Часть первая Заволжье


Чужие деньги


Солнце клонилось к горизонту, когда на пустынной улице Вознесенской показался обоз, уверенно подвернувший к дому Зябловой. Не впервой староста Михайло привозил продукты: сюда, в Самару, в начале осени переехали Александра Леонтьевна с сыном Алексеем. Начались хлопоты по разгрузке обоза, но Алеша, обычно выбегавший на улицу с расспросами о Сосновке, по которой он успел уже соскучиться, на этот раз не выскочил: больной гриппом, он лежал в постели.

Поздно вечером, когда все угомонились в доме, Александра Леонтьевна села за свой стол, заваленный книгами и бумагами, и начала привычный за эти годы письменный отчет своему мужу о прожитых днях: «18 октября 1891 г. Дорогой мой Алешечек, слава тебе господи, имение сняли с торгов. Уж и порола же я горячку эти дни, послала две телеграммы в Петербург...» Она отложила перо в сторону и задумалась... Сколько пришлось ей пережить за эти годы... Вечная нехватка денег, да и хорошим транжиром оказался Алексей Аполлонович, всегда сумеет потратить деньги, чаще всего бесхозяйственно. Ведь прекрасно знал, что имение уже заложено и перезаложено, а сроки уплаты долгов давно прошли. Так нет, уехал и даже не побеспокоился продлить срок. А Сосновка — единственное, что пока их кормит. Как остаться без Сосновки? Вот и закрутилась целая карусель, когда она узнала, что имение поставлено на торги... Столько дней провела в беспокойстве и мучениях: а вдруг это произойдет и им придется расстаться с Сосновкой… Наконец сегодня поутру из Банка со сторожем прислали телеграмму о том, что имение снято с торгов. Она была так взволнована, что толком и не разобрала, что написано в телеграмме, поняла только, что самое страшное позади... До сих пор она чувствовала, как колотит ее при воспоминании о минувших переживаниях. Хорошо, что она эти дни часто бывала у близких родственников Шишковых, которые ее успокаивали и всячески поддерживали...

Александра Леонтьевна снова взялась за перо и быстро стала писать мужу о самарских событиях. А события приобретали крутой характер. Люди повсюду голодали. И не потому, что в стране не было хлеба, а из-за нераспорядительности губернской управы и ее председателя Алабина, человека властного, вздорного, самовлюбленного. «Коля Шишков ездил в Николаевский уезд, видел страшную нужду, особенно в Пестравке, Ивановке и Рахмановке, поднял здесь буму, натравил на Алабина Терлецкого, который кричал, что хлеб должен быть во что бы то ни стало (Алабин говорил, что хлеба нет). Коле дали из Красного Креста 1000 рублей, и он поскакал в Пестравку открыть даровую столовую. Там народ две недели не ел хлеба. Алабин отличается своей распорядительностью: послал голодающим такую муку, из которой нельзя печь хлеб, нагнал 100 подвод голодающих и отправил их пустыми и т. д. Все возмущены. Говорят, что в газетах появляются статьи против Самарского земства и Алабина, да у меня газет-то нет...»

Александра Леонтьевна ходила к Шишковым учиться печатать на машинке, перепечатала свой небольшой рассказ о том, как баба удавилась с голоду в Ивановке. Послала в «Самарский листок», но долго она оставалась под впечатлением этого трагического случая. А сколько всего ужасного происходило в эти дни. Рассказы о голодающих, толпы нищих на улицах Самары лишали сна. Становилось жутко. Александра Леонтьевна, бывая каждый день у Шишковых, с одобрением наблюдала, как старая княгиня, теща Николая Шишкова, ее двоюродного брата по матери, урожденной княжны Хованской, чуть ли не целый день занималась кормлением голодающих: каждый день на кухне Шишковых собирались двадцать — тридцать нищих и получали хлеб и кашицу.

Все больший вес в Самаре приобретали братья Шишковы, особенно Николай, Александра Леонтьевна и раньше замечала, что братья Шишковы чем-то выделялись из своей среды. Они воспитывались за границей, говорили между собой по-английски, умели очень интересно рассказывать, а Сергей чудесно играл на рояле и великолепно высвистывал различные сложнейшие мотивы. Впервые перед сестрами Тургеневыми, воспитанными в строгости и поклонении старшим, открылся новый мир. Шишковы много читали, много знали, видели много стран, а Тургеневы ничего не видели, кроме своей деревни и Самары. Братья Шишковы учились во Франции, Англии, Германии. В какой бы город ни приезжали их родители, мальчиков тут же отдавали в лучший колледж, иногда их оставляли там на полгода и больше, а старшие продолжали свой путь. Потом заезжали за ними и снова путешествовали, отвозили их в свое имение Репьевку или в Самару, где они и сдавали экзамены за очередной класс гимназии. Сестер Тургеневых поражало в братьях Шишковых полное отсутствие страха перед учителями и даже директором, они говорили о них как о равных. И вот сейчас, когда они стали взрослыми, братья Шишковы заняли видное положение в самарском обществе. И Александра Леонтьевна то и дело ощущала поддержку Шишковых.

«Ах, Алешечка, — торопливо заканчивала Александра Леонтьевна, — как хорошо писать на машинке. Руки не устают, глаза не устают. Только я еще медленно пишу, всего еще третий раз. Коля говорит, что он пишет в три раза быстрее, чем пером. Целую тебя, мое сокровище, крепко, крепко. Когда же я поцелую тебя наяву. Твоя Саша».

Александра Леонтьевна отложила перо, заглянула в комнатку Лели, полюбовалась на спящего сына и сама пошла готовиться ко сну. Столько сегодня было волнений, казалось, только коснись головой подушки, как сразу заснешь... Но сон не приходил... Беспокоило ее положение в губернской управе, какое-то накаленное, опять сорвется ее Лешурочка...

В эти трагические для поволжских крестьян дни когда все выгорало и никло на корню, когда бесхлебье охватывало все большее число деревень, Алексей Аполлонович Бостром, опытный земский деятель, был приглашен в Самару, как член губернской управы, для организации помощи голодающим крестьянам Николаевского и Новоузенского уездов. Когда председателем был старичок-ветеран земской службы Крылов, а членами — Поздюнин и князь Хованский, все шло нормально, все активно работали. Правда, Бостром и тогда обратил внимание, что по-разному все они смотрят на вещи, но дела было много, поэтому он не придал значения разногласиям и охотно включился в работу. Но смерть Крылова все круто изменила. Новым председателем стал Алабин. Царивший дух коллегиальности в управе начал изгоняться. Ему бы принять должность земского начальника, но не хотелось Бострому уходить от любимого дела. И махнул рукой: будь, что будет.

Дементьев и Реутовский стали новыми членами, быстро свыклись с крутым характером Алабина, полностью ему подчинились. И дело у них пошло. А Бостром протестовал против произвола и диктаторства, и словесно и письменными докладами. Уступая в мелочах, он не мог поступиться своими правами в продовольственном деле. Все его предложения, искренние и дельные, не принимались в расчет. Его докладные даже не подшивались в дело. Всем становилось ясно, что Бостром мешал. И тогда его послали на закупку хлеба в Донскую область. С этим поручением он блестяще справился: хлеб не дорог, добротен, доставка дешевая, погрузка успешная. И отчетность получила одобрение от гласных экстренного собрания сразу же после возвращения из этой поездки. Но этот первый же успех Бострома больно отозвался в сердце Алабина, и он затаил против него злобу.

За время его отсутствия были заключены сделки на миллионные поставки. Обиднее всего Бострому было то, что об этом он узнал стороной. В управе никаких сведений об этом не было, никаких записей. Только потом, после расследования, удалось установить, что продовольственное дело шло как бы помимо управы. Все делалось для того, чтобы было удобнее и выгоднее поставщикам, а не земству и населению.

Алабин отменил заботы поставщиков о доставке хлеба и возложил их на приемщиков хлеба от уездных земств. Поставщики получали почти всю стоимость хлеба немедленно по погрузке его в вагоны на местах отправки из местных банков.

В 1891 году член Самарской земской губернской управы Бостром был направлен в Саратов для закупки хлеба для голодающих. Вскоре стало известно о том, как люди типа Шехобалова наживались на страданиях голодающих, продавая им гнилой хлеб. А некоторые губернские «деятели» скупали у него негодный хлеб. Двенадцать тысяч пудов этой муки было роздано населению. Только в трех деревнях от употребления: этой муки заболело 237 человек. После расследования этого преступления оказалось, что мука была красного цвета, горькая на вкус, а выпеченный из нее хлеб был тяжеловесным и водянистым, внутренность его напоминала мягкую замазку. Ничего удивительного, что этот случай насторожил всех честных людей образованного общества, которые искрение разделяли горе заволжских крестьян.

Александра Леонтьевна с тревогой наблюдала за деятельностью своего мужа. Радостно встретили его несколько дней тому назад. Но радостно было только первые часы, а как только они остались наедине, лицо Бострома тут же омрачилось, и она начала его расспрашивать, допытываясь до мельчайших подробностей его деятельности. И из его рассказов она сделала вывод, что дела его не так уж хороши, как она предполагала. Предчувствие чего-то мрачного вошло в ее душу. Не такой уж он, оказывается, деловой, как она предполагала. И все, что долго копилось в ней, вдруг неожиданно прорвалось:

— Все, что хочешь, вытерплю, только не истрать земских... Теперь я понимаю, мой дружочек, почему ты так в последнее время задумчив и тревожен...

— Ты не представляешь, Сашочек, что трудные хозяйственные дела представляют ужасную ловушку человеку, на чьих руках чужие деньги. Я все время изыскиваю способы, как бы не попасться в эту ловушку... И вот все время попадаюсь...

Тогда она наговорила ему резких слов, и он уехал разобиженный на нее. И вот сейчас она горько сожалеет о своей выходке. Не могла сдержаться. Конечно, не следовало поддаваться малодушию, но она поддалась искушению высказаться, потому что всегда легче становится, когда выскажешься, особенно если долго молчишь. Странное нашло на нее состояние... Прежде оно разрешалось судорогами, теперь чаще всего дурными и несправедливыми словами. И только много спустя она понимает несправедливость своих слов... В тот раз она высказала все, что думала, а думала она нелестно о деятельности Бострома, а сейчас, вспоминая его обиженное лицо, она начинала мучиться и тяготиться сказанным... И вот уже подступают слезы, которые словно омывают ее душу, и ей становится легче.

В последние месяцы она часто оставалась одна: Леля начал учиться, бывало, что и целый день проводил в начальной школе Масловской. Так что времени на все хватало. Замучили только хозяйственные заботы, Девятый день пошел, как уехал Алексей Аполлонович, а ни одного письма она не получила. Уж не обиделся ли он за тот разговор, где она ему все высказала? Все больше и больше беспокоило ее это молчание, столь непривычное за десять лет их отношений. Если бы она отпустила его здорового или знала бы, что он теперь лучше себя чувствует, она была бы покойна. Так томительно и ужасно быть все время в мучительной тревоге. Только заботы по хозяйству не давали ей надолго уходить в себя и предаваться печали и тоске.

Все эти дни Александра Леонтьевна с новой энергией занималась делами Сосновки. Надо было ей внимательно следить за тем, что там происходит. В Самару приходили обозы с продуктами, с сеном, а из Самары шли указания в Сосновку. Но многое Александра Леонтьевна не могла решить сама, посылала слезные мольбы то в Царицын, то в Саратов, где в это время работал Алексей Аполлонович.

Каждое утро, проводив Алешу в школу, она садилась за свой письменный стол и хоть страничку, да напишет, а теперь то и дело отрывали ее. То и дело ей докучали вопросами по хозяйству. Все чаще ей приходилось думать о том, что делать с коровами: и дешево нельзя продавать, и дают молока некоторые совсем мало. Вот и думай. А что делать с лошадьми? Не мешало бы для лошадей, которые возят сено в город, купить отрубей, но отруби очень дороги... А может, достаточно им и хорошего сена? Нет, недавно она читала, что не следует кормить рабочую лошадь одним сеном. Следует давать и соломы, а то с одного сена она скоро дает пот и становится квелою. Конечно, чем разнообразнее корм, тем лучше... Кто ж этого не понимает... Но денег нет, поэтому надо как-то выкручиваться.

Радовало Александру Леонтьевну только то, что Алеша исправно бывает в школе, очень хорошо ведет себя. Правда, одно не совсем хорошо — долго встает и канителится утром, поэтому иногда опаздывает. Старается она ему внушать, что все надо делать быстро и четко, но что-то мало прививаются эти наставления.

А писем от Алексея Аполлоновича не было потому, что он оказался в Саратове, а она писала ему в Царицын. И работы так много накопилось за время его отсутствия, что он не сразу мог сообщить ей о своих делах. Приехав в Саратов, он весь вечер провел в разговорах с приказчиками Новоузенской и Николаевской управ. Каждого надо было проверить, приструнить. Выяснилось, что уездные управы из рук вон плохо вели дела с закупками хлеба. Никто из членов не побывал даже в том месте, где застряла баржа с хлебом. Даже никого из приказчиков туда не послали. Такое равнодушие к судьбам голодающих возмутило Алексея Аполлоновича.

Рано утром следующего дня он помчался туда, где застряла баржа. За ночь навалило столько снегу, что ямщики отказывались везти. Тогда он потребовал тройку почтовых. Поездка оказалась ужасно трудной. Туда-то кое-как дотащились, но возвращаясь назад, он чуть не заночевал в дороге. Сухой морозный снег навалил местами по колено. Тройка рослых лошадей встала и ни с места. Много раз коренную меняли на пристяжную, и все напрасно: проедут с версту и опять станут. Потом встала одна из пристяжных, ее за повод тащил коренник, который через минуту мог сам встать, и тогда хоть действительно ночуй в поле. Кое-как выбрались. Только уж много мук принял он, прежде чем добраться домой, до постели. А когда еле живой вернулся, все равно отдохнуть не удалось: то и дело приходили по делам. Лишь через несколько дней он взялся за комедию, недавно законченную Александрой Леонтьевной. А вот мнение свое высказать в письме ему так и не удается: все дела. Во всяком случае, над комедией еще надо поработать. Стал он было набрасывать замечания по поводу того, что ей нужно сделать, чтобы комедия выглядела более убедительной, но так и бросил, не доведя дела до конца.

Алексей Аполлонович всю душу вкладывал, чтобы достойно выполнить свои высокие обязанности, но и на этот раз подвел его характер — доверчивый, отзывчивый, честный. Он мало придавал значения отчетности и не всегда брал квитанции с тех, кому выплачивал большие суммы за купленный хлеб. Об этом и говорила ему в последнюю встречу Александра Леонтьевна, что вызвало с его стороны гнев и раздражение. Целых десять дней она не получала от него весточки. Но уж как она обрадовалась, увидев его письмо: «Сию минуту получила твое письмо из Саратова, дорогой мой Лешурочка, спасибо, спасибо тебе, как ты меня им обрадовал и утешил. Значит, ты здоров, что ничего не пишешь о хвори. Точно гора пала с плеч. Пиши мне больше, еще, все как будто я поговою с тобой. Ты не беспокойся, я хоть тосковала, но на Леле это не отзывалось, я ему не показывала моей тоски, с ним я была ровна и ласкова, да и со всеми я ровна и не раздражительна, а тоска где-то глубоко внутри меня, когда я днем сижу одна, а Леля в школе или вечером, когда он спит, а я лежу с книгой в постели, а сама не понимаю того, что читаю, и не спится, и мысли в голову лезут тяжелые. Ну, теперь, может быть, это и пройдет, сейчас уже успокоилась, знаю, что с тобой все благопоучно». Совсем в другом стиле написал Леля: «Милый папа, извини пожалуйста, что я не написал тебе письмо. Я тебе пишу письмо. Пожалуйста приезжай скорей к маминым имянинам. 5 дней осталось до маминых имянин. Я маме хочу выпилить потчасник. Папа какой у нас в Самаре снег напал. Как я пойду в школу то сейчас промочу ноги. Папа какое ты прекрасное вино привез из Царицына. Привези пожалуйста еще такое вино».

Вся Самара была полна разговоров и слухов относительно того, что происходит в городе и его уездах. Все резче говорили о деятельности земства. А тут еще распространился слух, что один из членов губернской управы Дементьев убежал за границу с 500 000 рублей. Слухи об этом нарастали с поражающей быстротой. Наконец заговорили и о том, что и Бостром бежал. Пришлось «Самарской газете» объявить, что члены губернской управы заняты своими обычными делами: одни закупают хлеб в Киеве, другие в Саратове и Царицыне. Но это сообщение мало кого успокоило: в обществе врачей показывалась мука, купленная губернской управой у все того же Шехобалова, якобы пятый сорт, но оказалось, то это вовсе и не пятый даже сорт, а какая-то смесь золы, земли и отрубей. Говорили, что Шехобалов перемалывает таким образом хлеб, оставшийся у него от мокрого года, и продает земству. Собирались возбудить судебное дело против Шехобалова, так как народ умирал этой муки. Вообще об управских делах в публике ходили самые неблагоприятные слухи, возмущались тем, что нет никакой гласности и общество не знает, какие средства предпринимаются для удовлетворения нужды, какие пожертвования поступают и куда они идут.

Александра Леонтьевна узнала, что комиссия постановила прекратить покупку хлеба, так как перерасходован уже один миллион из выделенных шести миллионов, и земство не может рисковать, не зная наверняка, получит ли оно остальные.

В Саратове же тоже ничего утешительного не происходило. Алексей Аполлонович приехал туда, когда Саратовское железнодорожное управление пожаловалось губернатору Свербееву на то, что самарское земство не выгружает вагоны с хлебом. Конечно, Свербеев пробрал Алабина, а тот завалил Бострома телеграммами с расспросами. А что мог сделать Бостром с шестью приказчиками? Все они сидели без денег. Мало того, оказалось, что хлеб насыпан прямо в вагоны и выгрузить его стоит немалого труда и лишних хлопот. К тому же приказчики все плохо одеты, не по-зимнему, то и дело зябнут, придумать приспособлений не могут, а поэтому вагоны простаивали с хлебом, который ждали голодные люди. Пришлось Бострому за всю черновую работу взяться самому. Бегал, хлопотал, распоряжался. Работа закипела и пошла настолько успешно, что железнодорожное начальство осталось вполне довольным. Дело-то сдвинулось, а сам заболел. И не мудрено: столько бегать пришлось, то запотеет, то остудится во время езды на конке. А тут вдруг повалил такой снег, что всю работу отбил. Тротуары постоянно чистят, а пройти все равно невозможно. Даже конки не могут двигаться. Что-то будет с его приказчиками, вдруг расхвораются. Мысли Алексея Аполлоновича перенеслись в Самару, потом в Сосновку. Снег в Саратове напомнил ему, что он не предупредил своего приказчика в Сосновке о том, чтобы тот понаблюдал за количеством снега на крышах и лабазах. После каждой метели непременно надо счищать, не было бы беды, может и крыша рухнуть.

«Когда-то, а ведь скоро, — подумал Бостром, — наш Лешурочка сможет скатать в деревню распорядиться на минутку. Как-то он учится, так ли охотно читает, как при мне прошлый раз? Может, будет нашей радостью, нашей гордостью?! Что-то у меня на него надежда большая. Не получу ли от них письмеца сегодня на почте?»

Только к вечеру стало налаживаться в работе, и он решил пойти в театр, на оперу «Жизнь за царя». Думал он воспользоваться своим пребыванием в Саратове и послушать настоящую музыку, но ужасно разочаровался. Сначала слушал с удовольствием, настроение у него было хорошее. Чудесная музыка увлекла его в далекий мир патриотических страстей и переживаний. Недурны были Антонида и Ваня. Палица, исполнявшая роль Антониды, некрасива, но изящна, хорошо играла да и голосом владела очень свободно, правда, тембр голоса только ему не очень по душе, уж слишком зажимает звук. Наружность Епифановой ему тоже понравилась: так и представлял себе Ваню, пылкого юношу, возбужденного словами отца о защите Отечества. Говорят, что ей около сорока, и, пожалуй, в голосе это сказывается: форсированные горловые нотки дают о себе знать. Недурен и сам Иван Сусанин, которого исполнял Градцов. Но как только вышел на сцену Собинин, настроение Алексея Аполлоновича испортилось. Вот уж кто невыносим до злости, а в афишах он значился известным оперным певцом. Это что-то ужасное. Рожа пропившегося кучера, голоса никакого... Когда поет с другими — его не слыхать, и только несколько верхних ноток ему удалось выкрикнуть петухом. Стыдно было все это слушать. Публика сдержанно улыбалась, а он готов был уйти из театра. Может, и был этот певец некогда большой знаменитостью, а сегодня на него невозможно было смотреть и уж тем более слушать. Не жалеют публику, думал Бостром, выходя из театра. Безжалостно портят ее вкус. Пусть теперь попробуют его снова заманить на эту оперу с таким певцом. Нет уж...

Все чаще Алексей Аполлонович задумывался о том, что он не на своем месте. Масштаб работы в Саратове ему кажется слишком мелким. Почему он, член губернской управы, должен заниматься выдачей продовольствия одному только Новоузенскому уезду, ведь надо закупить много сотен тысяч пудов хлеба, а его оставили на такой мелкой работе. Ему хотелось бы поехать на Дон, там есть где развернуться, а приходится заниматься малоинтересным делом. Алабин не дает ему хода. «Все, что хочешь, вытерплю, только не истрать земских...» — сказала тогда Александра Леонтьевна и тут же добавила, что понимает причину его тревог и задумчивости последнего времени. И она оказалась права в своих догадках: Алексей Аполлонович снова попал в ловушку, им же самим себе расставленную, он даже и не знал, куда столько денег земских потратил. А теперь каждый вечер высчитывал, сколько сберег из полагающихся ему суточных, и любой сбереженный грош его душевно радовал в надежде на то, что именно этот грош поможет ему выскочить из этой ловушки. Пошел на службу, надеясь улучшить свое материальное положение, а теперь приходилось думать о сохранении своего честного имени, необходимого ему не только для себя, но и для Лели.

26 ноября 1891 года Александра Леонтьевна писала:

«Дорогой мой, ненаглядный Алешечка, ты не пугайся, Леля не болен, но погода такая скверная и я боюсь пускать его рано поутру в школу, так как он покашливает и у него насморк. Голубчик мой, какое хорошее письмецо ты мне написал, уж как я ему рада была, я так рада, что тебе хорошо в Саратове и тебе есть с кем душу отвести. Я очень рада, что мои романы там нравятся. Ты теперь, конечно, уже получил «Захолустье», я тебе послала 6 экз. и так торопилась, что не успела написать при этом письмо. Сейчас кончила рассказ «Спятил». Надо переписать и послать в редакцию, да беда, в правой руке ревматизм и больно писать. «Спятил» очень драматический рассказ из голодной хроники. Вчера мы с Лешей были у Шишковых на имянинах, спрашивала Колю о делах по продовольствию, он говорит, что комиссия вырабатывает правила отчетности, правила приемки и раздачи хлеба, а Алабин ничего знать не хочет. Комиссия говорит: примите выработанные нами правила, а Алабин говорит: не хочу, рассылайте их сами, а я ничего знать не хочу. Комиссия говорит: разошлите вашим агентам приказание прекратить покупку хлеба, а Алабин говорит: рассылайте сами, я ничего знать не хочу. Теперь выходит то, что ты вводишь свой порядок отчетности и приемки хлеба, а комиссия свой, и выйдет чепуха. Тебе бы надо прямо снестись с комиссией и представить проект выработанных тобой правил, может быть, они бы сообразовались с твоим проектом. Они ничего не знают, что делается и как делается...»

Прошло несколько дней без известий от Бострома. Как тяжело без его писем. Нет, она и не ждет его сюда, ждет только известий от него, чтобы устроить дела и ехать к нему. Когда это будет? Она так стосковалась, что не знает, что с собой делать. Она все берегла себя и не давала себе тосковать, берегла в себе благоразумное спокойствие, теперь точно все разом рухнуло, все пропало‚ и ею завладела такая тоска, такая жажда его видеть, что не может себе и представить более тяжкого бремени. Она с трудом сдерживалась, чтобы не дать волю своим нервам, но даже во сне все думала о нем. Будто видит его издали и не может коснуться до него или знает, что он близко к ней, и не может его найти. Так долго не может продолжаться. Уж скорей бы прислал весточку. Уж и не знает, что она готова пережить, только бы быть вместе.

Подумать только: четыре недели разлуки, потом пять дней мимолетного свидания и опять разлука, вот уже второй месяц пошел с первого октября, как он снова уехал. Конечно, человек может многое выдержать, но есть вещи, которые и ему не по силам. Когда она все еще надеялась, что он не сегодня-завтра приедет, чувствовала себя бодрой, но теперь... Тоскливо становилось на душе... Ее жизнь ведь сосредоточена в нем и Леле, и она даже не знает, кто ей дороже. Наверное, он, ее Лешурочка, дорогой и ненаглядный... Ах, какой широкой жизнь ей представлялась прежде, а теперь горизонт замыкается все более и более. Да и вообще что-то странное происходит за последнее время: ей стало казаться, что земля сделалась меньше, прежде все было больше и шире, теперь все чаще и чаще ей видится одна и та же картина: едет она по полю, и ей кажется, что горизонт сдвинулся вокруг нее и ей тесно. И при этом возникает странное и гадкое чувство, невыразимое и непонятное, но всегда после этого ей хочется взойти на высокую гору, где бы перед ней открывался широкий горизонт, где бы она могла бы почувствовать ширь и вдохнуть в себя вольного воздуха, необъятного пространства. А пробуждается и чувствует, что ей душно, хочется выбраться из узкой долины повседневной жизни на высокую гору идеальных устремлений, хочется, чтобы грудь захватило восторгом необъятного... Душно ей, душно... А тут еще тревога за Алексея Аполлоновича...

Страшные дни


Алексей Аполлонович никак не мог вырваться из Саратова. Ждали его дела в Царицыне, но здешние хлопоты цепко удерживали его. Только соберется и, кажется, уже твердо решит ехать, как что-нибудь неотложное снова возникало перед ним. А главное, боялся, что без него не справятся с делами.

Наконец Алексей Аполлонович оставил все дела в Саратове на неопытного конторщика и отправился в Царицын. Отъезд в Царицын будет первой пробой, может ли конторщик без него вести счетоводство. Если не справится, то придется Бострому снова сюда приезжать после собрания управы.

В Царицыне Алексей Аполлонович получил сразу все пять писем от Александры Леонтьевны. Он был на верху блаженства: столько дней прошло — и ни одной весточки от любимой... Вся горечь последних недель сразу куда-то испарилась... Как точно и откровенно она анализирует свое теперешнее состояние... И как тяжко бывало ему выслушивать ее столь несправедливые нападки... Сколько же ему надо ей написать, чтобы объяснить все, что произошло между ними...

Алексей Аполлонович пошел на вокзал, купил билет до Новочирской казачьей станицы — там предполагались большие закупки хлеба, — зашел в ресторан пообедать, выпил рюмочку, другую и засиделся... Думы, думы, думы... Ничего не мог поделать с собой. Мысли то и дело возвращались к недавней размолвке... Странная выходит вещь... С одной стороны, его любимая Сашуничка терзает его... Это правда... И он в то время очень досадовал на нее, что она редкие минуты свидания сумела отравить своими нотациями, а с другой — он понимал ее и не может не любить ее даже за эти выходки. Особенно когда они проходят. И не сердится, потому что хорошо понимает настоящую причину ее нервного раздражения и не может не сочувствовать ей. А причиной тому — регресс общественных отношений... Все лучшее не только сникло, как было и несколько лет тому назад, но уже начало проповедовать те принципы, которые десяток лет тому назад не признавало. Передовые газеты, например, взывают к чести купеческой, словно забывая, что этим они поддерживают принцип деления общества на сословия, который несколько десятков лет назад почти всеми лучшими людьми презирался. И сколько таких примеров... Стремление жить заставляет приноравливаться к возможным условиям жизни. И так называемые либералы — проповедники добра — тоже приноравливаются, мирятся с невозможным, даже забывают свои принципы добра, клеймя лишь мелкие пороки и проповедуя лишь мелкие добродетели... Вот и такие, как журналист Португалов, пишущий и в столичные газеты и журналы, ничтоже сумняшеся, ратуют, горячатся, а все попусту: нет идеи в их идейках, а их геройские слова, их куцый энтузиазм не затрагивает человеческие сердца... Что тут поделаешь... Но главное — зачем она мучается? Жалко, что недоразумение произошло во время короткого свидания и они не успели его рассеять, как ему пришлось уехать. Но стоит ли так страдать из-за этого? По крайней мере, ему хочется, чтобы она не мучилась, чтобы не было нервных недоразумений. Будет лучше для них обоих. Да и вообще, стоит ли сетовать на некоторые больные минуты, заранее зная, что это ее болезнь... Сашура и так дает ему много счастья...

Алексей Аполлонович очнулся от своих раздумий только тогда, когда поезд на Новочирскую уже набирал скорость, вагоны мелькали мимо ресторанных окон. Алексей Аполлонович рванулся было, но сразу же махнул рукой. А куда торопиться-то? Жаль, конечно, сутки пропали, но ничего... Пошел в гостиницу и целый вечер и следующий день читал комедию Александры Леонтьевны, делал пометки, убирал длинноты. Слишком прямолинейно говорит она о наших недостатках, думал Бостром. Правда, основные положения о добре и зле, о благе и пользе общества служили нам всегда краеугольным камнем при решений всяких детальных жизненных вопросов. Что же теперь? Куда девалась наша опора? Она не годится теперь...

А другие основы мы не принимаем, о старых своих убеждениях думать нельзя, разве одному наедине, а не в жизни повседневной, не на практике. Вот почему и она, и он чувствуют себя одинокими, словно в пустыне. Правда, можно и теперь критически ко всему относиться, но только не вслух. Да и думая про себя, проходишь через длинный ряд охранительных соображений: каждый день привыкаешь рассуждать с точки зрения ходячей морали, так что теряешь практику доходить до позитивных основ. А уж если критику трудно разобраться в происходящем, то художнику и подавно. Как только художник начинает думать о том, что можно и чего нельзя говорить в своих произведениях, так сразу наступает паралич того неуловимого процесса, который называется творчеством. Вот и об этой комедии скажут, что здесь сгущены краски, что комедия несценична... Просто побоятся настоящей правды о своем времени... Наверняка откажут... И вот, пожалуй, в чем причина ее печали, ее, как она говорит, хандры.

Бостром почти сутки не выходил из своего теплого номера и сам удивлялся этому необычному для него состоянию покоя. Он всегда отличался непоседливостью, энергия так и била в нем ключом, а тут что-то случилось неожиданное. Никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось разговаривать. Только своей ненаглядной Сашурочке поверял он в этот день свои мысли.

Думы его переносились к коммерческим и хозяйственным делам. Сколько неотложного ждет его в Самаре и в Сосновке... Из-за этого и поездка туда не так уж и радовала. Продавать телок или оставить на племя? Если продавать, то в полцены? А к рождеству можно хорошую цену взять. Уезжая, он приказал откармливать для продажи двух коров. Обидно, если забыли его распоряжение. Наверное, они все сало уже потеряли. А сделали колды в деревне? Ведь это много корма сберегает... И зачем они там дают сено быкам, ведь и солома для них хороша. Телятам тоже можно давать солому. Конечно, это менее питательно, они могут потерять в весе, но надо постарательнее приготовить помещение и заботливее ухаживать за ними...

Через три дня, управившись с делами в Царицыне, Алексей Аполлонович возвратился в Саратов. Из телеграммы, которую ему направил Алабин, он узнал, что покупка хлеба Высочайшим повелением возложена на губернатора. Только ли в Самарской губернии — прежде всего задал себе вопрос. Если так, то это большой афронт управе. Но стоит ли по этому поводу досадовать?.. Поделом... Пусть не забирают все в одни руки, да в неумелые. Он так и не стал «своим» в управе. Его радовали неудачи управы, а серьезно огорчало то, что на его долю доставались сравнительно небольшие дела. Ему бы общее руководство, вот тогда бы он доказал, что он может...

Накануне рождества Алексей Аполлонович вернулся Самару. Встреча была радостной и о мучительных раздумьях каждого из них — ни слова. А вскоре все они отбыли в Сосновку отдыхать.

Алеша Толстой и здесь, в дорогой ему Сосновке, увидел страшные картины людского горя. В Самаре ему тоже попадались голодные с протянутыми к нему руками. Но тех, в Самаре, он не знал, да и помочь ничем не мог. А здесь все были знакомы, всех он знал. И больно отзывались в его сердце страдания знакомых ему крестьян.

Александра Леонтьевна пыталась хоть как-то облегчить участь страдающего люда, совесть не позволяла ей спокойно созерцать, как умирают от голода люди. Всего лишь несколько месяцев их не было в Сосновке, как все изменилось здесь...

Однажды Алеша увидел, как мать, в черной шубе и оренбургском платке, задумчиво шла по направлению к соседней деревне. И так ему стало жалко ее, такую родную и обыкновенную, что он окликнул ее. Александра Леонтьевна печально улыбнулась и позвала его с собой:

— Хочешь, пойдем со мной в деревню, помнишь Логутку, твоего товарища, он очень болен. Может, поможем ему чем-нибудь.

Бесснежная зима погубила озимые. И весна ничего не сулила хорошего. Настроение было подавленное, особенно после того, как открылась им неприглядная картина приходящей в упадок деревни. Словно жестокий пожар прошел по деревне. Много изб стояло без крыш. Торчали только трубы да кое-где стропила. Нечем кормить скотину, вот соломенные крыши и пошли скоту. А надолго ли их хватит. У первой же избы мать окликнула мужика, безразлично глядевшего на дорогу:

— Что, Николай, жива еще кобыла?

