудь как можно больше воздуха, раздул щеки, оттолкнулся палками и поехал вниз по хорошо накатанной лыжне. И лыжня-то была некрутая, с единственным поворотом возле куста можжевельника, а он не смог управить: струсил, наверное, на повороте и упал…
Я подбежал к нему. И сразу за лыжи взялся: «Снимай, больше никогда не получишь! Видишь, трещинка». Эта маленькая задиринка, конечно, и раньше была, но мне хотелось упрекнуть Кольку. Он это понял. И сказал горделиво:
— А я и сам сделаю лыжи, вот так!
Только на следующий день он пришел ко мне с вопросом: «А из чего твои лыжи сделаны?»
— Из березы.
— Я из березы делать не буду. Березы нельзя рубить. Папа говорил, что это самое красивое дерево.
— Лыжи только из березы и делаются. Из осины не идет, какие лыжи из осины — хрупкие больно.
Мы вместе искали самую ровную, самую стройную, гладкоствольную березу. Помогали нам и другие мальчишки. Петька — сосед, тот, что на год меня старше, сказал: «Дай-ка, Никола, топор».
— Чего будешь делать?
— Вот эти две срублю. Из которой лучше получатся лыжи, узнаем.
— Не надо, Петь, — попросил Колюня. — Не надо, ладно?
Петька стоял на своем. Он обмял снег, постукал обухом — зазвенела береза, вздрогнула, шевельнула ветвями, уронила с веток белый пух.
— Зачем ты разбудил ее? — спросил Колюня.
— Чего ты сказал?
— Спала ведь она…
— Эх ты, деревья не спят, они замерзают на зиму, они неживые.
— Нет, живые. Я не хочу, не хочу лыжи делать! И кататься никогда не буду. — Колюня толкнул Петьку и схватился за топорище. — Не дам!
На следующее утро тетя Варя, мать Колюни, поехала в райцентр покупать лыжи. Но их тогда в магазине не продавали. Она вернулась ни с чем. В тот же вечер вытащила на улицу скамейку, поперечной пилой отпилила один конец и завострила его топором. Это она сделала колышку. «Вот тебе, катайся! Или хуже?!» — сказала. Но сын не послушался, не стал кататься на колышке, ему хотелось на лыжах…
Он перестал выходить на гору. А потом заболел скарлатиной. Мы долго думали, чем бы порадовать больного друга. И тогда я решился, принес лыжи, положил на постель рядом с Колюней.
— Они твои теперь, ладно. Возьмешь?
— Не… Не надо, — тихо сказал он. — Пока болею, снег растает.
— Ох ты! Придумал. Зима еще только началась… Она долгая, зима-то, очень долгая…
Колюня через некоторое время выздоровел. Вышел на горку и стал кататься на санках. А я на своих самых красивых лыжах кататься не посмел.
…Через двадцать лет я получил письмо из Москвы от студента Суриковского института. Доброе письмо с воспоминаниями заканчивалось такими словами: «А береза все-таки спала. Неужели кто-нибудь срубил ее? Собираюсь приехать и посмотреть».
Первые синие снега, розовое морозное небо, солнце над неподвижными деревеньками, и вдруг песня… Да такая летняя! Жаворонок? Откуда? Он же прилетает в апреле. Прислушался — сомнения не было: пел полевой жаворонок, и совсем близко.
Не веря себе, я заспешил из деревни. Сместилось ощущение времени, чудилось, что бегу по мягкому весеннему снегу. Так спешишь в апреле, услышав первую птичью трель. В наших местах скворцы и жаворонки — певцы весны.
Какое это необыкновенное время в полях! Высокое пение звенит и звенит с утра до вечера, то опускается к земле, чтоб обратить на себя внимание, то поднимается по невидимой лесенке и сливается с небом. Песня накрывает всю землю. Только жаворонок знает такую песню…
Я бежал по первому снегу, по первым звонким льдинкам. Но песня исчезла. Неужели это только почудилось? И вдруг из-под ног вспорхнул жаворонок. Однобоко перелетел метра два в сторону и упал в пушистую от снега траву. Он смотрел на меня виновато, будто хотел объяснить, почему остался в заснеженном поле. «Здесь был мой дом, над которым однажды появился ястреб. Я увел его, но повредил крыло. Мои птенцы выросли. Я отправил их с друзьями в теплые края. А сам остался в этом поле. Со мной осталась песня… Но силы покидают меня…»
Он не высказал до конца свою боль, видимо, очень спешил. Подпрыгнул и, неровно перебирая крыльями морозный воздух, поднялся, чтобы запеть.
Клочковатые тучи испуганно растянулись и куда-то исчезли. Заливисто, по-весеннему пел жаворонок. И казалось, вновь просыпается природа, начинается весна.
Но песня оборвалась на самой высокой ноте. И упала на мерзлую траву. Я подошел, поднял певца и почувствовал, как больно ударило в ладонь маленькое сердце.
Тишина звенела над застывшим полем. А я думал: сколько надо сил, чтоб в одиночестве долгими холодными ночами хранить свою песню и ждать человека, чтоб подарить ее.
Придет новая весна. Жаворонки прилетят в апреле. Но ко мне возвратится эта осенняя песня…