За березовой рощей возле Черного омута на заветной поляне зацветали травы. Ефимыч, тяжелый и сумрачный с виду старик, пришел проведать покос и заодно стожар подправить — укрепить…
Каждое лето ходил он на эту поляну, и ни сын Алексей, ни невестка Вера, ни другие родственники, соседи — никто не волен был ему мешать. Ефимыч косил один, без помощников, а вот стог метать сын помогал. В погожий денек неторопливо, любовно укладывали они вдвоем хорошо просушенное сено. И старик рассуждал о том, что зимой, когда он приедет на медлительном длинногривом Рыжке и раскроет стог, над снегами поплывет аромат далекого лета…
Нынче Ефимыч почувствовал: не сможет больше косить, а траву проведать все-таки пришел. И дума была особенная: как это поляна в сенокосные дни — без него. Растрогал старого вчерашний разговор с внучкой Светланой. Не успела приехать она из Костромы, мать, отца поцеловала и — к деду с расспросами:
— Мама говорила, что у тебя, дедушка, заветная поляна есть. Вместе с бабушкой всегда сенокосничали на той поляне. Пойдем и нынче, дедушка, косить, — попросила она. «Молодые к одиночному труду непривычные, — думал Ефимыч, артелями любят работать. Соседского Ванюшку, что ли, позвать. Он парень ходовой, смышленый и на покосе — наравне с отцом». О своем намерений сказал внучке, предварительно пояснив, что ему, пожалуй, самому-то больше не кашивать, откосил-отмахал свое, разве что на других полюбоваться — радость.
Но она заалела, отвернулась и тихо сказала:
— Давай лучше, дедушка, одни.
— Ладно. Одни так одни… Сколь сможем.
Не спеша отбивал Ефимыч легкую, «боркую» косенку — жена ею когда-то работала. Будто для Дуни, женушки своей, косу налаживал.
Внучка сидела рядом на крылечке и все расспрашивала… Поначалу пустяковины вызнавала, а тут — прямо в упор спросила:
— Дедушка, а на бабушке ты по любви женился?
— Ты как думаешь, — то ли спросил, то ли утвердительно ответил Ефимыч и сам не узнал своего голоса. Поднялся, нахмурил белые брови. Надо бы еще поговорить с долгожданной внучкой про жизнь городскую, да про учебу порасспрашивать, а голос-то совсем пересох. На том и кончился разговор.
…Обошел поляну Ефимыч, сел на мшистый бугорок под старыми березами, раскурил трубочку, задумался.
…Где-то песня вдруг родилась. Доверчивая, тихая песня. Такая ни от кого не таится. И никто не пройдет мимо, не прислушавшись к этой песне. И никто не осмелится спугнуть ее своим голосом или шорохом неосторожным. Уже слыхал однажды Ефимыч такую…
Там, за рекой, за Черным омутом, на вырубках, где были буйные заросли кипрея и малинника, возникла эта песня. Он, тогда молодой, бедовый, не знавший усталости, бросился в реку, плыл как рыба, без плеска разрезая упругую синюю воду. Пересек омут, выбрался на высокий сыпучий берег, оглянулся, чтобы убедиться, не видит ли его, убегающего, строгий отец, и, раздвигая черемуховые заросли, бесшумно пробирался туда… Песня затихла, почти совсем исчезла, лишь с порывами ветра доносился ласковый, нежно зовущий голос. И трепетало у него сердце… Это пела, звала его Дуня. Отчаянная, остроглазая Дуня с Орлова хутора — дочка бедняка — безлошадника Ивана Орла, который отказался работать на барина, сбежал куда-то, долго блуждал, а потом в одиночку схлопотал себе избенку на отшибе…
Богатый Иванов отец мог слышать эту песню. Но не знал, кто поет, иначе бросился бы вдогонку, стал орать: «Вернись, говорю! Убью ирода!» Он ненавидел орловских, голытьбой безрассудной называл, хотел породниться с бугорскими (у тех было двадцать свиней, да пятнадцать коров, да десяток лошадей).
А песня пришла. И звучала для Ивана всю жизнь. Ничто не могло разлучить. Только смерть Дуняши разлучила.
…Молодая луна поднялась над темным заречным лесом и весело катилась по небу.
Иван Ефимыч подошел к воде смочить пересохшее горло, промыть затуманившиеся глаза.
— Где ты? — кто-то приглушенно сказал в лесу.
Эхо долго бежало над рекой. И снова — ласковая тишина.
И вдруг треск сучьев в зарослях и осторожные шаги.
Знакомый девичий голос с лукавинкой отозвался:
— Ищи ме-ня-я-а-а!
«Внучка!» — Ефимыч подумал, что она очень похожа на молодую Дуняшу.
Светлана была на другом берегу. Ефимыч слабыми глазами разглядел синеющее в ночи белое платье. Радостно и тревожно стало на душе.
Шептались прибрежные кусты шиповника, листья на березах, сердитая осока возле самой воды. Легкая, просвеченная тучка, словно крыло птицы, прикрыла луну. Сорвалась, чиркнула по нему маленькая звезда.
«Надо позвать Ванюшку на покос. Обязательно надо позвать», — думал Ефимыч, уходя с заветной поляны влажной, блестящей от лунного света тропинкой в свою деревню. Не оглядываясь, чувствовал, что следом бредут двое и о чем-то согласно шепчутся и беспечно смеются, чему-то радуются.
Старик шагал по высокому берегу, поросшему кое-где кипреем; спокойная река Таволга, которая все помнила, текла за ним.
Он чувствовал движение реки, легкие лесные шорохи и даже потрескивание звездного света над головой. И снова песня явилась, давняя, непохожая на теперешние. Кто пел — не мог понять; быть может, певица по радио, а то и пассажирка в вагоне — в долгой дороге, каких у него в жизни бывало, чего не услышишь.
И тех нет уже дней,
Что летели стрелой,
Что любовью нас жгли,
Что палили огнем.
И то время прошло.
Не вернется опять…
«Не вернется опять, — беззвучно повторил он, и вдруг сердце у него будто бы сжалось от тоски. Понял, что ничего уже не вернется к нему, все только уходит. — Один вот по земле бреду, совсем один…»
Но тут же другой, более близкий, голос едва слышно позвал память в счастливый день тайного свидания за рекой. И тонкое ощущение счастья вновь окрылило его, сняло прочь долгую усталость. Он шагал не то чтобы быстрее, а как-то свободнее, легче. Думалось теперь, что жизнь удалась, не отшибла от сокровенных мест, не извертела неправдой. Всяко она складывалась, горем и бедами не обделила. И счастье стороной не обошло. Жизнь своим чередом продвигалась в работах да хлопотах, в редких, но памятных праздниках, в согласье и радости семейной. Так бы и прошла она до последнего дня. Да война… И самого в трудовой поковеркало. И трех сыновей отняло. Какие были ребята! Старший — Григорий… За ним — погодок Петр. И третий — Порфирий… Младшего-то, Алексея, и то не миновала, в сорок третьем осенью призвали. А потом как в воду канул. Весной, уже в сорок пятом, незадолго до Победы, из госпиталя приехал без ноги…
— Будь она, — громко, со вздохом сказал Ефимыч, и эхо ему посочувствовало. — Кабы не война… Жили, красовались… И Дуня, царство ей небесное, не сдала бы враз, не поспешила со свету белого.
