Теперь оставим ненадолго Гарольда, чтобы проследить дальнейшую судьбу его семьи, достойным представителем которой он стал после изгнания Свена.
Без знания человеческой жизни судьба Годвина была бы недоступна человеческому пониманию. Хотя старое предание, принятое новейшими историками, гласит, будто Годвин, в дни юности, лично пас свои стада, все же оно ни на чем не основано, так как он, без сомнения, принадлежал к богатому и знатному роду, тем не менее своей славой он был обязан только собственным силам. Удивительно не то, что он достиг ее еще в юном возрасте, а то, что он сумел так долго сохранять свою власть в государстве. Мы уже упоминали, что Годвин отличался дарованиями скорее государственного деятеля, чем простого воина, и это едва ли не главная причина той симпатии, которую он вызывает у нас.
Отец Годвина, Вольнот, был чайльдом у южных саксов, или суссекским таном, и племянником Эдрика Стреона, графа Мерцийского, талантливого, но вероломного министра Этельреда. Эдрик выдал своего господина и был за это казнен Канутом.
— Я обещал, — сказал ему Канут, — вознести твою голову выше всех своих подданных и сдержу свое слово.
Отрубленная голова Эдрика была выставлена над лондонскими воротами.
Вольнот враждовал со своим дядей Бройтриком, братом Эдрика, и перед прибытием Канута сделался предводителем викингов; он привлек на свою сторону около двадцати королевских кораблей, опустошил южные берега и сжег флот. С тех пор его имя исчезает из хроник.
Вскоре сильное датское войско, известное под названием Туркеловой дружины, завладело всем побережьем Темзы. Датчане быстро покорили почти всю страну. Изменник Эдрик присоединился к ним с десятью тысячами ратников, и, что весьма возможно, корабли Вольнота еще до этого добровольно примкнули к королевскому флоту.
Если принять это правдоподобное предположение, то очевидно, что Годвин начал свою карьеру на службе Канута, и так как он был еще и племянником Эдрика, который, несмотря на предательство, имел много приверженцев, то вполне естественно, что Годвин пользовался особым вниманием Канута. Датский завоеватель понимал, как полезно ласкать своих приверженцев и особенно тех, кто подавал большие надежды.
Годвин принимал деятельное участие в походе Канута на Скандинавский полуостров и одержал значительную победу без посторонней помощи, с одной своей дружиной. Этот подвиг упрочил его славу и определил дальнейшую судьбу.
Эдрик, несмотря на свое весьма незнатное происхождение, был женат на сестре короля Этельреда; а когда слава Годвина достигла зенита, Канут счел возможным выдать за своего любимца родную сестру: ему он был обязан покорностью саксов. После смерти первой жены, от которой он имел сына, погибшего от несчастного случая, Годвин женился на другой, из того же королевского дома.
Мать его шести сыновей и двух дочерей приходилась племянницей Кануту и родной сестрой Свену, который сделался впоследствии королем датским.
После смерти Канута в первый раз проявилось пристрастие Годвина к саксонскому королевскому дому. Но то ли в силу убеждения, или же вследствие разных политических расчетов он предоставил выбор преемника собранию Витана, выражающего народную волю, и, когда этот выбор упал на Гарольда, сына Канута, он безропотно покорился решению. Выбор этот служил доказательством власти датчан и их совершенного слияния с саксами. Не только Леофрик, сакс, вместе с Сивардом Нортумбрийским и всеми танами северного берега Темзы, но даже сами жители Лондона единодушно стали на сторону Гарольда Датского. Мнение же Годвина разделяли почти только одни его эссекские вассалы.
С этого времени Годвин стал представителем Английской партии, и многие из тех, кто был убежден в его участии в убийстве или, по крайней мере, в выдаче брата Эдуарда, Альфреда, пытались объяснить этот поступок законной ненавистью к чужеземному войску, приведенному Альфредом.
Гардиканут, преемник Гарольда, ненавидел своего предшественника так сильно, что приказал выкопать его тело и бросить в болото. Единодушным решением саксонских и датских танов Гардиканут был провозглашен королем, и, хотя он вначале преследовал Годвина как убийцу Альфреда, но все же держал его при себе во время всего своего правления и относился к нему так же, как Канут и Гарольд.
Гардиканут умер внезапно на свадебном пиру, и Годвин возвел на престол Эдуарда. Совесть графа должна была быть так же чиста, как сильна была его уверенность в собственном могуществе, если он решился сказать Эдуарду, когда последний на коленях умолял помочь ему отречься от престола и вернуться в Нормандию:
— Ты сын Этельреда и внук Эдгара. Правь — это твой долг; лучше жить в славе, чем умереть в изгнании. У тебя есть жизненный опыт, ты изведал нужду и будешь сочувствовать положению народа. Положись на меня, и ты не встретишь препятствий. Кого любит Годвин, того будет любить вся Англия.
Через непродолжительное время Годвин своим влиянием на народное собрание добился для Эдуарда королевского престола, склонив — одних золотом, а других красноречием.
Став английским королем, Эдуард женился, вследствие заранее заключенного условия, на дочери того, кто доставил ему королевский венец. Юдифь была прекрасна и телом, и душой, но Эдуард, по-видимому, не испытывал к ней любви: она жила во дворце, но лишь называлась его женой.
Тостиг, как мы уже видели, женился на сестре Матильды, супруги герцога Норманнского, — дочери Балдуина, графа Фландрского, поэтому дом Годвина был в родстве с тремя королевскими линиями — датской, саксонской и фламандской. И Тостиг мог сказать то же самое, что мысленно говорил себе Вильгельм Норманнский: «Дети мои будут потомками Карла Великого и Альфреда».
Годвин был слишком занят государственными делами и политическими расчетами, чтобы обращать внимание на воспитание сыновей. Тогда как жена его, Гита, женщина благородная, но не вполне образованная и, вдобавок, унаследовавшая неукротимый нрав и гордость своих предков-викингов, могла скорее способствовать развитию честолюбия, чем укрощать их смелый и непокорный нрав.
Мы знаем судьбу Свена, но Свен был настоящим ангелом по сравнению с Тостигом. Кто способен к раскаянию, в том еще кроются возвышенные чувства; Тостиг же был свиреп и, кроме того, вероломен, он не обладал умом и дарованиями братьев, но был честолюбивее, чем все остальные, вместе взятые.
Мелочное тщеславие возбуждало в нем ненасытную жажду власти и славы. Свои длинные волосы он завивал по обычаю предков и ходил на пиры разодетым, как жених.
Только двое из рода Годвина занимались науками, которые в то время только-только стали признаваться королями. Это были Юдифь, нежный цветок, увядший во дворце Эдуарда, и ее брат, Гарольд.
Однако Гарольду, человеку практичному, имеющему пытливый, почти гениальный ум, была чужда та поэзия, без которой немыслимо язычество, и которая так помогала его сестре переносить земные страдания.
Сам Годвин не любил языческих жрецов; он слишком хорошо видел их злоупотребления, чтобы внушить своим детям уважение к ним. Такой же образ мыслей, который у отца основывался на глубоком жизненном опыте, был у Гарольда следствием учебы и глубоких размышлений.
Классические авторы древности привили молодому саксу новые понятия о долге и человеческих обязанностях — далеко не похожие на те, которым учили невежественные друиды. Он только презрительно улыбался, когда какой-нибудь датчанин, проводивший время в пьянстве и разврате, думал отворить себе врата Валгаллы, завещая жрецам владения, завоеванные разбоем и насилием. Если бы жрецы вздумали порицать действия Гарольда, он ответил бы им, что не людям, погрязшим в невежестве, судить людей просвещенных.
Любовь к родине, стремление к справедливости, твердость в несчастье были отличительными чертами его характера. Гарольд, в отличие от своего отца, не умел притворяться, он был всегда приветлив и справедлив, не потому, что этого требовала политика, а потому, что он не мог поступать иначе.
Впрочем, как ни прекрасна была душа Гарольда, в ней скрывалось также немало человеческих слабостей, и они заключались в его излишней самонадеянности, как в результате сознания своих сил. Хоть он и верил в Бога, ему чужда была та таинственная связь, соединяющая человека с Творцом, в которой в равной мере есть и простодушие детства, и мудрость старости…
Хотя в случае нужды Гарольд был храбр, как лев, храбрость эта не была отличительной чертой его характера. Он презирал зверскую смелость Тостига, ненавидя в душе жестокость; он мог даже казаться робким, когда смелость требовалась для удовлетворения пустого тщеславия. Но когда эту смелость предписывал долг, ничто не могло его устрашить и никто не мог перехитрить, — тогда он становился отважным и свирепым. Неизбежным следствием особенностей истинно английского характера Гарольда было то обстоятельство, что действия его отличались скорее терпением и упорством, чем быстротой и сметливостью.