Николай как-то устало кивнул на двор, где стояла его лошадь, подтянутая на подпругах к перекладине:

— Как-нибудь выживет, — сказала Александра Леонтьевна.

— Куда она годна? Падаль, — ответил Николай. — Теперь я человек не рабочий…

И столько было тоски в этих простых словах, что Александра Леонтьевна содрогнулась и торопливо увела Алешу наискось через улицу, в Логуткину избу.

Там уже ждали их, мать Логутки сразу распахнула перед ними дверь:

— Пожалуйте, барыня-ягодка.

В холодной избе у печки валялся дохлый поросенок.

— Околел черненький, — сказала Логуткина мать, увидев, что Алеша не отводил глаз от него, — а умный какой был, с нашей собакой в будке жил и на людей кидался.

— Ну а Логутка? — сурово прервала ее Александра Леонтьевна и быстро пошла за перегородку, где, как она знала, лежал больной Логутка.

Алеша тоже заглянул за перегородку. Там на деревенской койке, под лоскутным одеялом, лежал совершенно незнакомый мальчик и плакал. Только белые, как лен, волосы остались теми же, Логуткиными.

— Плачет, все плачет он, — донеслись до Алеши слова Логуткиной матери. — Нелегко ему расставаться, а пузичко ничего не принимает, съест — и все назад.

— Ты что же это — хворать выдумал? — спросила Александра Леонтьевна, собираясь придать своему голосу, бодрость.

— Чаяла — подрастет, работать за меня будет, — продолжала разговор Логуткина мать, — а теперь вижу, пускай его бог приберет...

Александра Леонтьевна и мать Логутки куда-то вышли, и Алеша остался наедине с Логуткой, который перестал плакать, открыл глаза и сказал:

— Поросенок у нас подох, а умел по-собачьему лаять.

Вскоре вернулись Александра Леонтьевна и мать Логутки с работником Николаем.

— Этого парнишку? — и он ухватисто поднял Логутку вместе с одеялом и пошел к двери.

— Ты не очень его ломай, он больненький.

— Не сломаем, — успокоил Николай и понес Логутку на хутор Бострома.

Там его уложили в гостиной, дали ему чаю. Но, увы, уже ничто, видно, не могло его спасти: он тут же начал стонать, его стошнило.

Логуткина мать ушла, безнадежно махнув на все рукой. Александра Леонтьевна, не теряя надежды, растиала мазь в ступке, колдовала над аптечными пузырьками. Алексей Аполлонович, примостившись на краю обеденного стола, время от времени, отрываясь от приходно-расходной книги, сосредоточенно щелкал счетами. По всему его виду ясно было, что он не одобрял затеи жены.

— Но как же иначе, — не выдержала молчания Александра Леонтьевна, — Логуткина мать, по-моему, душевно, больна, я не представляю, как можно, даже в самых тяжелых условиях, желать смерти ребенка.

Алексей Аполлонович на секунду оторвался от своей книги и пробурчал что-то неопределенное.

— Ты меня осуждаешь, — Александра Леонтьевна и без слов поняла своего Лешурочку, — но я и не думаю успокоиться на том, чтобы спасти одного крестьянского мальчика... Во-первых, надо же начать с чего-нибудь... И не всем дано вершить большие дела.

Бостром оторвался от работы, долго смотрел на лампу, потом сказал:

— Он все равно умрет. Твоя душевная сила расходуется даром. Я нахожу, что подобные поступки есть скрытое самолюбование, тот же эгоизм.

Алеша сидел в углу дивана и не мог понять, почему отец побежал в библиотеку, открывал какие-то книги, громко читал, размахивая руками, мать тоже брала в руки книгу, но не могла прочитать ни строчки. Наконец она отвернулась и заплакала.

Алеша пошел спать. Среди ночи он неожиданно проснулся от непонятного предчувствия. И действительно, дверь была полуоткрыта, из библиотеки струился желтоватый свет. «Наверно, несчастье, — подумал он, — в библиотеке свет». Бесшумно подкравшись, он заглянул в дверь и увидел мать, которая что-то писала.

— Мама, ты что делаешь? — спросил он шепотом.

Она словно нехотя повернулась но, увидев Алешу, быстро подошла к нему:

— Разве можно не спать по ночам? Сиди смирно, я тебе дам картинки...

Она усадила его в кресло, закутала в одеяло, быстро схватила первую попавшуюся книжку и торопливо села на свое место со словами:

— А теперь не мешай мне, не мешай.

Алеша, сначала подумал, что мать пишет письмо отцу: часто бывало так, что, поссорившись, они начинали объясняться в длинных письмах. Но он ошибся. Мать писала рассказ о том, как они сегодня ходили в деревню за Логуткой. Он это понял, как только она, не обращая на него внимания, начала перечитывать вслух страницу за страницей только что написанное. Ему стало скучно, и он заснул.

Проснулся он от голоса отца, протрубившего словно над ухом:

— И пузырь здесь, ну, ну, послушаем.

Алеша еле-еле разлепил ресницы, когда отец садился в кресло, поддерживая на себе ночное белье, чтобы оно не свалилось. Он понял, что матушке захотелось тотчас же прочитать рассказ, и она подняла отца с постели: волосы были растрепаны, лицо заспано, только борода, как обычно, на две стороны. Усаживаясь, отец говорил:

— Это, пожалуй, тоже из области фантастического? Вдруг начать писать рассказ посреди ночи...

— «Логутка». Рассказ называется «Логутка», — взволнованно начала Александра Леонтьевна, и полное, привлекательное лицо ее так и засветилось от радости. — Ты пойми: вот наконец то, чем я могу принести настоящую пользу. Этот рассказ прочтут все и почувствуют, как нужна помощь...

— Гм, — пробурчал отец, — впрочем, чего не бывает, читай, я слушаю, — и он подпер щеку.

Алеша слушал мать, а сам внимательно смотрел на отца, который вел мучительную борьбу со сном, все-таки его одолевшим. Он вставал рано и весь день где-то пропадал, вникая во все хуторские мелочи. Мать дочитала рассказ.

— Ну, вот и рассказ, только я не знаю каким сделать конец...

Она повернулась, ожидая ответа, но то, что она увидела, страшно ее поразило: Лешурочка спокойно похрапывал в кресле.

Ей так стало обидно, что она в бессильном гневе разорвала рукопись и бросила ее в угол.

Шум разбудил Алексея Аполлоновича. Но Александра Леонтьевна, презрительно усмехнувшись, уже выходила из библиотеки.

— Ну вот, мы с тобой и провинились, — проговорил отец, собирая обрывки рукописи. — Ну, ничего, я перепишу завтра, вот и все... А правда, хороший рассказ...

Рождественские каникулы быстро промелькнули. Пора было собираться в Саратов, где Бостром заранее снял квартиру в доме Бестужева на Грошевой улице. Всю зиму 1892 года Алексей Аполлонович продолжал трудиться на земском поприще, Александра Леонтьевна работала над рассказами для детей, а Леля ходил в частную школу.

Только в Саратове Александра Леонтьевна убедилась, что Алексей Аполлонович делает что-то не так, слишком много суетится, забывает записывать, что он сделал и кому дал заказы и деньги, и все у него получалось как-то легко и беспроигрышно. Это беспокоило ее, Тем более что до нее дошли слухи: Бостром не может отчитаться за большую сумму денег. Слухи, как снежный ком, росли, распространялись по округе. Тогда в Самару она написала письмо близкой приятельнице и родственнице Екатерине Шишковой, в котором спрашивала о положении дел в Самарской губернской управе, о новых губернаторе и вице-губернаторе.

В начале марта 1892 года она получила ответ. Екатерина Шишкова сообщала ей, что Николай Шишков все эти дни «выше головы завален всякой работой и встречами, которые все прибывают и прибывают со всех стран света». Да, и в Самару доходили слухи о назначении следствия над губернской управой, но пока ничего определенного не известно. О количестве земского хлеба, поступившего в саратовский склад, Коля Шишков ничего не знает, да и узнать-то трудно, так все еще запутано. Пусть Алексей Аполлонович не беспокоится, экстренного собрания пока не предвидится. Продовольственный вопрос пока очень в порядке. Что дальше будет — неизвестно. Кроме столовой у них устроена теперь чайная на триста человек ежедневно.

Алексей Аполлонович приехал в Самару и задержался долее, чем думал. Главное, нужно купить сена, пудов сто пятьдесят хлеба, поехать в деревню и оттуда послать подводы за хлебом. Хозяйку дома, где они остановились, упросил скинуть им пять рублей за квартиру, ведь их же не будет два-три месяца. В результате подобных комбинаций ему удалось сэкономить рублей двадцать.

Почти одновременно с письмом Кати Шишковой Александра Леонтьевна получила письмо и от Бострома: «Был я у Коли Шишкова. Жена его показалась мне хорошею, но не хорошенькой. Она мне говорила, что тебе писала. Алабин со мной сух донельзя. Реутовский тоже. Видимо, меня всячески преследуют ябедой.

Комиссия, которая было собралась для ревизии, разъехалась несолоно похлебав. Собрание, вероятно, не ближе мая. О сроке нашего пребывания ничего не мог узнать. Провел второй вечер у Тейс. Опять горячий спор с Серебряковым, на этот раз бурный. По воспитанию барышень. Он горячился, да и я ему спуску не давал. Но знаешь, что меня удивило. За Алексея Петровича заступалась Над. Алексеевна. А вся молодежь была на моей стороне. По твоим отзывам о Надежде Алексеевне я этого никак не ожидал.

Был у Серебряковых и у Соф. Ив. Ну Сашочек, вот где тощища и умора. То ли это после Саратова, где больше жизни и простоты, или это самарцы еще без нас прогрессировали, только я положительно не могу этого переваривать, этого пошиба на светскость, этого фатовства и комедианства...

Я не сказал ни слова о том, как вся эта комедь противна, но когда вышел на улицу, тут только я это почувствовал. Луна светила так же ярко, как в последнюю ночь, когда я выезжал из Саратова. И ярче луны озарила меня мысль о том, какое сокровище у меня осталось в Саратове. Ах, Сашура, что может быть ценнее, красивее простоты, правды во всем, в мелочах, в движении, в позах. А искусством и манерностью грации не создашь...»

В Саратове прожили они несколько месяцев. Леля ходил в частную школу. Алексей Аполлонович крутился как белка в колесе, Александра Леонтьевна с беспокойством следила за его хлопотами. Когда она была далеко от него и получала его письма, в которых он описывал свои трудовые подвиги, она всему верила и гордилась им. Здесь же она увидела, что все не так хорошо получается, как он писал об этом. Вскоре обнаружилась, недостача крупных сумм, не подтвержденных никакими документами.

Ревизионная комиссия, которой так опасалась Александра Леонтьевна, дала следующее заключение: «Денежная отчетность члена управы г. Бострома в некоторых частях составлена так неясно, что, положительно не поддается проверке, — что же касается, до отчетности по приемке и выдаче хлеба, направленного в Саратов, куда для означенной цели, между прочим, был командирован г. Бостром, то таковой отчетности, в том смысле, как это принято понимать, им в управу вовсе не доставлено. Представленные им книги и записи по приемке и раздаче хлеба населению находятся в таком виде, что разобраться в них положительно нет никакой возможности.

Ввиду этого некоторые вопросы, тесно связанные с деятельностью и отчетностью г. Бострома, так и остались не выясненными. Сам г. Бостром менее всех постарался принять меры к тому, чтобы в его отчете по возможности менее оставалось тайных вопросов».

Состоялось бурное собрание управы. Пришлось Алексею Аполлоновичу признать за собою около двух тысяч рублей: он и самому себе не мог бы дать отчет, куда эти деньги подевались. Влезли в долги. Снова нависла угроза над Сосновкой, которая стала единственной надеждой семьи.

Подолгу никуда не выезжала из Сосновки Александра Леонтьевна. Занималась с Алешей: пора ему в гимназию или реальное училище, а эти разъезды последних лет серьезно отозвались на учебной подготовке ее ненаглядного сына. Теперь надо наверстывать. Только недолго выдержала Александра Леонтьевна: оказалось, что заниматься с сыном труднее всего, то нервы не выдержат и на самом пустяковом деле сорвется, то слишком жалостливой станет в самый неподходящий момент.

Осенью 1894 года в Сосновке появился учитель Аркадий Иванович Словоохотов. Бывший семинарист, он прекрасно знал древнюю историю, церковнославянский язык, а главное, он был славным человеком, добрым, отзывчивым, покладистым.

Через двадцать пять лет в «Детстве Никиты» Алексей Толстой с удовольствием будет вспоминать это время, своего первого учителя, Сосновку и ее удивительные сугробы.


Деревянная скамейка


Алеша проснулся и сразу вспомнил слова плотника Пахома, сказанные им вчера вечером:

— Раз сказал, что сделаю скамейку, значит, сделаю, мое слово — закон. Только смажу ее да полью хорошенько, а ты утром встанешь — садись и поезжай.

Алеша вчера все свое свободное время не выходил из каретника, где на верстаке Пахом выстрогал две сосновых доски и четыре ножки. Оставалось только сделать в верхней доске два выреза для ног, обмазать нижнюю доску коровьим навозом и три раза полить водой на морозе, — тогда скамейка становилась гладкой как зеркало. Нужно привязать веревку, чтоб удобнее править, да и потом, поднимать на сугробы с веревкой лучше.

Алеша посмотрел на окна, украшенные морозным узором, сквозь который уже пробивался свет. Пора. Пока никто не встал, можно быстро одеться и через черный ход удрать на речку. Там такие сугробы, садись и лети.

Стоило ему вылезти из-под теплого одеяла и потянуться за одеждой, как в дверь просунулась рыжая голова в очках, с торчащими рыжими бровями, с ярко-рыжей бородкой. Так и есть — чего опасался Алеша, то и случилось: Аркадий Иванович словно подслушал его тайные мысли, тоже поднялся раньше обычного и встал на его пути, да еще подтрунивает. Поразительно, до чего хитрый этот Аркадий Иванович. Все знает заранее, что только собирается он сделать. Алеше очень хотелось подойти к окну и посмотреть, стоит ли скамейка. Аркадий Иванович уже подошел к окну, подышал на него и, хитровато ухмыляясь сказал:

— У крыльца стоит замечательная скамейка...

Все планы Алеши рухнули, теперь придется одеваться, умываться, чистить зубы, и все под присмотром этого хитрюги, потому что все в доме знают, как он относится к этим процедурам.

В столовой за самоваром уже сидела Александра Леонтьевна. Она поцеловала Алешу и, как обычно, спросила:

— Хорошо спал, Леля?

Потом она с доброй улыбкой повернулась к Аркадию Ивановичу:

— А вы как спали, Аркадий Иванович?

— Спать-то я спал хорошо, — тоже с улыбкой ответил Аркадий Иванович и почему-то подмигнул Алеше. Вот после этого и думай: скажет или не скажет Аркадий Иванович матери о его тайных помыслах удрать на речку.

Правда, он никогда не жаловался, но его лицо в таких случаях выразительно ухмылялось, и матери или отцу не трудно было догадаться об очередной его проделке.

Вот и сейчас мать сразу догадалась, что Алеша не хочет надеть башлык.

— Алеша, ночью был сильный мороз. Пойдешь гулять, не забудь надеть башлык.

— Мама, честное слово, мне будет жарко.

— Не пойдешь гулять, если не наденешь башлык, — строго сказала Александра Леонтьевна.

— Мама, ведь я тебе сколько раз говорил, что в башлыке я хуже простужусь, да и щеки колет, и душно в нем... — Алеша еще что-то хотел сказать, но увидел, что мать готова была на него обидеться, и промолчал.

— О господи, ты совсем отбился от рук, занимаешься плохо, уроки не учишь, лишь бы тебе гулять, совсем избегался...

Дело принимало совсем неприятный оборот, и с облегчением на этот раз Алеша услышал всегда такую противную фразу Аркадия Ивановича:

— Алеша, пойдем, пора заниматься.

В большой белой комнате стоял стол, а на стене висела карта. Аркадий Иванович взял задачник, быстро нашел самую скучную задачку, отчеркнул ее. Ну, так Алеша и знал : опять купец торгует своим сукном, торгует скучно и уныло, в пыльной и темной лавке, только иногда поглядывает на Алешу своими пыльными глазами. Купец недолго мог занимать мысли Алеши, и он еще раз представил, как он ловко сидит на своей новенькой скамейке и мчится с самого высокого сугроба на Чагре.

— Ну что ж тут думать-то, ведь все так просто... — вернул его к действительности голос Аркадия Ивановича. — Всего купец продал восемнадцать аршин. Сколько было продано синего сукна и сколько черного?

Может, задачка и в самом деле легкая, но трудно было оторваться от своих радостных мыслей. И Алеша тупо уставился на висевшую на стене карту. «Вот бы побывать в Африке... Наверно, там всего интереснее», — не успел подумать Алеша, как Аркадий Иванович, выведенный из терпения, сокрушенно вздохнул и укоризненно посмотрел на Алешу. Тут уж делать нечего, и Алеша снова уткнулся в задачник. Задача оказалась легкой, особенно после того, как Аркадий Иванович объяснил ее с карандашом в руке. Так еще чуть-чуть осталось — диктант. Уже легче. Не надо напрягаться, только слушай и пиши.

— «...Все животные, какие есть на земле, постоянно трудятся, работают. Ученик был послушен и прилежен...» — словно издалека доносился до Алеши монотонный голос Аркадия Ивановича, но с этим можно мириться, лишь бы поскорее закончить, перо его быстро бежало по строчкам. Выручил его радостный возглас матери:

— Что, почту привезли?

Ясно, что на сегодня хватит. Уж он-то знал, от кого Аркадий Иванович ждет письмецо. Так и есть, Аркадий Иванович только минуточку поколебался, а потом сказал:

— Проверь то, что написал. А я сейчас... Сделаем небольшой перерыв.

А в коридоре уже раздавался его нетерпеливый голос:

— Александра Леонтьевна, а мне нет письмеца?

Наконец-то наступил момент, когда можно безнаказанно удрать. Когда приходит почта — не до него. Быстро проскользнул в коридор, надел короткий полушубок, валенки, шапку, что-то свалилось ему под ноги... Ах, да, проклятый башлык. Куда ж его засунуть? Но особо думать некогда, сунул его под комод, там не найдут, и выбежал на крыльцо.

«Широкий двор был весь покрыт сияющим, белым, мягким снегом. Синели на нем глубокие человечьи и частые собачьи следы. Воздух, морозный и тонкий, защипал в носу, иголочками уколол щеки. Каретник, сараи и скотные дворы стояли приземистые, покрытые белыми шапками, будто вросли в снег. Как стеклянные, бежали следы полозьев от дома через весь двор» —так опишет Алексей Толстой впоследствии свои впечатления.

Алеша радостно оглянулся. Все очень удачно складывалось. Подхватил новенькую скамейку на плечо, побежал к плотине. «Там стояли огромные, чуть не до неба, широкие ветлы, покрытые инеем, — каждая веточка была точно из снега». Алеша старался, где можно, идти по дороге, не оставляя следов, а по целине шел задом наперед, чтобы сбить с толку Аркадия Ивановича. Уж Алеша знал, что от него не так-то просто отделаться. Прочитает свое письмо и тут же пустится за ним в погоню. А теперь, может, и не скоро отыщет. Увы, Алеша ошибся. Ону успел только один разочек промчаться стрелой вниз до ледяного поля Чагры. А когда поднялся по белому пушистому сугробу на высокий берег речки, то радость его поувяла: не так уж и далеко маячила знакомая долговязая фигура. Тут уж не до раздумий. Хорошо, что не забыл схватить лопату, оставленную на снегу, а то хитрюга сразу бы догадался, что он где-то здесь. А теперь не найдет. Мгновенно спустившись на скамейке, Алеша бросился к тому месту, где сугробы образовали естественное укрытие. Несколько взмахов лопаты — и пещера готова. Осталось только втащить туда скамейку и закрыться снежными глыбами. Все удалось сделать так, как было задумано.

Аркадий Иванович, стоя на льду, растерянно озирался по сторонам:

— Алеша! Куда ты подевался? Вылезай, все равно найду...

«Попробуй найди»... — Алеша затаил дыхание и даже засунул в карман перочинный ножик, которым он от нечего делать пытался что-то вырезать на стенке снежной пещеры. Но Аркадий Иванович хорошо знал характер своего ученика:

— Ну, не хочешь, не надо. Мать просила тебе передать, что получила письмо из Самары. Думал, что тебе интересно...

Алеша тотчас же высунулся из своего укрытия:

— Какое письмо?

— А-а, вон ты где…

— Письмо от папы?

— Спускайся вниз, тогда скажу.

Вскоре Алеша узнал, что письмо действительно от отца, а за обедом Александра Леонтьевна прочитала его. Алеша очень обрадовался, что в Сосновку на праздники приезжают Анна Аполлоновна со своими детьми — Виктором и Лилей. Другая новость касалась его: отец писал, что купил прекрасный подарок ему на день рождения, а что — не написал. Может, в людской кто-нибудь знает, что же это за таинственный подарок? Алеша вышел во двор и условленно свистнул. Сразу же появился Мишка Коряшонок, с которым он дружил. Алеша поделился с ним новостью, но и он, оказывается, тоже ничего не знал:

— Обязательно что-нибудь интересное, вот увидишь... Я еще не пообедал, побегу. А завтра пойдем бить кончанских. Хочешь с нами?

— Пойду.

Алеша поплелся домой, разделся, взял «Всадиика без головы». И все сиюминутное разом куда-то отошло. Другой мир, яркий, полнозвучный, полный острых переживаний и приключений, увлек его своим неповторимым очарованием.

Ему казалось, что он один, хотя тут же сидели мать и Аркадий Иванович и занимались своими делами, изредка перекидываясь ничего не значащими словами. Порой становилось жутко, он отложил книгу в сторону, и воображение бешено заработало: он скачет на коне, на своем Копчике, спасает прекрасную девушку, выхватывая на полном скаку из лап бандитов. За ним в погоню бросаются бандиты. Он мчится с красавицей на руках. А перед ними оказывается всадник без головы. Мелькнула за окном какая-то бесформенная тень, волосы на голове Алеши зашевелились от ужаса... Всадник без головы... Вернул его к реальной действительности голос матери:

— Алеша, поздно уже, иди спать.

Хотел он прихватить с собой недочитанную книгу, но мать на этот раз была строга:

— Леля, хватит на сегодня, ты и так вскрикивал не раз. Не читай больше, а то не заснешь.

Мать оказалась неправа: заснул он быстро и увидел сон. «Вот напротив, у белой, как мел, стены, качается круглый маятник в высоком футляре часов, качается, отсвечивает лунным светом. Под часами, на стене, в раме висит строгий старичок с трубкой, сбоку от него — старушка, в чепце и шали, и смотрит, поджав губы, От часов до угла, вдоль стены, вытянули руки, присели на четырех ногах каждое, широкие полосатые кресла. В углу расселся раскорякой низкий диван. Сидят они без лица, без глаз, выпучились на луну, не шевелятся. Из-под дивана, из-под бахромы вылезает кот. Потянулся, прыгнул на диван и пошел, черный и длинный. Идет, опустил хвост. С дивана прыгнул на кресла, пошел по креслам вдоль стены, пригибается, пролезает под ручками. Дошел до конца, спрыгнул на паркет и сел перед часами, спиною к окошкам. Маятник качается, старичок и старушка строго смотрят на кота. Тогда кот поднялся, одной лапой оперся на футляр и другой лапой старается остановить маятник. А стекла-то в футляре нет. Вот-вот достанет лапой». Алеше хочется закричать, испугать страшного кота, иначе, кажется, придет непоправимая беда... Если маятник остановится, все мгновенно исчезнет: и старичок, и старушка, и пузатые кресла, и лунный свет. Стало так же жутко, как и тогда, при чтении «Всадника без головы». Преодолев страх, Алеша с отчаянным криком бросился на кота, но так и не дотянулся до него. Все исчезло. Оторопело посмотрел вокруг себя; как хорошо, что ничего подобного нет на самом деле, все знакомо, привычно, только уж очень откровенно смотрит в морозное окно большая круглая луна (см. «Детство Никиты»).

Утром Аркадий Иванович разбудил Алешу:

— Вставай, вставай, девять часов.

Алеша посмотрел на Аркадия Ивановича и был удивлен его довольными сияющим видом.

— Ну, разбойник, ты дождался своего, сегодня заниматься не будем.

— Почему? — радостно вскочил с постели Алеша.

— Потому что ты почемушкин, вот... Забыл разве почему? — и весело заблестел своими такими милыми очками.

Все как рукой сняло — лень, ночные страхи, пропыленного купца из опротивевшего задачника. Рождественские каникулы — вот счастливая пора. Целых две недели! Трудно придумать что-нибудь более радостное и веселое.


Алеша завтракал основательно, не торопясь. Что-что, а поесть он любил. Мать, глядя на него, не выдержала:

— Алеша, иди гулять. Нечего теперь дома сидеть.

Первым, кого он увидел на дворе, был Мишка Коряшонок. Он сидел у колодца и деловито опускал в воду конец правой рукавицы. И Алеша, глядя на него, тотчас догадался, что предстоит драка с кончанскими — так звали ребят с другого конца деревни. Рукавица от воды намерзнет, драться ловчее. Как же быть? Ведь мать этот случай тоже предусмотрела и прямо сказала, чтобы он не ходил на тот конец. А если пристанут? Убежать, что ли? А между тем Мишка догадывался о внутренней борьбе, которая происходила в барчонке.

— Степка Корнаушкин грозился тебя побить... Он там сейчас самый сильный.

— Степку-то я одним мизинцем могу... — сказал Алеша таким тоном, что было ясно: он будет участвовать в битве с кончанскими, чего бы это ему ни стоило.

А Мишка тем временем продолжал подначивать:

— Нет, тебе не справиться. Ему кулак заговорили. Он ездил с отцом в Утевку, там ему и заговорили.

Дело принимало серьезный оборот, лучше в таком случае не ходить туда... Да, но что скажет Мишка... Уж он-то не простит такого предательства. Алеша с большим уважением относился к Мишке. Он был старше, придумывал много интересных забав. И без него всегда было скучно. Вот ведь недавно шли они по льду пруда. Вдруг Мишка присел, достал перочинный ножик и коробку спичек, продолбил лунку, оттуда пошел болотный газ, поднес спичку. Вспыхнуло пламя. Правда, это была небольшая «кошка» — так назывались места скопления газа, но ведь бывают огромные, и можно целый день смотреть на такое пламя.

Алешу позвали обедать, и Мишка еще раз напомнил:

— После обеда выходи, не забудь, да рукавицы тоже намочи.


Алеша и Мишка Коряшонок бойко шагали по деревне. Тут все свои. Вон выглядывают в окошко Семка, Ленька и Артамошка. Мишка заложил пальцы в рот и по-разбойничьи свистнул. А ребятам только этого и надо, мигом выскочили из избы. На их месте к окошку прильнула рыжая борода их отца — Артамона Тюрина.

Маленькое войско взобралось на огромный сугроб и расположилось на его вершине, — там, впереди, был уже другой конец деревни. Там хозяйничали другие мальчишки во главе со знаменитым Степкой Корнаушкиным.

Ребята были удивлены, что на кончанской стороне никого не было. Но это их ничуть не смутило. С сугроба посыпались крики:

— Эй, кончанские!

— Вот мы вас!

— Попрятались, боятся!

— Выходите, мы вас побьем!

Всего лишь несколько минут прошло, а уж на той стороне тоже появились мальчишки, словно ждали этих позывных:

— Очень вас боимся!

— Лягушки, лягушата, ква-ква!

И с той и с другой стороны «ратников» становилось все больше. Но что-то мешало «войскам» идти на сближение. Дело ограничивалось устной перепалкой, кидались снежками. Все сразу изменилось, как только в толпу кончанских врезался Степка Корнаушкин. С его приходом кончанские решительно перешли в атаку. Алеше казалось, что все они бегут на него, он уже плотно сжал кулаки. Только что это? Наши бегут, даже бесстрашный Мишка. Алеша тоже побежал. На сугробе оглянулся — внизу валялись его товарищи. Стыдно бросать товарищей. Давно уж такого не было. Он крепко сжал кулаки — прямо на него бежал Степка. Алеша шагнул навстречу и резко ударил Степку в грудь. Тот не ожидал удара, упал в снег. Кончанские, потеряв вожака, растерялись. Алеша, окрыленный успехом, с криком: «А, кузнецы косоглазые!» — бросился на них. А рядом уже Мишка, опомнились и другие ребята, бросившиеся вслед за ним. Победа была полной — все кончанские полегли. На этом и кончилась битва — лежачих не бьют. Алеша возвращался на свой конец победителем. За приземистым амбаром стоял Степка. Алеша подошел, ему теперь его нечего бояться.

—Ловко ты меня встретил, — с доброй улыбкой сказал Степка. — Хочешь, будем дружить?

— Конечно, хочу, — радостно ответил Алеша.

В знак дружбы Алеша подарил Степке свой перочинный ножик с четырьмя лезвиями, а Степка дал ему свинчатку:

— Смотри не потеряй.

Этот день, полный неожиданных радостей, принес еще одну. Вечером, после ужина, все собрались в гостиной. Алеша рассматривал картинки в «Ниве». Скучные картинки. Александра Леонтьевна, склонив свою пепельную голову, читала «Вестник Европы». Алеша как-то попробовал почитать этот журнал, но сразу отложил его — уж больно скучно. «И что мама находит там интересного, ни одной картинки, и все о чем-то серьезном...» — думал Алеша, любуясь тонкими завитками на маминых висках. Аркадий Иванович тоже чем-то был занят и не поднимал головы. А так хотелось бы поговорить.

— Мама, кто это гудит? — не выдержал Алеша.

Александра Леонтьевна не успела прийти в себя, как Аркадий Иванович тут же ответил:

— Когда мы говорим про неодушевленное, то нужно употреблять местоимение «что».

Нет, этот ответ не мог удовлетворить Алешу. И он представил, как на темном чердаке, среди старых кресел и стульев, прижавшись к печной трубе, сидит Ветер, маленький, мохнатый, с толстыми щеками, и противно гудит: «Ску-у-учно-о-о».

— Алеша, иди спать, тебе же скучно без дела, — ласково сказала мать.

— Сейчас, мама, еще немного.

И в это время во дворе громко заскрипел снег, раздались голоса. Вездесущий Аркадий Иванович, глядя в окно, крикнул:

— Приехали!

— Неужели они осмелились в такой буран? — проговорила Александра Леонтьевна, и нельзя было понять, что больше в ее голосе — радости или осуждения за такой риск.

Алеша вместе с матерью и Аркадием Ивановичем встречал гостей из Самары. Это была долгожданная приятельница матери с детьми — Виктором и Лилей.


Обед у Гарина-Михайловского


3 января 1895 года Александра Леонтьевна отправилась в Москву и Петербург в надежде получить хотя бы часть дедовского наследства, о разделе которого давно уже думали все родственники. А дела в Сосновке складывались неблагополучные...

...В начале декабря 1894 года Алексей Аполлонович срочно поехал в Самару по вызову управы: ему предъявили иск, что он растратил 5000 рублей казенных денег в бытность свою членом губернской управы. Кое-что ему удалось доказать, но многое по-прежнему осталось за ним. Хотел продать одну из своих любимых лошадей, но конюх недосмотрел — и как раз Волшебник отморозил мошонку. А куда ж теперь годится больная лошадь? Надо ждать еще год, подлечить, а потом уж продавать. А где деньги взять?

В это время как раз возник вопрос о разделе дедовского наследства между сестрами Тургеневыми — Марией, Варварой и Александрой.

Александра Леонтьевна решилась на поездку в Москву и Петербург только после того, как увидела, что у нее снова собирается сборник рассказов и повестей, готовых для издания. Кстати уж, она может похлопотать и об издании своих вещей. Авось что-нибудь получится... Но как скверно может отозваться эта поездка на Леле, на его ученье, которое только что пошло на лад. Да и вообще эта поездка оказалась неудачной: раздел наследства между сестрами затянулся, а ее литературные дела никаких материальных благ и вовсе не сулили. Оказалось, что четыреста экземпляров ее «Захолустья» так и и не разошлись, а ее надежды продать какому-нибудь букинисту и выручить за них хотя бы рублей двести тоже не увенчались успехом: букинист предложил по шести копеек за экземпляр, все равно что отдать даром. Так что об издании второго сборника у Тихомировой, пока не разошелся первый, не могло быть и речи.

Среди неприятных впечатлений было и два отрадных: в Петровской библиотеке ей сказали, что «Неугомонное сердце» может служить лучшей рекомендательной карточкой автору, что у них в библиотеке восемь экземпляров этого романа и ни одного нет на месте, все читаются; а потом ее утешил разговор с издателем-редактором «Театрала», куда она передала две свои комедии, который оказался очень милым, обязательным человеком, покорившим ее обаянием и преданностью своему делу. Давно она так ни с кем не говорила по душам. Правда, стоило ему развернуть пьесу и прочитать первые страницы, как сразу же он заметил, что комедия написана неопытной рукой: слишком много действующих лиц.

Перед отъездом в Петербург Александра Леонтьевна побывала у сестры Бострома Анюты и заметила, что та чем-то была смущена. Все объяснилось просто.

— Почему бы вам, Анюта, не приехать летом погостить к нам в Сосновку. Летом у нас чудесно... — сказала Александра Леонтьевна.

— Я бы очень была рада, но ведь у меня большие нелады с Алешей.