Думал о жене, видел ее молодой, в первые годы совместной жизни. А детей почему-то представлял взрослыми, теперешними. Двое всего осталось. Дочь Елена да сын последний — Алексей. Этот рядом живет, напротив и дом свой поставил. Доченька — на отшибе… В войну она сразу после техникума лесного в санитарки напросилась, так и пошла по медицине, при госпитале оставили, а тут — перемена в жизни, вот поближе к родным и приехала. На свою сторонушку все равно дочь выгребла. С девчонкой на руках вернулась. В поселке теперь. До него чуть побольше двух десятков верст. Считай, на родине… Ох, жизня-матушка. Без деток, без родной стороны зачем она такая, только небо коптить.
Остановился Ефимыч. И река темной лентой меж высоких берегов замерла. Луна катилась над лесом; и был он фиолетово-темным, однако различимым в очертаниях. Словно напряглось все, затаилось и прислушивается к усталому дыханию старика. В эту минуту где-то поблизости будто бы заиграла гармонь и новая песня родилась. Может быть, просто вспомнилось былое и зазвучало в душе. Нет, не печальная песня. И гармонь ее ведет веселая, заливистая. Хромка отличного строя. Мехи красные, а над ними бусы колокольчиков перезваниваются. Гармонист кудлатую голову то наклонит, словно из самого сердца звуки вызывает, то назад откинет, лихо глазами сверкнет и растягивает мехи во всю ширь: «Пляшите, люди! — кричит. — Радуйтесь счастью. Зовите в дом свет любви!»
Где и когда, на чьей свадьбе играл этот гармонист? Не припомнить. Да и сколько их, свадеб-то, прошумело. Своя не такая была. Тихая. Это уж потом радость в доме плескалась. У сына Лексея вот свадьба была широкая. Хоть и бедная — время-то голодное — а раздолья, веселья не только на деревню, на округу хватило. Много всего в одну радость слилось: и весна, и победа, и любовь. Жених сам играл. Хромка Лексею после брата Порши досталась, вот он, когда уж определилось у них с Верой, за полторы недели научился. Так освоил гармонь — лихим игроком стал, ничего что кисть правой руки ранением перекошена.
На все Лексей горазд, — с гордостью думал Ефимыч о сыне. — Любят его люди за прямоту и мастеровитость, за то, что до всего пониманием доходит, все сам в толк берет: и технику знает, и по строительству ловок, и к земле ласков, и музыкой овладел. Настойчив, к жизни и к труду прилежен. Вот ему и дается. С Веруней живут душевно. И детей вырастили, выучили. Сыну Коле институт дали. И эта красавица, — он оглянулся, чтоб определить: идет ли внучка Светлана, рядом ли с ней Ваня, и еще не увидев их, почувствовал — близко, не отстают, нашлись, видно, не потерялись на разных берегах, идут в согласье, — да… эта вот славная теперь стала, считай, выросла, тоже институт избрала, на учительницу пожелала. А Ванюша, суженый, тракторист. Как-то у них сложится. У Кольки чего-то не получилось, не заладился, видно, сам Колька-то. Можа, и пошло с того, как не полюбовно себе профессию наметил, еще на ноги крепко не вставши, загодя от земли отрыв определил. А ума набираться начал — заметался: и то не так и это не этак, не у места себя почувствовал, пошел по жизни шатко, тут и заблудился. Деву славную, Надюшку, затуманил. Поди, растолкуй такому: как надо. Уперся — и все. А свадьбу какую играли! Народу назвали. Полы в двух домах за три-то дня так исшарпали, продолбили каблуками… Все проселки свадебным поездом облетели. Три дня гуляли и четвертый прихватили.
Так, думая о детях и внуках, миновал он рябиновый перелесок и тропкой, отшатнувшейся от реки, вышел на широкую дорогу. Сквозь молодой березняк ветер тянул медовые запахи полей, обдавал Ефимыча теплыми душистыми волнами.
Полоснул по березняку яркий луч, и тут же из-за поворота вынырнул трехколесный мотоцикл — сразу понятно, что трехколесный: подфарничек сбоку светится. «Лексей катит», — определил Ефимыч и, шагнув с дороги, привалился спиной к березе.
— Тятя, ты чего? — с тревогой спросил Алексей, осадив неторопливый мотоцикл.
— Дорогу даю, чего еще…
— Гляжу, домой пора тебе, а все нет и нет.
— Куда деваюсь, — отозвался старик.
— Садись, отец. Дома ждут. Гостей нагрянуло. Понимаешь, Колька в отпуск прибыл. Надумал все-таки. Писал: не приеду, а вот надумал. Вместе с Еленой приехали на леспромхозовской машине. Елена радостная, понравилось ей в Карелии, хорошо дочка живет. Парнишка, говорит, у них больно славненький.
— Вот как! — удивился Ефимыч, поспешно влезая в коляску. — Не скоро в седло вскочу, не скоро, — ворчал он, — то одна, то другая нога где-то путается. — И мелькнул он сам у себя перед глазами молодой, сильный, легкий, орлом взлетевший на ретивого коня, к которому никто из мужиков и подойти не решался. И услышал, как, боясь за него, вскрикнула в толпе Дуняша, тем самым и выдала свою любовь…
— Светланки тоже долго нет, — сказал Алексей. — Не видал ее? На поляну хотела идти.
— Там, поотстали. С Ванюшкой… — Ефимыч улыбнулся. — Пускай. Дело молодое. Им некуда торопиться. Придут.
— Придут, конечно… Опять до утра прогуляют и придут. Вот ведь, того гляди, свадьба грянет. Пожалуй, готовить пора. К тому клонится.
— Куда денешься, — хрипловатым голосом сказал Ефимыч. — Поезжай, Лексей. Нечего тут. Поезжай.
Мотоцикл тронулся и, приемисто загудев, покатил сквозь березовую рощу к деревне. И вновь радостью наполнилась грудь старика. Не будь он всегда выдержанным и степенным, обязательно бы запел песню о веселом ветре, слышанную от внучки.
И отец и сын давно не испытывали такого волнения. Приятно было ехать вдоль еще неугомонившейся деревни. По обе стороны ярко светились окна помолодевших домов. Сожалел старик, что немногие из деревенских интересуются, кто едет, немногие видят его.
Когда мотоцикл остановился на взгорке возле обшитого свежим тесом пятистенка, Ефимыч сразу попал в окружение родственников — обнимали, целовали и хвалили: «Ты у нас крепок, закоренок! Ты у нас молодец!» Не зреньем (темновато было), а памятью и сердцем узнавал он тех, ради кого жил и работал, прошел через все невзгоды и лихолетья. Вот оно, счастье-то. Стоит Ефимыч среди самых близких и в каждом радость отмечает. «Где же ты, доченька? Где? — говорил он, — шагнув к Елене. — Давно тебя не видел». И подумал: лицом она молода и светла, а вот поседела уже. И тут опять вспомнил о своей Дуняше. Заслезились, заморгали глаза. Сказал тихо:
— Нечего тут толпиться. Раз встретились, в избу пойдем.