В опасностях, с которыми он уже успел освоиться, никто не мог состязаться с ним в твердости и чрезвычайной ловкости, но стоило застать Гарольда врасплох, как он способен был совершить крупные промахи. Обширный ум редко отличается сообразительностью, если необходимость всегда быть начеку и природная осторожность не развили в нем бдительности.
Нельзя было представить себе сердца более доверчивого, честного и прямого, чем сердце графа. Если мы все это примем во внимание, нам станет понятен образ действий Гарольда в позднейших обстоятельствах его бурной и трагической жизни.
Но мы не должны думать, будто Гарольд, откинув суеверия одного из сословий, стоял настолько выше своего века, что полностью отказался от них. Какой человек, ищущий славы и вступающий в борьбу со светом и людьми, может отказаться от веры в таинственную силу? Цезарь мог смеяться над римскими мистическими обрядами, но он веровал в судьбу.
Гарольд почерпнул из классики, что самые независимые и смелые умы древности не могли отрешиться от некоторой доли фатализма. Хоть он и отвергал гадания Хильды, но все же запомнил ее таинственные предсказания, которые слышал еще в детстве. Вера в приметы, знамения, легкие и тяжелые дни, влияние звезд была присуща всем сословиям того времени. У Гарольда был свой счастливый день — четырнадцатое октября. Он верил в его силу так, как Кромвель верил в силу третьего сентября.
Мы описали Гарольда, каким он был в начале своего пути. В то блаженное время к свойственному молодости стремлению стяжать себе славу еще не примешалось никакое эгоистическое честолюбие.
Его любовь к отечеству, развившаяся на примерах римских и греческих героев, была чиста и искренна. Он был способен приговорить себя к смерти, как сделал это Леонид или бесстрашный Курций.
Пробудившись от сна, Гарольд увидел перед собой Хильду, смотревшую на него величественно-спокойным взглядом.
— Не видел ли ты сегодня пророческий сон, сын Годвина? — спросила она.
— Да сохранит меня Воден! — ответил молодой граф с несвойственным ему смирением.
— Расскажи же мне свой сон — и я разгадаю его; сновидениями никогда не следует пренебрегать.
Подумав немного, Гарольд сказал:
— Мне кажется, Хильда, что я и сам могу объяснить свои сны.
Он приподнялся на постели и спросил, взглянув на хозяйку:
— Скажи по правде, Хильда: не ты ли велела этой ночью осветить курган и могильный камень возле храма друидов?
Если Гарольд и верил, что вчера поддался минутному обману зрения, то эта уверенность должна была исчезнуть при виде боязливого, напряженного выражения, которое мгновенно появилось на лице Хильды.
— Так ты видел свет над склепом? Не походил ли этот свет на колеблющееся пламя?
— Да, походил.
— Ни одна человеческая рука не в силах зажечь это пламя, предвещающее появление мертвого героя, — сказала Хильда дрожащим голосом. — Но это привидение редко показывается, если его не вызовет тот, кто имеет над ним власть.
— Какой вид оно принимает?
— Оно является среди пламени в виде гиганта, вооруженного, подобно сыновьям Водена, секирой, копьем и щитом… Да, ты действительно видел привидение рыцаря, лежащего в этом склепе, Гарольд, — добавила она, пытливо взглянув на него.
— Если ты меня не обманываешь, — возразил граф…
— Обманывать тебя?! Я не смею шутить могуществом мертвых, даже если бы могла спасти этим саксонскую корону. Разве ты еще не знаешь или не хочешь знать, что над могилой древних героев иногда показывается в ночное время тень усопшего, окруженная ярким пламенем? Их часто видели в те времена, когда и живые и мертвые были одной веры; теперь же они показываются только в исключительных случаях, как вестники рока: слава или горе тому смертному, кто их увидит! На этом холме похоронен Эск, старший сын Седрика, родоначальника саксонских королей. Он был грозой бриттов и погиб в бою. Его похоронили с оружием и всеми сокровищами. Саксонскому государству угрожает беда, если Воден заставляет своего сына выйти из могилы.
Хильда, сильно взволнованная, опустила голову и забормотала какие-то бессвязные слова, смысл которых был недоступен Гарольду. Потом, повелительным тоном, она снова обратилась к нему:
— Расскажи мне свой сон; я уверена, что в нем предсказана вся твоя судьба.
— Я видел, — начал Гарольд, — будто нахожусь в ясный день на большой поляне. Все ласкало мои взоры и сердце. Я радостно шел по этой поляне; но вдруг земля под моими ногами разверзлась, и я упал в глубокую неизмеримую пропасть. Оглушенный падением, я лежал неподвижно. Когда, наконец, я открыл глаза, то оказался в окружении мертвых костей, которые кружились, подобно сухим листьям под порывами ветра. Среди них выделялся череп, украшенный митрой, и вдруг из этого черепа мне послышался голос: «Гарольд неверующий, ты теперь принадлежишь нам!» «Ты наш!» — повторили за ним духи. Я хотел встать, но только тут заметил, что связан по рукам и ногам. Путы, державшие меня, были тонки как паутина, но крепки как железо. Мною овладел неописуемый ужас, к которому примешивался и стыд за свою слабость. Подул холодный ветер, который заставил умолкнуть раздававшиеся голоса и прекратил пляску костей. А череп в митре все скалил на меня зубы, как вдруг из его глазных впадин высунулось острое змеиное жало. Внезапно предо мной предстало то видение, которое я ночью видел на холме… О Хильда, я и сейчас вижу это!.. Оно было в полном вооружении, и бледное лицо его смотрело на меня строго и сурово. Протянув руку, привидение ударило секирой о щит, издавший глухой звук; вслед за этим с меня спали оковы, я вскочил на ноги и встал без страха возле него. На черепе вместо митры появился шлем, а сам череп сразу преобразился в настоящего бога войны; шлем его достигал тверди небесной, и фигура была так велика, что заслоняла солнце. Земля превратилась в океан крови, но он не доходил и до колен гиганта. Со всех сторон начали слетаться вороны и хищные ястребы, а мертвые кости вдруг ожили: одни из них стали жрецами, другие — вооруженными воинами. Но вот поднялся свист, рев, гам и раздался звон оружия. Затем из океана появилось широкое знамя, а из облаков показалась чья-то бледная рука, которая начертала на знамени следующие слова: «Гарольд проклят!» Тогда мрачный призрак, стоявший возле меня, спросил: «Неужели ты боишься мертвых костей, Гарольд?» Голос его звучал как труба, вселяющая мужество даже в труса, и я смело ответил: «Достоин презрения был бы Гарольд, если б он боялся мертвых костей!» Пока я говорил, послышался адский хохот, и вдруг все исчезло, кроме океана крови. С севера ко мне летел ворон кровавого цвета, с юга же плыл лев. Я взглянул на воина и невольно прослезился, увидев, что его суровость уступила место беспредельной тоске. Он принял меня в свои холодные объятия; его дыхание леденило мне кровь. Поцеловав меня, он сказал тихо и нежно: «Гарольд, любимец мой, не печалься! У тебя и так есть все то, о чем только мечтали сыновья Водена в своих снах о Валгалле.» Произнося эти слова, привидение отходило все дальше и дальше, не переставая смотреть на меня печальными глазами. Я протянул руку, чтобы удержать его, но в моей руке остался только неосязаемый скипетр. Внезапно меня окружили многочисленные таны и вожди, появился роскошно накрытый стол, и начался славный пир. Сердце мое снова забилось свободно, а в руке все еще был таинственный скипетр. Долго пировали мы, но вот над нами закружился красный ворон, и лев подплывал все ближе к нам. Потом на небе зажглись две звезды: первая сияла тусклым светом, застыв на одном месте; другая же светила ярко, зато постоянно колебалась из стороны в сторону. Из облаков снова показалась таинственная рука, указывая бледную звезду, и чей-то голос сказал: «Вот, Гарольд, звезда, озарившая твое рождение.» Потом рука указала на яркую звезду, и другой голос произнес: «Вот звезда, озарившая рождение победителя.» Яркая звезда увеличилась и стала гореть еще сильнее, затем со страшным шипением она пролетела насквозь через бледную звезду, а небо вокруг них озарилось багровым светом… После этого странное видение стало постепенно исчезать, и в моих ушах зазвучало торжественное пение, похожее на божественный гимн, который я слышал только раз в жизни, а именно — в день коронации короля Эдуарда!
Гарольд замолк. Пророчица подняла голову и долго смотрела на него мрачным, ничего не выражающим взглядом.