— Как? Вы же всегда были очень дружны с ним?

— А разве Алеша вам не рассказывал? Дело, правда, пустяковое, но мне было очень обидно... Алексей Петрович Серебряков, друг Алеши, вы его, конечно, знаете, оскорбил меня. Он явно ухаживал за мной, и кончилось тем, что однажды в номере он меня начал обнимать и целовать. Я Алеше тогда ничего не сказала, но потом, когда он приезжал в Москву, я едва заикнулась ему о Серебрякове, так он как закричит на меня: «Ничего не говори о Серебрякове, я ничему не поверю». Другому я бы простила, а ему нет... — Анюта горестно помолчала, а потом добавила: — Он был мне другом, и я подумала, что он не только не должен был бы мне не доверять, но должен был бы расспросить меня и заступиться за меня. После этого какие же между нами могут быть отношения? К вам я могу приехать в Сосновку, но не к нему.

— Увы, так вовсе не пойдет... Я ж не могу да и не захочу поставить Алешу в неловкое положение. Да и наконец Сосновка-то его, а не моя. И ко мне в Сосновку помимо него приехать нельзя, поймите.

— А что бы вы подумали обо всем этом, рассердились ли бы вы, если б вам так не доверяли?

— Конечно, рассердилась бы, но я положительно не могу понять, как Алеша, такой справедливый и деликатный, мог так тебе сказать...

Надежды на Питер тоже не оправдали себя. Дела ее оказались совсем плохи, издателя не находилось. Была у Стасюлевича, «Захолустье» и у него не продается. Заходила к Острогорскому, ставшему редактором журнала «Мир божий», но и он, похвалив повесть «Сестра Верочка», прямо сказал, что повесть журналу не подходит: направление журнала изменилось за последнее время, и журнал больше годится для самообразования, чем для юношества. И все-таки Александра Леонтьевна, еще на что-то надеясь, передала ему для прочтения рассказ «Спятил». При этом она попросила его, если рассказ и не годится для журнала, то пусть он объяснит ей, что в нем не подходит. Острогорский любезно согласился прочитать этот рассказ. Вряд ли что получится и здесь. Она начала понимать, что положение ее неутешительное: в книжных делах — застой, спроса на беллетристику совсем нет, в редакциях — масса материала, так что не успевают прочитывать. И если ее последняя надежда на Суворина не оправдается, то придется ей совсем отказаться от издания этой книги. И Суворин обманул ее ожидания: нет, он не отказал ей, а взял вещи ее для прочтения, сказав при этом, что может напечатать, если понравятся, но не раньше осени. Суворин рассказал ей и об условиях, на которых он издает беллетристику: из выручки сначала покрываются расходы на издание, потом сорок процентов комиссионных, а что останется от комиссионных, делится на две половины, издательскую и авторскую. Условия ей показались нелегкими. Да что же делать, думала она, передавая сборник Суворину. Она поехала-то к нему для очистки совести, чтобы не упрекать себя, что не все сделала. Ожидала, что скажут, что они завалены работой, а спроса на беллетристику нет, а сейчас у нее затеплилась надежда. В редакции «Наблюдателя» повесть «Перепутье» не приняли. Что теперь с ней делать, куда ее отдать? «Сестру Верочку» Александра Леонтьевна отвезла издателю Дгориену и оставила для прочтения, но он сказал ей, что этого мало для книги: он издает книги не меньше десяти листов. Если ему эта вещь понравится, ответила она, то она может дополнить сборник: дома у нее есть два рассказа — «Горбунья» и «Первый урок жизни».

Большие надежды Александра Леонтьевна возлагала на «Русское богатство». Я. Л. Тейтель обещал повести ее в ближайшие дни на редакционный вечер журнала и познакомить там с редакционными работниками. Но вечер этот не состоялся. И Тейтель однажды пришел к ней с Гариным-Михайловским, который заверил ее, что поможет ей пробиться в «Русское богатство», где он начал недавно печататься: «Детство Темы» и «Гимназисты» уже прошумели на всю Россию. Александра Леонтьевна смотрела на его красивое, полное внутренней энергии лицо, на его густые белые волосы, на его живые молодые глаза и поражалась, как быстро умеет этот человек завоевывать внимание. Это ведь о нем говорили в Самаре, где он часто бывал, что сегодня он может быть графом Монте-Кристо и без счету транжирить деньги, а на следующий день попросить взаймы каких-нибудь сто рублей. Это о нем «Самарская газета» давала сообщения, как только он появлялся в Самаре, и эта весть сразу разносилась по городу. И он в тот же день заходил к Тейтелю, где было особенно многолюдно. Александра Леонтьевна знала, что он умеет говорить. В особенности она любила его слушать, когда он начинал описывать будущее благоденствие страны, говорил о раскрепощении женщин, о свободе семейных отношений, об исчезновении ужасающего понятия «незаконнорожденный», об яслях для детей, о железных дорогах. И на этот раз он был покоряюще интересным. Все у него как-то получалось легко и просто. С большим удовольствием она приняла его приглашение побывать у него в Царском Селе.

Прошло еще несколько дней. Александра Леонтьевна бывала у знакомых и всюду затевала разговоры о своих неудачах. Она побывала у Давыдовой, сказавшей ей, что рассказ «Спятил» ей понравился и она его напечатает, но не ручается, что его пропустит цензура. Давыдова посоветовала только переменить название. И они вместе придумали название — «Жертва».

В Царском Селе она быстро нашла Михайловских: Николай Георгиевич, оказывается, был крестником самого Николая Первого. Тем более ее поразила самая простая обстановка, как в обычном дворянском деревенском доме. Встретили ее очень радушно. Оба — и Николай Георгиевич и его жена Надежда Валерьевна — показались ей очень милыми и симпатичными в своей семейной обстановке. Она смотрела то на одного, то на другого и решительно не могла определить, кто же ей больше нравится, он или она. Домашний обед и ползающие по коленям отца и матери милые детишки окончательно покорили ее сердце.

Просидела Александра Леонтьевна у Михайловских до десяти часов вечера и осталась очень довольна этой поездкой. Все время шел непрерывный задушевный разговор. Говорили больше о литературе, о писательстве. Тут она почувствовала себя гораздо проще и лучше, чем у Давыдовой: там принимала издательница, некоторым образом покровительница, тут же она почувствовала себя равноправной: как-никак принимал ее свой брат писатель. К тому же Давыдова ничего из написанного ею не знала, а Надежда Валерьевна читала «Неугомонное сердце», и оба в «Самарской газете» читали рассказ «Со скуки». Говорили, что этот рассказ произвел на них такое впечатление, что до сих пор оба его помнят.

— А у вас ничего нет для «Русского богатства»? — спросила ее Надежда Валерьевна. — Ведь я с некоторых пор издательница этого журнала.

— У меня есть повесть «Коючкин и его племянники». Может, она подойдет для «Русского богатства». Из деревенской жизни...

— А мы тоже несколько лет прожили в деревне. Николай Георгиевич бросил строительство железных дорог и занялся сельским хозяйством.

— Поманила самым заманчивым образом перспектива свободной независимой деятельности, — вмешался в разговор Николай Георгиевич. — А потом... Хотелось что-нибудь делать... Хотелось улучшить благосостояние окружающих крестьян. Вся моя родня занималась земледелием. Но я не знал крестьян. Как только им стало известно, что я покупаю землю, крестьяне Гундоровки тут же все переписались в мещане, и деревня сразу обнищала. И как мы ни бились, чтобы помочь им, все оказалось без толку. Нет, помещик для крестьян — это временное зло, которое до поры до времени надо терпеть, извлекая из него посильную пользу для себя. Нечего их и себя обманывать.

— Нет, Николай Георгиевич, вы не совсем правы... Разве мы, помещики, не помогали крестьянам в голодные годы? Сколько было спасено их вот такими, как мы! Сколько дворян занималось закупкой хлеба, организацией даровых столовых! А сколько мы все время бьемся над тем, чтобы внедрить в хозяйство новые орудия труда...

— Я вот тоже стремился улучшить землепользование в той же Самарской губернии, а что получилось... Посеял подсолнушки, наиболее выгодную для тех мест культуру, а кулаки нас несколько раз поджигали. Сначала мельницу и молотилку, потом сарай с урожаем подсолнухов, а потом сгорели амбары с хлебом. Все погибло, пошло прахом. А сколько сил и средств было вложено.

— Мы тоже бьемся-бьемся, а из нужды никак не вылезем.

— И не выбьетесь. Надо кулаком стать, а вы, конечно, все по-старому хотите быть хорошими, либеральными хозяевами. Ничего не выйдет у вас. Индивидуальность обречена на погибель... Где ж тот рычаг, который заставлял бы нас работать, не щадя себя? Как быть? Я, конечно, тоже желал как лучше... Я желал, вы желаете, он желал, но где же истина, где то неотразимое, которое все наши желания приводит в соответствие с жизнью, где то неумолимое, ясное, что заставит непоборимо признать себя? Увы, все эти вопросы остаются пока без ответа... Нет выше счастья, как работать на славу своей отчизны и сознавать, что работой этой приносишь не воображаемую, а действительную пользу...

— Вы-то дороги строите... Разве это не счастье — проложить дорогу там, где была глухомань, а вместе с дорогой туда же приходят просвещение, больницы... Это ли не счастье...

— Да, про меня говорили, что я чудеса делаю, и смотрели на меня большими глазами, а мне было смешно. Так мало надо, чтобы все это сделать и заслужить похвалы. Побольше добросовестности, энергии, предприимчивости, и эти с виду страшные горы, где мы прокладываем обычно дороги, расступались и обнаруживали свои тайны, никому не видимое становилось явным. Этого мало было для меня, поэтому я бросился в деревню.

Александра Леонтьевна слушала Гарина и удивлялась тому, какие яркие картины возникали перед ней. Он будто не описывал, а рисовал. Все рассказанное вставало перед ее глазами. Словно бы и небрежно он говорил, но как ловко и своеобразно строил фразы, легко избегая трудных оборотов. И она сказала об этом.

— Да, он чересчур много рассказывает, — сказала Надежда Валерьевна. — А потом охладевает, и на бумаге получается бледнее, чем в пересказе. И ничто его не может убедить...

— Милая Надя, я веду свой излюбленный образ жизни, ты же знаешь. Шатаюсь с изысканиями по селам и весям, езжу по городам, к себе в деревню, участвую в земских собраниях, веду дневник, что-то пишу, работы по горло. Свежий ветер, подвижная жизнь, смена впечатлений и работ — вот моя обстановка. И чувствую себя прекрасно. Как же не рассказывать обо всем этом, таком переменчивом и прекрасном?.. И писать-то всерьез совсем некогда. Только во время дороги... Или в вагоне, или ночами где-нибудь в деревенском доме, или в тарантасе во время долгих перегонов...

— Измучил нас как-то своими телеграммами, — тяжко вздохнула Надежда Валерьевна. — Сдал рукопись в редакцию и унесся на курьерском поезде на Урал, в Сибирь, а потом со станции летели телеграммы, где он просил изменить фразу, а то переделывались или вставлялись целые сцены, иногда чуть ли не полглавы. Пока доехал до места, повесть оказалась переделанной, а редакция измученной.

— Пожалуй, никто еще так не работал над своими вещами, — сказала Александра Леонтьевна. — Я могу работать только тогда, когда мне ничто не мешает и не отвлекает. И никогда не думаю, напечатают или нет. Просто не могу не писать. Хочется высказаться, а то так становится душно, что невозможно дышать. Выскажешься в повести или рассказе и чувствуешь себя лучше, как-то свободнее.

— Да, вы правы, Александра Леонтьевна, — охотно согласился с ней Николай Георгиевич. — Иногда самое безобидное не может увидеть света. Может, что-то сейчас изменится. В Петербурге и Москве много ходит разговоров... Хорошо, что князь Хилков назначен министром путей сообщения. Он прошел своим горбом железнодорожную службу, чуть ли не с машиниста, был и в Америке, где работал чуть ли не чернорабочим.

— А мне Острогорский говорил, что съезжаются отовсюду депутации, даже вызваны они из Сибири, и это будто бы недаром, что-то тут готовится. Никому ничего не известно, но на что-то надеются, — вздохнула Александра Леонтьевна.

— А семьсот тысяч рублей на воспособление церковноприходских школ... А попечение о верных подданных, посвятивших свои дарования и усиленные труды служению отечеству на поприщах науки, словесности и повременной печати, и денежные средства из государственного казначейства для оказания необходимой помощи нуждающимся ученым, литераторами публицистам, а равно их вдовам и сиротам, — напомнила Надежда Валерьевна недавний Высочайший указ.

— Что-то будет... Дай-то бог, а то уж сил нет. Куда ни принесу свои сочинения, а мне говорят: рассказ нравится, да вот боимся, уж больно мрачно написано. Может, теперь что изменится…

— Так дайте почитать, что вы нам-то принесли.

Надежда Валерьевна пошла вместе с Александрой Леонтьевной в прихожую и, взяв из рук гостьи рукопись, тотчас же закрылась в другой комнате и стала читать, а Александра Леонтьевна вернулась в гостиную, где остался Гарин-Михайловский.

— Странно слагается моя жизнь, — заговорил он. — А может, так складывается жизнь всякого человека... За что бы наказать, кажется, следовало, за то получаю я награды, а где всю душу свою кладешь, все силы напрягаешь, за что по всем божеским и человеческим законам следовало бы наградить, за то, наоборот, порицают... У меня теперь даже нет надежды, что придет время, и свет восторжествует, и я получу правильную оценку... Да, куда ж это подевалась хозяйка-то... Пойду посмотрю.

Вскоре супруги вернулись в гостиную.

— Не хотела отрываться от вашей повести. Муж отнял, говорит, посиди с нами, после дочитаешь.

Еще долго продолжался разговор в доме Михайловских. И Александра Леонтьевна уехала от них уверенная в том, что Надежда Валерьевна сделает все, чтобы рукопись ее была принята «Русским богатством».

«Ох, время идет, — думала с досадой Александра Леонтьевна, возвращаясь в свои номера. — Дело делается так медленно, а жизнь в Петербурге стоит так дорого! Но придется все перетерпеть, чтобы потом не упрекать себя в том, что не выдержала и сбежала. Как-то там мои мужчинки, так страшно соскучилась!»

Пытаясь устроить свои литературные дела и как-то ускорить раздел дедовского наследства, Александра Леонтьевна все время думала о долгах Бострома, о том, что его честное имя под угрозой. Главное, спасти его от краха. А для этого нужно работать и не унывать. Если и будут неприятности в земстве, то стоит ли так опасаться этого, думала она. Все проходит, и это пройдет, как-нибудь сообща они выкрутятся, а вот их счастье останется. Хоть и плохи были ее дела, но она не могла отказать себе в удовольствии купить двенадцать книг Достоевского, приложение к «Ниве» за прошлый год. По просьбе Лели она искала и в Москве и в Петербурге «Историю одного крестьянина», но не нашла: эта книга составляет теперь библиографическую редкость и ценится у букинистов в пятнадцать рублей. Зато она купила ему другие сочинения Эркмана Шатриана. Может, он заинтересуется ими?

С этими мыслями Александра Леонтьевна отправилась в Киев, где должны были состояться окончательные переговоры о разделе наследства.


Лелино письмо


Сколько раз Алеша, оставаясь наедине с Аркадием Ивановичем, испытывал какую-то необъяснимую апатию и лень. Как только уезжали по своим делам мать и отчим, у него все валилось из рук, а на уроках постоянно отвлекался, вслух размышляя о том, что сейчас поделывают его мать или отец, какая погода сейчас в Самаре или Петербурге. В слова учителя почти не вслушивался, все начинал путать и забывать даже то, что уже, казалось бы, хорошо знал. И некому было упрекнуть его. А он уж так к этому привык.

Радостными криками встречал он своих самых близких людей на свете. И радовался он не только тому, что ждал каких-то обязательных подарков с их стороны, но и тому, что вся жизнь теперь снова возвращалась на свои обычные рельсы. Мать и отчим следили за его учебой, им можно было пожаловаться на то, что он плохо усваивает книжные премудрости. Уж они-то обязательно что-нибудь придумают для облегчения его учебы.

И редко когда ошибался в своих предположениях: он хорошо узнал своих родителей. Легко и радостно становилось у него на душе при виде возвращающегося из Самары Алексея Аполлоновича. Уж он-то наверняка поможет ему выйти из кризиса, поможет ему найти самого себя. Все ему вдруг опостылело, надоело. На все хотелось махнуть рукой и забыть. Возвращение отчима было как раз кстати...

При виде въезжающего во двор Алексея Аполлоновича у Алеши потеплело на душе. Он подошел к отцу и долго не отходил от него. Поплакал даже от радости у него на плече. О чем? Он сам хорошенько не знал... О матери, которую давно дожидался, о том, что оставался один. Тут же признался, что он плакал и тогда, когда не было отчима. Но, кроме этого, была еще причина его долговременной грусти, которая прорвалась слезами на плече Бострома:

— Я, папа, опять ничем похвалиться не могу... Пробовал, а ничего не получается... Примусь бодро, сделаю задачи, да как оглянусь, что затем немецкое, цари иудейские... Ну, отчаяние и возьмет, ничего не могу выучить...

Сколько раз говорили об этом. И все снова повторялось... Алексей Аполлонович много раздумывал о своем пасынке, о его неустойчивом характере и зачастую противоречивом поведении. То он сердечен, мил, внимателен, то он черств, эгоистичен, язвителен не в меру, груб, раздражителен... То он поразит своей наблюдательностью, остротой зрения, недетской глубиной размышлений, то являет собой пример тупости, апатии и лени... Как осторожно надо обходиться с ним, тут нажимом ничего не сделаешь. Да и очень уж привержен к играм. Вот и теперь он такой милый не случайно: видимо, и сам желает, чтобы как-нибудь все это уладилось, а как? Он еще не знает, всецело полагаясь на отчима. А тот в свою очередь опасался слишком налегать. Ведь можно и в самом деле в ребенке выработать отчаяние, когда он махнет рукой и скажет: не могу, и все тут.

Алексей Аполлонович чувствовал, что нужно выработать определенные условия жизни, способствующие его учебе. У Алеши нет «нормы учения», которая значительно бы помогала ему. Аркадий Иванович не может выработать эту норму учения, как педагога его самого надо обучать. Наконец Алексей Аполлонович пришел к выводу, что на какое-то время он сам сядет вместе с Алешей за одну парту и покажет ему, как надо готовить уроки. Одно только радовало: Леля почти каждый день работал в мастерской, что-нибудь выпиливал для себя.

Только через несколько дней после этого Алексей Аполлонович выкроил время для совместных занятий с Лелей: вместе с ним учил географию и отвечал урок. Это дало хорошие результаты: в его ответе Леля увидел идеал, к которому надо стремиться. Бостром отвечал урок с последовательной планировкой его и без наводящих вопросов со стороны учителя. И Леля старался отвечать как отец, планировал ответ, не дожидаясь вопросов учителя. Это так ему понравилось, что он стал просить отца опять учить вместе. И тот согласился попробовать учить с ним немецкие слова, показать способ, как сделать заучивание слов не таким трудным. Правда, в этом случае не было чего-то нового, но по географии сам Алеша отметил новизну.

— Я, папа, всегда учил, прочитывая второй, третий раз, а по-твоему я еще не делал.

После совместных уроков Алексей Аполлонович поговорил с Аркадием Ивановичем наедине о его занятиях с Лелей. Многое ему не нравилось в занятиях. Во всяком случае, в результате этого разговора Аркадий Иванович перестал задавать Леле «прочесть и рассказать», что так раздражало Алексея Аполлоновича. А вот сказать о том, что Аркадий Иванович сам не очень-то хорошо усвоил синтаксический разбор и систему знаков препинания, у Алексея Аполлоновича не хватило духу. Невозможно это сказать, не обидев учителя, и в то же время трудно было усидеть на месте, слушая невообразимую путаницу, которая возникала у них на уроке из-за отсутствия ясной системы.

Все время Алеша был очень мил с отцом, который не переставал удивляться: ведь только месяц назад его сын то и дело помышлял о том, как бы досадить ему. А тут о каком-либо непослушании не могло быть и речи. Правда, по забывчивости, случайно, он мог сделать то, что ему не дозволялось, но всякий раз достаточно было одного напоминания, как все сразу становилось на свои места. Не приходилось ни уговаривать, ни тем более приказывать. Почему он так изменился? Нет в нем только энергии в занятиях. Что-то не получалось у него. А когда у Алеши что-нибудь удавалось, он приходил в неописуемый восторг. Странное чувство охватывало Алексея Аполлоновича при виде этой непосредственности, горячности, энтузиазма. Чаще всего отец и сын вместе мечтали о возвращении Александры Леонтьевны: нет ее — дом словно без души.

В письмах Алексея Аполлоновича много размышлений о настоящем и будущем их Лели: «...Знаю одно: нам нужно съежиться, вести одно маленькое дело тщательно, обдумывая каждую копейку, и отнюдь не рисковать. Если и при этом хозяйство не будет давать дохода, т. е. возможности существования, то все старание будет в том, чтобы пробиться до тех пор, пока дадим Леле полное образование, хотя бы для этого пришлось продолжать так, как идет до сего времени, т. е. все больше должая, или путем посторонних хозяйству воспособлений...»

«...Лешурка здоров, толстеет. К занятиям — посредственно. Он мне говорил: «Папа, почему это Аркадий Иванович никогда не похвалит». Я ему объяснил, что Аркадий Иванович хочет, чтобы ты учился не из похвалы. Ему это еще мало понятно. Я, правда, сам думаю, что отчего бы не поддать ученику энергии похвалой. А может быть, идея Аркадия Ивановича верна. Вообще на эту тему у нас с тобой много разговоров будет».

«Сашуничка, посылаю тебе с удовольствием Лелино письмецо. Какое милое он написал, прелесть. Это лучше всякого вымученного сочинения. Ах, Сашура, как он ждет тебя, тоскует. Я все в ездке, третий раз без тебя уезжаю. Он не то, чтобы скучно проводил время, нет, он очень, кажется, хорошо себя чувствует, даже к учению привыкает — но он просто робеет за тебя и за себя. Знаешь, он раз спросил меня: а она не бросила нас? Он очень милый. И знаешь, Сашочек, он меня вполне слушается, но он этим, видимо, совсем не тяготится. Когда я, читая твое письмо, прочел слова твоего письма: «Я рада, что он (Леля) побудет под твоим строгим режимом», он был ужасно удивлен и говорит: я скажу маме, что вовсе ты не строгий. Вообще у нас большие лады, и еще мы с ним очень сходимся в одном: оба больно тебя ждем...»

«...Что тебе написать о нашей жизни. Вся она в Леле, о котором я, кажется, в каждом письме тебе писал, да в мелочах хозяйства. Бывая в Самаре, я не успеваю ни к кому заходить. Всегда масса покупок и торопишься скорее домой к Леле. Особенно заботит то, что в Сосновке все еще не прекратилась эпидемия. Он, спасибо, сам бережется. Но так как, наверное, уберечься нельзя, то я и стараюсь отлучаться на возможно короткое время, чтобы в случае чего успеть вовремя уехать с ним в Самару».

Алексей Аполлонович вскоре стал замечать, что его участие в занятиях не осталось бесследным для Лели: своим примером он сумел внушить ему, что цель урока не в том, чтобы ответить урок, а в том, чтобы надолго закрепить полученные знания. Он давно уже заметил, что сам Аркадий Иванович не особенно талантлив, он был, вероятно, учеником-зубрилой. Поэтому и в преподавании он не учитывает способности своего ученика, а ими необходимо было пользоваться, учитывать, что ученик все может схватывать мгновенно. Аркадий же Иванович, как заметил Алексей Аполлонович, все больше налегал в своих заданиях на усидчивость и прилежание, а этих-то качеств как раз у Лели и не было.

И однажды Алексей Аполлонович не выдержал. А дело было так. Он предполагал в этот день побывать на почте и отвезти ответы на письма, которые только что получили от Александры Леонтьевны. Леле пришлось писать письма матери и тете Маше как раз в урочное время: Алексей Аполлонович извинился перед Аркадием Ивановичем за то, что так получилось и учитель вполне с ним согласился.

Во время обеда Алексей Аполлонович, прочитавший письма Лели, сказал Аркадию Ивановичу:

— Знаете ли, Аркадий Иванович, сегодняшние письма Лели, пожалуй, можно применить к уроку. Он очень хорошо написал, очень мало ошибок. Да вот вы сами можете посмотреть. И Алексей Аполлонович подал учителю письмо к тете Маше.

— Вот если бы он написал начерно, — ответил учитель, прочитав письмо, — да попросил бы поправить его, да потом бы еще переписал его начисто, вот тогда было бы хорошо.

Слушая своего учителя, Алеша пришел в негодование и ужас:

— Нет уж, покорно благодарю. Пусть это Мария Ивановна по три раза переписывает.

Пришлось Алексею Аполлоновичу и на этот раз вмешаться и сгладить назревавший скандал.

— В письме к родным, Аркадий Иванович, — объяснил Бостром, — особенно ценна непосредственность, только тогда оно может стать зеркалом состояния пишущего.

— Пожалуй, вы тут и правы, а я всегда с черновиком пишу, — согласился Аркадий Иванович.

Этот эпизод о многом заставил задуматься Алексея Аполлоновича. По письму к матери он понял, что у Лели не пропал дар изложения прочитанного: как хорошо, в нескольких словах он передал ей сюжет вместе прочитанного рассказа Гарина. На подобное изложение, исполненное, надо сказать, одним штрихом, Аркадий Иванович, конечно, не способен. И как своевременно он, набравшись решимости, сказал ему, чтобы он не занимался с Лелей изложением прочитанного. Хорошо, что уже две недели они этим не занимаются. И вот результат: Леля снова обретает свою самостоятельность, находит яркие штрихи в изложении, подыскивает подходящие слова. Может, зря он похвалил его за написанное? Как он обрадовался, когда увидел, что отчим остался доволен его изложением. Сразу пришел в хорошее настроение и как-то по-особенному прижимался к нему и целовал его. А если Александра Леонтьевна будет недовольна этим? И он вспомнил, как она была однажды недовольна им, когда он за что-то похвалил Алешу. Нет, пожалуй, она не совсем права: некоторая оценка все-таки полезна, может оказать хорошее воздействие на человека. Ведь и ей не только приятно, когда ее произведение принимают к печати. Леля же чаще всего слышит от взрослых всякие нарекания и поправки своего поведения.

Это его подавляет. Уж не говоря о том, что он может совсем потерять веру в себя.

На минутку Алексей Аполлонович вспомнил гримасу Алеши, которую он скорчил, услышав: «вот если бы он написал начерно, да попросил бы поправить его...», и рассмеялся: да Алеша бы просто или вспорхнул бы и улетел за тридевять земель, или, что еще горше, потерял бы всякий интерес. То же и в географии. Зачем Аркадий Иванович заставляет его отчетливо рисовать карты? Ведь он же показывал, что, кроме этого, полезно и вполне достаточно для заучивания давать карты приблизительно, на память. Да и Леле это понравилось тем, что, такой метод не похож на зубрежку, тут есть элемент творчества. Только, пожалуй, в смысле поведения Аркадий Иванович очень полезен Леле. Это идеальный характер: порядочность, деликатность, нетребовательность и довольство малым. Хорошие результаты общения с ним уже сказываются на Леле: он становится гораздо менее требовательным. Правда, на Киев и на свою мамуню он по-прежнему очень рассчитывал. Однажды в добрую минуту даже признался отцу:

— Отчего эти два года для меня так счастливы... В прошлом году ты завалил меня подарками из Киева, нынче мама...

— Что-то уж ты слишком размечтался, — охладил его Алексей Аполлонович. — Пожалуй, у мамы сейчас деньжонок окажется меньше, чем у меня в прошлом году. Много подарков-то не жди...

— Вот так годок достался мне, — сразу приуныл Алеша. — Ведь я никогда с мамой не разлучался.

Александра Леонтьевна возвратилась домой почти ни с чем. Долгие и пустые хлопоты. Три дня Мария Леонтьевна и Александра Леонтьевна просидели в Киеве, дожидаясь Варвару Леонтьевну, от которой все и зависело: она хотела купить Скрегеловку, доставшуюся в наследство всем сестрам Тургеневым от деда генерала Багговута. Не дождавшись ответа от Вари, Александра Леонтьевна и Маша отправились в Скрегеловку. По дороге они еще раз обсудили один из приемлемых проектов раздела дедовского наследства: Варя оставляет себе Скрегеловку. А для облегчения этой покупки она может заложить Скрегеловку в Дворянский банк, после чего дать залоговую тете Маше по два процента в год, а Маше и Александре Леонтьевне выделить их долю деньгами.

Варю застали в постели: у нее отнялись ноги. И было от чего заболеть: ее муж, Николай Александрович Комаров, привез всю семью в Скрегеловку, заложил дачи деда, покойного генерала Багговута, и укатил в качестве дипломата в Лиссабон с любовницей-француженкой, не заехав даже попрощаться с семьей. И Варя оказалась в полной зависимости от арендаторов Хмельницких, алчных, жадных и беспощадных в своем стремлении овладеть дворянской землей. Старший сын Лева учился в Житомирской гимназии. Младшие Катя и Саша были при матери в Скрегеловке. А Хмельницкие, дав взятку чиновнику, провалили дело в залоговом банке.

Как только Маша с Александрой Леонтьевной приехали, Хмельницкие заискивали перед ними, говорили комплименты, а свою линию гнули. Александра Леонтьевна уговорила Варю стряхнуть с себя иго Хмельницких. Но Варе было не до этого — когда муж ее бросил, только Хмельницкие ее поддерживали. Они же предложили взятку, чтобы Маша понизила свои требования как поверенная тети.

— Вы, — говорила Маша, — поработили сестру и хотите, чтобы я продала родную тетку. Не бывать этому. Найду управу на вас, поеду к генерал-губернатору, все ему скажу.

Генерал-губернатора они боялись как огня и стали уговаривать не сердиться:

— Ведь вы же работаете даром, сколько истратили уже на поездки.

— Это не ваше дело.

— О, если Мария Леонтьевна не хочет, — пела слащаво Хмельницкая, —то предложим другое. Живите в Скрегеловке, мельницу уступим. Вместе поведем дело.

— С вами вести дело никогда не буду, об этом не мечтайте.

Пробыли в Скрегеловке около двух недель и поставили ультиматум: если к осени Хмельницкие не придут ни к какому решению, они свои доли продадут. Но Хмельницких трудно было перехитрить, они всячески затягивали раздел дедовского наследства.

Так и вернулась Александра Леонтьевна в сущности ни с чем. Алексей Аполлонович еле-еле выкрутился: платежи ему были отсрочены на два года, а то пришлось бы, как говорится, садиться в долговую яму.

Не успела она приехать, как укатил в Самару Алексей Аполлонович.

Алеша с удовольствием писал отцу в Самару: «Дорогой папочка! Благодарю тебя за письмецо и целую кончик твоего грязного сапога. У нас отелилась Красулька, которую мы даже и не ждали, но теленочек околел, она верно ушиблась, теленочек был крупный, рыжий и телочка. Мышеловки действуют исправно. Собаки лают громко. Папочка милый, ты пожалуйста не думай, что я сумасшедший. Учусь порядочно. Вот мой итог 5. 4-5. 5-4. 4-4-5-5-4-3. 5-4. 4-3-3. 4-4., тройки я получаю за немецкие слова, больно их трудно учить я раз заплакал во время урока потому, что я хорошо выучил слова, а во время урока их не знал. Я в прошлое Воскресение пригласил к себе мальчиков, с ними было очень весело так же весело как с городскими; мы читали, играли в лото, потом в индюшки. Вчера был в Сосновке с мамой, там мальчики дрались стенка на стенку и я тоже. Нынче я получил отметки 5-5-4-5. Милый папочка, я даю мальчикам книги с нашего конца они очень интересуются ими и просят у меня потолще, вот такой толщины».

И Алеша нарисовал толщину книг, которые обычно просят мальчики «с нашего конца».


Скрегеловское сидение


Летом 1896 года было жарко. Легкий ветерок, изредка налетавший с запада, приносил с собой прохладу. И снова все замирало вокруг. Даже птицы, казалось, летали медленнее, чем обычно, чаще собираясь в уединенных местах на берегу Чагры, заметно обмелевшей, но все еще дающей приют в своих водах всему живому.

Обитатели Сосновки стойко переносили жару. Только Александра Леонтьевна не знала, куда деться от палящего солнца. Располневшая и рано начавшая страдать от многочисленных недугов, она старалась не показываться на солнце, укрываясь в тени садовых деревьев. А уж если нужда заставит куда-нибудь пойти, то без зонтика она не отваживалась пускаться в длительное путешествие. А забот было хоть отбавляй. И прежде всего ее беспокоила судьба Алехана. Домашняя учеба мало что давала ему. К тому же тринадцатилетний мальчишка рано почувствовал себя самостоятельным, увлекался играми, чтением развлекательных книжек, не проявляя никакой склонности к приобретению систематических знаний. И Аркадий Иванович уже ничего не мог поделать с Алешей. А нужно было всерьез готовиться к поступлению в реальное училище: о гимназии и речи не могло быть — требования там были гораздо выше.