— Конечно, в избу, — поддержала его сноха Вера. — Заходите. Стол накрыт. Рассаживайтесь.
Неторопливо поднимались по высокой лестнице, шли на теплый свет, зовущий из распахнутых дверей. И говорили, и смеялись.
Уселись за праздничным столом, враз умолкли и так сидели, словно не знали с чего начать. «Авдотью бы сюда, ребята бы рядом оказались, — с тоской подумал он, но, обращаясь к свахе, Надежде Петровне, не выдал своих дум. — Вот и опять вместе слетелись, вот и опять радость». Та, соглашаясь, покачала головой, но молчание не нарушила.
Тягостное это молчание, видать, каждому необходимо было для того, чтобы вспомнить самых близких или подумать о давних днях своей жизни. Ефимыч тоже понял, что рано заговорил, положил тяжелые руки на край стола, чуть склонив голову, с прищуром вглядывался в лица, определял настроение тех, кого давно не видал. Особенно пристально смотрел на внука Николая: чегой-то невесел, вроде как неловко ему в домашнем застолье, совестится, поди, бедолага. «Кукуй теперь, — думал старик. — А сидел бы тут с Наденкой, красовался бы весь при всем… Ладно, хоть приехал. А приехал — знать, тоскует».
Пришло время говорить. Ефимыч должен первое слово сказать, первый должен спрашивать.
— Собрались. Это хорошо, — сказал он. — Дом родной не обошли, помните. Так и должно быть. Внуку спасибо. Навестил. И дочь старика не забывает. Куда ни едет, обязательно спроведает. — Глянул на Елену, отметил про себя, что она на людях все такая же, не гаснет в ней душевный огонь. — Ну, как там в Калерии-то? — спросил, не выговорив слово не по языку.
— А хорошо, папа. Живут согласно. На работе и Виктора, и Нину ценят. Авторитетные оба. Квартира хорошая. Все ладно. А внучонок, внучонок, — входила она в радость. — Олеженька, какой чудесный парнишка. Рослый, толковый. Четыре годика исполнилось, а как первоклассник. — Елена словно бы смутилась, промолчала. — Скоро Нина в декрет пойдет.
— Вот и правильно, — обрадовался Ефимыч.
— Это хорошо. Нечего так-то: одного огорюют и бабанежат, вот и растут балованные. — Тут уж все наперебой заговорили за столом и в кути — там, кто где мог, разместились любопытные мальчишки и соседки. — В детках — радость. Человек хорошеет от добрых дел да на детишек глядючи.
С этого и пошел долгий застольный разговор с воспоминаниями. А наговорившись, захотели песен. По давней налетовской традиции сначала вместе пели любимую: «Во солдаты меня мать провожала…»
Только после песни Алексей налил родственникам и пришедшим на радость по стопочке водки. Провозгласил тост: за встречу. Выпили, закусили. И снова сдержанно помолчали. Заговорили теперь уже не столь оживленно. Каждый вновь переживал свою судьбу и судьбы близких…
Поздним безветренным вечером посреди нашей большой деревни в доме Налетовых будто бы сам собой сложился всем необходимый праздник. Доверчиво светились открытые окна, и под ними на завалинке собрались желающие послушать семейные разговоры да песни под Алексееву хромку.
Вера только что выставила зимние рамы, протерла стекла, вымыла косяки, подоконники, навела порядок в избе. И распахнула окна. На березах распевали скворцы — их много тогда прилетело. А внизу вокруг стволов толкались мальчишки, по очереди припадали к вырубленным желобкам и лакомились березовым соком…
«Что такое, что со мной?» — подумала она, закрыла глаза, и показалось: вокруг деревни голубое море цветущего льна. Закружилась, передвигая с места на место стулья. И когда поняла, что устала, задержалась возле большого желтоватого зеркала. И не узнала себя, хотя видела тот же вздернутый, покрытый веснушками нос, те же большие глаза под прямыми бровями. Ах, так это же новая прическа — освобожденные волосы, переливающиеся и соломенной желтизной и льняной серебристостью — сделала мамину дочку неузнаваемой.
Мать появилась у порога. Села на скамейку возле дверей. Сняла выгоревшую, изношенную шаль, разложила ее на коленях, разгладила шершавыми руками. Заметив на полу следы от сапог, на цыпочках вышла в сени. Возвратилась босиком, осторожно ступая по влажным еще половицам. Разделась, подошла к дочери, не скрывая слез, обняла ее.
— Ты чего, мам? — тревожно спросила Вера.
— Устала я очень, дочка… По полям бродила, земля-то еще тяжелая, а у меня силы уже не те. Пожалуй, прилягу. А ты зови ребят завтракать.
— Венька, Петька, Шурик! — закричала Вера из окна, — домой пора!
Мальчишки отряхнули облепленные прошлогодними листьями штаны и нехотя направились домой.
— Ты их не брани, дочка. Дети ведь. А сладостей не видят.
— А я не браню. Только березу жаль…
— Ничего не будет. Порубы смолой зальем.
— Разве можно?
— Каждую весну так делала… Нынче уж ты, дочка. Ослабла я, и везде не углядеть… На поле столько дела. Мужики с войны придут, мне за хозяйство отчет держать. С кого спрашивать, как не с председателя.
— Не поймут разве. Знают, как жили тут.
— Понять-то поймут, а все равно… Надо землю в порядок приводить.
Вера, обхватив тряпкой глиняную плошку, вынесла из-за перегородки.
— Дочка, не знаешь, зачем вечор Алексей Налетов приходил? — спросила Надежда Петровна.
Дочь словно не слышала вопроса, осторожно поставила плошку, опять глянула в окно:
— Мам, они не слушают.
— Еще покличь.
— Ре-бя-та! Домой! Жи-во! Картошка стынет. Мне на работу пора.
— Сейчас, Верунь! — отозвались мальчишки, и через минуту-другую на крыльце послышался торопливый топот.
Ребята быстро уселись за стол, расхватали ложки, сдвинулись к середине, поближе кеде, и враз утихли.
Она резала хлеб кривым сточенным ножом. В черном мякише поблескивали овсяная полова, льняные семечки да редкие ржаные крупинки. Тонкие ломтики никак не получались — в хлебе почти не было муки. Ребята ладошками подхватывали падающие на стол крошки.
— Ешьте, да не торопитесь. Всем одинаково отрежу.
Разделила хлеб, скрестила руки на груди, как это делала мать, и задумалась, глядя на алюминиевую ложку, которую после известия о гибели отца, Туманова Николая Петровича, всегда клала на углу стола…
Братья съели картошку и снова затихли, поджидая чего-нибудь еще. Вера вылила в блюдо кринку молока, накрошила хлеба:
— Ешьте… Со стола сами уберете и посуду помоете.
Выбежала из дому, повязала цветную косыночку, которую еще вечером из сундука тайком от матери достала. Посмотрела на высокое солнце.