— Почему ты так пристально смотришь на меня и не говоришь ни слова? — спросил молодой граф.
— Тяжело у меня на душе, и я не в силах сейчас разгадать этот сон, — прошептала Хильда. — Утро, пробуждающее человека к новой жизни, усыпляет мысль. Подобно тому, как звезды меркнут при восходе солнца, так же угасает и свет души при первых звуках песни пробудившегося жаворонка. Сон, который ты видел, предрекал твою судьбу; но какова она — я этого не знаю. Жди же теперь, когда Скульда войдет в душу своей рабы; тогда слова будут литься из моих уст с быстротой бегущего с горы потока.
— Я буду ждать, — ответил Гарольд со спокойной улыбкой. — Только не обещаю верить твоему откровению.
Пророчица глубоко вздохнула, но не произнесла больше ни слова.
Гита, жена графа Годвина, печально сидела в своей комнате; с ней был Вольнот, ее любимец. Остальные сыновья имели крепкое телосложение, и матери никогда не приходилось особенно заботиться о них, даже во времена их детства; но Вольнот появился на свет раньше времени, и оба — мать и новорожденный — долго находились между жизнью и смертью. Сколько горьких слез пролила она над его колыбелью! В младенчестве он был таким хрупким и нежным, что Гита должна была заботиться о нем и день и ночь, а теперь, когда он стал довольно здоровым юношей, она привязалась к нему еще сильнее.
При виде его, такого прекрасного, веселого и полного надежд, Гита жалела о нем гораздо больше, чем об изгнанном Свене: ведь Вольнота вырывали из ее объятий, чтобы отослать в качестве заложника ко двору Вильгельма Норманнского. А юноша весело улыбался и выбирал себе роскошные одежды и оружие, чтобы похвастаться ими перед норманнскими рыцарями и красавицами. Он был еще слишком молод и беспечен, чтобы разделять ненависть старших к иностранным нравам и обычаям; блеск и роскошь норманнов ослепляли его, и он радовался, что его отсылают к Вильгельму, вместо того, чтобы жалеть о своей родине и об оставляемых им родных.
Возле Вольнота стояла его младшая сестра, Тира, — милый, невинный ребенок, вполне разделявший его восторг, что еще сильнее печалило Гиту.
— Сын мой! — говорила мать дрожащим голосом. — Почему из всех моих сыновей они избрали именно тебя? Гарольд умен, Тостиг смел, Гурт так кроток и полон любви ко всем, что ничья рука не поднимется на него, а от беспечного, веселого Леофвайна всякое горе отскочит, как стрела от щита. Но ты, мой дорогой мальчик!.. Да будет проклят Эдуард, избравший тебя! Безжалостен отец, если он мог допустить, чтобы у матери отняли единственную радость ее жизни.
— Ах, мама, зачем ты это говоришь? — ответил Вольнот, любуясь шелковой туникой, — подарком королевы Юдифи. — Оперившийся птенец не должен нежиться в гнезде. Гарольд — орел; Тостиг — ястреб; Гурт — голубь; Леофвайн — скворец, а я — павлин… Увидишь, дорогая мама, как пышно распустит твой павлин свои красивые перья!
Заметив, что шутка его не произвела на мать желаемого действия, он приблизился к ней и сказал серьезно:
— Ты только подумай, мама: ведь королю и отцу не оставалось другого выбора. Гарольд, Тостиг и Леофвайн занимают должности и имеют свои графства; к тому же они опора нашего дома. Гурт так молод, такой истинный сакс, так горячо привязан к Гарольду. Его ненависть к норманнам вошла просто в пословицу: «Ненависть добрых людей заметнее, чем злых…» Мною же — и это хорошо известно нашему доброму королю — все будут довольны. Норманнские рыцари очень любят Вольнота; я целыми часами сидел на коленях Монтгомери и Гранмениля, играл их золотыми рыцарскими цепями и слушал рассказы о подвигах Роллона[29]. Прекрасный герцог сделает и меня рыцарем, и я вернусь к тебе с золотыми шпорами, которые носили твои предки, неустрашимые короли норвежские и датские, когда еще не знали рыцарства… Поцелуй меня, милая мама, и полюбуйся на прелестных соколов, присланных мне Гарольдом!
Гита прислонилась головой к плечу сына, и слезы рекой хлынули из ее глаз. Дверь тихо отворилась, и в комнату вошел Гарольд в сопровождении Гакона, сына Свена.
Но Гита почти не обратила внимания на внука, воспитанного вдали от нее, а кинулась прямо к Гарольду. В его присутствии она чувствовала себя более твердой и решительной: Вольнот жил в ее сердце, но опиралось оно на Гарольда.
— Милый сын, — сказала она, — я верю тебе, потому что ты самый мудрый, твердый и верный из всего нашего дома… Скажи же мне: не подвергнется ли Вольнот опасности при дворе Вильгельма Норманнского?
— Он будет там в такой же безопасности, как и здесь, матушка, — ответил Гарольд ласково. — Вильгельм Норманнский жесток, как говорят, только к вооруженным врагам. И притом у норманнов есть закон, связывающий их больше религии, и этот закон, который называется у них законом чести, делает голову Вольнота священной для них. Когда ты увидишь Вильгельма, брат мой, то потребуй от него поцелуй мира[30], и тогда ты будешь спать спокойнее, чем если бы над твоим ложем развевались все знамена Англии.
— А долго ли он будет находиться в Нормандии? — спросила наполовину успокоенная Гита.
— Не хочу обманывать тебя, матушка, хотя и мог бы этим утешить. Скажу прямо, что продолжительность пребывания Вольнота зависит только от короля Эдуарда и герцога Вильгельма. Пока первый из них не откинет ложного опасения насчет мнимых замыслов нашего дома, а второй — лицемерной заботы о норманнских монахах и рыцарях, рассеянных по всей Англии, до тех пор Вольнот и Гакон останутся гостями герцога Норманнского.
Гита в отчаянии ломала руки.
— Успокойся, матушка! — продолжал Гарольд. — Вольнот молод, но у него проницательный глаз и ясный ум. Он будет изучать нравы норманнов, узнает все их хорошие и дурные стороны, познакомится с их тактикой и стратегией и вернется к нам не врагом саксонских обычаев, а опытным человеком, который поможет нам разобраться во всех хитросплетениях этого воинственного двора. Поверь, что он научится там не каким-нибудь модным затеям, но таким искусствам, которые со временем всем нам могут послужить на пользу. Вильгельм умен и тяготеет к роскоши; я слышал от купцов, что торговля расцвела под его железной рукой, а воины рассказывают, что крепости его выстроены на славу, а планы военных действий создаются по математическому расчету… Да, Вольнот вернется к нам опытным мужем, который будет учить седобородых старцев. Он станет великим предводителем и опорой своему отечеству. Не печалься же, дочь датских королей, что твоему любимцу предстоит лучшая школа, чем всем остальным его братьям!
Эти слова сильно подействовали на гордое сердце племянницы Канута Великого. Жажда славы своему сыну взяла верх над материнскими опасениями. Она вытерла слезы и с улыбкой взглянула на Вольнота, которого она уже видела мудрым советником и неустрашимым воином.
Но с какой симпатией ни относился бы Вольнот к норманнам, слова Гарольда, в которых слышался тонкий упрек, не остались без ответа. Он подошел к графу, который с любовью обнял мать, и вполне искренно сказал:
— Гарольд, твои слова способны превратить камни в людей, и из этих людей сделать пламенных саксонских патриотов! Твой Вольнот не будет стыдиться своей родины, когда вернется с подстриженной головой и золотыми шпорами. Если ты, увидев меня, усомнишься в былой верности, положи тогда свою руку мне на грудь, и ты услышишь, что это сердце по-прежнему бьется только для Англии.
— Хорошо сказано! — воскликнул с чувством молодой граф.
Гакон, разговаривавший все это время с маленькой Тирой, подошел к Гарольду и, встав рядом с Вольнотом, сказал гордо и торжественно:
— Я тоже англичанин и постараюсь оправдать это звание.
Гарольд хотел что-то ответить ему, но Гита опередила его:
— Не покидай моего любимца и скажи: «Клянусь верой и честью, что я, Гарольд, сам отправлюсь за Вольнотом, если герцог будет удерживать его у себя против желания короля и без всякой основательной причины, и если письма или послы не повлияют на герцога!»
Гарольд колебался.
— О черствый эгоист! — вырвалось у нее. — Так ты способен подвергнуть брата опасности, от которой сам убегаешь?!
Этот горький упрек полоснул его, как нож по сердцу.