Александра Леонтьевна сама решила заниматься с Алешей. И поначалу все шло хорошо. Мать внушила сыну‚ что ему не на кого надеяться в жизни, только на самого себя, а для этого необходимо получить образование: технически образованный человек в России не пропадет. Алеша понял, что время безделья прошло, и серьезно засел за учебники. Но непредвиденное событие заставило Александру Леонтьевну уехать в Киев: снова по делу о наследстве между сестрами Тургеневыми и тетей Машей, дочерью генерала Багговута. На этот раз решено было во что бы то ни стало добиться раздела. Особенно в этом была заинтересована Александра Леонтьевна. В Сосновке даже в урожайные годы еле-еле сводили концы с концами: львиная доля доходов шла на уплату процентов по закладным и покрытие растраты земству. Петля затягивалась все туже. И раздел дедовского наследства снова поманил надеждой выйти из тупика. Пришлось бросить все — и Сосновку, ставшую родной, и занятия с Лелей, и дорогого Лешурочку, от которого тоже всего можно было ожидать.

Из окна вагона, неторопливо постукивающего колесами на стыках рельс, Александра Леонтьевна смотрела на поля, на которых шла полным ходом уборка поспевающих хлебов. Поразил ее вид полей в Нижне-Девинцком уезде Воронежской губернии. Громадные нивы цветущей белой гречи вперемежку с темной зеленью полей, засеянных просом, производили веселое, праздничное впечатление. А пшеницы почти не было видно. Только подъезжая к Киеву, в Черниговской губернии, она увидела пшеницу, но вид ее был не особенно важным.

Всю дорогу только и говорили о хлебах, жаловались на бесконечные дожди, радовались наступившей жаре. Но и жара оказалась не для всех радостным событием: в Херсонской, части Бессарабской и части Екатеринославской губерний безжалостное солнце все пожгло, и многим грозил голод. Земства этих губерний будут вскоре собираться для определения размеров бедствия.

Мысли ее перенеслись в Сосновку. «Бедные мои Лешурочки останутся в нынешнем году без варенья, придется весь год пробавляться на кишмише, горькие их судьбинушки», — улыбнулась про себя Александра Леонтьевна, вспомнив, как вкусна сосновская малина со сливочками. А здесь ягоды уже отошли. Предлагали на станциях фрукты недозрелые и невкусные.

Киев встретил ее африканской жарой. Только на следующее утро Александра Леонтьевна пошла к Варваре Леонтьевне. Не застав ее дома, вернулась к себе в номер. Измученная, она прилегла отдохнуть. Не успела раскрыть купленные газеты, как пришла к ней Варвара Леонтьевна. Сестры обнялись, расцеловались. Варя искренне обрадовалась приезду старшей сестры, потому что действительно хотела покончить затянувшийся раздел.

— Разрешение на совершение раздела я уже получила. А сегодня получила телеграмму от Маши, она выезжает... Ты, конечно, понимаешь, что придется тебе, Саша, пожить здесь недельки полторы, в крайнем случае две, чтобы покончить с этим делом. Получишь деньги и можешь укатывать к своим Лешурочкам...

Варвара Леонтьевна говорила спокойным, деловым тоном, внушающим доверие. И Александра Леонтьевна совершенно не обратила внимания на вскользь брошенную фразу: Рольцевич дал под закладную на Скрегеловку тридцать тысяч рублей, деньги лежат уже в банке у нотариуса. Правда, всякое может случиться, всегда ждешь самого худшего, может Рольцевич затянуть дело до сентября. В этом случае она даст ей тысячу рублей в счет тех денег, которые ей причитаются по наследству. Вот эту последнюю фразу Варвара Леонтьевна произнесла очень отчетливо, и Александра Леонтьевна сразу ухватилась за нее:

— Да, Варя, если бы это удалось. Я не захватила с собой даже зонтика. А здесь такая адская жара... Без зонтика можно схватить солнечный удар. Да и купить белья надо, кофточку ситцевую, шляпу, да мало ли найдется мелочей, необходимых для жизни вне дома... А у нас сама знаешь, какие неприятности с задолженностью управе...

Варя провела целый день у старшей сестры. Казалось, что она давно ни с кем откровенно не говорила и торопилась выговориться, поделиться наболевшим. И Александра Леонтьевна радовалась в душе тому, что Варя все время говорила очень толково, соглашаясь во всем с требованиями сестер... Александра Леонтьевна ожидала всякого, но только не этого, никаких сцен, упреков, выходок. Может, она так переменилась? Уж больно мирно настроена. Такая простая, что Александра Леонтьевна своим глазам не верила. Что-то будет дальше? Хорошо бы поскорей покончить с делами и уехать обратно... Взрывы, наверное, начнутся, когда приедет Маша, с Машей у нее старые нелады.

На прощание, заметив белый лист приготовленной бумаги, чернильницу и ручки, Варвара Леонтьевна спросила:

— Собралась своим писать? Передавай им привет. Алешу большого целовать не смею, но сердечно кланяюсь, а Алешу маленького целую в обе щечки.


На следующий день Александра Леонтьевна, не дожидаясь приезда Маши, решила повидать управляющего Скрегеловкой Петра Петровича де Гейфна. Два раза приходила к нему и только в третий раз застала его на месте. И пожалела, что отважилась на это свидание с почти незнакомым ей человеком, которому беззаботный дед доверял ведение своих дел.

Петр Петрович настолько растерялся, увидев одну из наследниц Скрегеловки, что не мог даже смотреть ей в лицо и все время отворачивался от Александры Леонтьевны, когда она расспрашивала его о хозяйственном положении дедовского имения. Только теперь Александра Леонтьевна поняла, что он все усилия употреблял для того, чтобы расстроить дело по разделу наследства. Чем дольше будет тянуться эта тяжба между наследниками Багговута, тем выгоднее для него: до сих пор он на службе в Скрегеловке со всеми из этого вытекающими последствиями. И тянул он для того, чтобы подольше получать с них деньги...

Александра Леонтьевна готова была вспыхнуть, как это нередко бывало, когда она замечала явную ложь в отношениях между людьми и несправедливость, но с трудом сдержала себя... Стоит ли с ним ссориться и говорить ему обидные слова, портить с ним отношения, портить свою кровь, нервы? Ее дело получить денежки и раскланяться с честной компанией и с прекрасным Киевом... Ее ждут в Сосновке, ждет Лелька, которого нужно готовить в училище, ждет Лешурочка...

Все эти дни Александра Леонтьевна не переставала удивляться красоте первой столицы Русского государства — первопрестольному Киеву. Только горы приносили ей много беспокойства. Красивы они, бесспорно, но лазить по ним в такую тропическую жару с ее больными ногами было невозможно. Как-то захотелось ей полазить по горам, полезла в гору, долезла до половины, но выбилась из сил, так и пришлось ей взять извозчика и таким привычным образом добираться до гостиницы. После этого долго не отваживалась уходить далеко. Только вечером, когда спадала жара, Александра Леонтьевна вместе с Варей прогуливались по вечернему Киеву. Да как-то решили сходить к вечерне в Михайловский собор.

— Какой прекрасный храм, — сказала Александра Леонтьевна, выходя из Михайловского собора. — Но почему его реставрируют?

— В августе ждут сюда государя. И к его приезду все киевские церкви чистятся, красятся, подновляются заново...

— Жаль, усердие не по разуму... Ведь они уничтожают остатки старины... Ты видела, что реставраторы делают и в Лавре, и в Софийском соборе... Теперь добрались и до Михайловского... Все они теперь испорчены новейшей реставрацией... Как можно заштукатуривать старинные картины и сверху рисовать другие в новом вкусе, ужасающе плохие... Ты заметила, Варя, что эта безвкусица особенно бросается в глаза, если оказывается по соседству с некоторыми уцелевшими остатками старинных рисунков и мозаик... Ты посмотри...

Варвара Леонтьевна послушно вглядывалась в обновленный Михайловский собор, который только что казался ей верхом совершенства, а теперь она растерянно глядела на фрески и рисунки новых «мастеров», не понимая того, что так расстроило старшую сестру.

— Так неприятно видеть старинные благородные краски — и рядом с ними новые, яркие и кричащие. Как не понимают те, кто этим занимается, что теряется единство впечатления.. Да, разрушают русскую старину…

Сестры Тургеневы неторопливо шли по улицам и говорили о предстоящем визите молодого государя, о последних литературных и театральных новостях.


Наконец, 19 июля, приехала в Киев Мария Леонтьевна. С души Александры Леонтьевны свалился камень: младшая сестра ее больше разбиралась в делах, чем она, тем более что приехала она не одна, а с управляющим Петром Афанасьевичем Струковым, бывшим присяжным поверенным. А Петр Афанасьевич тоже, оказалось, был заинтересован в быстрейшем окончании дела и Машу в этом духе настраивал, успокаивая ее, чтобы она не волновалась по пустякам.

С первых минут встречи Александра Леонтьевна поняла, что Маша настроена агрессивно, а это означало, что с ее приездом обострится борьба с Варей. Изо всех она старалась помирить Варю с Машей, ей не хотелось, чтобы возобновились личные столкновения двух сестер. Видно, не успеет она настроить Машу на мирный тон... С Варей ей это удалось. Все эти дни они много разговаривали, Варя рассказывала ей о своей жизни, было что послушать, правда, все о себе и о себе, так что в конце концов становилось нестерпимо скучно с нею, но Александра Леонтьевна тем не менее проявила сдержанность и не обостряла отношений. Она всегда была рада повидаться с Машей, а тут, в Киеве, когда столкнулась с управляющим Скрегеловкой и ничего не могла поделать с ним, когда дело по наследству снова начало затягиваться, приезд сестры казался ей чуть ли не окончанием дела. К тому же с Машей можно было обо всем поговорить откровенно.

Еще в Сосновке Александра Леонтьевна почувствовала недомогания различного рода. И решила использовать свое пребывание в Киеве, чтобы пойти к доктору посоветоваться насчет своих «внутренних и внешних дел». Дорогой, в Воронеже, она встретила одного пожилого дворянина, у которого так же, как у нее, все болели ноги, а теперь у него развивается паралич и он не может ходить без посторонней помощи. Такая перспектива не устраивала ее, она не хотела быть калекой. Надо лечиться, пока не поздно...

Так хочется быть здоровой. Никому не быть в тягость... О своих тревогах и рассказала Маше.

— Никому не будешь в тягость, если деньги получишь здесь. Ты была у Петра Петровича?

— Да вскоре после приезда я пошла к нему. Он, увидев меня, стал похож на зайца, объевшегося чужой капустой и высеченного за эту проделку...

— Ты видела такого зайца?

— Конечно, не видела и никогда не увижу, но представляю себе, если таковой заяц существует, то именно в облике нашего управляющего Петра Петровича, каким он был в то утро. Особенно ему было неприятно, что мы идем на соглашение с Варей...

— А она показывала тебе условия сдачи имения?

— Варя показывала условия, написанные его рукой. Очевидно, она не могла, при всем ее желании, согласиться со всеми пунктами этого соглашения. В частности, один пункт гласил, что она, принимая имение, должна признать все договоры и сделки, письменные и устные, которые он заключил за время своего управления имением. А про какие договоры и сделки говорится, он даже не упомянул. Варя думает, что этот пункт он поместил в свою пользу. Вообще она подозревает его в разных неблаговидных поступках. Я же думаю, что воровать он, конечно, не собирался, но тянул для того, чтобы подольше получать с нас деньги...

— А что-нибудь с мельницей слышно? Сдавал он ее в аренду в этом году? Что посеял? Какие виды на урожай? Ничего не узнавала?

— Нет, я так растерялась, что ничего путного не узнала...

— Ох, лишь бы не разладилось... Все у меня идет кувырком... И боли в левом боку донимают... И хозяйство рушится... А тут смерть Бориса вывела меня из себя... Ничего не могла делать... Как живой он и сейчас стоит у меня перед глазами... Я уж как-то говорила тебе, что Борис был очень беспечен в делах и очень доверчив. Как все беспечные люди, он вообще не был способен к труду. Ему никогда не следовало бы сидеть на земле, а заниматься другим делом. Он обладал большим даром слова, и, будучи одно время предводителем дворянства, очень хорошо вел собрание и сделал много пользы во время голодовок. Но его необычайная лень... Можешь себе представить, он никогда не ездил в поля, а садился в зале, открывал окошко и смотрел в подзорную трубу на работы. Бывало, приедешь в жнитво, спросишь, где Борис, а он рыбу удит. В конторе принимал лежа, у него была мягкая кушетка для лежания…

Александра Леонтьевна знала о смерти их двоюродного брата Бориса Тургенева. Эта печальная весть ее застала еще в Сосновке. И она горевала о смерти близкого ей человека, еще молодого, полного сил, но она давно уже замечала, что Борису неинтересно жить на свете, полдня проводил он на диване, лишь изредка выбирался на поля посмотреть, что делают мужики на его земле, детей не было, жены не было, ничто, казалось, и не удерживало его на земле. Странная и печальная участь такого человека...

Зашел в номер Марии Леонтьевны, где мирно беседовали сестры Тургеневы, Петр Афанасьевич Струков. Мария Леонтьевна сразу оживилась, повеселела, стала мягче и разговорчивее.

— Ну, что, сестрицы, поедем в Скрегеловку? Или здесь все решим? Надо же посмотреть поля, мельницу, сад... Бывали там?

— Первый раз я побывала в Скрегеловке, — заговорила Мария Леонтьевна, — когда мы с мамой отправились в Варшаву и Мюнхен. По дороге завернули в Киев проведать деда. Застали мы его на даче, под Киевом... Три уютных меблированных дома, два сдавались, один оставался для деда. Вспоминаю, что уж очень много мы тогда говорили о поисках клада... Представляете, на даче у деда я впервые увидела растущий виноград. И, конечно, прежде всего пошли в Лавру, отец наказывал. Велел побывать у мощей. Ах, какое впечатление произвел на меня Киев в тот раз. Все было так необычно. Чудный воздух, здания чистые, ни пыли, ни духоты самарской, и Днепр под ним, с Владимирским крестом... Лавра — целый город на холме. Толстый монах с маслеными глазами отвел нам номер, ласково поговорил. Потом отправились в пещеры. Ох и удушливо же там... Богомольцев много, идут все с благоговением, с зажженными свечами. Вера и страх переполняли меня. Долго бродили по пещерам, по маленьким подземным церквам, повсюду горели лампадки, служили молебны... А монахи все собирали и собирали деньги. Наконец выбрались наружу и обрадовались солнцу и воздуху. Мама отказалась ночевать, и мы возвратились к деду, чтобы ехать в Скрегеловку. Сели на поезд и, проехав Бердичев, доехали до платформы, которую для себя устроил дед. Тут нас и встретили Хмельницкие — толстый еврей, очень добродушный, и его красавица жена, Наташа, вы ее еще увидите... Высокая, полная, смуглая, вся в ожерельях и с круглыми серьгами, как у диких, с пестрой шалью на плечах. Все глядели весело и точно радовались... А в самой Скрегеловке меня поразил сад — восемь десятин со старыми яблонями и сливами. «Вот и наши владения, — сказал, помнится, дед, вводя нас в большой флигель. — Это после моей смерти достанется тебе, Катя», — сказал он маме. И, знаете, меня удивило подобострастное отношение Хмельницких к деду: они оба целовали ему и бабушке руку. Этого ведь у нас не водилось. А дед был добродушно милостив к ним. Но уж если что не по нем, то крику не оберешься. Бабушка его уговаривала, а Хмельницкие делали испуганные лица. «Это наши арендаторы, — сказал дед, — хорошие люди, но ты ведь плут», — обратился дед к Хмельницкому. «Ах, как же можно, ваше высокопревосходительство», — говорил Хмельницкий, прижимая руки к груди. Побыли мы там всего день, дед торопился в Петербург, мы торопились в Варшаву — Вену — Мюнхен, а впечатление от Хмельницких осталось неприятным, скользкие какие-то... Как бы они нас тут не опутали... Вот мое первое знакомство со Скрегеловкой и с нашими арендаторами Хмельницкими. Тебе, Саша, тоже предстоит... Знакомство не из приятных...

— Вы же не зависите от них. Вы же наследники имения, а они все же только арендаторы, — вмешался в разговор Петр Афанасьевич. — Смелее действуйте... Закладная есть?

— Да. Рольцевич дает под закладную тридцать тысяч...

— Это главное... Значит, скоро получите деньги, составим раздельный акт, получите деньги, и с богом, по домам…

— Неужели скоро получим? Вот будет диво! — воскликнула Александра Леонтьевна. —У меня с Варей был на этот счет разговор, и она уверяет, что мы скоро все получим... Но я все еще не верю... Дай-то бог, если так.

Александра Леонтьевна засобиралась к себе в номер. И как всегда за последнее время, никак не могла найти зонтик.

— Вот всегда так‚ — с горечью сказала она, когда наконец-то зонтик был обнаружен на вешалке, — измучились с ним. Как купила его, так ни жива ни мертва от страха, что или забуду, или сяду на него... О, Маша, сколь злополучна судьба собственников, и тысячу раз прав был Диоген, сидящий в своей бочке. Хотя, по правде сказать, бочка его тоже представляла из себя подобие зонтика…

— Пусть эта мысль утешает тебя в твоем несчастии, — прервала ее Маша, уловив иронический тон старшей сестры.


Мелькали дни, а между тем дела подвигались медленно. Разговоры, переговоры, договоры, счеты, недоимки, ссуды, закладные... и так далее без конца. Мир царил между сестрами. Александра Леонтьевна служила буфером между Варей и Машей. И Маша, когда ехала к Варе, везла ее исключительно с этой целью. Пока все шло удовлетворительно, хотя на всех переговорах по наследству Александра Леонтьевна не присутствовала, а сидела в соседней комнате, чувствуя, что если будет со всем пылом заниматься этим, то по приезде в Самару ей придется ложиться в больницу. К чему тратить столько сил? Пусть ведут переговоры Маша и Петр Афанасьевич, а она будет продолжать играть роль все того же буфера в «международных» отношениях.

Александра Леонтьевна с интересом наблюдала за переговорами, за поведением действующих лиц. Вот Петр Петрович, так называемый поверенный в делах. Сначала был очень зол, что дело налаживается, потом смирился и старался как-нибудь отделаться от этих переговоров. Лень его обуяла. Или нарочно тянет, чтобы как можно больше из них вытянуть. Представляет счета, а потом оказывается, что он «забыл» внести несколько доходов к получению. И вообще многое можно было бы сделать заранее. А все от трусости, от осторожности Вари. Задержка произошла из-за перевода ссуды и дела по разделу наследства из Петербурга в Киев. Маша просила это сделать Варю и Петра Петровича, но ни тот, ни другой об этом не позаботились. К тому же прошел слух, что кредитор Рольцевич, дающий под закладную на Скрегеловку тридцать тысяч, собирается уехать в Крым отдыхать, не дожидаясь всех этих проволочек. И тогда придется его ждать до сентября. Против этого, правда, принимают меры, просят его подождать или дать кому-нибудь доверенность на совершение закладной. Но как это все устроится? Опять надо писать разные прошения и посылать телеграммы.

Некоторое разнообразие в жизнь сестер Тургеневых вносили письма Алеши Толстого, которые читала им Александра Леонтьевна. Их поражало то, что тринадцатилетний мальчуган был в курсе всех событий, хорошо знал все подробности и тонкости наследственного дела, всех тех, кто мог бы помешать достижению цели, ради которой все они собрались здесь. Читая Лелины письма Александра Леонтьевна как бы оказывалась там, в Сосновке. Досадно сидеть здесь, когда Лелю необходимо готовить в училище. Как она все устроит? Успеет ли? Надо вытребовать его метрическое свидетельство... Записать Лелю в дворянскую книгу... Надо его одеть, наконец, и самое главное, приготовить его по французскому и по немецкому. Да и после приезда в Сосновку ей некогда будет с ним заниматься. Ему же надо будет выучить символ веры, заповеди, молитвы, повторить географию. Кто за ним присмотрит, чтобы он занимался, когда Алексею Аполлоновичу так некогда... Пишут ли они диктанты? Что-то много ошибок он делает в письмах... Да и как он может заниматься, когда откровенно пишет ей: «Откуда взять энергию, когда ее нет». Он может совсем отбиться от рук... Что тогда делать? Все это время она слишком любила его, слишком оберегала от неприятных ощущений. Алеша не видел еще жизни, не испытал ее тяжести, борьбы, ударов. Где же было закалиться его характеру. И вот впервые он сталкивается с жизнью, суровой и неприглядной. Это столкновение должно благодетельно отразиться на нем. Ведь он хороший мальчик. Пускай подумает, пускай погрустит. Перелом не бывает легок. Пусть он будет тяжел, но скорее всего он выйдет из него окрепшим. Ей всегда было больно доставлять ему тяжелые минуты. А без этого нельзя...

Однажды Александра Леонтьевна, читая письмо Алеши, не выдержала, расхохоталась, Петр Афанасьевич и Маша вопросительно на нее поглядели.

— Вот, Маша, Петр Афанасьевич, послушайте, что пишет мой Алеша... «...Вдруг мы закричали: «ура»! и бросились на штурм. Враги в рассыпную, мы за ними, но так как у наших была тяжелая кавалерия, сиречь я, то мы догнать их не догнали и возвратились в свою крепость. Ребятишки опять заняли свою позицию и снова полетели в нас гранаты, пули, мы на приступ, они в рассыпную. Так повторялось несколько раз. Наконец, нам это надоело и мы объявили им рукопашный бой. Враги согласились с условием, чтобы выключить Эдуарда и Саню. Сделав это, мы согласились и вышли: я, Сашенок и Коля. На меня наскочил Ванечка Фролов, я ему дал по маковке и он кубарем отлетел от меня. На Колю наскочили двое, он одному дал по носу, но другой свалил его, я поспешил ему на помощь, откинув двоих; но я пришел поздно: Коля уже вскочил и раздавал кулаки на право и на лево. Тут меня съездили по носу, по затылку и по локтю. Я вытаращил глаза и кинулся в стенку: одного отшвырнул, а другому, Мишке закатил по носу так здорово, что у него нос в сторону согнулся. Вижу Коля раздает колотушки направо и налево, да Сашенок не отставал. Тут у нас поднялась такая свалка, что ничего не различишь. Я немного подался назад, когда наступили на меня и полетел в яму, да так, что только ноги у меня сверкнули. Бились мы, бились, индо клочки летят, наконец устали и стали отступать. Да и противники намаялись и не стали больше драться. Тут мы пошли домой. Пришедши, напились квасу и Саня предложил нам ехать на подсолнушки. Приехав с подсолнушков, мы пошли в сад паляться яблоками. Это сражение я описывать не стану, потому что оно похоже на утреннее. Также пули щелкали по затылку, только я играл с Саней. Воскресенье провели мы ужасно весело. Ух! Хоть Аркадий Иванович говорит, что в многословии несть спасения, однако поупражняться ничего.

Нынче весь день страшная буря, но ветер теплый и оттого тепло. Нынче я было утопил рубашку да Филип ее вытащил...»

Ну вот и все, а остальное сплошные поцелуи мне, тете Маше, тете Вере, поклон Петру Афанасьевичу...

Александру Леонтьевну поражали его письма, наивные, смешные, забавные, но кое-что уже обращало ее внимание: настолько порой его наблюдения были точны, метки, серьезны.

Письма Алеши вносили веселое разнообразие в их тоскливую тяжбу, которой, казалось, и конца не будет. Пока только выслали дело из банка; потом Хмельницкая поедет в Бердичев к Попову уговаривать его снять запрет, пока отыщется кредитор Рольцевич, пока приедут Петр Афанасьевич, Петр Петрович из Скрегеловки, поехавшие туда осматривать посевы и мельницу. Раздел — пустяки, все перипетии возьмут не больше четырех дней, но сколько дней пройдет, пока все предварительное сложится и все препятствия будут устранены.

Из Скрегеловки Петр Афанасьевич приехал в ярости. И сразу созвал «военный» совет.

— Итоги нашей поездки далеко не утешительные, Петр Петрович вас крепко подвел, нанес всему вашему хозяйству большой убыток. Прежде всего он не сдал в аренду мельницу...

— Так он же говорил, что не было желающих, — сказала Александра Леонтьевна.

— Это неправда. К нам приходил некто Довыдченко, сборщик, человек состоятельный, и говорил, что он предлагал Петру Петровичу пятьсот рублей в год аренды за мельницу, причем без рыбных ловель и сада, с тем что необходимые поправки на мельнице сделает он сам, Довыдченко. А Петр Петрович уверял, что никто не приходил....

— А зачем он занимался поправкой мельницы, если знал, что мы ее все равно должны продать... Зачем он заплатил шестьсот рублей за поправку мельницы? Не будем принимать его счета, — горячилась Мария Леонтьевна. — А Хмельницкие, которые хотят купить мельницу, не принимают этого в расчет... Что же получается? Выбросили деньги на ветер?

Решили, что снова всем надо ехать в Скрегеловку и на месте обсуждать все возникающие проблемы.

Александра Леонтьевна болезненно переживала волокиту по наследству. Кругом столько бесчестья, стяжательства, жадности, рвачества. С приездом в Скрегеловку ее нравственные переживания еще больше обострились. Она не переставала восхищаться чудесной местностью: огромный сад, весь заросший, неухоженный, но такой прелестный в своей дикости, пруд и того больше, отдельные островки кувшинок придавали ему живописный вид, но сразу бросалось в глаза, что нигде нет хозяйского глаза. Все постройки полуразрушены, мельница работает тремя поставами, а можно было бы работать, по крайней мере, шестью. Маша и Петр Афанасьевич требовали у мельника отчет, но и без этого ясно было, что мельница все равно дала им только убыток. А в счетах Петра Петровича невозможно было разобраться...

Александра Леонтьевна старалась все время сдерживаться. Но как быть спокойной, когда началась ожесточенная война с собственным приказчиком, поставленным Петром Петровичем. Он не подчинялся ни одному распоряжению, грубил, грозил, что телеграфирует управляющему. Создалось очень неприятное положение. Полный и открытый бунт со стороны приказчика и подчиненных ему рабочих. Пришлось пожаловаться уряднику на собственных служащих... Если бы не Петр Афанасьевич, то плохо могла окончиться вся эта поездка в Скрегеловку. Он своей сдержанностью, энергией, знанием законов во многом помог сестрам Тургеневым. И Александра Леонтьевна не раз его благодарила за поддержку.

Как она опасалась этого скрегеловского сидения! Нудно, тоскливо, кругом мошенничество, воровство, наушничество. Здесь долго не высидишь... Боже мой, когда-то это кончится? Целые дни разговоры все об одном и том же... Кто как украл, смошенничал... Петр Петрович плохо управлял мельницей, а его открыто грабили его ставленники.

Смотрела Александра Леонтьевна на эти маленькие и жалкие проделки людей и как ни старалась отгородиться ото всего грязного и ужасного в жизни, ничего не удавалось поделать с собой, и она мучительно переживала все дни затянувшегося скрегеловского сидения... Только тихая украинская ночь, спокойный пруд, лес, белые хатки, огоньки, мигающие в них, от села доносившиеся песни девчат и парубков, медленно выплывающая из-за пирамидального тополя луна, свежий ветерок, мелодично качающий ветви каштанов, грабов, ясеней и сосен, производили на нее такое сильное впечатление, что она хоть на время забывала мелкие счеты будничного дня. Она садилась у окна своей комнаты и целыми часами сидела на одном месте и любовалась украинской ночью, вслушиваясь в свежие голоса молодых песельников. На какой-то миг все дневное всколыхнется в ее душе, и она снова задумается над тем, почему им приходится сидеть и считать гроши целый день, каждую минуту. И все нужно вынести. Сколько дней продлится это сидение? Кто знает...

Александра Леонтьевна просто не находила себе места в Скрегеловке. Когда-то она отсюда вырвется в родное гнездо... Да, тяжко достанутся ей дедовы денежки... Одно утешение, что терпит она ради Лешурочки и Лельки, ради общего блага.

Хмельницкая уехала к Попову, у которого были долговые обязательства деда и который наложил запрет на раздел наследства. Хмельницкая как доверенное лицо Варвары Леонтьевны должна была откупиться от Попова, чтобы он снял запрет. Через несколько дней в Скрегеловку пришла телеграмма: «Трудом покончила Поповым получите письмо». Письмо тоже мало что добавило к этой бестолковой телеграмме. Подписал ли Попов документ или она только сторговалась с ним? Но все равно пора было возвращаться в Киев.

И вот в Киеве-то все и началось. Хмельницкая купила претензию Попова. Теперь все оказалось в руках Хмельницкой, предъявившей им ультиматум: пусть делают третью закладную на Скрегеловку, а это почти равносильно потере пяти тысяч рублей. Александра Леонтьевна и Маша ничего не могли поделать. Они оказались в руках алчной хищницы. А если они не согласятся, то сделка может расстроиться.

28 августа, через полтора месяца после начала переговоров о разделе наследства, состоялось бурное объяснение с Хмельницкой, которая настаивала на третьей закладной и ни в чем не хотела уступать. Александра Леонтьевна больше всего боялась приехать совсем без денег, а это как раз и могло произойти, если сделка расстроится. И она решила уступить.

— Маша, — сказала она Марии Леонтьевне, — я согласна уступить. Лучше, по-моему, потерять нам тысячу рублей, чем теперь остаться вовсе без денег... Ведь если мы не согласимся, то сделка сорвется...

— Я тоже прихожу к тому же выводу. Мое положение тоже безвыходное. Я тоже не могу возвратиться домой без денег... Может, только поторгуемся с этой проклятой Хмельницкой, чтобы она, по крайней мере, уплатила причитающиеся на Варину долю казенные расходы?

— Боюсь, что придется и это заплатить за нее... Как она ловко обвела нас всех... Это ужасно...

— Что тут ужасаться этой алчности... Надо принять ее во внимание и действовать сообразно с этим…

Александре Леонтьевне одно время показалось, что лучше все провалить, чем идти на уступки Хмельницким. Но потом поняла, что уехать она без денег не может, она снова почувствовала, что ее долг все вытерпеть до конца и испить горькую чашу унижений. Она видела, что нервные крики Маши ни к чему не привели, а только отзываются на настроении окружающих. Наконец Петр Афанасьевич не выдержал затянувшейся ссоры с Хмельницкой и неожиданно для собравшихся предложил:

— К черту Хмельницких... Неужели вам не надоело торговаться с ними? Давайте займем денег, выкупим у Рольцевича закладную, поедем в Скрегеловку и займемся в ней хозяйством... Через несколько лет расплатимся... Дворянский банк поможет...

Александра Леонтьевна еле сдержалась от ярости, мгновенно вспыхнувшей в ней. Петр Афанасьевич, разобравшись в настроении Александры Леонтьевны, быстро удалился в другую комнату. Александра Леонтьевна, немного успокоившись, сказала, что она не согласна с предложением Петра Афанасьевича.

Александра Леонтьевна поднялась и вышла на улицу. Зашла в собор Владимира, села на лавочку и заплакала. Сколько же будут продолжаться ее мучения? Да, Петр

Афанасьевич милый и добродушный человек в общежитии, но и ему доверяться нельзя. Знает, что Маше достанутся при разделе крохи, так теперь ему улыбается мысль самому взяться за имение... Нет, она согласится на все, лишь бы поскорее уехать отсюда с деньгами...

Пройдет еще много тягостных дней в заботах и хлопотах. Путем уступок сестры Тургеневы добьются снятия запрещения и наконец приступят к составлению раздельного акта. «Гнусные формальности и буквоедство» почти на месяц еще задержат Александру Леонтьевну в Киеве. Ей порой казалось, что она, как в детской сказке, царевна, попалась в лапы чудовищу, который держит ее и не выпускает и не дает идти к милым ее сердцу. Это какой-то кошмар... Когда же чудовище выпустит ее из своих омерзительных лап?.. Век не забудет она киевского пленения. А тут еще у Вари несчастье: ее дочь Катя серьезно заболела, у нее истерия с ужасными припадками, с потерей сознания, с удушьями... А Левочка растет отвратительным субъектом. Чему ж удивляться, если его отец приводит в свой кабинет то одну любовницу, то другую... Выкрутится ли на этот раз ее Лешурочка? А как же быть с Лелькой? Ведь она не успеет его подготовить к экзаменам... Что случится, если он не выдержит в третий класс? Это не так уж будет дурно для него... Он пройдет основательно то, что сейчас знает поверхностно, Во всяком случае, Лельку надо отдавать в училище. Сначала ему будет трудно. Ломка привычек, дисциплина. Привыкнет, он у нее хороший мальчик, умный, сообразительный.


Тень Шехобалова


Сосновка жила своей обычной жизнью. Отсутствие хозяйки постоянно сказывалось в чем-нибудь. Алексей Аполлонович все время пропадал на работе, рано вставал, поздно ложился. Постоянная нужда в деньгах не давала ему покоя. Надежды на Киев постепенно улетучивались. Снова он был предоставлен самому себе. До каких же пор так мучиться, сколько же можно так страдать. Отчаяние иной раз брало верх, и он посылал в Киев свои мольбы и стоны. Уж слишком много хлопот и неудач для одного человека. И никто ему не в силах помочь. Даже его Сашурочка... А что она может сделать, если весь белый свет против него. Даже неизвестно, сколько получит. Писала, что будет для уплаты банку и на уборку. Уборка уже кончается, а ее все нет. Банк, конечно, подождет, уже привыкли, а работники, им ведь некогда ждать, они свое отработали, вынь да положь, плати. Неудачи, неудачи преследовали его как нарочно. Такая недостача денег в хозяйстве — все равно что продать с молотка Сосновку.