— Вера! — крикнула мать. — Плуг! Плуг, который осенью Гаврила на Дачке оставил, не забудьте привезти. В логу за Дарьиной гривой, три бороны на утине найдете.
Возле кузницы весело гудел трактор. Вера закричала: «Ура! Работает! Трактор работает! Молодец, Алеша! Мо-ло-дец!»
Она еще кричала и самой себе вроде бы непонятное. Бежала прямиком по лужам — взлетали из-под ног фонтаны брызг. А трактор медленно полз навстречу… Отражая солнце, ярко светились фары.
Сначала она подумала: «Алеша сумел наладить и освещение!» И порадовалась: «Теперь можно будет работать по ночам!» Подбежала — удивилась: «колесник» стоит на месте. Алеши возле трактора нет.
На сиденье лежала пилотка, возле колеса приставлена дубовая клюшка, покрытая резьбой. Такой узор Алеша видел в Чехословакии, в госпитале, на старом кресле, украшенном хитроумными завитками. Вера взяла клюшку, разглядела, словно видела впервые, хотя каждый завиток был вырезан при ней…
— Колдуешь? — спросил Алеша. Она даже не по голосу, а по прикосновению узнала его.
— А ты где был? Думала, нарочно спрятался, и не искала.
— Вот догадливая.
Он заглушил мотор, стал чего-то откручивать маленьким ключом. Она, глядя на сильную спину, обтянутую гимнастеркой, не решалась опустить глаза, чтобы не увидеть страшного деревянного протеза-обрубка, заменившего ему левую ногу. Он, вероятно, понял и повернулся к ней правым боком, неловко избоченился, облокотился на трактор. И, чтобы отвлечь ее, предложил:
— Вера, подержи вот этот провод.
Крутнул освобожденный диск магнето — она вскрикнула, отдернула руку, испуганная легким ударом тока. Могла бы обидеться, но решила, что Алеша тут не виноват, просто магнето неисправно, и рассмеялась. «А ну еще крутни!» — озорно сказала она и снова взялась за провод. Алеша крутнул диск еще несколько раз, но разряда не последовало.
— Вот доигрались, теперь и трактор не завести. Искра в землю ушла, поищем бывало. — Он наклонился, шарил руками возле колес. Вера тоже, напряженно всматриваясь, склонилась:
— Какая она?
— Как иголочка золотая. Да вот же, у тебя в волосах блестит. Подожди, не шевелись! — Он осторожно прикоснулся к ее волосам.
Алеша удивленно смотрел на нее. Он был так близко! И Вера размечталась вдруг о том, как она станет его женой, если он, наконец, осмелится сделать ей предложение. Вот вчера вечером приходил, но ее дома не было. Поговорил с матерью о мальчишеских шалостях братьев, о детской беспечности. И только… А какой наглаженный, прихорошенный явился!
…Над ними звенел, переливался жаворонок. А чуть дальше, над черемухами, зовуще пел другой. Когда зарокотал мотор, Вера все равно слышала пение жаворонков.
Они ехали на медлительном тракторе и, чувствуя близость друг друга, слушали песню о весне…
— Попробуй! — Алеша уступил место. — Не бойся.
Вера уселась за руль. Трактор послушно, но все-таки неуверенно тронулся.
— Так, так. Хорошо ведешь, получается, — Алеша подбадривал. И она благополучно проехала через овраг. На выходе выжала сцепление, включила пониженную передачу. Трактор словно бы сам, разглядывая размытую ручьями дорогу, выбирал, где удобнее пройти. И вдруг мотор потерял обороты, заглох. Вера решила, что трактор покатится назад, в овраг, испуганно глянула на Алешу. А тот сидел спокойно, будто ничего и не случилось:
— Давай дальше.
— Что делать? — спросила Вера. — Что теперь будет?
— Что будет? Трактористкой станешь, вот и все. Без всяких яких, и курсов никаких не потребуется, — сказал он, прыгнув на землю. Она — за ним. — Буду учить, как меня, бывало, дядя Гаврило учил. Начнем! Руки у тебя крепкие, можно руль навсегда доверить? Ну-ка обними! Шея моя выдержит или нет?
Вера, забыв, что он на одной ноге, взмахнула руками, подпрыгнула и ухватилась за шею. И упали… Он, обороняясь, по-мальчишески замахал руками. Она придавила его за плечи к земле… И увидела в многоцветных глазах себя и небо… Как смеялись они тогда!
До вечера были в полях и говорили о том, что вот кончилась война и больше ее никогда не будет. Вера не знала, что сильный парень, так легко поднимающий одной рукой тяжеленные бороны, будет жаловаться на боль в спине и в груди, где прошел осколок. Она верила, навсегда запомнится и этот длинный день, и первый рейс на тракторе. А он мечтал вслух о том, какие в этих полях уродятся хлеба. Радовался, что есть кому заменить его на тракторе…
Вечером возвращались в деревню. Трактор бежал еще веселее. У околицы встретила их Надежда Петровна — надо же председателю принять работу.
Остановились. Алеша облокотился на «крыло», сказал просто: «А мы, Надежда Петровна, завтра в сельсовет поедем. Благословите, не отказывайте, пожалуйста». — Улыбнулся и добавил: «А то технику в чужие руки передавать не хочется».
Из деревни бежали к ним веселые, всем на свете довольные мальчишки. Братья еще издали кричали не трактористу Алеше, а сестре: «Вера, прокати!»
Тридцать лет прошло с той весны… Вера Николаевна раньше обычного возвратилась к ремонтным мастерским, загнала «Беларусь» под навес и долго обколачивала и обтирала с него толстый слой грязи. И слушала пенье жаворонков.
Из мастерской вышел Алексей.
— Поедем, Веруня, в наши поля, посмотрим на озимые, — предложил он.
— Чего это ты надумал?
— Да так. Прокатимся. Мотоцикл подготовлен. Поедем.
— Я сейчас, Алеша! — весело, словно и не было усталости, сказала она и пошла собираться. Торопилась. И поела кое-как. А прихорашивалась перед зеркалом тщательно. Наказывала дочери:
— Светлана, сходишь в магазин. Купишь к ужину чего-нибудь… И наведи порядок в доме.
— И так прибрано, — отозвалась дочь, снова склонилась над книгой, заткнула уши.
— Слышишь? Что я тебе сказала? Светка!
— Слышу, слышу!
…Ехали они быстро. Мотоцикл легко бежал по прямой боровой тропке, а потом по зеленому простору. Приехали. И услышали… тишину. И песню жаворонка…
Муж стоял рядом. Вера Николаевна видела его таким, как в тот давний день возле отремонтированного трактора. Радостно по-прежнему думала: легко и весело тогда получилось!
Сзади тлинькнул велосипедный колокольчик. Они оглянулись: Светлана прикатила! Здравствуйте, пожалуйста!
— Я все сделала и — за вами. Нет бы сами пригласили, а то берегут меня от всего на свете: от холода, ветра, дождя, печалей и радостей… Нечего уединяться, понятно вам!
Вера подумала, что Света уже большая, вот десятый кончает, и вспомнила: на выпускном вечере придется выступать — директор школы предупреждал.
— Что и говорить завтра, не знаю, — призналась она.