— Клянусь честью, — торжественно и гордо произнес граф, — что если по истечении срока после восстановления мира в Англии герцог Норманнский, без основательной причины и против согласия моего государя, не захочет отпустить заложников, то я сам отправлюсь за ними в Нормандию и не пощажу усилий для того, чтобы возвратить матери сына и сироту отечеству. Да поможет мне в этом Воден!
Мы видели, что в числе обширных поместий Гарольда было имение, которое находилось по соседству с римской виллой. Он жил в этом поместье после возвращения в Англию, уверяя, что оно стало ему дорого после доказательства преданности, данного его сеорлами, которые купили и обрабатывали землю в его отсутствие, а также вследствие близости к новому Вестминстерскому дворцу, так как, по желанию Эдуарда, Гарольд остался при его особе, между тем как все другие сыновья Годвина возвратились в свои графства.
Как уверяет норвежский летописец, Гарольд был при дворе ближе всех к королю, который его очень любил и относился к нему как к сыну. Эта близость еще более усилилась после возвращения из изгнания Годвина. Гарольд не давал — и король не имел повода на него жаловаться, как на прочих членов их властолюбивой семьи.
Но, в сущности, Гарольда влекло к этому старому деревянному дому, ворота которого были весь день открыты, исключительно из-за одного — соседства прекрасной Юдифи.
В его любви к молодой девушке было что-то похожее на рок. Гарольд любил Юдифь, когда еще не расцвела ее дивная красота; занимаясь с юношеских лет государственными делами, он не успел растратиться в мимолетных увлечениях. Теперь же, в этот период затишья своей бурной судьбы, он, разумеется, еще сильнее поддался очарованию, которое превосходило могуществом все чары Хильды.
Осеннее солнце светило сквозь лесные прогалины, когда Юдифь сидела одна на склоне холма, пристально глядя вдаль.
Весело пели птицы, но не их пение слушала Юдифь. Белка прыгала с ветки на ветку и с дерева на дерево в ближайшей роще, но не любоваться ее игрой пришла Юдифь к могиле тевтонского рыцаря. Вскоре послышался лай, и огромная валлийская борзая выбежала из леса. Сердце Юдифи забилось сильнее, в глазах блеснула радость: из чащи пожелтевших кустов вышел граф Гарольд с копьем в одной руке и с соколом на другой.
Несомненно, и его сердце забилось так же сильно и глаза заблестели так же ярко, когда он увидел, кто поджидает его у могильного камня. Он зашагал быстрее и поднялся на пригорок; собаки с радостным лаем окружили Юдифь. Граф смахнул с руки сокола, и тот уселся на каменный жертвенник Тора.
— Долго я ждала тебя, Гарольд, любезный брат, — проговорила Юдифь, лаская собак.
— Не зови меня братом, — сказал Гарольд отрывисто и отступил на шаг.
— Почему же, Гарольд?
Но он отвернулся и сурово оттолкнул собак. Они легли к ногам Юдифи, которая с удивлением и недоумением смотрела на озабоченное лицо графа.
— Твои взгляды, моя милая Джудит, останавливают быстрее, чем я усмиряю собак, — сказал Гарольд коротко. — В моих жилах течет горячая кровь; только такая безмятежная душа способна подавить во мне минутную досаду. Мне было спокойно, когда ты в детстве сидела у меня на коленях, и я плел тебе гирлянду из душистых цветов. Мне думалось в то время: цветы завянут, зато цепь, сплетенная сердечной любовью, крепка и неразрывна!
Юдифь склонила голову. Граф смотрел на нее с задумчивой нежностью, птицы звонко пели, и белка по-прежнему скакала по деревьям. Юдифь первая возобновила разговор:
— За мной присылала твоя сестра. Я завтра же должна поехать во дворец. Ты будешь там, Гарольд?
— Буду! — ответил он встревоженным голосом. — Значит, моя сестра присылала за тобой? А ты знаешь, зачем?
Девушка побледнела.
— Да, — сказала она.
— Этого я и боялся! — с волнением воскликнул граф. — Сестра моя увлеклась советами друзей и вступила, как и король, в безумную борьбу с человеческим сердцем… О, — в порыве увлечения, так не свойственного его холодному и ровному уму, но вызванного силой встревоженной любви, продолжал Гарольд, — когда я только сравниваю нынешних саксов с прежними и вижу их рабами недостойных того монахов, я спрашиваю с ужасом: когда же освободятся они от этого ига?
Он перевел дыхание и, схватив руку девушки, произнес, стиснув зубы:
— Так они хотят сделать из тебя монашку? А ты сама не хочешь… Ты не должна быть ею… Или сердце твое нарушит наш обет?!
— Ах, Гарольд, — ответила Юдифь, забыв всю свою робость при намеке на эту одинокую жизнь, — лучше лечь в могилу, чем похоронить сердце за решеткой храма!.. В могиле я еще могу жить для всех тех, кого люблю, там же должно умереть все, даже любовь… Тебе жаль меня, Гарольд? Твоя сестра, королева, добра и милостива; я брошусь к ее ногам и скажу: «Юность создана для любви, мир полон отрад; позволь мне радоваться моей юности и благословлять Водена в мире, созданном им для счастья!»
— Милая, дорогая Юдифь! — воскликнул Гарольд с восторгом. — Скажи это, будь тверда; и никто не заставит тебя; закон не вправе отнять внучку у бабушки, а где властен закон, там властен и Гарольд… и там наше родство, несчастье всей моей жизни, будет благодеянием.
— Почему называешь ты наше родство несчастьем? Мне так приятно думать, что мы с тобой родня, хотя немного дальняя, и я имею право гордиться твоей славой и радоваться твоему присутствию у нас. Отчего же моя радость для тебя только горе?
— А потому, — ответил он, печально скрестив руки, — что, не будь ты со мной в родстве, я сказал бы тебе: «Юдифь, я люблю тебя больше, чем любил бы сестру! Будь женой Гарольда!..» Если же я теперь скажу тебе это, и ты станешь моей, монахи проклянут наш брак; дом мой рухнет до самого основания; отец мой, братья, таны, выборные, сановники и все, в чьей силе заключается наша сила, будут настаивать, чтобы я отрекся от тебя… Как теперь могуществен я, так был могуществен и Свен, и как изгнан Свен, так будет в этом случае изгнан и Гарольд. А по изгнании Гарольда, кто будет настолько отважен и силен, что сможет защитить Англию? Тогда разгорятся все те буйные страсти, которые я сейчас усмиряю как дикого коня… И мне придется пойти с хоругвью и в доспехах на монахов, на родных, на танов и отчизну; потоком польется кровь моих земляков… Вот почему Гарольд, покоряясь, как раб, власти церкви, которую так презирает, не осмеливается сказать избраннице своей души: «Дай мне руку и будь моей невестой!»
С отчаянием слушала Юдифь это признание, и лицо ее становилось белее мрамора. Но когда Гарольд умолк и быстро отвернулся, чтобы она не заметила его внутренней борьбы, в ней пробудилась та возвышенная душевная женская сила, которая способна в самых тяжелых обстоятельствах понять и разделить благородное и высокое чувство. С трудом подавив и любовь и горе, она подошла к Гарольду, протянула ему свою нежную руку и проговорила с искренним состраданием:
— Никогда еще, Гарольд, я не гордилась тобою так, как теперь, потому что я не смогла бы любить тебя, как сейчас люблю, да и буду любить до самой могилы, если бы ты не любил Англию больше самой Юдифи… Гарольд, до этой минуты я была простодушным ребенком и не знала собственного сердца; теперь же я читаю в нем и вижу, что я женщина… Сейчас я, Гарольд, не страшусь и заключения: оно не убивает жизнь, а, напротив, воскрешает ее, превращая в одно желание — быть достойной принести жертву для тебя.
— Юдифь, — воскликнул Гарольд, побледневший как смерть, — не говори мне больше, что тебе не страшно верное заключение!.. Умоляю тебя, приказываю тебе не воздвигать между нами этой преграды! Пока ты свободна, остается надежда, быть может призрачная, но все-таки надежда.
— То, что угодно тебе, будет угодно и мне! — ответила Юдифь покорно, — распоряжайся моей судьбой по своему усмотрению.
Не смея полагаться на себя, чувствуя, что рыдания теснят ей грудь, она быстро ушла, оставив Гарольда одного у могильного камня.
Когда Гарольд на следующее утро вошел в Вестминстерский дворец, намереваясь повидаться с королевой, он нечаянно встретился со своим отцом, который, взяв его под руку, серьезно сказал.
— Сын мой, я имею на душе многое, касающееся всего нашего дома, о чем бы я и хотел поговорить с тобой.