Первое сентября, а у него. половина хлеба еще на корню. В кармане ни гроша, а рабочим должен. Только и удача, что продал трех лошадей, хоть расплатился наполовину, а как быть дальше... Ведь надо ж нанимать еще работников. Лен весь выдернули, а руководства, что с ним дальше делать, под руками не оказалось. Надо Маше написать, она знает... Будет хлопот с этим льном. А как быть с Лелей? Куда его везти на вступительный экзамен? В Сызрань или в Самару? Задержка по отправке Лели на экзамены, пожалуй, к лучшему, — он может подучить пока молитвы. Хорошо хоть географию знает. Сколько ему задавал вопросов, многое, многое помнит. Если так всю пробежать — выдержит по географии. А что предпринять относительно одежды Лели? Ехать в Самару и заказывать ему форменную одежду, как советует Саша, он не может, нет времени.

Много забот навалилось на Алексея Аполлоновича. Всего и не передумаешь. Главная забота, конечно, Леля. Но что без матери он может сделать? Как он все успеет устроить?.. Надо вытребовать его метрическое свидетельство, надо его одеть, надо, наконец, приготовить. Французский Леля с матерью не успел закончить, а когда она приедет, им некогда будет этим заниматься. Леля учил символ веры, заповеди, молитвы, повторял географию, немецкий. Но разве мог он пристально следить за всей его подготовкой, если он так занят... Надо бы Сашурочке быть в Сосновке, а не в Киеве, но что поделаешь‚ злая судьбина снова разлучила их. Сколько раз он просил Лелю быть усерднее в занятиях... Что ж, он отвечал всякий раз:

— Откуда, папа, взять мне энергию, когда ее нет…

Он слишком развит для своих лет. И каждый свой поступок или проступок может логически объяснить, может благовидно мотивировать. В его характере нет твердости, закалки, он совсем не испытал еще ударов судьбы и тяжести жизни. Заставить заниматься мальчика, имеющего на все свои отговорки и свое мнение, очень и очень трудно. Да и стоит ли налегать свыше сил? Переутомление страшнее всего. Очень может быть, что у него мозг отказывается работать, как он говорит, именно из-за наступившей жары. Да и трудно заниматься одному. А еще год держать его дома неразумно. При ограниченных средствах почти невозможно подготовить его хорошо, особенно в четвертый класс. Вряд ли Леля сдаст экзамен и в третий. Ну и ничего страшного. Надо поступиться родительским самолюбием и сделать то, что для него полезнее, пусть идет хоть во второй класс. С этим нужно помириться. Ученье дома всегда идет неровными скачками: в одном он силен, а в другом — сплошные провалы. Может быть, в Сызрани отнесутся снисходительнее к нему? А без снисхождения нечего и думать поступить даже в реальное училище.

Алексей Аполлонович вспомнил, как Алеша готовился к экзаменам за эти недели, и на душе его стало беспокойно. Все-таки в последнее время он очень мало уделял ему внимания. Правда, показал ему, как учить географию, и он ее сейчас порядочно знает. Это все мелочи. Он просто не умеет взяться за дело. Сколько раз он замечал, что Леля никогда сразу не запомнит. Ему надо урок повторять раза два, три, чтобы он знал, а у него нет усидчивости, он хочет все усвоить сразу, набегом. Прочтет раза два, не углубившись, ему кажется, что он все знает, и вполне успокоится, что выучил урок, а на поверку оказывается, что у него из головы все уже вылетело. Сколько раз ему жаловался Эдуард, готовивший его к экзамену по немецкому: «Удивительно, выучит Леля слова, а на другой день в переводе ничего не знает». Уж не слишком ли они много требуют от него? Уж не нуждается ли он в отдыхе?

Словно гора свалилась с плеч, когда Алексей Аполлонович прочитал в только что полученном письме из Скрегеловки от 25 августа: «...О Леле не пишу. Пусть так будет, как позволят обстоятельства. Во всяком случае можно нагнать время тем, что готовить его к поступлению в 3-й класс тем, чтобы он поступил к новому году. Конечно, тогда придется проходить и курс 3-го класса 1-го полугодия. Думается, что так будет лучше. Теперь во всяком случае я не приеду к 1-му, а тебе везти его некогда. Ну, будь что будет...»

Как только Алеша узнал о письме, он так пристал к Алексею Аполлоновичу, что тому ничего не оставалось делать, как прочитать письмо еще раз. Сначала Алексей Апполлонович пытался пропускать самое секретное и самое рискованное, на его взгляд. Но это только раззадоривало любопытство пронырливого мальчугана. И уж тогда все перероет, а найдет и прочитает. Так уж лучше не скрывать, не отвлекать его от более полезного дела. Из этого письма он сделал свои собственные выводы: «Стоит ли теперь так усердно заниматься, когда можно отложить занятия на неопределенный срок».

Алексей Аполлонович тоже не раз задумывался над тем, не стоит ли отложить экзамены до нового года, когда все утрясется и жизнь войдет в свои обычные берега. Среди года и экзамены бывают не так строги. Была бы только вакансия. К тому времени, быть может, удастся записать его в дворянскую книгу.

Дни шли за днями. Понедельники, вторники, четверги так и мелькали перед глазами Алеши. Или это оттого, что дни стали теперь короче, — думал он, сидя за чистым листом бумаги. Он так увлекался самим процессом писания, что все забывал на свете. Эх, побывать бы в Киеве, мамуня такие чудеса рассказывает, что даже не верится. Как она славно описала храм Христа-спасителя, так и видишь глаза бога Саваофа. Можно и испугаться, право. Хорошо бы походить по пещерам. Надо и ей написать. Только о чем бы ей поинтереснее рассказать... Как же не написать матери о том, что он папе предложил свой лобзик, чтобы тот отпилил рог у Маруськи, ох, ей, наверно, и больно будет. Деревенские ребятишки предлагали ему мак за яблоки. Попробовал, мак вкусный. И как все просто. Стоит взять головку, сорвать у нее верхнюю шишечку и опрокинуть головку в рот, весь мак и высыпется в него. Интересно и здорово! Жаль, что на этот раз длинное письмо не успеет написать, приехали к нему Саня и Коля Девятовы (Володя уехал в Сибирь), Эдуард с ними остался, только вряд ли он хорошо себя чувствует с незнакомыми деревенскими ребятами, он бы на его месте сбежал. Все вместе они собрались предпринять экскурсию на подсолнышки, которые караулит дед Семен. Отец ему купил пороху и дроби, дал ружье, чтобы он отпугивал птиц. Может, и им даст по разочку пальнуть. Такая перспектива сразу спутала все его мысли, он отвлекся от письма и всю нить повествования потерял. Поэтому торопливо стал писать обо всем, о чем успел надумать. Заканчивал он уже совсем быстро:

«...День сейчас ясный, теплый, но вода 15°. Мамуня, приезжай скорее, осчастливь своих бедных сиротинушек, а то бедные их головушки гнутся по ветру не знаючи пристанища...» Передал, как обычно, миллион поцелуев. И, как обычно, не удержался от рисунка: ловко набросал человека со слезами и подписал: «Я плачу».

А теперь он в полном распоряжении своих друзей. Веселой гурьбой отправились они к деду Семену.

В это лето Алеша охотно принимал участие в хозяйственных хлопотах отца: то нанимал поденщиков на жатву, то ездил по окрестным селам за арбузами для соления, то присматривал за бабами, чтобы не ленились. Во время страдной поры спал вместе со всеми на току, вставал задолго до солнца, Подготовка к экзаменам его меньше интересует, чем ближайшая ярмарка в Пестравке. Он огорчается, если приходится отложить эту поездку на ярмарку: нельзя, все-таки у них работают работники, надо за ними присмотреть. Но тут же утешается, потому что отец дал ему и Эдуарду по лошади и поручил съездить на хутор к Ивану Ивановичу Гинчу и узнать цену, по которой у него жнут. И славно прокатились и сделали полезное дело. Обратно они почти все время мчались галопом. Алеша остался очень доволен Огоньком, чутко принимавшим любую его команду, жаль, что у него спина потерта, а то лучшей лошади ему бы и не надо. По дороге к Гинчу Алеша заезжал к жнецам на жнейке, немного понаблюдал, как косят косилками овес, ячмень и как тут же из-под жнеек его накладывают на рыдваны и мечут в ометы или большие стога. С обидой посмотрел он в сторону одинокого жнеца, жавшего пшеницу: был он с отцом и в Утевке, и в Марьевке, и в Пестравке, но так никого и не смогли нанять на пшеницу.

Алеша так врос в этот мир, что все, даже самое, казалось бы, рядовое и будничное, волновало его, ко всему он присматривался, ничто не уходило из поля его зрения. Почему Степанида с Филей целый день ругаются? Почему Стеша, как увидит его, так сломя голову летит в людскую, а Сережка спрячется за кустик и орет благим матом? Почти все лето Алеша готовился к экзаменам. А в конце августа отец решил дать ему недельный перерыв. С какой радостью окунулся он в привычную жизнь, где не нужны французские и немецкие слова, где все так просто и понятно. Но сколько нового и любопытного здесь, в этом мире! Он с интересом осматривал три телеги, сделанные отцом по новому фасону. А почему опоросившаяся свинья вдруг бросила своих поросят и начала бегать кругом и только на четвертый день она выздоровела? Да и еще две свиньи не хотят знать своих поросят... И отцу приходится приучать их, часами возиться с ними. И почему не разворовали подсолнушки, ведь они чудо как хороши, отец говорил, что по триста пудов с десятины будет. Ведь дед Семен слепой, а другой сторож Иван — лежебока.

Стояла страшная жара. У Алеши на окне лежали три подсолнушка, и от солнца они не только высохли, но и закалились. И вот в такую жару Алеша учил «символ веры», молитвы перед учением, после учения, «Отче наш». Оказывается, молитвы легко учить, прочитал один раз, и готово, может наизусть рассказать. Легче стали даваться немецкие переводы и составление фраз, беда с грамматикой, повторил только половину. Написал пять сочинений. Беда с французским: до экзамена осталась неделя, а у него много еще не пройдено. А отец ничем не может помочь — дел по горло. Дергают лен бабы, убирают пшеницу, ломаются косилки... Все привычно, но ему от этого не легче.

25 августа Алеша сообщает матери в Киев: «Сейчас хотим ехать в Марьевку и повторить доро́гой географию. В Марьевке ярмарка и значит мы соединим приятное с полезным. Сперва хотим заехать к Гинчам, чтобы разузнать цену, а от них уже на ярмарку. Пана мне купил складной ножик, свой маленький я потерял. Искал, искал твой садовый, никак не нашел, больно ты его хорошо припрятала. Нынче мы с папой заснули в моей комнате. Просыпаюсь, слышу его голос, смотрю на постеле его нет, иду в вашу спальню, озираюсь и вижу такую картину. Папа лежит на твоей перине, а на нем своя перина и только видно папочкин нос, вот смеялись-то. Тополя у нас перед домом ужасно хорошо было пошли, но вдруг в один прекрасный день их почти половину обглодали верблюды такая досада, это к твоему-то приезду... Завтра будут доканчивать лен и начнут резать подсолнушки, они уже совсем поспели... В последнем письме ты нас огорчила тем, что говоришь не скоро приедешь. 6 неделек, 42 денька ты проездила и у меня вся бумага цветная вышла.


Охо-хо-хо-хонюшки

Скучно жить Афонюшке

На родной сторонушке

Без родимой матушки».


Еще через пять дней Алеша писал: «Милая мамуня, сейчас получили твое письмо, — где ты пишешь, что Нехама (Хмельницкая. — В. П.) вас надула. У меня кулаки чешутся выбить семь зубов у ней. У меня теперь целая неделя отдыха. Я работаю, читаю исполняю в самом крохотном виде роль надсмотрщика. Лен у нас так хорош, что папа его не решился косить, а выдернул, третеводни его начали молотить вальками, но работа идет очень тихо, потому что он еще сыроват. Подсолнушки мы срезали в два с половиной дня, молотить их еще не начали, сыры, да перемочки все выпадают. С пшеницей беда: десятин тридцать стоит на корню и поэтому молотить еще не начинали, думаем начать недели через две. Погода стоит сейчас неприятная ветер, холод и изредка дождь. Минька третьего дня спросил Наталью, куда уезжает Филип. Когда Наталья сказала ему, что за барыней, то он принялся креститься и повторять: «слава тебе Господи, слава тебе Господи, теперича я буду собирать для барыни яички, она може даст мне одно»... Сегодня у нас прикащик Шехобалова толстый в синей засаленной поддевке чистый купчина и притом длинные волосы намасленые, борода седая, не элегантный субъект...»

Вскоре закончили молотить подсолнушки. Хорошенькое место для них в амбаре заняли, писал Алеша матери. Просо тоже обмолотили, с двух десятин вышло шестьсот пудов. Машину пустили, идет хорошо, без поломков. Только соломы масса, а зерна мало, таков урожай.

В конце августа Алеша как заправский хозяйчик принимал участие в усмирении «бабьего» бунта: «...У нас тут на днях был бунт с бабами (папа) их усмирял и которых прогонял а я стоял ввиде пограничного стража с вилами и обыскивал контрабанду. Бунт был ночью, начинался два раза мы его укротили и пошли спать наработавшись всласть. Ждем тебя с страшным нетерпением. Целую тетю Машу... Нехаме бей зубы Попову плюй в морду, а сама приезжай.

Леля».

Деревенские рябятишки сразу почувствовали в нем молодого барина. Когда он вместе с ними играл в снежки, ходил стенка на стенку, катался на пруду, Алеша, живой, подвижный, несмотря на свою полноту, мало чем отличался от них, может быть, только большей выдумкой и фантазией в играх и забавах. Сейчас они увидели в нем «барчонка», который волен распоряжаться и наказывать. И сразу, конечно, заважничал, загордился. А это редко когда прощают в деревне. Ребята решили проучить его. И когда он однажды оказался на полевом стане один, ребята подстерегли его, окружили и стали махать кнутами, а один из них, уже не раз отличавшийся своими злыми проказами, неожиданно махнул перед ним шубой, и лошадь скинула Алешу. Не очень приятно, но важности немного поубавилось.

Так что Алеша Толстой рано узнал о социальном различии людей и их положении в обществе, Пусть хутор Сосновка был заложен и перезаложен и давал небольшой доход, а мать внушала ему мысли о равенстве людей, жизнь учила его другому. Да, он был добрым, гуманным, честным, знал, что надо сеять разумное, вечное, но как только народ начинал «бунтовать», он сразу становился на точку зрения барина.


Только Алеша узнал из письма матушки о возможности отложить экзамены до января, как вся учебная энергия, которая иногда приходила к нему, с него слетела. Алексей Аполлонович, занятый своими делами, и не настаивал, зная заранее всю тщетность своих усилий. Он настолько был измотан, что даже обрадовался, когда в самый разгар уборки и молотьбы пошел дождь. Как хорошо, не надо ехать в поле, можно посидеть с Лелей, поговорить с ним. Почти весь день они блаженствовали вместе, читая «Неугомонное сердце». Алексей Аполлонович, конечно, читал его из середины, с той страницы, где Леля остановился. Какая прелесть... Оба были просто в восторге.

— Правда, папа, этот роман положительно лучше всего, что я читал. Вот написано-то как, просто чудо. Лучше Тургенева и Толстого...

Алеша так увлекся чтением романа, что даже отказывался выходить гулять. Долго пришлось отцу уговаривать его ехать вместе в Безенчук, чтобы отправить матери телеграмму, с оплаченным ответом.

Дорогу они провели весело, разговаривали, шутили, повторяли молитвы. Самая популярная тема для шуток — пропажа рессорного экипажа, который Алексей Аполлонович отдал для министра Витте, а теперь нигде не могли его отыскать.


Погиб, погиб

во цвете лет...


Кажется, папа, это стихи Пушкина, а может быть, и ошибаюсь, сам сочинил...

По дороге Алеша с жадностью всматривался в широко раскрывающийся для него мир. Около Безенчука они увидели два недорытых артезианских колодца. Подробно выспрашивал он у отца об их устройстве. Он и сам кое-что знал из учебника географии, но его интересовали подробности, детали. Его не удовлетворяло то, что он видел: большая яма, из которой торчит огромная труба.

На постоялом дворе, где они остановились в маленькой грязной комнате, в которой хранились топоры, трубы, ломы, ведра, за двумя мраморными столами с дрянными перьями, скверными чернилами и на отвратительной бумаге Алеша и Алексей Аполлонович выражали свои скорбные чувства Александре Леонтьевне, которая все еще томилась в Киеве.

Алеша макал в чернильницу, внимательно смотрел на нее, и она показалась ему целой кадушкой, в которую можно чуть не с головой влезть. Пришел какой-то поезд. Алеша выскочил посмотреть. Но это был товарный. Уныло усевшись за свой стол, Леля сказал:

— А знаешь что, папа... Мне не хотелось бы встретить маму на людях, на вокзале. Это не то что один на один.

Дописали письма, подождали пассажирского, с которым могла бы приехать матушка, но, так и не дождавшись, отправились в свою комнату и весь день не отрываясь провели за «Неугомонным сердцем». Только на следующий день, так и не дождавшись ответной телеграммы, они отправились к знакомым Путятам, которые были настолько любезны, что показали им свой винный склад. Рассматривая огромные бочки и ящики с бутылками, машины с приспособлениями, Алеша все удивлялся, почему это казна тратит так много хороших машин и зданий на такую гнусную вещь, как водка.

Два дня в Безенчуке пролетели незаметно. Алеша не хотел сюда ехать, но сверх ожидания ему было здесь далеко не скучно. Он разглядывал паровозы, вагоны, их устройство. Отец не приставал к нему с сентенциями на разные моральные темы, а просто разговаривал с ним о всяких интересных вещах. Даже читал вслух «Неугомонное сердце», а он с большим наслаждением, не прерывающимся, прямо-таки захлебывающимся вниманием слушал. Только одну или две главы —об увлечении Веры наукой — слушал несколько рассеянно, а потом опять его глаза загорелись восторгом. Алексей Аполлонович тоже с наслаждением перечитал «Неугомонное сердце», но воспринимал его уже чуточку по-другому. Он всегда любил этот роман. Но что-то в нем таилось такое, что мешало ему принять его целиком. Только сейчас он понял, что не мог судить о романе беспристрастно, так как в Вере он видел свою Сашурочку. Он был влюблен в нее, а поэтому не мог относиться объективно к ее, как ему казалось, образу. И малейшие человеческие недостатки ее характера, которые правдиво были переданы в романе и составляли его несомненное достоинство как художественного произведения его коробили. Да и теперь он влюблен в Веру, но относится к ней более объективно, уже не олицетворяя в ней свою Сашу.

Поездка в Безенчук чуточку отвлекла Алексея Аполлоновича от хозяйственных забот. Но не успел он вернуться домой, как пришло из Государственного банка понуждение об оплате. Это его ужасно обрадовало: «Значит, банк еще ничего решительного не предпринял, терпит, коли понуждает письмом и назначает новый срок... Ничего, потерпит и еще». Только улеглось волнение от прочитанной казенной бумаги, как заявился приказчик Шехобалова с понуждением уплаты процентов. Вот Шехобалов — это уже серьезно, этот не любит шутить. И не зря приказчик намекал, что если Бостром будет продавать имение, то пусть непременно первым скажет об этом Шехобалову. Сначала Алексей Апполонович обрадовался, так ему надоело возиться с имением, он уж был морально готов расстаться с Сосновкой, если дадут хорошую цену.

Бостром горько задумался о бесперспективности своего хозяйствования, сообразив, что Антон Николаевич, будучи членом комитета Государственного банка, видимо, узнал там, что он не уплатил за хлеб, непременно воспользуется этим его затруднением и, конечно, прижмет его. Придется побывать у него в Самаре, когда схлынет хозяйственная горячка. Установилось вёдро, поденщиков пропасть, 150 — 200 человек, надо хватать, пока не поздно. Особенно много возни с подсолнечником и льном. Это и понятно: лен и подсолнечники — единственный стоящий осенний доход в Сосновке. Поэтому надо присмотреть, чтобы каждый снопок околотили вальком, отвезли на загон, разостлали, потом и зерно вывезли. День и ночь Алексей Аполлонович и Алеша не уходили с тока, молотили шляпки подсолнечника. Спали прямо на току, вставали задолго до солнца. С непривычки Алеша просто ошалел, умаялся. Алексей Аполлонович замечал в нем серьезные перемены. Ясно, что Леля теперь уже не прежний. Трудно еще сказать, какое влияние на него произведет столь близкое и откровенное общение с народом. Наблюдая за ним, Алексей Аполлонович заметил, что Алеша стал очень ценить красоту. Всегда встанет с самой хорошенькой, когда работает с девками, к ним он всегда идет с большой охотой. Его очень стало занимать жениховство Миши Коряшонкова и его шуры-муры с Наташкой Евдокимовой. Все, что он видел и подмечал, тут же он прямодушно сообщал отцу. У них установились приятельские отношения, хотя Алексею Аполлоновичу приходилось часто бывать недовольным им за его «бедокурства».

В середине сентября Алексей Аполлонович писал в Киев: «Лелюшка у меня сначала весь отдался полевым работам, взялся с увлечением (раз говорит: мне было сегодня очень приятно, поденщики сказали, что меня можно принять в артель с пуда веять). Но теперь он уже избегался. Все ему начало надоедать. Я думаю, скоро он соскучится по книге. Я ему даю полную волю, только стараюсь не оставлять его без себя. Слишком он поглощен интересами ухаживания наших парней за девками. Побаиваюсь слишком раннего пробуждения чувственности. А быть может, раннее знакомство с некоторыми вещами снимет заманчивый ореол. Как знать. В нашем воспитании ореол, которым окружалась женская красота, давал нам и много радостей и много дурного. Потолкуем с тобой по приезде. Приезжай, родная...»

Алексей Аполлонович писал в Киев все короче и короче, надеясь, что она в дороге и письма ее не застанут. Но Александра Леонтьевна все сидела в Киеве и писала и «горькие» письма: если она не привезет денег, то наступит крах, разорение... Все пройдет, любовь останется.


Все пройдет, любовь останется... Как она правильно и точно определила их общее состояние и настроение. Тоскливо на душе Алексея Апполоновича. Два дня праздников. Некуда деть себя. Все надоело, все опостылело без Сашурочки. Будни-то летят незаметно, все в спешке и хлопотах. А в праздники бывают свободные минуты — остается один на один с собой, вот тогда по-настоящему тоскливо, просто некуда деться. Правда, долго так не бывает и в праздники приходят то один, то другой, все время тормошат, требуют денег, а денег нет, вот и навешивают разные ярлыки. Задолжал кругом. Ведь ни разу на самарской ярмарке не был, где ж денег взять. Нельзя было оторваться от уборки урожая. Но придется ехать. Повезти ленку или подсолнечников и расплатиться за работу. Как бы только не разъехаться с Сашей. Он каждый день ждал ее со дня на день. А ее все нет и нет. Совсем недавно он проснулся в полной уверенности, что она приехала. Вскочил, в каком-то полусне побежал в гостиную, а ее там не оказалось. Да и почему она должна оказаться в гостиной, подумал он, придя в себя. Ясно, он устал, заработался, пора хоть чуточку развеяться.

В Самару повезли лен и подсолнушки. С отцом увязался и Алеша.

«Милая мамуня, — писал Алеша о своем путешествии. — Вот мы уже в Самаре, приехали, проплутавши ночь. Филип нас решительно в каждый овраг завозил, который только встречал на пути, раз даже чуть было нас в пруд валил темень была страшная, хоть глаз выколи. Ехали мы всю ночь утром приехали в Самару. (Добро)-Табор мне понравился не знай почему, потому ли что пыли меньше или просто засиделся в деревне уж такого удручающего впечатления своей вонью у ворот не произвел да и я сразу отнесся к нему (не) критически потому что был в сонном видении. Приехав насилу нашел номер все гостинницы обыскал; как приехал, спать, а папа пошел на базар, продал он подсолнушки хорошо и потому мы с ним решили кутнуть купили сапоги, пояс шапки и отправились в «Россию» обедать; больше всего там мне понравился орган вот хорошо-то играет чудо; один мотив передает на многих инструментах; в довершение кутежа мы выпили бутылку лимонада и пошли спать».

Алексей Аполлонович мог быть доволен этой поездкой. Правда, Александру Леонтьевну не встретили, хоть и надеялись. Зато на ярмарке полный успех. Какое счастье, что посеяли и вырастили такие подсолнечники. На всем базаре не было таких, как сосновские. Даже цену не могли сразу установить, так они отличались от всего, что было на базаре. Одиннадцать возов подсолнечника и двадцать пять возов льна Алексей Аполлонович продал успешно. На следующий день пришли еще тринадцать возов подсолнечника. Их также продали по самой высокой цене.

Алексей Аполлонович был доволен. Теперь он может заплатить Кеницеру по векселю за косилки, все долги, их около пятисот рублей; а если еще приехать с подсолнечниками, то можно заплатить и проценты в банке за имение.

Этот успех на базаре окрылил отца и сына. Они весело и неумолчно разговаривали обо всем. Отец рассказывал, как он вовремя приостановил продажу подсолнечника; как ругались покупатели, узнав, что он на глазах поднял цену на двадцать копеек. Алеша делился с отцом впечатлениями от только что прочитанной книги.

Первое утро, когда отец продавал хлеб, он один пошел побродить по городу, но как только увидел библиотеку, все утро просидел в ней. Посматривая на оживленное лицо Алеши, Алексей Аполлонович подумал, в который уж раз, что пора перебираться в Самару. Хотя бы из-за Лели. Уж очень ему понравилось в Самаре. Деревенька-то, видно, надоела. И прежде всего потому, что его больше не удовлетворяет общение с работниками. Он почувствовал потребность в общении с образованными людьми. Недаром он так тянется к Тейссам. Если б с осени устроились в Самаре, то могли бы найти хорошего учителя, может, и не одного. С другой стороны, став жителями Самары, они уже имели бы некоторые права. Конечно, расходов больше, но ничего не поделаешь. Жалеть на это не нужно, уж слишком важный вопрос.

Вывел из задумчивости Алексея Аполлоновича настойчивый вопрос, много раз повторенный:

— Папа, ну пойдем же, я покажу тебе библиотеку. Там сплошное великолепие.

Делать нечего. До двенадцати часов контора Кеницера закрыта. Они прошлись по Самаре. Оказалось, что библиотека переведена в новое помещение, раньше там размещалось Благородное собрание, и он не раз бывал здесь.

Алеша пошел в библиотеку, а Алексей Аполлонович по делам. А потом скорее нужно было возвращаться домой, в деревне его нетерпеливо ждали мужики: у них описан скот за подати, отсрочка им дана только до первого октября. Теперь он может заплатить им за работу.

Наступило вёдро. На хуторе молотьба шла полным ходом: в работе были обе машины. Назар сиял от счастья, ремонт машин ему вполне удался. Но результаты были плачевны: молотили почти одну траву, хорошо, если обе машины намолотят возов пять, шесть. А что делать? За зиму мыши могут последнее зерно съесть. И сеять нечем будет. Совершенно непонятно, что получилось с пшеницей в этом году... Всходы были просто замечательные, потом хорошая пшеница исчезла куда-то, покрывшись травой. И не только в Сосновке, повсюду. Убирали ее в надежде, что будет дорогая. И действительно‚ первое время цена на пшеницу поднималась. И вдруг пошла на спад. Эти дни продавали по 45, 40, 35 копеек и даже ниже. Мужики просто плачут.

Алексей Аполлонович зачарованно смотрел на работу двух машин. Уж очень споро и красиво шла работа. Рядом стоящий сосед-помещик Поздняков тоже не мог налюбоваться.

— Как-то по-богатому идет, — восхищенно сказал он.

— Пожалуй, надо воспользоваться сухим временем и нанять еще молотильщиков на пшеницу. Как ты думаешь?

— Да, надо торопиться. Куй железо, пока горячо, как говорится.

Но надежды на хорошую погоду не оправдались. Только Алексей Аполлонович нанял около ста мужиков с лошадьми, как погода круто переменилась. После теплых дней вдруг наступил ужасный холод с ветром. Обмолотить пшеницу не удалось. Алексей Аполлонович заторопился в Самару с подсолнышками. Очень не хотелось снова тащить с собой Лелю. Да он и сам не стремился уезжать из Сосновки в такую скверную погоду. Но не оставлять же его одного. Машины... Ночные работы... Нет, нельзя его оставлять, решил Алексей Аполлонович. Леля чуть не в слезы.

— Чудак ты, мы же маму можем встретить в Самаре. Сколько же можно в Киеве сидеть?

Только эта мысль утешила Алешу.

Поездка на этот раз была менее удачной. Подсолнушки уже упали в цене. Как ни держался Алексей Аполлонович за прежнюю цену, пришлось к концу дня продавать дешевле, чем в прошлый раз. Хорошо хоть Лелюшу отправил к Тейссам, где он и будет ночевать. На постоялом дворе, где остановился Алексей Аполлонович, ему не понравилось. Отогреваясь в кухмистерской пельменями, Алексей Аполлонович горько думал о своей нескладно сложившейся жизни; ни сна ни отдыха измученная душа не знает, а толку все нет. Вся выручка за подсолнушки уйдет за расплату за хозяйственные работы. Что дальше будет? Продаст урожай, расплатится с кредиторами, с рабочими... Но сколько еще финансовых неприятностей впереди. Мрачная тень богатея Шехобалова уже совсем распростерлась над Сосновкой. Приказчик его не зря приезжал. И еще горше стало на душе Алексея Аполлоновича.


По двум руслам


«Словоохотова сменил один из высланных марксистов, — вспоминал А. Н. Толстой зиму 1896/97 г. — Он прожил у нас зиму, скучал, занимаясь со мной алгеброй, глядел с тоской, как вертится жестяной вентилятор в окне, на принципиальные споры с вотчимом не слишком поддавался и весной уехал...»

Скучал эту зиму не только учитель. Скучал, конечно, и ученик, все время вспоминая своего доброго и милого Аркадия Ивановича Не смог пробудить новый учитель дремавшие творческие силы в юном Алеше Толстом. Одной строгости, к которой частенько прибегал учитель, было явно недостаточно для тринадцатилетнего мальчика, избалованного домашним воспитанием и обучением и не знавшего никаких наказаний и никаких ограничений. Вскоре в Сосновке убедились, что и новый учитель мало что дал ученику за зиму.


В мае 1897 года Александра Леонтьевна отвезла Алешу в Самару сдавать экзамены в четвертый класс Самарского реального училища. Дела в Сосновке не позволяли ей оставаться в Самаре, и она вскоре оставила Алешу одного готовиться к экзаменам. Присматривал за Алешей добрый знакомый Тимофей Иванович, но сердце болело у Александры Леонтьевны: выдержит ли экамены? 17 мая она писала сыну в Самару: «Дорогой мой Лелечек, вот как мне скучно без тебя в Сосновке, и сказать нельзя. Папа целый день на работе, а я сижу одна-одинешенька дома, шью на машинке и думаю о своем сыночке, что он, здоров ли, бережется ли, учится ли, как сдает экзамены? Поехала бы взглянуть на тебя, моя радость, да презренного металла нет. Может быть, на той неделе папа соберется с подсолнухами в Самару, взглянет на тебя и скажет мне, как ты там один поживаешь... Готовься изо всех сил, работай. Подумай, как хорошо будет отдохнуть, если выдержишь экзамены...»

Вскоре Алеша вернулся в Сосновку: по всем предметам с треском провалился. Надежды Александры Леонтьевны перебраться в Самару не осуществились. Придется теперь Алеше поступать в Сызранское реальное училище. Потянулись тоскливые дни.

Александра Леонтьевна сама взялась готовить Алешу к экзаменам. Не удалось в Самаре, удастся в Сызрани. Там спрашивают не так строго. Даже Левочка Комаров поступил в Сызрани в гимназию, а уж на что лодырь и невежда.

Все лето в Сосновке шла усиленная подготовка. Заброшены игры, забавы. В конце июля в Сызрани Леля сдал экзамены и был зачислен в четвертый класс реального училища. Так кончилась его деревенская жизнь, с ее строго размеренным бытом, где все было таким родным и уютным: и барский дом, и просторный и такой заманчивый двор с его многочисленными постройками, и деревенские друзья...


Сызрань того времени — тихий уездный городишко в пыльными кривыми улицами, по которым запросто ходили куры, гуси, свиньи. И по своему быту мало чем отличалась от Сосновки. Но была здесь библиотека, куда частенько стал похаживать Алеша Толстой. Художественная литература влекла его гораздо больше, с ее миром приключений, романтических любовных похождений, с ее путешествиями и открытиями дальних стран, чем предметы, изучавшиеся в реальном училище.

В первые дни в Сызрани ему показалось, что началась спокойная, беззаботная жизнь. Несколько часов в училище, а потом — сам себе хозяин. И эти настроения в душе Алеши вызывали постоянную тревогу Александры Леонтьевны. Учиться он стал неровно, проявлял самостоятельность, идущую вразрез с правилами училища. За короткий срок много раз оставался «без обеда». Мать почти совсем бросила заниматься своими литературными делами, полностью переключившись на воспитание своего ненаглядного Лелечки. А ему хоть бы что. Он все воспринимает как должное. Своими горькими размышлениями о сызранском житье-бытье делилась Александра Леонтьевна с Алексеем Аполлоновичем.

Снова их жизнь потекла по двум руслам. Алексей Аполлонович, не жалея сил, мотался по сосновским полям и пашням. Виделись редко, по большим праздникам. Ждали их с нетерпением. А потом опять начинались тяжелые дни в разлуке. Вся их жизнь вертелась вокруг одной-единственной проблемы: дать сносное образование Алеше, любыми средствами поставить его на ноги.

Целый месяц они были в разлуке. Наконец Алексей Аполлонович приехал проведать своих ненаглядных. Да не просто, не с пустыми руками, а во главе обоза с продуктами. Александра Леонтьевна и Алеша ни на минуту, можно сказать, не отпускали все эти дни праздника своего «папулю», да и Алексей Аполлонович чувствовал себя как на курорте: все за ним ухаживали, внимательно следили за его желаниями, стараясь тут же их удовлетворить.