Алексей посоветовал:
— Расскажи, о чем пели жаворонки в ту весну, о чем они сейчас поют.
Молодые — Николай Налетов и Надя Веселова — кажется, были счастливы, когда катались в свадебных красных санях вдоль села, по ближним деревням и просторным полям, целовались под крики «Горько!», радовали родителей согласьем и красотой. Промелькнули две недели каникул и Николай Налетов, внук Ефимыча, уехал в большой город учиться, тогда он был уже на третьем курсе. Наденька, настроенная ждать, когда он закончит технологический институт, осталась дома.
Приезжал он реже и реже — разные находились причины. Через год, расставаясь, Надя говорила: «Голова у тебя ученого больно кудреватая стала, высоко ее носишь, с достоинством. На звезды смотришь, а земли и не чувствуешь, вроде как порхать начал. Видно, насовсем прощаемся. Не приезжай больше…» А он ответил: «Нужна ты, раз так, деревня необразованная».
Но однажды случайно услыхал на вокзале разговор двух женщин, приезжавших из родной деревни в город за одежонкой для детей.
— Надюшка замуж опять собирается, а ты не слыхала?
— И то: ждала-ждала Налетова-то. Надеялась, одумается он, остепенится. Его, видать, городская окрутила. Приметила, что неустойчивый.
— Жди их нонешних… Они и сами себя никак не поймут, не знают, чего хотят. Не то что к жене, к родителям не заявляется.
— Такие пошли женихи-то. Ни в городе Богдан, ни в селе — Селифан. Ох, Марья, как подумаю, что у меня две девки на выданье…
Николай не подошел к землячкам — постеснялся признаться. Но с того разговора встревожился. И на работу по распределению уезжал неохотно. На новом месте забыл, кажется, о Наде, может быть просто старался не вспоминать, а красные свадебные сани часто виделись во сне. Постоянно чувствовал, что тянет домой, как-то не так живется. К тому же и дела серьезного вроде бы не было — занимался бесперспективной подготовкой реконструкции цеха: на комбинате несколько раз возвращались к этой затее, словно затем, чтобы найти дело для молодого, подающего надежды специалиста. За год спокойного однообразия он возненавидел все и самого себя в том числе. А потом, прислушиваясь к советам городской многоопытной дальней родственницы, вроде бы свыкся с ее философией.
— Зачем тебе затевать передряги? — советовала она. — Сто лет работали, еще сто лет будут работать и еще тысячу. Дурацкие чертежи? А тебе что? Делай потихоньку. Велит — делай. Тебе ж за это деньги платят. Ты человек временный: не будешь в глуши всю жизнь околачиваться. Бог даст, подвернется счастье и на хорошее место попадешь.
Конечно, вздорность наставлений он понимал, но все-таки прислушивался, не давал прорастать «корешкам». Сторонился знакомств, всем на удивление отказался от благоустроенной квартиры, не брался за разработку давно задуманного оригинального, как ему казалось, полуавтомата для прокатки декоративных плит. Все откладывал на будущее.
Однажды ребята из механического цеха, как всегда шумные, ввалились в конторку с каким-то грузом. Они опустили тяжелую ношу на стулья, дружно сняли береты, поклонились и сказали хором: «От имени месткома, по велению завкома, по приказу пома, по разрешению управдома рекомендуем вам нарушить обычай — «Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй», и вручаем приглашение. Кто-то, скрытый под нейлоновым плащом, прыгнул на стол, измененным голосом прочитал:
Я река неглубока,
Мне не хватает рыбака,
Твоей везучей донки,
Да гитары звонкой…
Пришлось улыбнуться, несмел сдержать улыбку. И тут же подумал о том, как терпеливо отращивал усики, чтобы выглядеть постарше, вспомнил о гитаре, которая давно пылится на шкафу. И, глядя в глаза, в такие лучистые, вдруг подумал про технолога Ольгу: почему раньше не обратил на нее внимания?
— Время?! — спросил Николай торопливо, потому что лицо горело от смущения.
— Десять ноль-ноль! — торжественно объявила Ольга.
— Буду!
— Ур-рра-а! — закричали ребята.
Из цеха он уходил последним. В проходной лукавая Кузьминична услужливо открыла дверь. Хотел спросить: «Что это с вами?» Она опередила: «Привыкаете у нас, Николай Алексеевич, обживаетесь? Это хорошо».
Весь вечер готовился к «вылазке в природу». Отыскал в кладовке давно заброшенный рюкзак, еще пахнущий дымом костра, туманной ночью и… родными лугами. Широкими волнистыми лугами, в которых ночью скрипит коростель да свободно гуляющие кони осторожным ржанием окликают друг друга. Нет в тех лугах ни дорог, ни тропинок. Дымчато-зеленые травы переливаются под легким ветерком, а рядом, совсем рядом, в которую сторону ни пойдешь, темнеют еще неосевшие, кажется, пушистые стога. И сразу же вспомнилась Надя… Если бы с ней на реку… Если бы. Как тогда они бродили по лугам! Природа замерла, а они бродили. Тогда верил он, что стога, ольховые перелески, мохнатые шапки кустарников, высокое звездное небо и блестящая река — любовались ими… А луна, преследуя долговязого Кольку Налетова и превращая его в смешную тень, наверно, завидовала Надюше. Время, кажется, остановилось…
…Он не уснул в ту ночь. Чего бы тревожиться, волноваться: обычная воскресная прогулка, а вот не спалось.
Над рекой тянулся туман. В лесу блуждало эхо, зовущее на противоположный берег: «Николай Алексеевич, где вы?.. Где вы?» Он отозвался весело и протяжно: «О-го-го-го-го!»
— Зачем так стараться? Надо экономить силы, — совсем близко сказала Ольга. — Зверей и птиц распугаете.
— Люди обкрадывают себя, забиваясь в квартиру на весь выходной… — говорил он.
— Вот видите. А еще не хотели и в этот раз. — Она лукаво улыбнулась. — Я весь вечер гадала: придет — не придет.
— Замани нас в лес нехоженый, в даль глухую заведи, — прочитал Николай из своего юношеского стиха и замолчал. Беззастенчиво разглядывая веселую, яркую Ольгу и сравнивая ее с Надюшей, удивился, найдя какое-то неопределенное сходство. И продолжил:
Где соловей неосторожный
Соловьиху разбудил.
— Дальше, дальше… Так хорошо. Читайте дальше, — просила она.
Он долго смотрел на нее, словно узнавал, потом взял за руку и просто сказал:
— Пойдем, Оля.
— Пошли.
— И рядом два следа легли.
— Два следа в неизведанный мир, — дополнила она.
— А где же ребята?
— Найдутся.
Осыпалась и, кажется, звенела роса. Соловьиная песня переливалась над рекой, словно перетекала из одних кустов в другие. Лес отшатнулся, еще шире размахнулся заливной луг. Этот луг был похож на тот, по которому ходил с Наденькой, только теперь не было стогов и дремлющих возле воды коней…
Зазвенела гитара. Едва видимая лодка выплыла из-за поворота.
— Наши! — обрадовалась Ольга. — Бежим.