— Позволь мне прийти к тебе потом, — возразил молодой граф, — сейчас мне необходимо видеть сестру, пока она еще не занята своими просителями, монахами.
— Успеешь еще, — отрывисто заметил старик. — Юдифь теперь в молельне, и мы успеем обсудить наши светские дела, прежде чем она будет в состоянии принять тебя, чтобы рассказать последнее сновидение короля, который был бы великим человеком, если бы его деятельность, проявляющаяся постоянно во сне, проявилась бы наяву… Идем!
Не желая раздражать отца отказом, Гарольд со вздохом последовал за ним в ближайший покой.
— Гарольд, — начал Годвин, тщательно заперев дверь, — ты не должен допускать, чтобы король держал тебя здесь ради своих капризов: ты необходим в подвластном тебе графстве. Эти останглы, как мы их называем, состоят большей частью из датчан и норвежцев — упрямого, своевольного народа, который сочувствует больше норманнам, чем саксам. Моя власть основана не только на том, что я одного происхождения с народом Эссекса, как на том, что я старался всеми способами упрочить свое влияние над датчанами. Скажу тебе, Гарольд, что тот, кто не сумеет смирить англо-датчан, не в силах будет удержать ту власть, которую я приобрел над саксами.
— Это я знаю, батюшка, — ответил Гарольд, — и я с радостью вижу, что эти храбрые пришельцы, смешиваясь с более мирными саксами, оказывают на них благотворное влияние в том отношении, что передают им свои более здравые взгляды, постепенно утрачивая свою дикость.
Годвин одобрительно улыбнулся; но потом лицо его стало опять серьезно.
— Это так; но подумал ли ты, что Сивард умаляет славу нашего рода, овладевая умами народа берегов Гомбера, между тем как ты бездействуешь в этих палатах. Подумал ли ты хоть раз, что вся Мерция находится в руках нашего соперника Леофрика и что сын его Альгар, управлявший во время моего отсутствия Эссексом, сделался очень популярным в этой стране?.. Если бы я вернулся годом позже, то все голоса были бы в пользу Альгара, но не в мою… Чернь легкомысленна! Помоги же мне, Гарольд! Сердце мое полно тоски, и я не могу трудиться один… Я никому не говорил еще, как трудно мне было потерять Свена.
Старик замолк; губы его судорожно подергивались.
— Один ты, Гарольд, — продолжал он после минутной паузы, — благородный юноша, не постыдился стать на его сторону перед Витаном… Да, один… И как горячо я благословлял тебя в ту минуту. Но вернемся опять к нашему делу: помоги мне, Гарольд, докончить начатое. Власть укрепляется только поддержкой сильных союзников! Что стало бы со мной, если бы я не нашел себе жену в доме Канута Великого? Ведь это обстоятельство дает моим сыновьям полное право надеяться на благосклонность датчан. Английский трон перешел потом, благодаря мне, снова к саксонскому роду, и я бросил на холодное ложе короля Эдуарда свою прекрасную Юдифь. Если бы от этого брака были дети, то внук Годвина, происходящий из двух королевских домов, был бы наследником английской короны. Я ошибся в расчете и теперь должен начинать дело сначала. Твой брат — Тостиг, женившись на дочери графа Балдуина, придал нашему дому больше блеска, чем силы: иностранец почти не имеет веса в Англии… Ты, Гарольд, должен дать новую опору нашему роду… Я предпочел бы видеть тебя женатым на дочери одного из наших опасных соперников, чем на какой-нибудь иностранной принцессе. У Сиварда нет дочерей, но зато у Альгара есть очаровательная дочь; сделай ей предложение, и ты превратишь Альгара из врага в друга. Посредством этого союза мы подчиним себе Мерцию, и, что весьма возможно, покорим валлийцев, так как Альгар породнился с валлийским королевским домом. С помощью Альгара у тебя появится возможность покорить те марки, которые так плохо защищает Рольф, норманн. Альгар сообщил мне на днях, когда я встречался с ним, что он намерен выдать свою дочь за Гриффита, мятежного короля — вассала Северного Валлиса. Поэтому я советую тебе не упускать случая и свататься скорее. Не думаю, чтобы красноречивый Гарольд получил отказ, — добавил Годвин с улыбкой.
— Батюшка, — ответил Гарольд, предвидевший, к чему клонит отец, и призвавший на помощь все свое самообладание, чтобы скрыть овладевшее им волнение, — я чрезвычайно обязан тебе за твои заботы о моей будущности и надеюсь извлечь пользу из твоих мудрых советов. Я попрошу короля отпустить меня к моим останглам. Я созову там народное собрание, буду проповедовать о народных правах, разберу все недоразумения и постараюсь угодить не только танам, но и сеорлям… Но Альдита, дочь Альгара, никогда не будет моей женой!
— Почему? — спросил Годвин, бросая на Гарольда пытливый взгляд.
— Потому, что она мне не нравится, несмотря на всю свою красоту, и никогда не могла бы понравиться; потому, что мы с Альгаром постоянно были соперниками, как на поле боя, так и в Совете, а я не принадлежу к тем людям, которые способны продать свою любовь, хоть и умею сдерживать свою ненависть. Граф Гарольд сумеет без помощи брака привлечь к себе войско и завладеть властью.
— Ты сильно ошибаешься, — возразил Годвин холодно. — Я знаю, что тебе нетрудно было бы простить Альгару все причиненные тебе обиды и назвать его своим тестем, если бы ты чувствовал к Альдите то, что мудрецы называют глупостью.
— Разве любовь — глупость, батюшка?
— Несомненно, — ответил старый граф не без грусти. — Любовь — это безумие, в особенности для тех, кто убедился, что вся жизнь состоит из забот и вечной борьбы… Неужели ты думаешь, что я любил свою первую жену, надменную сестру Канута? А Юдифь, твоя сестра, любила ли Эдуарда, когда он предложил ей разделить с ним престол?
— Ну, так пусть Юдифь и будет единственной жертвой нашего честолюбия.
— Для нашего «честолюбия», пожалуй, и действительно достаточно ее, но не для безопасности Англии, — сказал невозмутимо старик… — Подумай-ка, Гарольд; твои годы, твоя слава, твое общественное положение делают тебя свободным от всякого контроля над тобой со стороны отца, но от опеки своей родины ты избавишься только тогда, когда будешь лежать в могиле… Не упускай этого из виду, Гарольд! Не забудь, что после моей смерти ты должен будешь укрепить свою власть для пользы Англии, и спроси себя по совести: каким еще способом ты перетянешь на свою сторону Мерцию и что может быть для тебя опаснее ненависти Альгара? Не станет ли этот враг вечным препятствием к достижению твоего полного величия — ответь же, положа руку на сердце, хоть самому себе.
Спокойное лицо Гарольда омрачилось: он начал понимать теперь, что отец прав, и не нашел, что ответить. Старик видел, что победа осталась за ним, но счел благоразумным не показывать этого. Он закутался в свой длинный меховой плащ и направился к двери; только на пороге он обернулся и добавил:
— Старость дальновидна, потому что богата опытом, и я советую тебе не пренебрегать удобным случаем, чтобы не раскаиваться впоследствии. Если ты не завладеешь Мерцией, то постоянно будешь находиться на краю бездны, даже если и займешь самое высокое положение в обществе… Ты теперь, как я подозреваю, любишь другую, которая служит преградой твоему честолюбию; если ты не откажешься от нее, то или разобьешь ее сердце, или всю жизнь будешь мучиться угрызениями совести. Любовь умирает, как только удовлетворится; честолюбию же нет пределов: его ничто не удовлетворит.
— Я не обладаю подобным ненасытным честолюбием, батюшка, — ответил Гарольд серьезно, — мне незнакома эта безграничная любовь к власти, которая кажется тебе вполне естественной… Я не имею…
— Семидесяти лет! — перебил старик, заканчивая мысль сына. — В семьдесят лет каждый человек, попробовав власти, будет говорить так, как говорю я, и, наверное, каждый испытал на своем веку и любовь? Ты не честолюбив, Гарольд… Ты еще не знаешь самого себя, или не имеешь ни малейшего понятия о честолюбии. Я предвижу впереди награду, ожидающую тебя. Но не могу назвать ее… Когда время возложит эту награду на кончик твоего меча, тогда скажи: «Я не честолюбив!» Думай и решайся.
Гарольд долго соображал, но решил не так, как хотел старый граф. Он не имел еще семидесяти лет, а его награда была еще скрыта в глубине горы, хотя гномы уже ковали золотой венец на своих подземных наковальнях.
Пока Гарольд обдумывал слова старого графа, Юдифь сидела на низкой скамеечке у ног английской королевы[31] и слушала ее уговоры почтительно, но с тоской в душе.