По обыкновению, Алексей Аполлонович постарался за эти несколько дней пребывания в Сызрани вникнуть в учебу Алеши.

Алексей Аполлонович заметил, что Алеше не сразу дается геометрия, пытался объяснить ему самые элементарные основы геометрии. Видел, что не слушает, а между тем с лету ответил:

— Понял.

Опасная черта характера, ему лень призадуматься и стыдно сознаться, если не понял. Совсем другое дело, когда подумает, переспросит не один раз, а потом медленно произнесет:

— Так, так…

И что-то серьезное и глубокое промелькнет в его глазах. Вот тогда Алексей Аполлонович бывал уверен в том, что Алеша всерьез постиг очередную премудрость.

Леля ушел в свою комнату готовить уроки, а родители долго еще говорили о нем.

Александра Леонтьевна рада была поделиться с самым близким человеком своими огорчениями, а за последние дни их накопилось предостаточно.

— Ты знаешь, Лешурочка, я просто его порой не узнаю, он какой-то бывает очень разный, то премилый, ласковый, не знает, как мне угодить, то весь какой-то резкий, сердитый, то какой-то растерянный и совсем наивный. Особенно выбивают его из колеи разные неблагополучия в училище. А вчера он получил двойку из географии, хотя хорошо знал урок, но не знал показать городов на карте. Впрочем, учитель сказал ему: «В следующий раз я вас спрошу и, если вы хорошо будете знать, поставлю хорошую отметку. В прошлую четверть вы хорошо у меня учились». Еще ожидается двойка из французского за письменную классную работу. Но и это, пожалуй, он скоро исправит. Настораживает меня то, что он дружит только с ребятами старше себя. Это может плохо кончиться.

Александра Леонтьевна замолкла, почувствовала себя не совсем-то хорошо — осень сказывалась, чаще схватывало удушье, болела спина, не могла долго работать, а тут еще постоянное нервное напряжение, связанное с Лелей...

Алексей Аполлонович понимал ее состояние, хорошо зная, как трудно с Алешей. Леля привык к своевольству, и ему трудно сразу войти в рамки строгих требований. Дело в другом. И хорошо, что мать начинает сейчас серьезно задумываться о сыне. Пока не поздно, можно еще что-то внушить ему.

— Очень хорошо, Сашура, что ты начинаешь всерьез ставить вопросы его воспитания, обдумываешь все наперед. Большинство родителей замечают в детях уже давно всеми другими замеченное, когда поздно бывает что-нибудь предпринять. И спасибо, что все это мне говоришь: видно, считаешь меня способным не только скотину кормить. Ну, ну, не сердись, не сердись, видишь, я фрондирую. Вот ты говоришь, что Лелю тянет более к пятому классу. Это мне очень понятно. Я, будучи в пятом классе, дружил не только с шестиклассниками, а со студентами. Может быть, поэтому я не вижу тут ничего опасного. Леля, несмотря на свои иногда совсем детские наклонности, привык, вращаясь среди нас, слушать и думать о более серьезных жизненных вопросах. Не мудрено, что товарищи его не удовлетворяют. Не говоря уже о том, что все дети любят бывать с более взрослыми. Ты же знаешь, что Леля привык добиваться всегда самого лучшего для себя положения. Он не удовлетворяется хорошим, он добивается самого лучшего. Если эта его черта не проявляется в ученье, так, мне кажется, это еще не доказательство противного. Знаешь почему, думается мне, Леля не будет очень хорошо учиться? У него слишком правильно развито чувство эгоизма. Он не способен, с ущербом для себя, работать как вол. То, что мы иногда называем ленью, то на самом деле есть, быть может, здоровый отпор организма, требование правильно развитого эгоизма. Многие замечательные впоследствии люди учились в детстве не блестяще. Конечно, все это гадательно. Может быть, просто у него способности к труду ниже среднего.

«Лешурочка, как всегда, прав‚ — думала Александра Леонтьевна, вслушиваясь в звонкий и уверенный голос своего супруга. — Но как он говорлив, просто как ручеек, ничем не остановишь». Она слушала, и ей было приятно сознавать, что она не одна несет этот тяжкий крест, который выпал на ее долю, с ней рядом очень хороший, деликатный, умный, самый лучший для нее человек на белом свете.

— Алеша, — перебила она, — ведь он же совсем дома не сидит, приготовит кое-как уроки и уже куда-то собирается. Спросишь, а он даже не всегда и откроется... Куда подевалась его раскованность, открытость. Он уже сторонится меня, избегает, не задает лобовых вопросов, которые, помнишь, нас с тобой иной раз ставили в тупик... Когда я ему потакаю, он со мной; чуть что скажу против, он уже собирается куда-то... А самое страшное, он уже за барышнями ухаживает, ведь ему только четырнадцать лет... — Не четырнадцать, а скоро уж пятнадцать... Самый возраст начинать за девочками ухаживать…

— Да что ты? Он еще совсем ребенок…

— Что ты хочешь, Сашурочка, мальчика возле юбки матери ничем не удержишь... Ты должна привыкнуть к мысли, что он все больше и больше будет самостоятельным. И он будет сторониться тебя, потому что твой авторитет сковывает его свободу и волю... Только иногда в минуты разочарования и тоски он снова может потянуться к тебе, может, по привычке или, может, вспомнит, как ему было хорошо с мамой…

— Да умом-то я понимаю, а сердцу не прикажешь... Он уйдет куда-то, а я чего только о нем не передумаю... Какой он был ласковый и милый.

— Понятно, это так все естественно. Только ты не должна огорчаться, тем более пугаться, что он ухаживает за барышнями…

— Помнишь, с каким пренебрежением говорил об этом?

— Как же не помню... И совсем недавно, да еще с таким апломбом... Но с возрастом это, как видишь, проходит, и довольно быстро. Ты не волнуйся за него. Правильно развитый эгоизм и здесь сыграет свою роль.

— Да, страх наказания его не удержит от соблазнительных поступков. Не удержат его и моральные правила общества или вообще приличия... Он знает, что неприличные вещи можно делать исподтишка...

— А вот эгоизм его и сдержит... — Алексей Аполлонович победно посмотрел на Александру Леонтьевну. — В этом отношении все Лелино детство было для него в пользу, и можно надеяться, что и дальше эгоизм его будет развиваться и из него выйдет хороший человек...

Александра Леонтьевна сделала предостерегающий жест. И Алексей Аполлонович понял ее.

— Конечно, я могу говорить так только тебе... Мы уж не раз говорили об эгоизме. Многие, понятно, рот разинут от изумления: как, эгоизм — основа добродетели?! Хоть тебе мои слова и не кажутся дикими, я все-таки разовью свою мысль...

— Говорить-то говорили, Алеша, но я все-таки сомневаюсь в твоей правоте. Эгоизм всегда считался плохой чертой характера. Все черствые, бездушные люди‚ — эгоисты...

— Ну и что? Ты, Сашура, пойми, что в каждом человеке должен быть какой-то оплот, какой-то стержень. У Алеши этим оплотом будет служить разумный эгоизм. Оплотом и плотиной. Поверь, действительная основа этики в эгоизме. Многие бессознательно чувствуют это. Вспомни прекрасное всеобъемлющее правило нравственности: не делай ничего такого, чтобы тебе потом было стыдно.

— Это не совсем то, что ты сейчас говорил...

— Нет, ты послушай... К кому же взывает это правило? Конечно, к эгоизму. Тот, кто формулировал это правило, вероятно, не сознавал, что он взывает к эгоизму... Но ты всмотрись в значение этих слов. Разве ты не видишь, что в них критерий поступков переносится из стимулов, находящихся вне человека, в стимул внутренний, чисто эгоистический: боль стыда...

Александра Леонтьевна внимательно смотрела на Алексея Аполлоновича, но никак не могла понять, куда он клонит, что он хочет оправдать и что разрушить. Все вроде бы логично и занимательно в его рассуждениях. Он вовсе не отрицает, что эгоизм — это любовь к себе, к своей индивидуальности. А любовь к своей индивидуальности заставляет отстаивать ее самостоятельность от порабощения окружающей среды, отстаивать ее целостность и развитие. Может, он в чем-то и прав, несмотря на парадоксальность здесь высказанного? Долго еще говорили супруги о воспитании сына... Но как все эти разговоры воплотить в жизнь?..

Через несколько дней маленькая квартирка, которую снимали Александра Леонтьевна и Алеша, опустела, наполнилась тишиной и скукой: Алексей Аполлонович уехал, хотя ему вовсе не хотелось расставаться со своими близкими. Тяжко было снова приниматься за хозяйство, не лежали руки к опостылевшему делу. Ему бы читать лекции на различные темы, выступать на земских собраниях, писать...

Алексей Аполлонович скучал без Лелюши. За последнее время он привык брать его всюду с собой, надеясь приохотить к сельской работе. И в разлуке он не терял надежды, сообщая в письмах все самое интересное из своих сельских наблюдений... Сколько любопытного и заманчивого в его доверительных письмах... Подробно рассказывает он о своем скудном хозяйстве, где все рушится, разваливается, где никто не хочет работать...

Вот однажды Алексей Аполлонович, приехав домой Сосновку ночью, целое утро водой из самовара отмывал великую грязь с сапог и одежды. О возвращении хозяина тут же узнали поденщики, и, когда он вышел во двор, народу собралось много. Всех он удовлетворить не мог, не было денег, и некоторые уходили озлобленные. А что он мог поделать? Ведь они, конечно, правы в своих претензиях. Завтра, грозное завтра все время стоит перед ним в своей проклятой обнаженности. Завтра выходит срок платить по векселям. А денег нет... Какой же разговор без денег? Придется или лен везти в Самару, или взять новый вексель... В Самару-то в любом случае придется ехать, уж слишком много прорех во дворе, тянут они его, порой хочется забыться, прочь все отогнать, но каждая мелочь напоминает ему о том, что его хозяйство рушится, приходит в упадок.

Всюду нужен глаз да глаз, ни на минуту нельзя оставлять работников без присмотра. Стоит кому-нибудь довериться, считай, что непременно будет какая-нибудь проруха. А где найти такого старателя, чтобы он все за его делал. Надеялся на работника Евдокима, но тот не оправдал надежд: стоило в его хозяйстве захворать сосуну, как Евдоким тут же бросил своего хозяина в самую трудную минуту. Не поддался ни на какие уговоры. Разве это слуга? Значит, не дорожит своей службой, коль меняет ее на жеребенка. А что делается без пригляда, страшно даже вспоминать. Кому нужно заботиться об общем деле, каждый считает себя вполне правым, если он кое-как выполняет свою работу. Совсем недавно он сам разбирал одну конфликтную ситуацию, возникшую на полевом стане.

Алексей Аполлонович приехал туда с целым обозом, привез провизию, сбрую, скотину. Легли отдыхать. На беду отвязался верблюд, пошел к стану, оглядывая хлеба. Только Ванька видел, но и виду не подал, верблюд-то не его, а Петра, к тому же так хотелось спать. Верблюд шлялся-шлялся вокруг стана, узда и свалилась с него, да и потерялась где-то в полыни. Встает Петр, видит, что его верблюд без обороти, подходит к Ванькину верблюду, снимает обороть, надевает на своего. Проснулся Ванька, а на его верблюде обороти нет. Он тоже не долго мучился в сомнениях. Снял тяжь от дрожек с бочкой и сделал временную обороть. Конечно, ему было ясно, что и дрожки испортил и обороть только на один раз. Кашевар подходит к бочке, тягла нет, видит, плугарь Сережка отвернулся, стянул с его плуга вожжи, режет на тяги. В этот момент и проснулся Алексей Аполлонович:

— Что плуг стоит?

— А чем пахать, веревок нет, — сердито отвечал Сережка.

— Почему ж нет, ведь только вчера были.

— Порвались...

— А плугарь где?

— За хлебом уехал.

— Да ведь вчера привезли.

— Нате, поглядите... Не жрамши сдохнешь...

Можно ли после такого разговора вообще думать о переезде в Сызрань? Все пойдет прахом... Когда работники работают вместе с хозяином, устанавливается известный режим, который потом уже поддерживается самими работниками. А как ему установить такой режим, когда он то и дело отлучается то по одному, то по другому делу... Вот и намечается полный развал, типичный для всякого барского хозяйства. Очень может быть, думал Алексей Аполлонович, что такой беспорядок не нравится и самим работникам. Но сами они не в силах изменить его, так как наведение порядка требует известного труда со стороны каждого ради общего блага. А кто ж без принуждения способен на это? Нужен человек с твердой волей, который мог бы заставить их выполнять его повеления. Где взять такого человека? И так слишком много уходит денег впустую, но он готов был еще увеличить расход, лишь бы завести порядок. И на сколько увеличить расход на администрацию? На столько ли, чтобы самому освободиться? Если на столько, то будет ли учет, не сядет ли он на мель? Нет, пожалуй, надо самому работать. Плохо уже то, что отсутствует хозяйка. Если же и хозяин будет в бегах, то откуда же явится доход?

Несколько октябрьских дней он пробыл в Сызрани, а насколько меньше вспахали без него. Приехал, нужно наверстывать. А тут то мороз, то полом в плугах. Схватится за одно, выправит, а там уже что-то другое рушится. Так и крутился он как белка в колесе. Себя не жалел, но все оборачивалось против него. День-то маленький, а ночи темные, длинные, как вечность. Мысленно он перенесся в Сызрань, где совсем недавно побывал. Вспомнил бесконечные разговоры с Сашей, которые и начинались и кончались Лелей. Кажется, больше ее ничего и не волновало. Отношения Лели с инспектором — вот злоба дня... И каков упрямец, ни в чем не хотел уступать... Набаловали, ничего не скажешь... Теперь как норовистый конь... Как-то они там, сызранские сидельцы?.. Исправились ли отношения с инспектором?.. Из-за Лели чуть не поругались в Сызрани... Правда, ничего особенного, но все-таки возникло напряжение в отношениях после того, как состоялся разговор о его воспитании... Да, Леля прямолинеен. И его грубость — это действительно протест против пошлости. Совершенно верно. Понять его можно. Ведь он вышел в сызранскую среду как равную ему по развитию. Оказалось, нет. Отсюда его протест, грубость. Можно, конечно, требовать, чтобы он не делал прямых дерзостей, объяснить ему, что не его дело перевоспитывать людей. Но его естественное недружелюбие чаще всего переходит в отвратительную пренебрежительность к людям... Мечтает перейти без экзамена, а с инспектором не ладит, много ошибок по русскому языку делает... Сашурочка высказывала беспокойство по поводу инспектора и просила поговорить с ним... Но поговорить тогда не успел, скорее, не смог, уж слишком близко принял к сердцу новые похождения своего баловня. У него было против Лели такое озлобление, которое возникало только один раз: когда он узнал, что Леля неуважительно относился к матери. В таком состоянии нельзя было говорить, можно только навредить. А сейчас он думал об этом и никак не мог разобраться в своих чувствах. Может, надо благодарить судьбу за то, что она послала этого инспектора? Может, это Лелино спасение? Ведь совершенно явственно в нем проступают черты несимпатичного человека: зазнайство, неуважение к людям. Какие это вредные для жизни черты. По словам Лели, инспектор не дает повеселиться. Другими словами, не дает зазнаваться, своевольничать. Дай бог, чтобы эти черты прошли бы как можно раньше. Алексей Аполлонович даже обрадовался, когда понял, что в лице инспектора он нашел союзника против зазнайства и своеволия своего пасынка. Надо поставить в известность начальство реального училища, подумал он, что их строгость по отношению к Леле весьма плодотворна и со временем несомненно скажется. А уж самому Леле он заранее подготовит ультиматум:

— Леля, если я тебе дорог, если ты дорожишь моим расположением к тебе, устрой так, чтобы твои отношения с инспектором были хорошие. Делай что хочешь и как хочешь. Никаких объяснений я не принимаю. Если ты не сумеешь снискать расположения инспектора, — не будет и моего. У меня на это есть очень веские резоны. Это не крайность. И не думай, что я толкаю тебя на заискивание. Это тебе не грозит. А вот другая крайность для тебя большой риск. Бойся этого. И истребляй в себе зазнайство.


Сызранские будни


В тихий полдневный час 4 декабря 1897 года Александра Леонтьевна сидела за столом своей маленькой и неуютной комнатки и задумчиво смотрела в окно. Мимо проходили редкие прохожие, среди которых мелькали знакомые лица, но она не обращала на них никакого внимания. Прямо перед ней возвышался большой купеческий дом, только что к нему подъехал сам хозяин, видно, обедать, но и на это «событие» на тихой улочке она никак не отреагировала. Как хорошо снова взяться за перо и начать осуществление давно задуманной драмы... Сколько она знает случаев, когда люди по совсем незначительному поводу начинают враждовать между собой, образуются две партии, начинаются взаимные контры, пересуды, подсиживания, которые иной раз приводят к трагическому концу одной из жертв возникшего конфликта... И сколько лицемерия!.. Сколько затраченных впустую сил!.. Взять хотя бы вчерашний вечер... Она пошла к соседке Настасье Степановне в надежде отдохнуть от одиночества, которое ее всегда тяготило и в Сосновке, а что она нашла у нее?.. Настасья Степановна читала рассказ Короленко «Лес шумит». Но разве она была взволнована этим рассказом? Нет! Она больше думала о том, какое впечатление она производит на собравшихся мужчин... Она не могла усидеть спокойно на диване во время чтения... Скакала, как канарейка по жердочке, строила глазки, кокетничала... Смешно было смотреть на нее, да и только. При чтении наиболее рискованных фраз краснела, а то и пропускала их совсем... Зачем же тогда собираться? Досадно! Все впечатление от произведения испортила... Стоит ли идти в следующую среду к ней? А студент Курденко, учитель детей доктора Бадигина, только и говорил о деньгах: деньги — это сила, и признавался, что его заветная мечта — это поиграть в Монако в рулетку, он уже давно изучил рулетку и у него уже есть своя безошибочная теория игры, по которой он непременно должен выиграть. А ведь это мечты совсем юного, безусого дурня...

Тихо вошла Анюта и положила на стол письмо из Сосновки. Александра Леонтьевна торопливо схватила его, разорвала конверт.

— Ты иди, Анюта, — бросила она служанке, которая продолжала стоять. — Я потом позову тебя.

Целую неделю не писал ей Алексей Аполлонович. Она не знала, что уж и подумать. Сегодня проснулась и почему-то решила, что он тут на диване, посмотрела с радостью туда— а никого там не оказалось. И сразу вздрогнула от огорчения... Еще шестнадцать дней ждать свидания.

Александра Леонтьевна прочитала письмо и задумалась. Алексей Аполлонович снова вернул ее к разговору о Леле, о его характере, неуживчивом и неуступчивом. Все его предложения и советы, как всегда, правильны и логичны, но как ей-то тяжело проводить все эти советы и предложения в жизнь... Сколько милых отговорок и прекрасных слов скажет ей ее Лелечка, как только она что-нибудь посоветует или предложит вопреки его желаниям...

Ее мысли прервались от грохота упавшего ведра, покатившегося по лестнице. Тут же по лестнице затопали шаги, как будто небольшое стадо слонов поднималось вверх в ее комнату. Затем дверь с шумом раскрылась, и на пороге показался Алеша, возбужденный и виноватый.

— Мамуля, я нечаянно опрокинул ведро, задел ранцем, оно и покатилось.

— Значит, опять хозяйка будет ругаться. Ты бы поосторожнее проходил по этой проклятой лестнице. Иди раздевайся...

— Это от папули?— Алеша, словно и не обратив внимания на ее слова, уже подходил к матери. — Дай почитать, мамуля.

— Иди раздевайся, потом почитаешь... Что у тебя новенького?

— Вчера произошел жуткий скандал на репетиции...

— Ах, да... Ты же мне не рассказывал еще об этом.

— «Бедность не порок», наверное, не удастся поставить. Наша устроительница Крыжина обиделась на старшин клуба и уговорила всех участников отказаться играть. Я не присутствовал на этом скандале, но говорят, что было много сказано обидных слов с обеих сторон.

—.Ну, бог с ними, Лелюша, пускай грызутся, нас это не касается...

— Как это не касается? Очень даже касается... Опять ко мне придрался инспектор. Мне рассказывали о том, как они все там переругались. Ну, понятно, я развеселился, тут же ко мне подлетел инспектор и заявил, что я не умею вести себя в клубе. До каких же пор, мама, он будет придираться ко мне? Что, мне совсем нельзя повеселиться, что ли? Постоянно набрасывается на меня... Инспектор не имеет права делать мне замечаний в клубе. И вообще не имеет права повышать на меня голос... Я не привык к такому обращению... Ненавижу инспектора...

Столько ярости было в голосе Алеши, что Александра Леонтьевна даже испугалась за него: лицо исказилось, голос стал хриплым, глаза засверкали неподдельным гневом.

— Успокойся, успокойся, веди себя все-таки поскромнее, Лелюша. Мы тут живем-то всего несколько месяцев... Постарайся привыкнуть к новой обстановке... Ты еще не всегда умеешь себя держать в обществе, держишь себя слишком развязно, а это всегда обращает на себя внимание...

— А что, я все время должен ему кланяться, что ли? Я ненавижу его и не собираюсь ему уступать, — последние слова Алеша уже прохрипел с каким-то булькающим клокотанием.

— Что с тобой, Леля?

— Что-то горло болит.

Александра Леонтьевна потрогала горло, нащупала гланды.

— Да, у тебя гланды распухли. А голова болит?

— Очень тяжелая. На последнем уроке я уже еле-еле соображал, — Алеша быстро сообразил, что перед ним открывается возможность поваляться завтра в постели за любимым Фенимором Купером.

— У тебя жар, — Александра Леонтьевна потрогала и его лоб. — Раздевайся, ложись в постель, я вызову доктора Бадигина. Видно, я тебя заразила: у меня уж несколько дней горло болит. Правда, оно уже в порядке от ихтиолового полоскания.

Александра Леонтьевна не на шутку забеспокоилась. Все это время она жила только Лелиной жизнью, остро переживая все, что с ним происходило. Сколько она уже пережила в Сызрани, от одиночества, от безденежья, от бессилия что-либо поправить... И вот заболел Леля.

Алеша воспользовался этим и решил не делать на завтра уроки. Потом как-нибудь... Голова была у него действительно тяжелая, но болезнь была только на подходе, и он еще не почувствовал ее. Он закрылся у себя в комнате, пополоскав, конечно, как мать велела, горло, и завалился в постель с книжкой в руках. Великолепно уловил Байрон одну из черт человеческой натуры, сказав в «Чайльд Гарольде», что «есть наслажденье в бездорожных чащах, отрада есть на горной крутизне». Как увлекательны приключения Натаниэля Бампо... Сколько романтических происшествий происходило с ним... Вот бы познакомиться с таким, как Чингачгук, побывать в индейских поселениях, поохотиться в вольных прериях и нетронутых лесах...

Алеша и заснул с книгой в руках. Александра Леонтьевна потрогала лоб, полыхавший жаром, взяла книгу и положила на стол. Лампу немного подкрутила. Пускай горит, она еще зайдет к нему перед тем, как ложиться спать.

На следующий день Анюта сбегала за доктором Бадигиным.

Осмотрев больного, доктор Бадигин сказал:

— Пузырчатая жаба... Болезнь не опасная, но очень заразительная. Несколько дней придется поваляться в постели, молодой человек...

Доктор присел на стул, чтобы выписать рецепты, а Александра Леонтьевна пошла за сумочкой и приготовила ему два рубля за визит.

Сначала Алеша рассчитывал воспользоваться болезнью лишь как передышкой от надоевших посещений реального училища. А дело оказалось сложнее и мучительнее: четыре дня провалялся он в постели с высокой температурой. Боль в горле не причиняла Алеше особых страданий, но сильный жар, потяжелевшая голова и распухшие гланды приковали его к постели. Никто в эти дни к ним и не заходил: опасались заразиться.

Наконец на пятый день болезни у Александры Леонтьевны отлегло от сердца: жар у сына спал, температура нормальная. И он уже тянет руку за книгой. Пускай, она не будет ему мешать... Почитал немного и сам отложил. «Слаб, конечно, и заниматься уроками не сможет, — думала она, — даже Диккенс ему не по силам, ничего, видно, не понимает...» Но Алеша снова приподнялся и взял любимого Купера. «А-а-а, вот оно что, — поняла теперь она состояние сына. — А вчера ничего не понял из письма отца...»

Алеша, почувствовав, что на него смотрит мать, оторвался от книжки и чуть-чуть лениво протянул:

— Ты даже, мама, не представляешь, как хорошо вот так лежать и читать то, что хочется.

— А ты помнишь, что писал тебе папа? Да и я тебе всегда говорю, что в жизни часто приходится делать то, что не хочется. Нужно готовить себя к любому делу...

— Мама, а ведь я последнее папино письмо не помню, ведь у меня был жар, когда ты мне его читала. Напомни-ка мне в двух словах самое главное.

Она напомнила.

— А-а, теперь вспоминаю. И о декадентах вспоминаю, почему они не пойдут по пути развития.

Он задумался, вспоминая письмо отца. И ему стало стыдно, что он уже много дней проводит в праздном ничегонеделанье.

— Мама, почитай что-нибудь серьезное. А то у меня много получается пустых дней.

Александра Леонтьевна обрадовалась такому обороту разговора. Значит, здоровье Лели пошло на поправку. Раскрыла журнал и начала читать вслух статью Ивана Иванова о Тарасе Шевченко. И не ошиблась в своем выборе. Статья оказалась интересной и глубокой, с обобщениями, с широким взглядом на литературный процесс недавнего прошлого, да и написана статья великолепным поэтическим языком. Она чувствовала, что Леля с наслаждением слушал ее.

— Читай, читай, пожалуйста, — говорил он всякий раз, когда она отрывалась от чтения, чтобы убедиться, что он слушает ее. — Только вот что, мамочка, беда, я забыл начало и все, что ты прочла, но так интересно слушать.

Она продолжала читать, а сама думала о только что услышанном.

Александра Леонтьевна дочитала статью и пошла готовить чай. Алеша вернулся к своему Фенимору Куперу.

На следующий день он почувствовал себя совсем хорошо, встал с постели, оделся, но, вероятно, встал слишком рано, вскоре снова слег с повышенной температурой и головной болью. Не мудрено и простудиться в этой квартире, пол ледяной, двери плотно не прикрываются. Леля надел, конечно, теплые чулки, но перед этим, видно, ходил по полу босым, и вот опять постель. Готовить уроки не может. Очень досадно, думала Александра Леонтьева, этак много пропустит. И смогут ли они в таком случае на рождественские каникулы поехать в Сосновку? Так хочется отдохнуть в родной обстановке... Смертельно надоела ей Сызрань. Правда, и здесь по средам собирались у Дряхловой, читали, разговаривали, делились мнениями о прочитанном. В эту среду она не пошла к Дряхловой, подумала, что ее могут опасаться, как бы не заразила собравшихся. Да и, признаться, читать ей вовсе не хотелось, тем более до отъезда осталось всего одна среда. Александра Леонтьевна вспомнила, с каким радостным волнением готовилась в последние дни к спектаклю, чуть было не сорвавшемуся. Одна из участвующих барышень в день спектакля получила анонимное письмо, в котором ее предупреждали, что ей лучше отказаться играть, так как все будут освистаны. Она испугалась и отказалась. Насилу уговорили. Конечно, никто и не посмел устроить скандал, да и предупрежденная о том полиция не допустила бы его. Однако волнений было много. Вот она, уездная жизнь! Ну да она теперь и здесь обстрелялась.

Вот Лелюша поправится, она снова сядет за письменный стол, тему она нашла, и хорошую тему, только бы писать. Теперь-то некогда, ни на минуту не бывает одна. Может, в Сосновке выберет время поработать? Леля, еще лежа в постели, уже мечтал о родном хуторе. Да и она мечтала об этих двух неделях отдыха и написала Бострому. Вскоре после этого она получила ответ и прочитала письмо вслух:

«Сашурочка бесценная, как мне больно писать тебе и Леле такую неприятность, а ведь вам не следует сюда ехать. Это была бы просто непростительная вещь. Ты, вероятно, не представляешь себе, что это такое — теперешние поездки. Это ужас. Никакой дороги. Слой рыхлого снега, поднимающийся от каждого шага лошадей, прямо тебе в лицо... И в довершение — после болезни. Да это преступление. Нет, родные, это только вы, сидя в Сызрани, могли так быть наивны. Что ж, ведь не пожар же! Для чего рисковать жизнью, здоровьем, годом ученья, по меньшей мере? Для того, чтобы, поморозившись, засесть дома и лечиться. Лечиться без лекарств, без доктора... Не только вы, мужики и те избегают теперь дороги, почта еле двигается...»

Через несколько дней, накануне рождества, Алексей Аполлонович приехал в Сызрань. Веселый, шумный, никогда не унывающий, полный самарских новостей. Александра Леонтьевна и Алеша были уже здоровы и встретили его тоже радостные и возбужденные. Алексей Аполлонович ничего не забыл, что обещал привезти из Сосновки и Самары. Прежде всего тут же расстелили сукно по полу. Правда, было уже не так холодно, но внимание его просто потрясло Александру Леонтьевну. Вручил ей заказное письмо от Вари, Леле — кронциркуль и еще кое-какие канцелярские мелочи. И без умолку говорил:

— Лелюшечка, как Коля жалеет, что тебя не будет в Сосновке на рождество... Да и все очень ждали вас. Очень хотели, чтобы и я посидел дома возле вас. Я ведь все время езжу и езжу. Загонял свою пару. Ты знаешь, Леля, приучил нового белого гусем, Дороги — сплошное бездорожье. Только гусевой чутьем находит дорогу. Просто идеальный гусевой... Когда нет дороги, он носом роет снег и узнает дорогу. Если ошибся, круто на задних ногах поворачивается в сторону. Право, занятный.

— А как дома? Все ли в порядке? — перебила его Александра Леонтьевна, но тут же пожалела, увидев, как поскучнело его лицо.

— Что дома, Сашурочка, — и он безнадежно махнул рукой. — Дома у нас все идет через пень-колоду. Бураны. Неблагополучия разные. Распекаю, распекаю, да дело плохо. А как твои-то занятия в воскресной школе? Устроились ли? Уморительно, что возможность какой-либо общественной деятельности нам открывает ретроградный лагерь, сиречь духовенство. Мне тоже там предлагали читать народу. И кто же? Конечно, земский начальник. Я не отказался. Сашуничка, а как ты думаешь насчет квартиры? Если тебе так уж не по себе, отчего же не переменить? Ведь не законтрактовались же мы. Поищи между делом.

Они долго еще говорили обо всем, что волновало их, чем они жили. Уже давно ушел в свою комнату Алеша, а родители никак не могли наговориться: ведь так редки стали их свидания. И отошло тяжелое, забылось, развеялось. Насколько ей полегчало на душе, когда он приехал. Можно наконец поделиться своими мыслями о Леле.

— Знаешь, как Леле были полезны твои письма.

— Я было задумал написать ему их несколько, так как в одном письме то, что я хотел ему сказать, не уместишь, — да меня останавливала мысль, что, быть может, слишком рано, ему будет скучно читать. А все-таки я написал. Не Лелька, думаю, так женка прочтет. Все обмен мыслей. Хоть не новое что, да ведь где же новизны набраться, когда столько умных людей раньше нас все передумали. Ведь Леле в самом деле недоставало освещения жизненных явлений с точки зрения современного развития. К тому же тебе и некогда. Большинство времени, наверное, поглощено его уроками. Кстати, Сашуня, когда он усиленно готовит уроки, ты не ожидай того момента, чтобы на него нашло вроде отчаяния: придумай ему какую-нибудь передышку, развлечение. Только, боже упаси, не тогда, когда он к тебе с чем-нибудь пристает. Только не жалей меня, говори правду о нем...

— Я всегда стараюсь быть правдивой, ты же знаешь. Вот вчера целый день думала о себе, о своей жизни здесь и в деревне. Обычно меня зовут правдивой за то, что я не люблю лгать. Мне в самом деле трудно лгать. В деревне мне было легко жить, потому что там не надо было себя ломать и всегда можно было говорить правду. Но разве я искренно могу назвать себя правдивой? Нет. Во мне есть какая-то позорная слабость, заставляющая меня умалчивать правду, когда я боюсь сделать человеку неприятность и испортить свои с ним отношения. Помнишь, раз ты меня упрекнул в том, что с другими я боюсь ссориться, а с тобой нет. Но, дружочек, оттого-то мне именно и легко с тобой, что я могу высказать тебе все, даже неприятное, что с тобой я могу быть правдива, насколько человек может быть правдив перед другим человеком. А с другими я не могу. Вообще я собой очень недовольна. Мягка я слишком в отношениях с людьми и начинаю сознавать теперь, что это недостаток, Ну, вот наговорила тебе с три короба, а что толку, все равно не могу победить себя.

Алексей Аполлонович не прерывал ее, наслаждаясь мягким, певучим голосом, добрым и искренним выражением лица.

— Сашурочка, зачем ты казнишься и говоришь, что ты не можешь себя называть совсем правдивой. Уж ты, пожалуйста, не изволь зря говорить. Правдивее тебя я не знаю человека, да и не может быть. А то, что ты иной раз молчишь, когда видишь несправедливость, так ведь это не ложь. Тебя ставят перед свершившимся и вовсе не спрашивают твоего мнения. А ты от неожиданности теряешься и не сразу находишь, что сказать, чтобы объяснить некрасивость тех или иных поступков. Конечно, это от излишней деликатности, а никак не от лживости. Ну, а каков Лелюша? Втягивается ли в учение? Хорош ли с тобой?