Здоровались, беспричинно хохотали, выгружая снасти и провизию, втаскивая на берег лесопристанскую лодку-завозню.
Ольга пошепталась с подругами, что-то таинственно предложила, и они согласились: «Вот здорово будет! Правда, здорово. Веселиться так веселиться, чего уж тут!»
— А теперь, рыцари, нужен костер! Марш, за хворостом! — приказала Ольга. И все побежали.
Николай смотрел на парней, завидовал легкости в «манерах» и старался все делать быстро, хорошо. Хворосту насобирал больше, чем другие. Нашел еще два кряжа и сделал удобное сиденье для девчат.
Ловили рыбу на перекатах и в травниках. Выбирали из сети колючих окуньков, носили на берег девчатам. Те со смехом отпускали мелочь обратно в реку. Ольга, подвижная и шумная, была, конечно, приметнее других.
Варили уху. По очереди бренчали на гитаре, фотографировались в обнимку с девчатами. Потом обжигались горячей ухой, пили вино, кисловатое, но крепкое. И развеселились, расшумелись совсем. Николай постоянно ощущал присутствие Ольги, внимательные, долгие взгляды ее и, слегка захмелев, радовался пришедшей беззаботности.
Под вечер парни и девчата разошлись, кто куда, оставили их. Николай и Ольга долго кружили по лесу, то подходя к реке, то снова от нее удаляясь. Неожиданно, без сборов, закрапал мелкий дождь. Постепенно разошелся, стал упругим, настойчивым.
Они укрылись под высокой березой.
— Почему вы всегда один, один? И грустите, наверно, часто. Глаза у вас, Коля, печальные, — сказала Ольга. — Давайте вместе печалиться. — Она прижалась щекой к его груди, а потом порывисто подняла голову, встряхнула мокрыми волосами так, что брызги ему в лицо прилетели. — А я бедовая. Я такая бедовая, Коля, иногда бываю.
…Всю ночь шумел дождь. Без грома и молний. Ольга довольная собой и всем на свете сидела у окна. И хотя она была рядом, Николай чувствовал себя одиноким.
…Однажды возвращались из кинотеатра, Ольга вздумала успокаивать:
— Не надо злиться. Не надо, Коля.
Он промолчал, поправил очки и еще ниже опустил голову.
— Ну что ты такой? — обидчиво говорила она. — Кино есть кино. Если плохой… Если плохой фильм тебя бесит, я не виновата. В следующий раз надевай очки, — она задержалась под фонарем, вероятие, посмотрелась в зеркальце. — Знаешь, такие розовые очки, — догнав его, продолжала. — Они вставляются под веко прямо на глазное яблоко. Я читала. Один японский ученый драчливым курицам прописал розовые очки. И, представляешь, куры перестали враждовать, успокоились… И больше несли яиц. Слышишь? Смешно, правда?
— Очень смешно…
Свернули в узкий проулок. Встречный ветер тащил по дороге сухие листья, а некоторые из них уже прилипли к асфальту…
— Где-то хрипела уставшая пластинка: «И опять, и опять, и опять, и…» «И проститься с тобой нам никак не дает…»
Завтра он встретится с Ольгой на работе. Как всегда она несколько раз забежит в конторку и… не найдет его там. Затревожится, конечно, будет расспрашивать: «А по какому срочному делу начальство отправило молодого инженера?»
Ольга шла рядом, о чем-то беспечно тараторила. А к Николаю вновь возвращалась другая и смотрела печально. И снова виделись волнистые луга, и почему-то вспомнилось, как отец ладил новые сани. Когда сделал, покрасил, позвал сына и сказал: «Вот для тебя и… твоей Надюши. Добрые красные сани на долгую жизнь. Запрягай верного коня. И крепче вожжи держи, сынок, с дороги нашей крестьянской не сворачивай… Сани готовы. К свадьбе подоспели. Дочка Егорова — девка ладная…»
Где-то вдалеке за желтой листвой, за осенним дождем по первому снегу шуршали полозьями легкие стремительные сани. И вот уже от быстрой езды захватывает дух, и сердце прыгает в груди.
Николай резко остановился, начал тихо…
— Ольга, так получилось… Я сам виноват…
Она не дала ему договорить, даже не поинтересовалась, что хотел сказать.
— Да наплюй ты на это кино. Ну, не понравилось, ну и что? А видел у них, в Индии, мебель какая?.. Коль, чего ты? Ну, не кисни. Ну! Кому ты такой нужен? Я рассержусь… — Он долго молчал, закрыв глаза. Хотелось вернуть видение красных саней. И вот появился — увиделся свадебный деревенский поезд. Неутомимая тройка под звон бубенцов и смеха Наденьки мчится по просторному белому полю…
Низко тянулись по серому небу клочья облаков, деревья шумели под порывами листобоя, рассеивали трепетную желтую листву.
Елена Налетова в зеленой брезентовой куртке с двустволкой на плече вышла из березняка на лесовозную дорогу, постояла, прислушиваясь, устало села на свежие лежни, привезенные для ремонта разворотной площадки. Сняла резиновые сапоги, растерла набрякшие ноги и снова обулась. Достала из сумки карту квартальников, развернула и склонилась, разглядывая, чтобы еще раз мысленно пройти там, где побывала за день, сделать кое-какие пометки.
Она не слышала, как подъехала машина, и подняла голову, когда шофер распахнул дверцу и спросил:
— Вы больны? Вам плохо?
— Нет, нет. — Елена Ивановна виновато улыбнулась. — Жду вот попутную.
Пока она усаживалась в кабину, шофер протер ветровое стекло, сдвинул под ногами в свою сторону какие-то железки.
— Удобнее вам будет.
— Не мешают, не беспокойся.
— Бренчат они на том краю, — пояснил парень.
Когда въехали на длинный подъем, он откинул фуражку со вспотевшего лба и заговорил сначала о погоде, потом о работе, которая ему нравится, хотя тоже мечтал стать лесничим, а вот шоферит теперь.
— У меня папаня лесничим работал, — пояснил он и, помолчав, добавил: — Но в лес почти не ходит… Протезы у него… С войны.
Некоторое время они молчали, словно прислушивались к напряженному гудению мотора, к постукиванию лежней под колесами.
— Я вчера вашу дочь видел, — снова первым заговорил шофер. — Она в институте учится?
— В лесном. Заменить меня собирается.
— А почему она приехала, сейчас ведь занятия?
— На практику вот направили в Карелию…
— С мужем приехала или просто со знакомым?
— С женихом… Свадьба завтра.
Любопытный шофер показался Елене Ивановне совсем еще мальчишкой, и было приятно отвечать на вопросы. Но парень вдруг перестал выспрашивать. Дорога пошла неровная, с перекосами, и он, видимо, сосредоточился; Елена Ивановна тоже напряглась и глядела вперед так, будто сама вела машину. Стекла кабины «слезились» — шел мелкий дождь. И вспомнилась ей давняя дорога.