Спальня королевы, как и кабинет короля, примыкала с одной стороны к молельне, а с другой — к обширной прихожей; нижняя часть стен была оклеена обоями; темно-красный свет, пробивавшийся сквозь цветные стекла высокого и узкого окна в виде саксонской арки, озарил склоненную голову королевы и окрасил ярким румянцем ее бледные щеки. В данную минуту она вполне могла служить изображением молодой красоты, увядающей во цвете лет.
Королева говорила своей юной любимице:
— Отчего ты колеблешься? Или ты воображаешь, что свет даст тебе счастье? Увы! Оно живет только одной надеждой и угасает вместе с ней!
Юдифь только вздохнула и печально склонила прекрасную головку.
— А жизнь монахини — это надежда, — продолжала королева. — Она не знает настоящего, а живет одним будущим, она слышит пение невидимых духов, как слышал его Дунстан при рождении Эдгара. Ее душа возносится высоко над землей к небесной обители!
— А где находится ее сердце? — спросила Юдифь с глубокой тоской.
Королева замолчала и с нежностью положила свою руку на плечо молодой девушки.
— Дитя! Оно не живет суетными надеждами и мирскими желаниями. Точно так и мое, — сказала королева. — Мы можем ограничить нашу душевную жизнь и не слушаться сердца; тогда горе и радость исчезают для нас… Мы смотрим равнодушно на все земные бури. Знай, милая Юдифь: я сама испытала взлеты и падения; я проснулась во дворце английской королевой, а солнце не успело зайти, как король уж сослал меня, без всякого почета, без слова утешения в мрак Вервельского храма. Мой отец, мать и братья были внезапно изгнаны, и горькие мои слезы лились не на грудь мужа.
— Тогда, королева, — подхватила Юдифь, покраснев от гнева, — тогда, наверное, в тебе заговорило сердце?
— О да, — невольно произнесла королева, сжимая руку девушки, — но душа взяла верх и сказала мне: «Счастливы страждущие!» Тогда я обрадовалась этому испытанию, так как Господь испытывает только тех, кого любит.
— Но как твои изгнанные родственники, эти храбрые рыцари, которые возвели короля на престол?
— Я утешалась мыслью, — ответила на это королева, — что мои молитвы за них будут угоднее Богу, если он услышит их не из царских палат… Да, дитя мое, я испытала почет и унижение и научила сердце смиряться.
— Тебе дана нечеловеческая сила, государыня! — воскликнула Юдифь. — Я слышала, что ты с молодых лет была такою же кроткой и чуждой земных желаний?
Королева невольно взглянула на Юдифь. В глазах ее появилось сходство с отцом, сходство людей, привыкших владеть своими чувствами. Более опытный наблюдатель, чем молодая девушка, задумался бы невольно: не скрывается ли под всем этим спокойствием тайная страсть?
— Юдифь, — проговорила королева с едва заметной улыбкой, — есть мгновения, когда все подчиняется общим человеческим законам. В моей бурной молодости и я читала, размышляла и мечтала только об одних знаниях… А потом бросила эти ребяческие мечты и если теперь вспоминаю их, то только для того, чтобы озадачить загадками… Но ведь я не затем послала за тобой, дорогая Юдифь: еще раз умоляю тебя повиноваться воле нашего властелина и отдать свою молодость на служение храму.
— Не могу и не смею… Это мне не по силам! — прошептала Юдифь, закрыв лицо руками.
Королева взяла эти нежные руки и, посмотрев на бледное, встревоженное личико, спросила печально:
— Так ты не хочешь, милая? Сердце твое привязано к суетным земным благам? И к мечтам о любви?
— Вовсе нет, — отвечала Юдифь уклончиво, — но я уже дала слово никогда не быть монахиней.
— Ты дала его Хильде?
— Хильда, — с живостью отвечала Юдифь, — не позволит мне этого! Ты знаешь ее твердость и ненависть…
— К нашей вере? Да, это-то и заставило меня приложить все старания, чтобы оградить тебя от ее влияния… Но ты, конечно, дала обещание не Хильде?
Юдифь промолчала.
— Кому же ты обещала: женщине или мужчине? — настаивала королева.
Но прежде, чем Юдифь успела ответить, дверь прихожей отворилась, и в опочивальню вошел Гарольд. Он окинул двух женщин быстрым, спокойным взглядом, и Юдифь вскочила с места; ее прекрасные глаза радостно засверкали.
— Добрый день, сестра! — сказал граф королеве. — Я пришел к тебе непрошенным гостем! Нищие и монахи не дают тебе побеседовать с братом.
— Это упрек, Гарольд?
— Нет! — ответил он дружески, с заметным состраданием посмотрев на сестру. — Ты одна только искренна среди лицемеров, которые окружают трон, но ты и я расходимся в способах поклонения Создателю: я чту его по-своему!
— По-своему, Гарольд? — спросила королева с гордостью и нежностью.
— Да, этому я научился у тебя, Юдифь, когда стал преклоняться перед делами греков и доблестных римлян, решив в душе поступать, как они.
— Правда, правда! — отозвалась королева печально. — Я совратила душу, которая, быть может, нашла бы себе иной образец для подражания… Не улыбайся так недоверчиво, брат; поверь мне, что в жизни убогого и смиренного нищего скрыто больше мужества, чем во всех победах Цезаря и поражениях Брута!
— Может быть, — ответил ей Гарольд, — но из одного дуба получается и дротик, и костыль, и руки, недостойные владеть первым из них, владеют вторым. Каждому предназначен его жизненный путь, и мой — давно уже избран… Но хватит об этом! Скажи мне, сестра, о чем ты сейчас говорила с прекрасной Юдифью, что она так бледна и встревожена? Берегись, сестра, делать из нее монашку! Если Альгиву отдали бы Свену, он не скитался бы теперь, всеми отверженный, на далекой чужбине.
— Гарольд, Гарольд! — воскликнула королева, пораженная его выходкой.
— Но, — продолжал граф, взволнованный до глубины души, — мы не рвем свежих веток для своих очагов, а жжем сухие. Незачем губить юность; пусть она мирно слушает звонкое пение птиц. От сочной зеленеющей ветки, брошенной в огонь, идет дым; сердцем, оторванным от мира в полном расцвете молодости, овладевает жгучее сожаление.
Королева принялась в волнении ходить по комнате. Через несколько минут она указала Юдифи на молельню и произнесла с деланным спокойствием:
— Иди и смиренно преклони колени: умоли Господа, чтобы он просветил твой разум и дал тебе спокойствие. Я одна хочу поговорить с Гарольдом.
Юдифь вошла в молельню. Королева ласково посмотрела на девушку, склонившую головку для усердной молитвы. Плотно затворив дверь, она подошла к брату и спросила его тихим, но ясным голосом:
— Ты любишь эту девочку?
— Сестра, — задумчиво ответил ей Гарольд, — я люблю ее, как мужчина способен любить женщину, то есть больше самого себя, но меньше тех целей, ради которых дана нам наша земная жизнь.
— О свет, ничтожный свет! — воскликнула королева в негодовании. — Ты вечно жаждешь счастья, но, при первом порыве честолюбия, попираешь ногами дарованное блаженство! Вы говорили мне, что я, ради величия и могущества нашего дома, должна быть женой короля Эдуарда… И обрекли меня вечно жить с человеком, который ненавидит меня из глубины души…
Королева замолкла и затем продолжала уже спокойно, как будто в ней жили две совершенно противоположные женщины:
— Я уже получила награду за свою покорность, но, конечно, не от этого мира. Так и ты, Гарольд, сын Годвина, любишь эту девушку, и она тебя любит; вы могли быть счастливы, если бы счастье было возможно на земле; но, хоть Юдифь и высокого рода, у нее нет достаточно обширных и богатых поместий, нет родни, чтобы пополнить твои войска!.. Она не сможет стать ступенькой к достижению твоих тщеславных замыслов, и поэтому ты любишь ее только так, как мужчина способен любить женщину, — гораздо меньше своих целей!
— Сестра, — ответил граф, — ты говоришь так, как говорила со мной в былые годы, как женщина с душой, а не как кукла, скрытая под монашеской власяницей. Если ты будешь поддерживать меня, я женюсь на Юдифи, огражу ее от суеверий Хильды и от могилы, в которую ее положат еще живой!
— Но отец наш… Отец! С его железной волей?
— Я не боюсь отца. Но вот церковь! Ты разве забыла, что Юдифь и я состоим в дальнем родстве, при котором наш брак запрещен?
— Да, правда, — испуганно вскрикнула королева. — Гони прочь все мысли об этом! Заклинаю тебя: вытесни эту мечту поскорее из сердца!..