— Мне так его было жалко, когда он болел. Такой он был несчастненький. Как поправился, сразу переменился, стал более воинственным, самостоятельным, озорным.

— Не пойму, откуда у него это берется. Неужели он не видит, что мы для него все делаем по любви, а не тогда, когда он выклянчит или вытребует дурным расположением духа...

Алексей Аполлонович хорошо знал эту воинственность Алеши. Сначала это казалось верхом самостоятельности, а потом... верхом эгоизма.


Через несколько дней после отъезда Алексея Аполлоновича приснился Александре Леонтьевне сон: будто он на нее за что-то рассердился и уехал, совсем ее бросив, и не хочет больше приезжать. Как она плакала во сне! А когда проснулась и подумала о том, что столько еще месяцев придется ей не видеться с ним, то вдруг почувствовала, как охватывает ее холод одиночества, ужасный холод, которого она боялась не меньше смерти. В эти минуты ей казалось, что так больше жить невозможно, что надо что-то решительно изменить. А что? Может, только на будущий учебный год им удастся перевести Лелю в Самарское реальное училище, и они чаще и дольше будут проводить время вместе. В «Северном вестнике» она прочитала, что любовь нежное растение, которое нужно холить и которое убивает разлука. Правда ли это? И не потому ли она такой сон видала? Шестнадцать лет прошло, как они полюбили друг друга. Их любовь — не такое уж нежное и хрупкое дитя. Неужели она не вынесет разлуки? Сколько дней уж прошло, а она никак не может привыкнуть к тому, что он уехал. Так и кажется, что сейчас отворится дверь и он войдет. Но дверь не отрывалась, сколько она ни смотрела на нее и ни ждала. Никак не могла представить себе, что они расстались надолго, теперь, видно, до масленицы...

В тревогах и заботах, мелких, повседневных, пролетали дни.

Приехал Евдоким из Сосновки. Она увидала его в окошко. Привез стол, этажерку, тюфяк, самовар, лампу, пятнадцать кур, потрохов, пятнадцать кусков масла, гороху, блюдо, три тарелки, паровой утюг. Вещи доставил в целости, только крышку самовара чуть-чуть помял. Теперь можно хоть не бегать за каждым пустяком к хозяевам. А то и погладить не было возможности. Жаль только, будильник не прислал, вставать приходилось рано, не всегда вовремя просыпались. Алеша иной раз собирался второпях. Не успевал как следует поесть, а в училище около двенадцати часов у него начинала болеть голова. Приходил домой бледный, вялый, под глазами синяки, и боль моментально проходила, как только он пообедает. Появлялся румянец, веселое настроение. «Надо вставать пораньше, — решила Александра Леонтьевна, — и готовить ему более питательный завтрак».

Занятия Алеши налаживались понемногу. Вставал утром довольно охотно и уроки учил гораздо прилежнее, чем она ожидала: боялась, что дурное влияние праздников окажется более сильным. Правда, особой усидчивости в нем по-прежнему нет. Долго как-то сидел над тремя задачами алгебраических уравнений, одну сделал сам, а две никак не выходили. Да и не могли эти задачи у него получиться: он уже думал о другом и никак не мог сосредоточиться. Пошел к Мусиным-Пушкиным. Со Всеволодом он все более и более сходился, и тот его частенько выручал, особенно по математике: хоть и был на два года моложе Алеши, но учился по математике гораздо лучше.

Вернулся Алеша раздосадованный. Оказалось, что он сделал непростительную ошибку — умножение вместо сложения.

— Это моя старая ошибка, на сколько и во сколько раз. Она меня и спутала, — признался Алеша. — Никак, мама, не пойму, что со мной происходит. Вот сегодня из геометрии получил три. Ведь хорошо знал урок, но путался, неясно излагал. Хочу сказать одно, а получается какая-то ерунда, нужные слова не подворачиваются. Вот и сейчас...

— Это ничего, бывает со всяким, только ты не волнуйся, когда отвечаешь урок, спокойно вспомни все, что знаешь, подумай, а слова сами придут, — говорила Александра Леонтьевна, — а как твои отношения с инспектором, налаживаются?

— Да, инспектор очень хорошо меня встретил. Теперь, мама, меня больше не манит шалить и веселиться в училище, потому что у меня есть другие места повеселиться. Могу тебе пообещать, что весь остальной год все учителя будут хорошо ко мне относиться. Сегодня у Бадигиных танцы. Можно, мама, я пойду к ним?

— Конечно, иди, только перепиши задачки-то...

Алеша вскоре ушел. Александра Леонтьевна села за свой рабочий стол. Вот уж несколько недель волнует ее одна и та же тема, а писать ей некогда. Вплотную взялась только три дня назад, почти никуда не выходила, а написано только пять с половиной страниц... Работы еще много. А что получится — не знает.

Часов в одиннадцать под окнами раздался резкий свист, а потом раздался топот на лестнице. Александра Леонтьевна испуганно вскочила, оторвавшись от рукописи. Так и есть. В комнату влетел возбужденный Алеша.

— Леля, ну что с тобой прикажешь делать? Опять хозяевам спать не даешь... Ведь завтра же на тебя будут жаловаться.

— А ты бы, мама, видела, с каким злобным выражением Ольга Николаевна прошипела на меня. Я же не знал, что так поздно.

«Странно все это, на Лелю со злостью шипят, а со мной сплошные любезности», — подумала Александра Леонтьевна.

— Мама, а когда мы переедем отсюда? — спросил Леля.

— Не знаю, Леля. Может, через месяц... Я подыскиваю квартиру, но пока нет ничего подходящего. Здесь мы не останемся. Сколько ни просила, чтобы под окном столовой не выплескивали из горшков и из шаек — как с гуся вода, все выплескивают.

— А что будет весной, мама, страшно подумать. Мам, давно хочу тебя спросить: почему хозяева такие двуличные?

— Они, Леля, не двуличные, им просто не хочется портить со мной отношения...

— Нет, мама, не могу переносить такой христианской религии, как у Александровых. Они молятся, а делают совсем противоположное. Отчего в первые времена христианства было иначе? Как хорошо это изображено в «Истории религии», когда я читал эту книгу, я чувствовал в себе способность так же умереть, как первые христиане. Отчего христианство потеряло свою силу, или оно перестало удовлетворять потребности?..

— Леля, ты ведь знаешь, что бывают целые периоды в истории, создающие подъем духа масс, но этот подъем не может продолжаться бесконечно. Наступают периоды, когда прогрессивное перестает развиваться, так и христианство, которое в наши дни действительно утратило свою свежесть, свою юность и вошло в жизнь в виде сухой морали. Может, поэтому некоторые люди верят в бога по привычке, по традиции, а не по велению сердца и души. Ну, ладно, поговорили, давай спать. Ты все уроки, сделал?

— Что ты беспокоишься? Я теперь сам забочусь об уроках, мне неохота получать двойки. Я теперь стал серьезный мужчина. Спокойной ночи, мама.

Александра Леонтьевна долго еще смотрела на закрывшуюся за ним дверь. Дай бог не сглазить, думала она, а пожаловаться на него грех. Голова у него все-таки работает, несмотря на увлечение танцами, коньками, ухаживанием за девочками. Очень добросовестно занимается, даже приятно смотреть. На днях географию учил не поднимая головы, не отвлекаясь, а третьего дня до десяти часов просидел за уроками. Надолго ли? Вчера не учились в училище по случаю тридцатиградусного мороза, так вместо того, чтобы посидеть за книгой, пошел к Пушкиным на танцевальный урок. Правда, вернувшись, повторил геометрию еще раз... Нет, она очень довольна им.

После своей болезни он очень переменился, стал степенным, точно возмужал, а главное, очень усердно занимается уроками. Сердце радуется, глядя на него, как он без принуждения берется за книгу и учит урок с полным вниманием. Да и отметки неплохие за эти две с половиной недели, начиная с 7 января: история — 3; французский — 4,4; геометрия — 3,4; алгебра —4; география — 4.

Из алгебры была письменная работа, еще не принес учитель тетрадей, но Леля говорит, что задачу он решил правильно. Так приятно видеть, что удовольствия не увлекают теперь его настолько, чтобы он ради них манкировал уроками. Кажется, теперь у него вырабатывается норма, при которой есть возможность посвящать «науке время, потехе час». Правда, у Пушкиных поставили бильярд и Леля уже играл на нем с Сашей и Мишей, и когда он рассказывал, как он попадал в шары и сажал шары в лузу, надо было видеть, как он восторгался двумя старшими Пушкиными, которые играют настолько хорошо, что их в партнеры принимают взрослые.

Да, тут ничего не поделаешь, опасный возраст и увлекающаяся натура. Какая-то безудержная в отстаивании своих страстей, желаний.

Александра Леонтьевна долго еще перебирала в памяти события последних дней. Ее поразил визит Дряхловой, которая просидела у нее часа два и была очень мила и гораздо проще обыкновенного. Пришлось показат ей «Подружку», а когда та заинтересовалась, хотела ей презентовать, но та отклонила и взяла с тем, что отдаст деньги. Даже попросила дать ей еще экземпляр в переплете для подарка племяннику.

Вот когда Александра Леонтьевна пожалела, что Алексей Аполлонович не оставил ей больше экземпляров. Может, этот рассказ прочитать на литературном вечере в училище, на который ее так любезно пригласил директор, когда она пришла платить деньги за Лелю? Нет, не годится...

Александра Леонтьевна, вспомнив об этом разговоре, тяжело вздохнула. Сколько унижений приходилось ей испытывать из-за отсутствия лишних денег. Вот и на этот раз директор просил принять участие в кассе для вспомоществования бедным реалистам. Члены этой кассы делают годовой взнос в шесть рублей. Конечно, она сделала вид‚ что с удовольствием согласилась, но денег тотчас не отдала. Не могла же она признаться в своем безденежье. Попросила прислать устав общества. А тут Леля явил, что нужно за танцы заплатить, инспектор велел принести. Девятнадцатого срок платы за квартиру, вынь да положь восемь рублей. Купила галоши Леле за два с пололовиной рубля, темненькой сарпинки ему на три рубашки, себе на кофточку, с Моновскими пора рассчитаться за сено, — около трех рублей, наверное, да Ивану копеек пятьдесят, не зря же он ходил за Серым... Купила Алексею Аполлоновичу на штаны очень хорошей двухрублевой материи, только как вот сшить ему без мерки. Придется кроить по Лелиным, припуская на ширину. Деньги, деньги так и исчезают, словно песок между пальцами. Только занимать ни за что не будет. Уж лучше заложить брошку. Всего не переделаешь, всех дыр не залатаешь. С этими малоутешительными мыслями она перевернулась на другой бок и крепко заснула.


Жизнь в Сызрани входила в свою обычную колею. Налаживались связи, устанавливались знакомства. Все больше становилось друзей. Сказывался общительный характер Лели. Александра Леонтьевна всегда была приветлива с его друзьями, товарищами, которые запросто заходили к нему. В свою очередь Алеша по вечерам часто уходил на танцевальные вечера к Бадигиным или поиграть на бильярде у Пушкиных. В этих домах было много молодежи.

Александра Леонтьевна внимательно присматривается к жизни своих новых знакомых. Порой не удавалось ей сразу распознать особенности их характера. Встретила она как-то на ярмарке Бадигину, жену доктора. Странный осадок остался после этой встречи. Она так с ней разговаривала, что решительно нельзя было понять, любезна она или нет, хочется ей продолжить с ней знакомство или нет. У нее такая манера обращаться, к которой Александра Леонтьевна не привыкла. Любезность или полнейшее равнодушие? Спрашивала о Леле, привыкает ли он к ученью после празднеств, но спрашивала так, будто ее это не интересует. Так зачем спрашивать? И только потом Александра Леонтьевна поняла, как несчастна эта женщина. Как-то она, поддавшись на уговоры Лели, согласилась пойти к Бадигиным.

«Пошла я вечером, когда должны были детям читать, — писала она Алексею Аполлоновичу, — и читала им из «Пиквикского клуба». Всем очень понравилось мое чтение, правда, что я была в ударе. М-ме Бадигина была мне очень рада и разговорилась так откровенно и по душе, как другой человек и в 3 года знакомства не разговорится. Но из ее рассказов я поняла, что у нее есть душевная болезнь, которую она сознает, но с которой не может бороться. Поэтому-то она кажется такой странной и, конечно, с нее нельзя спрашивать как с вполне здоровой. Если она мне рада, то я буду бывать у них для чтения».

Чаще стали бывать у Пушкиных. Со Всеволодом Пушкиным Алеща учился и часто проводил время вместе. «Вчера (воскресенье) сидела вечером у Пушкиных. Было совсем хорошо и свободно. Собираемся читать вместе, по воскресеньям устраивать чтение для детей, а на масленицу в воскресенье хотим устроить спектакль для детей. Кажется, остановимся на «Недоросле» Фонвизина. У Пушкиных еще раз была, посидела вечерок запросто и приятно», — докладывала она в Сосновку.

Последние дни постоянно были связаны с Пушкиными. Целый вечер как-то провела она у них, читали пьесу «Тайна старого замка», которую решили ставить. Уж очень она ребятам понравилась, веселая, без любовных сцен, с переживаниями, бенгальским огнем и выстрелами. И не трудная для исполнения. Именно такая пьеса и нужна воинственным мальчишкам. Решили, что с «Недорослем» им не справиться: и язык тяжеловат, и много назиданий, да и веселого, праздничного мало.

В тот же вечер Александра Леонтьевна договорилась с Пушкиной (Ю. А. Пушкин был членом земской управы) пойти в управу на заседание окружного суда. Когда они на другой день пришли, то попали на дело о поджоге. Странное впечатление произвело дело. Суд, опрашивая свидетелей, собирал деревенские сплетни. Все дело какое-то несерьезное. Один мужичок, старик свидетель, вызвал своими показаниями общий смех у суда, присяжных, свидетелей и даже самого подсудимого. Двух свидетелей, показывавших диаметрально противоположное даже не расспросили хорошенько. Защита не воспользовалась их показаниями, а между тем человека осудили безо всякого снисхождения. Даже присяжные совещались недолго, хотя им поставлено было девять вопросных пунктов. Она очень жалела, что не застала дело сначала, не слышала чтения следствия; они пришли, когда уже допрашивали свидетелей. Во время чтения приговора волновался более всех неумелый, но очень рьяный и петушащийся защитник, а подсудимый принял приговор не моргнув. Во время антрактов, когда суд удалялся, подсудимый очень добродушно и фамильярно разговаривал с приставленным к нему часовым, что против всех правил: часовой ни в каком случае не смеет разговаривать с подсудимым. И все к этому относились очень равнодушно, никто не запретил разговора. Очень все было по-домашнему.

После заседания суда Пушкины позвали Александру Леонтьевну к себе обедать. Сам Пушкин из управы зашел за детьми в училище и привел всю команду. После обеда Пушкин читал всем собравшимся «Свадьбу Кречинского». Читал он хорошо, особенно роли Расплюева и Муромского. Всех поразила эта чудесная, талантливая пьеса. На Алешу пьеса тоже произвела сильное впечатление, всю дорогу домой он вспоминал отдельные сцены и словечки Расплюева.

В письме в Сосновку он писал 18 января 1898 года:

«Дорогой папутя. Я уж больно редко к тебе пишу. Раз собрался на днях, ты приехал. Вчера у Пушкиных мы с мамуней весь день просидели. Юрий Александрович читал «Свадьбу Кречинского». Мне ужасно понравилась эта пьеса. Хохотали, хохотали. Потом мы с Борей дрались на настоящих шпагах, да таких тяжелых, что у меня и сейчас рука дрожит... Вот и все новости. Нынче был у обедни и в соборе и у Николы, вот какой я шустрый. Сто миллионов раз целую тебя. Твой шустрый малый».

Через одиннадцать дней Алеша писал:

«Миленький папутя сейчас ходили получать твое заказное письмо. Мамуня страх как беспокоилась, все думала, что ты замерз даже две ночи не спала. Я папутя теперь кажется порядочно учусь по геометрии у меня сперва тройка потом четверка, а потом пятерка по французски, по алгебре, по географии по немецки все четверки только по истории тройка. С инспектором у нас тоже лады. Со Всевкой Пушкиным мы малую толику поругались. Учусь играть на бильярде и оставил раз Мишу Пушкина, потом Борю. Хотим на масляницу давать спектакль, но никак не придумаем. То пьеса не хороша, то актеры отказываются...»

С подробностями Алеша описывает «уткинскую свадьбу», иронически отзывается о хозяевах, об учебнике по биологии, просит отчима прислать ему хороший учебник Ясинского, подробно рассказывает ему, что он сейчас проходит по русскому, по географии, по французскому и по немецкому; с юмором излагает ему «сызранские сплетни».


Переезд в Самару


В середине февраля, как и обещал, на масленицу приехал Алексей Аполлонович. Привез много продуктов, вещей, а главное, новостей: в сызранскую глушь редко что приходило. Пока вносили вещи, Алексей Аполлонович громко расхаживал по комнатам, с необъяснимым удовольствием разглядывая убогую обстановку и находясь в том состоянии, когда все кажется в розовом цвете:

— Вот уж правду говорят: с милой рай и в шалаше. Как ни плохо по обстановке житьишко в Сызрани, а не бывал бы в Сосновке, не глядел бы на свои большие комнаты, не радовался бы их комфорту...

— Пожил бы здесь, папутя, не то бы сказал. Уж так нам с мамой надоели наши хозяева, что готовы хоть на Луну улететь отсюда, — столько искренности, неподдельного чувства вложил Алеша в эти слова, что родители весело рассмеялись.

Наконец-то они снова втроем, могут бесконечно смотреть друг на друга и радоваться каждому слову и каждому взгляду, могут наговориться и намиловаться всласть.

— В последний раз, когда я от вас уезжал, помните, как я собирался? Укладывался наспех и в одну из наволочек свалил очень разнокалиберный багаж: книги, провизию, сапоги, крендели... И представьте, какой получился скандал. Переношу вещи в самарский вокзал, вижу, руки черные. Развязываю наволочку, и что же: банка с мазью раскрылась и уже пустая. Вся мазь утекла. За что ни хвачусь — черное. И смех и горе. Все-таки бед меньше, чем можно было ожидать. Пострадали, главное, книги и крендели, и наволочка. Спасибо, одежда уцелела. Но возни было пропасть. Оказалось, крышка очень неплотно пригнана к коробке. Вещи заложил, но сесть на поезд в тот же день не успел. Уехал ночным.

— С тобой, Лешурочка, вечно что-нибудь случается. А я по Сосновке соскучилась. Так бы сейчас и улетела туда. В Сосновке у нас чудо как хорошо, и там нас троих никакой враг не настигнет.

— Все зависит от тебя, Лелюша, — обратился Алексей Аполлонович к Леле. — Будешь учиться хорошо, перейдешь в пятый класс без экзамена, всю весну — самое благодатное время — проведем вместе в Сосновке. Можешь кого-нибудь из товарищей своих пригласить, чтоб не скучно было, дам вам самых лучших лошадей, катайтесь, развлекайтесь вволю. Ты знаешь, Лешуня, как я радуюсь, что у меня есть сызранский серый, на котором ты, вероятно, с наслаждением покатаешься летом верхом. Просто представить себе трудно, как он преображается под верхом. Глаза горят, пляшет, а пустишь рысью, просто рысак. Не знаю, как будет скакать, а сидеть на нем — как в зыбке. Хочу назвать его Малек-Адель…

Александра Леонтьевна горестно вздохнула: она-то уж хорошо знала, что этот разговор о лошадях может продолжаться хоть целый день и целый вечер. Сколько уж перебывало у них лошадей, и все редкостной красоты и редкостных лошадиных качеств, а потом не пройдет и двух-трех недель, как Алексей Аполлонович найдет в этой же лошади тысячу изъянов и постарается перепродать ее.

— Как-то приехал ко мне Медведев, сел на него да и слезать не хочет. А он-то под ним гарцует. Федор Степаныч уже заикался отбить его у меня. Не знаю, что мне и делать. Дело в том, что он посулил мне взаймы двести пудов семян, а я за то обещал уступить ему за сходную цену любую лошадь, какая ему понравится. Даже в знак состоявшейся сделки мы уже выпили за это магарыч. Я-то знал, что он имел в виду: или взять у меня Черта, или Жулика. И тот и другой ему очень нравятся. И вдруг он увидал еще этого серого Малек-Аделя. Тут у него совсем глаза разбежались. Уморительнее всего, что они, Медведевы, торгуют косяками по несколько сот лошадей и не могут себе выбрать. А когда я себе выберу, то у них глаза разгораются...

— Ну будет тебе, Алеша, о лошадях-то... Надо перейти в пятый класс для начала, — Александра Леонтьевна перебила в сердцах.

— Пусть постарается перейти без экзаменов. Вот тогда и каникулы будут веселые. Старайся, дружочек. И для каникул старайся и еще больше для жизни. Кроме знаний, у тебя не будет ничего для борьбы за существование. Помощи ниоткуда.

Александра Леонтьевна поспешила на помощь своему Лелюше, почуяв, что Алексей Аполлонович сел на своего конька и может еще долго говорить в том же духе.

— Лелюша, — торопливо заговорила она, — за последнее время очень переменился, стал совсем взрослым. Правда, Леля?

— Папутя, я не писал тебе, что стал учиться порядочно. И постараюсь перейти без экзамена. Только ты Малек-Аделя Медведеву ни за что не уступай, хоть он тут бесом бесись. Продай ему Жулика. Пусть он с ним попрыгает. На лето я, папутя, хочу пригласить Сафотерова. Теперь я с ними дружу. У нас с ним, по крайней мере, одинаковые вкусы. Он может приехать из имения к нам в деревню на недельку погостить. Я ему все наших лошадей расхваливаю: и красивы, и на побежку хороши. И наговорил ему, что и дичи-то у нас много, и дудаки, и стрепета, и утки, ну, словом, расхвалил наши места в лоск...

— А что с Пушкиными у тебя произошло? — недовольно перебил его Алексей Аполлонович.

— С Севкой у нас вышла ссора. Уж он больно зазнаваться стал, к каждому слову придирался. Я не стерпел и все ему высказал. Написал он мне длиннейшее письмо, развел целую трагедию, такая глупость. Уроки я делаю вместе с Абрамовым или Сафотеровым. С ними проще и лучше себя чувствуешь. Может, и Абрамов на лето ко мне приедет... Ты, папочка, бери с собой пистолет, пожалуйста, а то тебя волки съедят. Когда мы с мамой читали в твоем письме, как волки на поляне играли, нам даже страшно стало. Должно быть, это очень красиво, когда при луне на поляне волки играют, я бы посмотрел…

Родители стали разбирать и укладывать по местам вещи, а Алеша помогал им, суетился, с удовольствием смотрел, как Анюта в столовой накрывает на стол. Поесть он любил! Особенно свеженькое, сосновское. Александра Леонтьевна перебирала привезенные вещи и радовалась тому, что каждая просьба ее выполнена. Вот шелковая светло-синяя материя, пусть крашеная, из разных лоскутков, разной формы, давно когда-то она распорола платье, а сейчас что-нибудь из нее сделает себе — кофту или рубашечку к весне, а что хорошая вещь будет лежать даром? А вот шелковый голубой сарафан и кокошник, может, дети будут наряжаться, ведь масленица. Молодец, Лешурочка, думала Александра Леонтьевна, глядя на своего друга. Только почему он сразу так изменился, посуровел... Да скоро узнаю, он долго не любит держать в себе. И действительно, как только Алеша вышел, Алексей Аполлонович заговорил:

— Я так обрадовался, когда из ваших писем узнал о том, что вы стали часто бывать у Пушкиных, что у вас наметились общие интересы. Все время спасибо Пушкиной говорил, что она за тобой ухаживает. Наконец-то, думаю, ты не одна, когда Леля уходит куда-нибудь повеселиться. А теперь ты опять, бедненькая, одна остаешься?

— Да нет, Лешурочка... Я часто бываю у Моновских. Наталья Николаевна была очень довольна, когда получила от тебя бандероль с романсом «Уснули голубые». И уже разучила второй голос в этом дуэте. Так что послушаем вас в ближайшие дни. И она очень надеется, что ты и аккомпанемент сыграешь.

Ох, как хорошо узнала она своего Лешурочку за эти шестнадцать лет! Стоило ей заговорить на его любимую тему, как лицо его разгладилось, приняло обычное оживленное выражение.

— Я очень рад буду, если и Леля послушает прекрасную музыку. Ах, Сашуня, какой это хорошенький дуэт. Только мало я этим занимаюсь. Ужасно дни летят, все в дороге и в дороге. Сама посуди. В Самаре я пробыл только день. Остановился, как обычно, у Пудовкина, ну знаешь, постоялый двор у Вшивого базара, а потом прошлялся весь день по магазинам и к шести часам перевез чемодан к Марье Михайловне, пригласившей меня идти с ними в ложу в театр, а из театра прямо на поезд домой, Так мне и не удалось написать тебе из Самары. Но с каким удовольствием зато я посмотрел «Ричарда третьего» в исполнении самарских знаменитостей братьев Адельгейм. Вещь, ты знаешь, тяжелая, в старом вкусе, но даже такая вещь и то сошла хорошо благодаря замечательной игре. И, представь себе, театр теперь каждый день полон. Приехал в Сосновку, ночевал, а наутро уже сломал изрядную путину: на Булате поехал на хутор Медведевых за обещанной пшеницей. По совету мужиков поехал своим полем, правда, мне хотелось, кстати, проверить ометы сена, и пришлось мне от конца нашего участка до дороги в Красную поляну, представляешь, ехать це́ликом, без дороги. И жеребца утомил, и сам устал. Шел пешком, чтоб ему было легче. Насыпал пшеницы, добрался до Марьевки, переночевал, вернулся в Сосновку. Не успел отдохнуть, а уже пора ехать в Безенчук за сеялками. Все-таки, Сашуня, я решился купить их. Кеницер торопил, ему их надо выписывать из Москвы, а я все колебался. Видишь ли, с одной стороны, сколько мы теряем в урожае при плохом рассеве. Раньше я еще надеялся на то, что в следующий год отыщу получше рассевщиков. А теперь у меня уже и этой надежды нет. А вы-то как?Я все говорю и говорю...

Алексей Аполлонович подошел к Александре Леонтьевне, взял дорогие ему руки и положил на свое лицо. Какие они добрые и ласковые! И сколько тягот и страданий снимает только одно их прикосновение. Вот из-за одного этого хочется порой все бросить да и приехать к ним. Смолоду все легко. А теперь все чаще думалось, что последнее время живешь, потом прозябать будешь. Алек:сей Аполлонович вздохнул полной грудью и снял ее руки с лица. Александра Леонтьевна тоже вернулась к действительности.

— Помнишь, Алеша, я писала тебе, что получила от Гонички Татаринова письмо, в котором он сообщает мне о решении депутатского собрания и велит подать жалобу в сенат. Я просила тебя привезти мне бумагу предводителя, чтобы на ней основать жалобу. Ведь надо что-то делать насчет Лели. Пора уж узаконить его положение в обществе и записать его в дворянские книги. Люди спрашивают, кто же он такой: Толстой или Бостром? И ему самому пора твердо определиться: в училище он Толстой, а тебе письма подписывает как Леля Бостром.

— Да, раз общее депутатское собрание отказало в приписке Лели, надо, конечно, обращаться в сенат, — сказал Алексей Аполлонович упавшим голосом. Он снова забыл привезти необходимые бумаги.

Вот и пришло то, чего он так всю жизнь боялся. Сколько он положил сил, терпения, чтобы воспитать сына должным образом, а сын-то принадлежит другому, а не ему. Он знал, конечно, и все время помнил, но в тайниках души где-то теплилась надежда, что Леля будет Алексеем Бостромом. И вот час настает — надо отказаться от этой надежды навсегда.

— Ты слушаешь меня, Лешурочка? — вернул его из задумчивости голос жены. — У меня недавно был Коля Шишков, он ехал из дома в Петербург по своим делам, дорогой он встретился на станции с Верой, о ней я потом тебе расскажу, узнал от нее мой адрес и заехал часа за три до поезда. Он был очень мил и сердечен, как прежде, в старые времена нашей дружбы. Я вдруг в нем узнала прежнего друга Колю. Лелька, конечно, так в него и вцепился, из-за этого и уроки не приготовил. Но что делать, такие свидания редко случаются. Коля мне и рассказал о Лелином деле. Он ведь был на депутатском собрании, когда дело решалось... Коля меня спросил, есть ли у меня доказательство о том, что графу было известно о рождении сына (на всякий случай), и когда я сказала о письмах, он сказал: «Больше ничего не нужно». Мне следовало бы для этого съездить в Самару и посоветоваться или с Хардиным, или со Львовым. Да беда, все денег не хватает. Что нам делать, не знаю. Минимум надо в месяц тридцать рублей, если провизии не будет из Сосновки, то мало. Четыре месяца — сто двадцать рублей. Из редакции за рассказ получу около двадцати рублей, за новый — пятнадцать или семнадцать. Да еще надо напечатать «Учительшу», которую не печатают в «Мире Божьем», за нее тоже рублей двенадцать. Да еще непременно напишу, буду ломать голову, придумаю что-нибудь. Напишу в «Мир Божий», спрошу, хотят ли они помещать, а если не хотят, то я, мол, где-нибудь напечатаю, у меня, мол, его просят. Так, дружочек?

— Так-то так, Сашуничка, но действительно безденежье просто ужасное. А февраль — май вам нужно здесь прожить. Как бы не сесть. Ведь ресурсы наши истощены, и вещи заложены, и кредит Общества взаимного кредитования иссяк. Когда к вам еду, так я, с радости, что вас увижу, себя козырем чувствую и вовсе не расположен к экономии. Ну, не горюй, что-нибудь придумаем, чтобы обеспечить вас на весну. У нас же свиньи еще есть. Хотел их оставить до лета, а теперь уж ни к чему, кормить нечем. Надо обязательно свиней почем ни есть продавать. Боюсь, что вся эта операция со свиньями плачевной будет, а делать нечего. Как-нибудь опять выкрутимся. Нам не привыкать. Только вот что я хочу тебе посоветовать: посылай свой новый рассказ в самарскую газету, а то мне высылать ее не будут, журналы мне выписывать не на что, я хоть самарской газетой жив буду.

— Да, видно, так и сделаю. Столичные журналы помалкивают, не поймешь, что они там думают, что им надо. Коля говорил мне, что в январской и февральской книжках „Вестника Европы“ за 1898 год появилась повесть (название не знает), подписанная Гр. Е. В. Т., и будто бы это произведение Лили. Это он знает от Батюшковых, которые видятся с Верой Львовной. Повесть будто бы очень талантлива, неизмеримо выше «Молчальника», но сюжет очень рискованный, который заставляет сомневаться, что ее писала молодая девушка. Особенно поразительна психология старика мужа, женатого на молодой девушке, влюбленной в пасынка. Сюжет трактуется так смело, что трудно предположить, что писала девушка, но будто бы Батюшковы утверждают, что Лиля и есть автор этой повести. Лиля живет в Москве у бабушки, но пользуется полной свободой, делает что хочет, едет куда хочет. Если это так, почему она обо мне не вспомнит? Или жизнь ее так полна и так кружит ее, что ей не до меня? Как бы я хотела что-нибудь знать о ее жизни...

— Видишь, в каком мы положении, даже «Вестник Европы» не можем выписать. Нет, я ничего не слышал об этой повести. А ты не слышала, в Самаре приятная новость. «Самарский вестник» вновь стал выходить. В первом номере фельетон наделал шуму, раскритиковали в нем Гарина с его драмой. Жестоко. И неплохо. Только немного непорядочно, то есть с намеками на личную жизнь. В Самаре этот фельетон по рукам ходит. Я искал было, хотел тебе привезти, да не дали. Но Гарину, должно быть, как с гуся вода. Он опять, рассказывают, сидел в ложе со своей Садовской и Тейтелем.

Нет, она не слышала об этом. Но часто думала о Гарине, читала его «Гимназистов» и «Студентов», его яркие очеерки и рассказы и все время вспоминала о том незабываемом вечере, который провела в его семье...

— Вот кого, Лешурочка, надо бы читать во всех семьях. А как мало еще знают его. Недавно я ходила в библиотеку и часа полтора выбирала по каталогу книги, которые можно было бы читать детям вслух, но ни на чем не остановилась. Так трудно что-нибудь выбрать.

— Я тоже думал над этим. Как ни крутишься с хозяйством, а все время думаешь о вас. Натолкнулся я на одну книжку... Сначала мне показалось — вот что надо обязательно читать детям вслух, а потом разочаровался. Сашуничка, ты, верно, читала «Среди ночи и льда» Нансена. Очень интересно ведь ребятам узнать о его поездке‚ но как плохо написано. Ни записки во время путешествия, ни рассказ, а что-то среднее. Если бы это был дневник, то простительно было бы повторение одного и того же, потому что действительно та природа не может быть разнообразна, но в подлинном дневнике зато мы увидали бы действительную жизнь, а не описание жизни, мы встретили бы множество кажущихся нелогичностей, слабость духа, словом, много того, чего сам автор не сообщил бы потом большой публике. Но, видимо, это не дневник, а рассказ, составленный Нансеном после, лишь с ссылками на дневник. А что, кстати, Леля сейчас читает?