В третьем послевоенном году Елена Ивановна Налетова решилась уехать из города. Сложив в солдатский рюкзак небогатые пожитки и оставив свою комнатенку многодетной соседке, поехала она будто бы к родственникам. Соседка отговаривала, не советовала трястись в такую даль, потому что с малым дитем хлопотно. Напрасно она отговаривала…
Елена Ивановна пошла от станции пешком, прижимая спящую девочку к груди. Темь застала. Ночевали в небольшой придорожной деревеньке. Грелись на печке, сушили промокшую одежду и пили топленое молоко. Малышка Нина от еды не отказывалась, к молоку она была привычная (Елена Ивановна часто ездила в пригород — надо же было кормить грудного ребенка). Девочка вообще не знала вкус материнского молока, крохотная осиротела — мать подорвалась на мине. И медсестра Елена взяла дитя. Потом вот решила переменить жизнь, поехала подальше от города, поближе к родной деревне.
Трудно было идти с тяжелой ношей за плечами, с ребенком на руках. Встречный осенний дождь все хлестал и хлестал. Солдатские сапоги совсем размокли. Ох, трудна была та дорога.
В лесном поселке приняли ее приветливо. Женщины сочувствовали, но с дотошными расспросами не приставали: много было тогда солдаток. Елена Ивановна жила открыто, общительно, на людях не печалилась, работала с хорошим настроением, с азартом. Мужчины на нее заглядывались, и некоторые женщины начали опасаться за семейный покой, не надеясь на своих, якобы неустойчивых мужей. Правда, не один из лесопунктовских и заезжих кавалеров пытался добиться ее внимания. Но Елена избегала встреч.
Подрастающая Нина, милая, хрупкая, была и дочерью, и счастьем, и напоминанием о прошлом, в котором остались дни, проведенные рядом с любимым.
Теперь эта девочка выходит замуж…
Приехали на нижний склад, к месту разгрузки лесовозов. Шофер посмотрел на задумавшуюся пассажирку и осторожно спросил опять: «Вы больны? Вам плохо?»
— Нет, нет. Загрустилось просто… Спасибо, сынок.
Она медленно и с трудом поднялась в гору, остановилась, разгладила помятые полы куртки, поправила платок. И снова, оглянувшись на близкую желтоватую реку, задумалась. «Что с тобой? — сама себя спросила. — Жалеешь единственную дочь? Боишься одинокой остаться? Но так положено. И нет в том беды, что дети распоряжаются своей судьбой, не дожидаясь материнского благословения». Она понимала: ее согласие теперь условно, дань традиции, потому что Нина и Виктор сами нашли друг друга и все решили.
Они встретили ее на крыльце. Нина была в белом свадебном платье, в белых туфельках — очевидно, примеряла, — но без фаты. А Виктор — в узеньких студенческих брючках и в клетчатой рубашке. Елена Ивановна пристально и даже придирчиво смотрела на него, словно в первый раз увидела и отметила про себя: «Ишь, какой лобастый. И высокий, статный. А смутился-то. Скромный, видать, парень».
— Что же ты, мама, что же так долго? Мы думали, заблудилась. — Нина ластилась, обнимала и целовала ее.
— Мама, — неуверенно сказал Виктор.
И тут Елене Ивановне захотелось после долгого трудного молчания открыться перед ними, рассказать. И подумала она: вот сейчас, если дать себе волю, можно все выложить и тогда… О, нет, нет. От этого дочь не будет счастливей. Не надо, не надо рассказывать. И она решила, что легенда о героически погибшем отце будет для детей правдой и в трудную минуту прибавит им сил…
Вошли в избу. И сели за накрытый стол, чтобы поужинать, поговорить, посмотреть друг на друга, вспомнить-перечислить приглашенных. Елена удивилась, как много у нее близких, необходимых людей, родственников. Виктор сказал, что родственников у него нет, друзья есть, но они далеко, там, на Камчатке, где живет его отец. О матери же он ничего не сказал, ни слова. Елена не решалась расспрашивать — видела, понимала: этот разговор Виктор настойчиво обходит…
Елена Ивановна в отличие от других женщин поселка не умела докучать расспросами. Детям хорошо, любят друг друга, обо всем договорились — вот и ладно. Что надо, сказали. Виктор признался: в детдоме воспитывался, пока отец был в госпитале, целых три года отца-то после окончания войны лечили, теперь мастером на строительстве работает. Жаль, конечно, хотелось бы повидаться и с отцом жениха, да что поделаешь, если он так далеко проживает… Обещался позднее побывать, пока никак нельзя: электростанцию, говорит, пришло время государственной комиссии предъявить. Вот ведь как совпало. И молодым не терпится: перед поездкой на преддипломную практику расписаться надо, чтобы не… скучать в разных сторонах. Решили: на Камчатке можно вторую свадьбу справить, а здесь для мамы надо сделать радость. Правильно, поди, решили. Нынче все как-то по-своему, в спешке да впопыхах. Или станешь препятствовать в самые счастливые деньки? Все приготовила, не хуже, чем у людей: пускай дочь радуется. Самой не довелось свадебное счастье испытать, пусть хоть дети теперь…
Так рассуждала она, представляя себя в те давние дни, которые вспоминаются по ночам с болью в сердце, и если уж вспомнятся — не уснуть, сколько ни мечись, ни комкай подушку — сон не ухватишь: все будет представляться как с ним, с Андреем, ходила по улице, как выбирала для него дорожку поровнее…
В госпиталь его привезли ясной весенней ночью. Елена пришла на дежурство и по печальным лицам подруг поняла, что поступил тяжелораненый.
Он лежал вниз лицом. Она бросилась к нему, словно узнала в нем самого близкого человека.
Он простонал.
— Извините. Мне показалось. Мне показалось: меня зовут. Я слышал голос… — Он снова простонал. — Все, все! Конец. Это галлюцинации…
— Не отчаивайтесь. Вы в госпитале… Как вас звать?
— Андрей, — после долгого молчания ответил он и снова уткнулся, обхватив голову напряженными руками.
…Однажды Андрей признался, что снова видит мир, но… ее глазами. Тогда еще в нем жила надежда. И он боролся. Но после года мучений и томительной подготовки к последней решающей операции, надломился, потому что понял тщетность своих надежд, представил будущую жизнь и уже не скрывал мыслей о никчемности существования. И только тогда признался, что ничего не писал домой молоденькой жене, с которой и жил-то всего двадцать семь дней.
Елена тайком от него разузнала адрес жены и чистосердечно написала обо всем. И жена приехала. Худенькая, бледная, но не по тем временам форсистая. Она вела себя спокойно, как-то равнодушно даже.
— Идите же, идите, — Елена легонько подтолкнула женщину. — И никаких слез. Ему нужны силы.
— Андрейчик, неужели это ты? — с ужасом спросила жена.
Елена не выдержала, выбежала в сад…
Жена побыла всего один день и уехала. Елена провожала ее до вокзала. Простились, не встречаясь взглядами.
Еще почти год пролежал Андрей в госпитале. И ни разу Елена Ивановна не заговорила о жене.
Он вскоре, очевидно, принял какое-то окончательное решение, поставил перед собой цель. Чаще выходил из палаты, за пределы госпиталя, в город. Елена молча двигалась за ним. Андрей ходил стремительно, сердито как-то и часто спотыкался, падал. Когда ему совсем неловко было подниматься, она подбегала, помогала, но он требовал, чтобы не мешала.