Королева ласково поцеловала его в лоб.
— Опять исчезла женщина и появилась кукла! — сказал Гарольд с глубокой досадой. — Ничего не поделаешь, я покоряюсь судьбе… Но наступит день, когда представитель английского престола не будет раболепствовать перед монахами, и тогда я, в награду за все мои услуги, попрошу короля, у которого будет биться живое сердце, разрешение на брачный союз. Оставь же мне, сестра, хоть эту надежду и не губи Юдифь во цвете лет!
Королева молчала, и Гарольд, считая это не совсем добрым знаком, пошел прямо к молельне и открыл дверь; но невольно остановился в благоговении перед невинной девушкой, еще стоявшей на коленях. Когда она встала, он мог только сказать:
— Сестра не будет больше настаивать, Юдифь!
— Я еще не давала этого обещания, — воскликнула королева.
— А если бы и так, — добавил граф Гарольд, — то не забудь, Юдифь, что ты дала слово мне!
Сказав это, он торопливо покинул спальню королевы.
Гарольд вышел в прихожую. Ожидавшее тут общество было немногочисленно по сравнению с толпой, которую мы встретим в прихожей короля; сюда были вхожи избранные, просвещенные люди, а число их, конечно, не могло быть значительно в то время. Сюда не приходили шарлатаны, стекавшиеся толпой к королю для того, чтобы воспользоваться его легковерием и расточительностью. Пять или шесть монахов, печальная вдова, скромное дарование и немощное горе — вот все, кто допускался в покои королевы.
Взгляды присутствующих с любопытством обратились на графа, едва он вышел из спальни королевы; все удивлялись его пылающим щекам и суровому взгляду. Но тем, кто приходил к королеве Юдифи, был дорог граф Гарольд; просвещенные люди уважали его за знания и за ум, несмотря на его мнимое пренебрежение к некоторым достоинствам, а вдовы и сироты видели в нем непримиримого врага всякой несправедливости.
Среди этого мирного собрания в Гарольде пробудилась врожденная доброта его сердца, и он остановился, чтобы сказать мимоходом сочувственное слово каждому из присутствующих.
Спустившись по наружной лестнице — в эту эпоху даже в королевских дворцах все главные лестницы возводились снаружи, — Гарольд вышел в обширный двор, где сновало множество телохранителей. Войдя снова во дворец, он направился к личным покоям короля, называемым расписной залой и служившим Эдуарду приемной в торжественных случаях.
Толпа уже заполнила обширную прихожую короля. Во всех углах сидели монахи и пилигримы. Считая бесполезным терять время на этих людей, граф прошел сквозь толпу и был тотчас допущен к королю. Проводив его злобными, завистливыми взглядами, монахи стали шептаться.
— Норманнские любимцы короля чтили, по крайней мере, нашего Бога!..
— Да, — ответил на это замечание монах, — и если бы не разные важные обстоятельства, то я предпочел бы норманнов саксам.
— Какие обстоятельства? — спросил молодой, честолюбивый монах.
— Во-первых, — с ударением ответил тот, — норманны не умеют говорить на понятном для нас языке и, кажется, не любят духовного сословия. Другая же причина, — продолжал он лукаво, — заключается в том, что они люди скрытные и не любят вина! Попробуйте держать в руках человека, который не любит болтать!
— Да, это мудрено, — подтвердил коренастый пилигрим с лоснящимся лицом.
— Кто же еще поможет открыть человеку глаза на его грехи? — продолжал первый: — я успокоил многих за фляжкой вина, и не одно пожертвование досталось в пользу храма во время приятельской пирушки сметливого священника с заблудшими овцами. Это что? — обратился он к человеку, который вошел в это время в прихожую. Мальчик нес за ним легкий сундучок, накрытый полотном.
— Отец, — ответил тот, — это настоящее состояние, и казначей Гюголайн будет целый год коситься на меня: не любит он, злодей, выпускать из рук золото короля!
При этом простодушном замечании мирянина монахи и остальные присутствующие злобно взглянули на него, так как у всех и каждого было немало замыслов относительно казны короля.
— Сын Мамоны! — с озлоблением воскликнул монах, — не думаешь ли ты, что наш добрый король дорожит побрякушками и картинками. Отправляйся-ка ты со своим вздорным товаром к Балдуину Фландрскому или к щеголю Тостигу, сыну Годвина.
— Как бы не так! — насмешливо сказал торговец. — Что даст мне за сокровище неверующий Балдуин или тщеславный Тостиг?! Да не смотрите же так сурово, отцы, а постарайтесь лучше приобрести эту редкость — древнейшее изображение Господа! Один почтенный друг купил его для меня в Висби за три тысячи фунтов серебра; а я прошу за хлопоты сверх лишь пятьсот.
Все с завистью окружили сундучок торговца.
Почти в эту же минуту раздался гневный возглас, и рослый тан влетел в толпу, как сокол в стаю воронов.
— Не думаешь ли ты, — закричал тан на наречии, которое выдавало в нем датчанина, — что король будет тратить столько денег, когда крепость, построенная Канутом при устье Гомбера, почти совсем в развалинах, и в ней нет даже ратника, чтобы наблюдать за действиями норвежских кораблей?
— Мой почтенный министр, — возразил торговец с едва заметной иронией, — эти отцы объяснят тебе, что изображение Водена лучше защитит нас от норвежцев, чем каменные крепости.
— Защитит устье Гомбера лучше сильного войска?! — проговорил тан в раздумье.
— Разумеется, — сказал монах, вступаясь за торговца. — Да разве ты не помнишь, что на памятном Соборе тысяча четырнадцатого года велено было сложить оружие против твоих соотечественников и положиться на защиту Господа? Стыдись; ты недостоин звания предводителя королевских полков. Покайся же, сын мой, а иначе король узнает обо всем…
— Волки в овечьей шкуре! — пробормотал датчанин, отступая назад.
Торговец улыбнулся.
Но нам пора последовать за Гарольдом, который прошел в кабинет короля.
Войдя в покой, граф увидел еще достаточно молодого человека, богато одетого, в вышитой гонне и с позолоченным оружием; покрой его одежды, длинные усы и выколотые на коже знаки указывали, что он принадлежал к числу ревностных хранителей саксонской старины.
Глаза графа сверкнули: он узнал в посетителе отца Альдиты, графа Альгара, сына Леофрика. Два вождя очень холодно раскланялись друг с другом.
Противоположность между ними была разительна. Датчане вообще были крупнее саксов, и, хотя Гарольд во всех отношениях мог считаться чистым саксом, он унаследовал, как и все его братья, рост и крепкое сложение древних викингов, своих предков по матери. Альгар же был невысок и казался тщедушным по сравнению с Гарольдом.
У него были яркие голубые глаза, подвижный рот, отливающие золотом густые непокорные кудри, не желавшие ложиться в модную по тем временам прическу. Живость движений, грубоватый голос и торопливость в словах противоречили внешности Гарольда — его спокойному взгляду, величественной осанке и пышным волосам, спадавшим на плечи роскошной волной. Природа наделила того и другого умом и силой воли; но в них проявлялась такая же резкая разница.
— Добро пожаловать, Гарольд, — сказал король без привычной сонливости и взглянул на графа как на избавителя. — Почтенный Альгар обратился к нам с просьбой, которая потребует, конечно, времени на размышление, хоть она и проникнута стремлением к земным благам, так чуждым его отцу, который раздает все свое достояние на пользу святых храмов, за что ему и будет отплачено сторицей.
— Все это так, король мой, — заметил Альгар, — но ради своих наследников, ради возможности следовать примеру моего достойного отца, нельзя не думать о земных благах!.. Одним словом, Гарольд, — продолжал Альгар, обращаясь уже к графу, — дело мое заключается вот в чем. Когда наш милостивый государь и король согласился принять управление Англией, ему в этом помогали давние враги — твой отец и мой, забывшие свои распри для блага страны. С того времени твой отец присоединял постепенно одно графство к другому, как звено к звену; теперь почти вся Англия находится в руках его сыновей. Мой же отец остался без земель и без денег. Король поручил мне управлять вашим графством в твое отсутствие, и, как все говорят, я правил добросовестно. Твой отец возвратился, и хотя я мог (тут глаза его блеснули, и он непроизвольно схватился за меч) удержать графство силой, однако я отдал его без возражений, согласно воле короля. Теперь я пришел к моему государю и прошу его указать мне земли, которые он, в своей Англии, может дать мне, бывшему графу Эссекскому и сыну Леофрика, который проложил ему свободный путь к престолу! Король в ответ на это прочел мне наставление о суетности всех мирских благ. Но ты же не презираешь, как он, этих благ… Что скажешь ты, граф, на желание Альгара?