Пришло время расставаться…
Уезжая к матери на Алтай, он надеялся, что рано или поздно вернется туда его жена и он сможет ее образумить. А Елене сказал, что ничего никогда не забудет и чувствует себя виноватым… Она пожелала ему счастливого пути и призналась, что всегда будет за него волноваться.
— Леночка, Елена, милая Лена. Думаю, ты понимаешь меня. Я прошел почти всю войну и остался жив… Надо вернуться. Я должен вернуться к жене, несмотря ни на что, потому что уходил от нее на фронт. Я хочу верить. Надеюсь. В такое время она просто могла сбиться… Она молода.
— Понимаю, Андрюша. Нельзя иначе, нельзя… Но если… — Елена не договорила, она сама испугалась того, что хотела сказать: ведь у нее никаких прав не было.
— Я должен. Ты прости, пожалуйста… За все, за все тебе спасибо. Вот адрес моей мамы. Если можешь, пиши.
Проводив его, она, одинокая, долго стояла на перроне, смотрела на фиолетовый осенний лес, в который умчался торопливый поезд. Над синими рельсами кружились последние оранжевые листья осин…
Со слезами на глазах Елена Ивановна смотрела на зятя, на этого обаятельного парня, ставшего родственником, и думала: когда-нибудь придется рассказать ему о своей судьбе. Рассказать, что всегда, всегда, в каждом дне жизни, во всех радостях, печалях и заботах был рядом с ней любимый человек. Как она тревожилась за него и ждала, потому что обещала, и не могла представить себя без ожидания. Как осмелилась на всякий случай сообщить его матери свой адрес, описать дорогу со всеми подробностями… и заверила, что по первому зову помчится встречать…
— Любите друг друга, дети, — тихо сказала Елена Ивановна. — Берегите друг друга.
Шептались прибрежные кусты шиповника и смородины, шепталась возле самой воды сердитая осока. Потускнели вдруг яркие блики и река стала еще чернее, таинственнее. Легкая просвеченная тучка, словно крыло птицы, прикрыла луну. Сорвалась, чиркнула по небу маленькая звезда.
— Где ты? — приглушенно спросил Ваня.
Но эхо долго бежало над рекой. И снова наступила ласковая тишина. Светлана, затаив дыхание, сделала несколько шагов; под ногой хрустнул сучочек. Она испуганно подпрыгнула, но не вскрикнула. Осторожно, бесшумно продвигалась к воде, чтобы (если удастся незамеченной переплыть на другой берег), затаившись, снова позвать заплутавшего в мелком березняке Ивана. Пусть поволнуется милый, пусть дольше ищет ее!
Светлана сняла ситцевое платьице, сделала из него белый мячик и, взяв его в зубы, погрузилась в теплую шелковистую воду, на спине поплыла наискосок к другому берегу. Ей казалось: она плывет по ночному небу, наслаждаясь невесомостью. Как хорошо, думала она, там на земле есть человек, который ждет меня и любит. Как хорошо! Пусть всегда он будет на земле, а я иногда ненадолго буду улетать, чтобы самой скучно сделалось, чтобы побыть на расстоянии, побыть одной…
Побыть одной? Зачем? Целых четыре месяца не приезжала в деревню — все готовилась к экзаменам — и этого мало? Нет, нет! Нельзя расставаться. И в небо вместе. И везде вместе… «С любимыми не расставайтесь… с любимыми не расставайтесь… И каждый раз навек прощайтесь… И каждый раз навек прощайтесь… И каждый раз навек прощайтесь, когда уходите от них…» Она выхватила платье, взмахнула рукой и что есть силы закричала: «Ва-а-ня-яа-а!» Резко повернулась и шумно поплыла обратно. На берегу еще раз тревожно крикнула.
Иван не отзывался. Что с ним? Заблудился? Обиделся и ушел домой? Теперь она сама спрашивала: «Где ты?»
— Ищи ме-ня-я-яа! — отозвался наконец-то Иван. Но где он?
Эхо рождалось в неопределенном направлении. Голос будто бы раздавался одновременно со всех сторон. И тут она вспомнила: Ваня умеет, склонившись над водой и сложив руки рупором, «рассеивать» звуки. Ну, проказник!
Светлана бегала по запеску, неожиданно останавливаясь, чтобы прислушаться, но назойливый комар пищал над ухом и — она не могла определить, где же притаился Иван.
Луна снова выкатила из-за облака, яркая лунная дорожка легла вдоль реки. В этом свете, по этой лунной дорожке плыло что-то похожее на лодку, перевернутую вверх дном. Плыло и шевелилось. Значит, это что-то было живое. Теперь она уже и кричать не смела. Застыла на месте, боясь шелохнуться, привлечь к себе внимание.
— Не бойся. Это — я! — мирно сказал Иван и разворошил ветви, которыми маскировался. — Не убегай от меня. Напугалась? Будешь умнее. Я плот нашел и плыву к тебе.
Он просто все объяснил. Она тут же простила его. Еще подумала: какой находчивый!
Загорелый, стройный, он показался ей древним воином. Да, да. Он приплыл к ней на остров, обхитрив своих врагов и соперников. И вот сейчас она грациозно, даже божественно ступит на корабль… И лес голосами невиданных зверей разнесет по земле весть об этой долгожданной встрече.
Плотик, длинный плотик, сколоченный из трех бревен, с двумя ворохами веток вместо сидений, волновал воображение. Плотик на двоих. Вот так, только так все и должно быть сделано в мире — на двоих. Нет, Светлана сама с собой не соглашалась, неправильно это. А где же будут сидеть маленькие дети? Она рассмеялась, над собой рассмеялась. Радостный, звонкий получился смех. Ваня решил, что показался ей смешным, но продолжал воинственно серьезничать.
— Прошу! — пригласил он, шестом остановив плот у берега.
Светлана, прижав скомканное мокрое платье к взволнованно вздымающейся груди, шагнула и оказалась рядом с ним. Они впервые были так близко, так напряженно смотрели друг другу в глаза и все понимали.
— Тебе холодно? — Иван накинул ей на плечи свою рубашку и стал согревать дыханием. — Мне… — чуть слышно вымолвил пересохшим голосом. И Светлана поняла, сердцем определила, что он хотел сказать. Она повторила беззвучно его слова:
— Мне хорошо с тобой… Мне хорошо с тобой…
А от себя добавила:
— Хорошо и легко. Я ничего не боюсь.
И спросила:
— Ваня, у нас будет заветная поляна?
Он долго думал:
— Может быть, твой дедушка нам свою доверит.
Древний лес очарованно молчал, лишь кое-где вздыхали кроны осин. По вершинам близких берез катились едва видимые переливы какого-то робкого света. Луна преднамеренно долго задержалась за облаком, похожим на ковер-самолет, края которого беспрестанно колыхались. Река шептала что-то нежное-нежное, иногда целовала высокий родной берег. Ровным течением она несла плот к деревне. Не спешила река, она все запоминала и всем дорожила. Но торопился рассвет, будто подгонял его издалека будущий свадебный день.