— Что подобная просьба совершенно законна, — ответил граф спокойно, — но заявлена не слишком почтительно.
— Тебе ли, подкреплявшему свои требования оружием, говорить о почтительности! — воскликнул граф Альгар. — Тебе ли учить тех, чьи отцы были графами, когда твои еще мирно пахали землю?.. Кем был бы твой дед, Вольнот, без измены Стреона?
Кровь бросилась в лицо Гарольду при этом оскорблении в присутствии короля, который, несмотря на собственную слабость, любил, чтобы его таны проявляли бы силу друг против друга. Но Гарольд, несмотря на всю дерзость Альгара, ответил хладнокровно:
— Сын Леофрика, мы живем в стране, где происхождение хотя и уважается, но не дает, без учета более веских прав, преимуществ ни в советах, ни на поле сражения. К чести нашей страны, люди в ней ценятся по достоинству, а не по тому, кем были когда-то наши предки. Так издавна заведено в нашей саксонской Англии, где предки мои по отцу могли быть и сеорлами, но то же принято у воинственных датчан, где мои предки по матери, Гите, сидели на престоле.
— Да, тебе не помешало бы поискать опоры в происхождении матери, — проговорил Альгар, злобно кусая губы. — Нам, саксам, нет дела до ваших северных королей, этих морских разбойников; ты владеешь богатыми доходными землями, дай и мне получить то, что я заслужил.
— Один только король, а не его слуга, властен раздавать награды, — произнес Гарольд и отодвинулся в сторону.
Взглянув на Эдуарда, Альгар тотчас же заметил, что король погружается в то состояние сонливой задумчивости, в котором он словно искал выход из непредвиденных ситуаций. Он подошел к Гарольду и шепнул ему на ухо:
— Нам незачем ссориться, я раскаиваюсь в своей вспыльчивости… извини же меня! Отец твой человек чрезвычайно умный и ищет нашей дружбы. Послушай: дочь моя считается красавицей; сочетайся с ней браком и убеди короля дать мне под предлогом свадебного подарка графство, которое после изгнания твоего брата Свена было поделено между множеством мелких танов. С ними мне нетрудно будет справиться… Ну, что же? Ты колеблешься?
— О нет, я не колеблюсь, — ответил Гарольд, задетый за живое. — Даже если ты отдал бы всю Мерцию в приданое Альдите, я не женюсь на дочери Альгара и не стану зятем человека, который презирает мой род, унижаясь, между тем, перед моим могуществом.
Лицо графа Альгара исказилось от злости. Не сказав больше ни слова, он подошел к королю Эдуарду, который посмотрел на него тупым, сонным взглядом.
— Государь и король, — произнес он почтительно, — я высказал тебе свое желание по праву человека, сознающего справедливость своих требований и верящего в благодарность своего властелина. Три дня буду я ждать твоего разрешения, но на четвертый уеду. Да хранят боги твой королевский престол. Да соберут они лучших твоих защитников — тех благородных танов, предки которых бились под знаменами Альфреда и Этельстана. Все шло хорошо в благословенной Англии, пока нога датских королей не коснулась ее земли; и чахлые грабы не выросли на месте великанов-дубов.
Когда Альгар вышел, король лениво встал и произнес на романском языке, на котором привык говорить с приближенными:
— Возлюбленный друг мой, в каких ничтожных заботах вынужден проводить свою жизнь король в то время, как важные и безотлагательные дела требуют неотступного моего внимания: там, в прихожей, ждет купец Эдмер, который принес мне сокровище, а этот забияка с шакальим голосом и рысьими глазами пристает ко мне и требует награды!.. Не хорошо, не хорошо… Очень не хорошо!
— Государь мой и король, — возразил Гарольд, — мне, конечно, не следует давать тебе советы, но это изображение стоит слишком дорого, а берега наши слабо защищены и вдобавок в то время, когда датчане заявляют права на твое королевство… потребуется более трех тысяч фунтов серебра на исправление одной лондонской и саутваркской стены.
— Три тысячи фунтов! — воскликнул король. — Помилуй, Гарольд, ведь ты спятил! В моей казне едва найдется шесть тысяч фунтов, а мне, кроме изображения, принесенного Эдмером, обещали еще зуб великой святой!
Гарольд только вздохнул.
— Не тревожься, король, — произнес он печально, — я сам позабочусь об обороне Лондона; благодаря тебе доходы мои велики, а потребности ограниченны. Теперь же я пришел попросить позволения уехать в мое графство. Подчиненные возмущены моим долгим отсутствием; во время моего изгнания возникло много сильных злоупотреблений, и я обязан положить им конец.
Король почти с испугом посмотрел на Гарольда; в эту минуту он был очень похож на ребенка, которого грозят оставить одного в темной комнате.
— Нет, нет, я не могу отпустить тебя, брат! — ответил он поспешно. — Ты один сдерживаешь этих строптивых танов и даешь мне возможность свободно возносить молитвы Богу; к тому же твой отец… Я не хочу оставаться один с твоим отцом!.. Я не люблю его!
— Отец мой уезжает по делам в свое графство, — с грустью сказал Гарольд, — из нашего дома при тебе остается только Юдифь!
Король побледнел при последних словах, в которых слышались и упрек, и утешение.
— Королева Юдифь, — сказал он после небольшой паузы, — кротка и добра; от нее не услышишь слов противоречия; она избрала себе в образец целомудренную Бренду, так же, как и я, недостойный, несмотря на молодость, стараюсь идти по стопам Ингвара. Но, — продолжал король голосом, зазвучавшим против обыкновения каким-то сильным чувством, — можешь ли ты, Гарольд, представить себе эту муку: видеть перед собой смертельного врага, того, из-за которого целая жизнь борьбы и страданий превратилась в воспоминание, исполненное горечи и желчи?
— Моя сестра — твой враг?! — воскликнул граф Гарольд с негодованием, — она, которая никогда не жаловалась на твое равнодушие и провела всю свою юность в молитвах за тебя и твой царский престол?.. Государь, не во сне ли я слышу эти речи?
— Не во сне, чадо плоти! — ответил король с глубокой досадой. — Сны — дары ангелов, и не посещают таких людей, как ты… Когда-то, во цвете юности, меня силой заставили видеть перед собой молодость и красоту, а человеческие законы и голос природы твердили мне постоянно: «Она принадлежит тебе!..» Разве я не чувствовал, какая борьба была внесена в мое уединение, что я кругом был опутан светскими соблазнами, что враг человеческий сторожил мою душу? Говорю тебе: ты не представляешь той борьбы, которую мне пришлось выдержать… И сейчас, когда борода моя уже совсем поседела и близость смерти заглушила во мне все былые страсти, могу ли я без горечи и без чувства стыда смотреть на это живое воспоминание пережитой борьбы и искушений; дней, проведенных в мучительном воздержании от пищи, и ночей, посвященных бдению и молитве?.. Тех дней, когда в лице женщины я видел сатану?
Во время этой исповеди на лице Эдуарда загорелся яркий румянец; голос его задрожал и зазвучал со страшной ненавистью.
Гарольд молча смотрел на эту перемену; он понял, что ему раскрыли тайну, которая не раз сбивала его с толку; что Эдуард хотел стать выше человеческой преходящей любви, и обратил ее невольно в чувство ненависти, в воспоминание пытки. Через минуту король овладел собой и произнес с величием.
— Одни высшие силы должны знать те тайны семейной жизни, которые я тебе сейчас рассказал. Это невольно сорвалось у меня с языка; сохрани это в сердце… Если уж нельзя иначе, так поезжай, Гарольд; приведи свое графство в надлежащий порядок, не забывай храмов и постарайся вернуться скорее ко мне… Ну, а что ты скажешь насчет просьбы Альгара?
— Я сильно опасаюсь, — отвечал Гарольд, в котором справедливость всегда торжествовала над личной неприязнью, — что если не удовлетворить его законной просьбы, он, пожалуй, может прибегнуть к чересчур резким мерам. Альгар вспыльчив и надменен, но зато храбр в сражении и его любят подчиненные, которые вообще ценят открытый нрав. Благоразумно было бы уделить ему долю и власти, и владений, не отнимая их, конечно, у других, — тем более, что он заслуживает их, и отец его был тебе верным слугой.
— И пожертвовал на пользу наших храмов больше, чем кто-либо из графов, — добавил король. — Но Альгар не похож на своего отца… Но мы, впрочем, подумаем о твоем совете… И прощай, мой милый друг и брат! Пришли ко мне сюда купца… Древнейшее изображение в мире! Какой ценный подарок для только что оконченного храма!