— По твоему совету взялся читать Эркмана. С восторгом рассказывал о состоянии жителей и нравов до Французской революции, приводил некоторые исторические факты. Обо всем, говорит, рассказано интересно, но не дочитал, снова взялся за «Анну Каренину», надо, по его словам, сначала одно кончить, а потом уж браться за другое. Не пойму я его, то он собранный, усердный, целеустремленный, то какой-то словно на шарнирах, словно лоскутный, пестрый... А то — совсем, совсем взрослый, независимый, даже воинственный до грубости. Особенно меня поразил случай с Севой Пушкиным, Ведь как они дружили! То он у них пропадал, то Сева бывал у нас. И вот сразу что-то лопнуло у них, взорвалось. Не пойму я его, боюсь, скоро, вероятно, совсем отобьется.

Алексей Аполлонович даже вскочил от возбуждения, услышав такие слова. Он давно их ждал, чувствуя, что она что-то ему недоговаривала, скрывая какие-то факты их сызранской жизни.

— Конечно, Лелю понять можно: он не хочет играть унизительную роль среди богатых товарищей. Надо объяснить ему, что самое унизительное — это пользоваться удовольствиями, соединенными с их домом, и в то же время ссориться с ними. Мне кажется, что если из самолюбия он не хочет помириться с ними, то он должен быть настолько силен, чтобы не пользоваться и их удовольствиями. Впрочем, может быть, все и уладится. Жаль только, что это отражается на его учении. Дай бог ему успеха, могу рекомендовать только предоставление ему наибольшей свободы, когда он мил, и — удовольствий, когда он нетребователен. Знаешь, я до сих пор не решался навязывать тебе свою методу, потому что кто знает, какая в конце концов лучшая.

— Но он же любит меня, он так ласков и со мной, и с тобой. Ты помнишь, как он подошел к нам и по очереди нас крепко расцеловал? — безнадежным тоном сказала Александра Леонтьевна.

— Что можно сказать на это, Сашочек?.. Конечно, любовь все превозможет, быть может, твоя любовь в конце концов вложит в него отклик-любовь, которая заставит его стараться не делать тебе больно и потому слушаться. Но это будет, по-моему, чудо. — Алексей Аполлонович машинально погладил роскошную бороду, увлекшись мыслями, давно бродившими у него в голове и не раз продуманными в одиночестве. — Если ты хочешь, чтобы я сказал, что же теперь делать, то скажу: прежде чем менять свое поведение относительно Лели, тебе надо освоиться с идеей отношений родителей к детям. Если ты с моими положениями не согласна, то нечего и пробовать исполнять мои советы, потому что полумеры ничего не могут улучшить, напротив, они внесут хаос.

Александра Леонтьевна откровенно любовалась своим мужем.

— Только позволь мне одно отступление. Ты, конечно, знаешь, что я не люблю особенных строгостей. Думаю, из моего поведения ясно, что я люблю возможно слабые вожжи: я ведь прост и невзыскателен с Лелей. Даже в мелочах. Временами, когда он хорош и слушается тебя, мне кажется, что ты более моего требовательна, но это редко. Но распущенные вожжи во всякую минуту должны быть наготове. И надо, чтобы дети были по привычке уверены в твердости этих вожжей. Подобные условия представляют лучшую сферу для развития вежливости, взаимных услуг и в конце концов привязанности и любви. Если мы перейдем к нам и к Леле, то пока у нас нет вожжей или мы ими не пользуемся... Нет, не буду больше говорить об этом... Сашуня, ты ж его балуешь, ты делаешь все, что он захочет!.. Прости, если я резок или обидел чем.

— Да, Алеша, я понимаю, что делаю что-то не так, но и так, как ты предлагаешь, вряд ли я смогу... Боюсь, получится из меня кучера.

Долго они еще говорили, обсуждая сложности и противоречия своей жизни. А вечером все вместе они пошли к местным меломанам Моновским, где было очень весело и уютно. Так не хотелось потом возвращаться в свою опостылевшую квартиру.

Вскоре Алексей Аполлонович уехал в Сосновку.


Наконец-то мечта сбылась: переехали в новую квартиру, в дом Белопухова по Симбирской улице. И как по мановению волшебной палочки жизнь забила ключом. Пришли подводы из Сосновки. Долго размещали привезенную мебель, думали куда поставить кровать, комод, диван, два кресла, тумбу, ломберный стол, стулья... В той квартире не было в сущности ничего, а тут... Было над чем призадуматься. Но такие хлопоты Александра Леонтьевна любила. Ей всегда хотелось даже временному жилью придать довольство и уют. Теперь у нее есть и свой посудный шкаф, и свой умывальный стол, свои вилки и ножи...

Александра Леонтьевна с удовольствием ходила по квартире, переставляя стулья, раскладывая ножи и вилки по своим местам. Только начала обивать диван, как приехала двоюродная сестра Вера Тургенева. Адрес ей дал Николай Шишков, побывавший у них проездом. Напоила ее чаем, поговорили о последних новостях, о неожиданной смерти Бориса, о том, стоит ли принимать его наследство: Тургенево заложено, да, кроме того, частные долги. Если сестры Тургеневы согласятся воспользоваться своими правами наследования, то они должны взять на себя и долги покойного.

После того как ушла Вера, Александра Леонтьевна пошла на конюшню посмотреть недавно купленного жеребца. Подошедший Леля отвлек ее внимание: уж больно вид его был удрученный.

— Что с тобой? — спросила она, но он долго не отвечал, тоже любуясь лошадью. Потом, когда она переспросила, нехотя ответил:

— Да, мамуля, немного осрамился, двойку за диктант получил. Перепутал правила окончания глаголов «-ать, -ять», «-ут, -ют». Написал наоборот. Зато из немецкого получил пять. Не зря мы вчера с Абрамовым занимались с шести до двенадцати, а утром повторяли. Помощник попечителя был на немецком и очень хвалил меня.

Вот и всегда так, — двойка совершенно забыта, а пятеркой долго еще будет гордиться. Она смотрела на него, и на душе становилось так легко, так радостно: ради этого мальчика стоит жить, стоит чуть-чуть и пострадать, и потерпеть. Что ж делать... Сейчас они пообедают и пойдут к Гозенгезеру — сапоги совсем сносились, что-то с ними надо делать. Да и штиблеты вряд ли до июня протянут...

— Мама, — Леля вывел ее из задумчивости, — а ты не находишь, что этот жеребец чем-то похож на Волшебника, такая же прекрасная, сухая голова, такие же глаза. А ты заметила, как хороши задние ноги, а вот передние немного попорчены, да и шея толстовата.

Александра Леонтьевна и Алеша направились к дому.

— Да, да, Леля, я забыла, пойди скажи Артемию, что пора его кормить, три часа уж он простоял без корма, сначала пусть даст сена, потом дадим овса, а часа через два после этого напоим его, к этому времени Анюта поставит самовар, и разведем воду, в колодце уж чересчур холодная вода, как бы не застудить его.

Леля убежал и долго не приходил.

— Насилу ввели его в темное стойло, — сказал вернувшийся Алеша, — все не соглашался, мотал хвостом, ржал. Посмотрел я его без попонки. Перед удивительно хорош, зад значительно хуже, и седлина порядочная. Есть у него вислозадость, свойственная часто рысистым лошадям, особенно тем, которые в возрасте. Но голова, мама, чудо как хороша. Летом надо попробовать его под седлом... Он очень бодр, но чем-то сильно возбужден. Ты их не отправляй завтра, мам, пусть отдохнет. А как дела в Сосновке? Папа по-прежнему где-нибудь в бегах?

— Нет, он в Сосновке... Пойдем обедать.

Алеша сел за стол, с удовольствием выпил рюмку вина, крякнул, совсем как взрослый, и с отменным усердием стал есть. Доктор Бадигин обнаружил у него первые признаки катарального состояния желудка, и потому матушка купила ему бутылку легкого вина «Виши». Хороший доктор, — подумал Алеша, — порекомендовал пить все эти три месяца — март, апрель, май, пока мы в городе...

— Ты попробуй, Леля, яблоки, ведь сосновские, очень на вкус приятные. Дорогой чуть-чуть подмерз в них рассол, но сами яблоки не тронулись и очень вкусны.

— Ну а что папутя пишет-то? Письмо-то, письмо-то н прислал?

— Да все то же... Присмотрел по дороге от нас в Екатериновке небольшой амбар для семян на пашне. Именно такой, какой нужно. Послал туда тринадцать подвод. Сам следил за погрузкой. Поднялась вьюга, буран. Сам еле-еле добрался, но с полпути побросали воза и лишь на третий день пригнали подорожных лошадей на хутор, и лошади, конечно, ни на что не похожи. Теперь некоторых лечат. А воза так и брошены на произвол судьбы, и утешается тем, что не только одни наши воза, много их по дороге стоят в эту пургу.

Пишет, нанял на месяц кузнеца, чтобы подешевле и побольше сработать ремонт к лету...

— Боюсь, мама, из этого ничего у него не выйдет. Опять что-нибудь непременно случится, или кузнец запьет, или кузницу украдут, не знаю что, но что-то будет. У папы всегда что-нибудь произойдет, всегда какие-то неблагополучия. Дел завел до пропасти, а помощников хороших нет. Вот все у нас и кувырком идет.

— Нет, Леля, ты не совсем прав. А может, я виновата, что передала тебе о его неудачах. Но он пишет и о том, что его очень радует Бриллиант, помнишь, он рос таким дураком, на поводу артачился как кляча. И заезжать его было трудно, но папа совсем недавно взялся за него вплотную. И теперь, пишет, это прелесть что за лошадь. Выездилась, как дрессированная, и добра и сильна. Как-то он ездил в Утевку на нем с пристяжной, так чистым рысаком бежал, и это на третьем году. Так рано у него еще никогда не бежали. И о Богатыре пишет, что тот у него с третьего раза пошел на вожжах, как самая умная старая лошадь. Так что в Сосновке, видишь, не одни провалы и неблагополучия. Ты смотри на вещи со всех сторон, мысленно поворачивай их и рассматривай. Тогда ты увидишь не только темное, грязное, но и светлое, чистое. А главное, Лелюша, никогда не забывай, что он так много сил отдает ради нас с тобой, ночами не спит, зачастую вовремя не поест, а знаешь, как это отзывается на здоровье, на характере, настроении...

— Ну что ты, мамутя, я вовсе и не критикую его. Вот этот жеребец, только что купленный, разве плох? С его покупкой вся наша конюшня как-то облагородилась. Правда?

— Да, конечно... Мне так бывает его жаль, столько у нас было надежд, мечтаний, и ничто не осуществилось. Он хотел пользу людям приносить, но в наших условиях это почти невозможно. Вот и стал он заниматься только хозяйством. А ведь он же мог стать и писателем, и ученым. Сколько он книг прочитал, был в курсе всех новых концепций. Сейчас уже не то, жизнь его измотала, Леля. Ты уже становишься совсем большим, ты что-то уже должен понимать..

— А я что? Разве я не люблю его? Только почему у Медведевых на хуторе все получается, а у нас много прорех?

— И Медведевым тоже, видно, придется продавать свой хутор... Такое уж время, Леля. Новое время требует других методов руководства хозяйством. И мы уже не справляемся. Нужны другие люди, другая хватка... Сколько времени он тратит на поездки, мечется туда-сюда. Вот опять собирается везти свинину и хлеб в Самару. А что делать-то, Лелюша, на два дома живем...

Не успела Анюта убрать со стола, как пришел Абрамов делать уроки. Александра Леонтьевна всегда бывала рада его приходу. Ей нравился этот не по годам серьезный мальчик. В нем чисто мужицкое упорство в работе. И хоть способности у него не блестящие, но успевает лучше Лели. Вот вчера в одно время они решали геометрическую задачу, Леля решил ее раньше, но в его решении не было основательности, глубины, больше интуиции, находчивости, а в объяснении Абрамова она услышала продуманность, четкость и логичность. Упорство в достижении цели — хорошая черта характера, думала Александра Леонтьевна. Жаль, этого не хватает Леле. Может, знакомство с этим мальчиком окажет благодетельное влияние на Лелю. Жаль только, что Абрамов живет так ужасно далеко — двадцать пять минут скорой ходьбы. И Леля как-то переменился, не огрызается, ведет себя хорошо, слушается, во всяком случае, замечала она не раз, изо всех сил старается слушаться, а если не послушается, то сразу опомнится и поспешит сделать, что она велела. То ли разговор с отцом, то ли влияние Абрамова, то ли действительно взрослеет... Во всяком случае, налегать на него не стоит...

Александра Леонтьевна первые дни никуда не выходила из новой квартиры, наслаждаясь наступившим покоем. В квартире тепло, сухо, равномерно распределена температура, и, слава богу, ниоткуда не дует. Только в кухне холодно, но и это не большая беда: Анюта будет спать у них в комнатах. Да и Маше теперь есть где остановиться, когда приедет.

Мария Леонтьевна заехала к ним из Симбирска, по дороге в Петербург. Как всегда, энергична и полна всяческих планов. Алеша очень любил ее. Она редко спрашивала об учебе его самого, предпочитая узнавать об этом у матери. И это вполне устраивало его. Не всегда приятно говорить об учебе со взрослыми — надо что-то объяснять, в чем-то оправдываться, а тетя Маша все понимает.

Хорошо вот так посидеть с ней и послушать, обязательно что-нибудь интересное расскажет.

— Сидим как-то вечером за чаем, — говорила она, — метель, ни зги не видно, только ветер свищет. Приходит кухарка и говорит: кто-то приехал, мужчина, спрашивает меня. «Кого бы это занесло в такое время, — подумала я, — верно, на огонек ехал, сбившись с пути». Входит мужчина высокого росту, черный, и рекомендуется: присяжный поверенный Струков. Ну что ж, приняли, стали чаем поить, удивилась, что в такой буран решился ехать. Он объяснил, что ненадолго приехал в наши края и имеет сделать мне предложение похлопотать о Тургеневе для унаследования его после смерти Бориса. «Это дело безнадежно, — говорю я, — столько долгов, не стоит связываться». — «Я изучил это дело и не нахожу его совершенно безнадежным, попытать можно. Все зависит, как суд посмотрит на долги, а я трудные дела люблю. Вот и предлагаю свои услуги». — «Мне и платить-то нечем», — отвечаю я. «Ну, с платежами — когда что будет да если выиграю. Решайте — дадите доверенность или нет. Если решите дать, то я остановился у Волкова (помнишь, сосед-помещик?). Может, завтра к Волкову и придете». После этого уехал. Все мы были озадачены. Чудак какой-то, решили мы. Петр Афанасьевич посоветовал дать доверенность, раз у него есть охота к таким трудным делам. Еще раз с ним поговорила, уже в Симбирске, где писала доверенность, и ты знаешь, почувствовала к нему доверие. Только сказала, что по судам мы не будем таскаться. Ну, вот и все. А что мы теряем-то? Все равно ведь дело пропащее. В Симбирске я узнала, что Струков выиграл несколько безнадежных дел и его там побаиваются...

Мария Леонтьевна душой отдыхала в семье сестры. Она смотрела на Алешу и сравнивала его с сыновьями Вари. «Какая разница! — думала она. — Алеша — весь простота, совсем цельный, степью так и пахнет от него настоящей. Степняк ковыльный, какой-то весь жизнерадостный, прямой, уверенный. А Лева вечно критикующий, недовольный жизнью и окружающими, бездеятельный и уже неврастеничный. Правда, Лева очень прямодушен, очень правдив и всегда в оппозиции семье. Но ничего из него, наверно, не выйдет. Саша — совсем другой, всегда умеет подделаться, настоящий дипломат, как он умеет быть ласковым и даже заискивающим с нами, тетушками».

— Между прочим, — вновь заговорила Мария Леонтьевна, — мне предлагают место смотрительницы приюта для башкирят в Челябинске, съезжу в Петербург, поговорю, может, и соглашусь. А может, открыть пошивочную мастерскую, нанять хороших портных, выписать парижские журналы, поставить дело на современную ногу? Как ты думаешь, Саша? С имением у меня, как и у Алексея Аполлоновича, чувствую, ничего не получается. Все идет прахом. Что делать, не знаю…

— Ты, Машечка, не торопись. Ты всегда торопишься. Вот и со Струковым ты, кажется, поторопилась, пусть он человек хороший и порядочный, но зачем же ты меня ставишь в такое сложное положение, я ж не пешка…

— Саша, ведь все так странно и оригинально получилось, он меня просто заворожил своей смелостью, слово загипнотизировал.

Алеша занимался своими делами, что-то строгал, склеивал, а сам вслушивался в разговор сестер, запоминал их выражения лица, сказанные вскользь слова. Определенно, ему очень понравился Струков, который в буран, вьюгу не испугался приехать. Значит, он храбрый, мужественный, а таким можно довериться. Почему ж матушка все время делает недовольное лицо, когда упоминается его фамилия? Ох, как трудно порой Алеше разбираться ‚ отношениях между взрослыми.

Вскоре Мария Леонтьевна уехала. Ненадолго заезжал Алексей Аполлонович, радостный и довольный: удачно разделался со свиньями, выручил случайно подвернувшийся приезжий колбасник.

— Еще бы день-два, — рассказывал Алексей Аполлонович, — и вряд ли удалось бы мне приехать. Солнце уже так днем припекает, что с крыш капает и лужи на тротуарах, особенно на солнечной стороне.

Александра Леонтьевна снова ожила. После отъезда Маши все время находилась в каком-то унынии, ощущала упадок духа и сил, хотелось еще разок увидаться со своим Лешурочкой. Она рассказала Алексею Аполлоновичу о визитах Струкова, Веры Тургеневой, Маши, о том, что Моновские ищут квартиру, — у них в прихожей стены покрываются снегом, как только ударят сильные морозы, — о том, что Татьяна у них заболела дифтеритом, а у Пушкиных дети заболели свинкой и что она никуда почти не ходит.

— Ты знаешь, Сашуничка, как-то утром, после дороги, устал, продрог, ушел к себе в кабинет и от нечего делать стал разбирать кашу в своем столе и наткнулся на твои письма. И вдруг у меня вышел совсем неожиданный праздник. Хотел только подобрать по числам твои письма, но, конечно, зачитался. Меня ждут, на дворе разные распоряжения, а я все утро просидел. И как мне стало хорошо. Сознаюсь, я чувствую постоянно недостаток общения с тобой и сдуру-то сетую, что мало пишешь ты. И вдруг передо мной сразу столько! И ведь вовсе ты не так мало пишешь, как это мне казалось.

Александра Леонтьевна, разбирая привезенные вещи, нашла два простеньких образа.

— Вот за это тебе, Алеша, особое спасибо. Нам они очень необходимы. А то и так хозяева нас татарами зовут... А в Самаре ты кого-нибудь видел, к кому-нибудь заходил?

— В этот приезд шариком катался по Самаре. Не выкрутился даже написать тебе как следует. Сначала хлебом занимался, на свинину я уж махнул рукой. А потом этот колбасник подвернулся. Он у меня будет покупателем, кажется, на всю свинину. Слава богу. Ну и, понятно, закрутился, ни у кого не был. Только в ресторане познакомился с речами Зола и Лабори и, конечно, опять взвинтился против вопиющего зла. Сашуничка, что бы сделать, как бы выразить общественный протест?! Просто дышать нечем... Да, чуть не забыл, в Самаре новость: Алабика помре.

В голосе Алексея Аполлоновича послышалось торжество. И неудивительно. Алабин много принес ему горя, страданий, и прежде всего лишал его самых лучезарных надежд быть полезным обществу, заставил уйти его в отставку и в Николаевске и в Самаре. Столкнулся с таким человеком — и все разлетелось: надежды, вера, упования. Осталась только любовь. Да и то ему порой казалось, что он взвалил на себя непосильное бремя. Даже как-то проговорился Марии Леонтьевне, что ему хочется сделать «скидку», так увлекся он одной хорошенькой женщиной. Конечно, он благодарен ей, что она пристыдила его и напомнила, что Саша ради него пожертвовала всем, он образумился, и все пошло по-прежнему. Но все-таки тяжко ему было порой. Суетишься, суетишься, а все ради чего? Ради сына? Но ведь он скоро будет графом Толстым и может совсем отвернуться от него.

Александра Леонтьевна тоже задумалась. Сколько раз они принимались поносить Алабина, который, казалось им, сломал им жизнь, лишил их того ощущения необходимости жить ради пользы, ради дела, ради людей, с которым они вступали в жизнь. И вот он умер, и уже никто не мешает им быть теми, кем бы они хотели быть, а силы уже не те, словно веригами они уже прикованы к земле, и не взлететь!

— Я получила от Бестужева письмо к тебе, — заговорила Александра Леонтьевна, — он просит тебя снять копию с диплома и прислать ему.

Александра Леонтьевна нашла письмо и передала Алексею Аполлоновичу, который быстро пробежал его.

— Все это пустяки. То, что у нас произошло, гораздо интереснее. Где, кстати, Лелюша-то?

— Я здесь, папутя, я слушаю, — отозвался Алеша, как всегда ни одного слова не пропустивший из разговора родителей, но и виду не подавший, что слушает их.

— Так вот. В мое отсутствие в Сосновку днем забежал волк. Пробежал двором, садом и убежал, ничего, никого у нас не тронув. Но потом оказалось, что этот путешественник в Сосновке в двух дворах по овце загрыз, у Устина корову за морду укусил, потом побежал к нам, от нас в Губернаторовку, потом в Колокольцовку, где наконец его и застрелили. Слух этот надо проверить, и если окажется верным, то надо принять меры относительно укушенных им животных. Вот, Лелюша, стоило тебе уехать, как сразу начались охотничьи приключения.

— Очень бы хотелось, папа, летом поохотиться. Ты не забыл, что мы хотим устроить охоту?

— Конечно, обязательно что-нибудь интересное для и твоих друзей придумаем. Волков не обещаю, а охоту на дудаков непременно устроим. Только учись как следует...

— Ну а теперь к прозе, — заговорила Александра Леонтьевна. — Мы с Лелей вчера ходили к Гозенгезеру, носили сапоги. Но голенища оказались так плохи, что нам отсоветовали приставлять к ним шестирублевые головки. Да и никаких к ним приставить нельзя, так как голенища внизу надо обрезать и тогда они будут слишком коротки. Поэтому мы решились поискать готовые сапоги подешевле, чем у Гозенгезера. Представляешь, десять или одиннадцать рублей! Мы нашли очень хорошие у Терентьева за восемь рублей и купили. Делать нечего. Все равно штиблеты скоро развалятся, а с сапогами авось проносятся до июня. Моновским отнесла три рубля с благодарностью и сладко пела соловьем, чтобы объяснить твое нехождение к ним так, чтобы они не обиделись. Если б ты еще бы дня два-три не приехал, мы бы с Лелей снова сели на мель. А теперь нам уже опять ничто не страшно. Еда, обувка, одежда есть, а все остальное как-нибудь преодолеем. Не так уж и долго ждать.

— Да, осталось два-три месяца, мигом пролетят... А может, выберетесь на пасху в Сосновку? Все хотят на вас посмотреть...

И так они могли говорить без конца. Что-то вспоминалось, на что-то наталкивались глазами, и это-то подстегивало их мысли, которыми они торопились поделиться друг с другом.

— Ездил я как-то в Екатериновку за семенами к Малюшкину, удалось достать хорошие, дорожка хоть кое-где и начала портиться, но все еще ездить можно было, это для меня просто клад. Так вот, еду и всю дорогу думаю: почему мне самому все приходится делать? Если б дорога вдруг сейчас рухнула, то я оказался бы в большом кризисе: и семян на пашне нет, и сена на весну не заготовлено. Уж очень все медленно делаете. Еду и все доискиваюсь, где у меня больное место в хозяйстве. Неужели это неопытность Назара, ведь он должен мне во всем помогать, обо всем заранее позаботиться, а он никогда не знает, где и какая опасность грозит нам в хозяйстве, и это меня заставляет постоянно волноваться, портить кровь, и вот я здесь сижу, разговариваю с тобой, а сам все время думаю о том, что все лошади в ходу, предстоит возка семян, а сена дома не заготовлено. Приеду, с этого и начну. Привык я, Сашура, во всех печалях жаловаться тебе, так и сейчас. Вот пожаловался — и легче. Работы у меня по горло. Каждый день утомляюсь до отвала. Но знаешь, на меня труд и усталость хорошо действуют. Прежде, бывало, я приписывал это сознанию необходимости работы для общества, для людей вообще; теперь, когда люди вообще порядочно потеряли престиж для меня, я объясняю себе то, что в труде я себя чувствую хорошо тем, что я тружусь для тебя и Лелюши... И как мне хорошо бывать у вас. Теперь уж, видно, до пасхи.

— Может, нам удастся на пасху приехать?

— О, как бы это было хорошо! Я был бы просто счастлив. Да и Лелюша бы отдохнул, немного встряхнулся. А то у меня каждый день будет на счету, сама понимаешь, сколько весной дел. Мечусь обычно как угорелый. А весна в этом году предстоит тяжелая.

— Я сначала в Самаре должна побывать, по Лелиным и своим делам, а потом и к тебе.

— Не забудь деньги получить в самарской газете. Побывай у Даннеберга. Ему все же законы о состоянии известны. Потом познакомься у него сама с этими законами, потом уж к адвокату. Чтобы тебе не совсем перед адвокатом хлопать глазами. И он дешевле возьмет, когда увидит, что эта премудрость для тебя не совсем темный лес. А то, боюсь, опять сядем на мель, весна много денег потребует, нужно нанимать пахарей, бороновщиков, да мало ли какие дыры вдруг образуются, а заплатить нечем будет. Нужно норму жизни соблюдать...

Алексей Аполлонович не закончил фразы, увидев, как побледнела Александра Леонтьевна, быстро встала и ушла в другую комнату. «Вот и поговорили», — подумал Алексей Аполлонович.

Александра Леонтьевна быстро вернулась.

— Лешурочка, ну сколько же можно упрекать нас в том, что я много трачу, я ж не транжирка какая-нибудь, только и слышишь от тебя: соблюдайте норму жизни, у тебя много работы, ты даже и сейчас все время о семенах да о лошадях говоришь... Сколько же можно?

Ничего не мог ответить всегда находчивый Алексей Аполлонович. Слушать такие слова ему было обидно. Жизнь порой разъединяет людей... и можно уйти так далеко, что друг друга понимать не будешь. И теперь, раз она обиделась, приняв так близко к сердцу его легкий упрек, ему ясно, что она не понимает того, что он хотел бы сейчас развить. С ее точки зрения, выходит так, будто он хочет по своим вкусам установить норму жизни:

«О норме я говорил, кажется, только относительно Лели. И думаю, что относительно Лели норма или режим жизни играет большую роль. А относительно меня я не думаю ни о какой норме; я — лодка, текущая по течению, — мучительно думал Бостром, подводя итоги своей прожитой жизни. — Кажется, я никогда не был трусом, и она это хорошо бы должна знать. Я никогда прежде всего не боялся ни боли, ни смерти. Отсюда — отсутствие боязни чего бы то ни было. Но неужели она не понимает, что всегда сидела во мне боязнь не выполнить взятого на себя. Это мое пу́гало, и очень сильное. Разве в разгаре самой сильной страсти я не указывал на свое экономическое бессилие как на аргумент против решения для меня самого желанного? Выбор на службу окрылил меня. Я думал, что обеспечен, что, ревностно служа обществу, я имею и право решиться на семейную жизнь. Социальные обстоятельства показали иное. Для общественного труда я оказался не годен. Другого исхода нет. Судьба толкнула меня на хозяйство. Та самая Сосновка, в которую я и тогда не верил, когда решалась наша судьба, опять остается одной-единственной точкой для приложения труда, для возможности существования. А между тем обязательства взяты уже и, что ни год, они делаются все труднее. Неужели она так быстро забыла, что ведь совсем недавно, живя в деревне, мы чуть не положили зубы на полку. Теперь лишний расход в городе. А там, быть может, и Петербург. Ведь мы не соразмеряем расходы с возможностями... А если я сказал о норме для Лели, так только для того, чтобы ему в будущем гнуться под напором обстоятельств было бы менее тяжело, чем мне. Эх, если б знала она, что сельское хозяйство — не идиллия, как думали прежде. Это борьба каждого против всех. Если бы я не сознал это — я был бы счастливее, быть может, но я, конечно, должен был бы прекратить дело, ибо откуда взялась бы у меня энергия работать, если практика стольких лет показала, что хозяйство убыточно. Надежда на поправку явилась у меня только оттого, что я увидел свои ошибки последних лет. Если прежде я хозяйничал все еще по-помещичьи, то сейчас перехожу на другие рельсы. Не больно-то мне по вкусу совсем превращаться в буржуя, да где исход? Опыт прошлого года поманил. Не поработай я на удельном участке, Леле не пришлось бы ходить в реальное училище. Жестокие обстоятельства. И вот я буржуй. И вот я два месяца за книгу не берусь. И вот я провожаю жену и сына, чтобы ринуться в работу. И вот наслаждениями жертвую ради дома, а что в итоге получаю?.. Обиделась, что я и в праздничные дни думаю о работе...»

Примирение, конечно, состоялось, но Алексей Аполлонович возвращался в Сосновку с тяжестью на сердце. Ему было грустно, привык за много лет совместной жизни, что в ее присутствии у него не возникало никаких недоумений, противоречий, все было ясно и безоблачно. В этот раз — какой-то хаос ощущений. Ну да ничего, обойдется. Приедет и— в битву на всех парусах. Там его никто ни в чем не упрекнет. Снова будет работать изо всех сил. Она не видит, как он работает без них. Когда он один, ему себя не жалко. И не следит совсем за собой. Может и в три погибели согнуться, ходить в чем попало, не обращать на себя внимания по целым суткам. При ней-то ему не хочется походить на дряхлого старика, все еще хочется хорошо выглядеть.

«Как Сашуня все-таки не понимает, — думал Алексей Аполлонович, — что весной один день всю зиму кормит, что не получится жизненного равновесия, если на одну чашу весов поставить день пребывания вместе, а на другую — дать возможность Леле проходить следующий год в училище. Разве можно выбирать в таких случаях? Нет, пора Лелю переводить в Самару. Все ближе будет ездить. Родных и знакомых полно. Неплохой театр. Да в конце концов и с Самарской газетой теснее творческие связи установятся.

Алексей Аполлонович твердо решил при случае поговорить с кем-нибудь из влиятельных самарских деятелей, чтобы пособили ему перевести Лелю из Сызрани в Самару. Правда, он протекций не любил. И сам никогда ими не пользовался, но тут случай особый. Что-то необходимо предпринять.

22 апреля Александра Леонтьевна писала в Сосновку:

« Мне очень жаль, мой дорогой Алешечка, что я тебя огорчила, мне бы хотелось, чтобы между нами все было ясно и безмятежно. Не сердись на меня, если я несправедлива к тебе. Виною этому моя чрезмерная впечатлительность, которая заслоняет собой иногда действительность и не дает правильно судить».

Этим признанием Алексей Аполлонович был вполне доволен, и жизнь пошла своим чередом.


11 мая 1898 года Алексей Аполлонович писал в Сызрань:

«В Самаре я слышал, что Херувимову велено подавать в отставку и прочат вместо него того учителя реального училища, которого ты встречала у Марьи Ивановны... Я думаю, что эта перемена нам на руку будет...» В те же дни в Самаре пытался познакомиться с Хижняковым, инспектором реального училища. Но тот, кто обещал это сделать, внезапно исчез и больше не появлялся. Долго Алексей Аполлонович ходил по Самаре, приглядывался к домам: мысль о покупке дома не покидала его. Жаль, что цена на дома поднялась, и вряд ли ему удастся купить что-нибудь подходящее.

«Может переселенцам продать землю, а дом перевезти сюда, — думал Алексей Аполлонович. — Беда в том, что долго провозишься с этим. Пока будет идти стройка и отделка, Леля успеет окончить реальное училище и уедет из Самары. Вот и перевози сюда, мучайся, а окажется ни к чему. Как ни вертись, а Сосновку продавать придется, года за два как следует распахать землю и продать се, а то переселенцы не ценят крепкую землю».

В мае 1898 года Алеша сдал экзамены за четвертый класс. И на все лето вместе с товарищем по училищу Степой Абрамовым уехал в Сосновку. Беззаботно, весело было им в деревне. Горько расставаться с летом, с родной Сосновкой, со всем привычным и сердечным, что с малых лет окружало его. Скучно и тоскливо становилось у него на душе при мысли о новом учебном годе, о новом училище, о новых учителях. В одну из таких минут он написал стихотворение, посвященное другу, с которым провел лето:


А теперь прощай веселье,

Прочь веселые мечты.

Долг зовет нас всех к ученью.

Вспомни это лето Ты!


Осенью Александра Леонтьевна и Алеша переехали в Самару: после длительных и унизительных хлопот Алешу перевели в Самарское реальное училище.

Год мелькнул как летний сполох, хотя забот и тревог было не меньше, чем в Сызрани. Но жизнь наладилась и здесь, привычная, хлопотливая. Алексей Аполлонович купил несколько домов, сдавал квартиры, ремонтировал их, ругался с квартирантами, которые не хотели вовремя платить. Александра Леонтьевна писала повести и рассказы, ездила часто в Москву и Петербург для устройства их в издательства. Леля упорно учился, а в свободное время стал писать стихи.

Жили они на Саратовской улице в собственном доме. Двухэтажный особняк на улице Алексей Аполлонович сдавал целиком. А второй дом, во дворе, по левую сторону, такой же вместительный и прочный, с пристройкой, был жилищем Алексея Толстого и его родителей. Во дворе же, на задах — полукругом одноэтажные постройки: флигель, в котором две квартиры тоже сдавались, правда, по меньшей цене; погребицы, каменные сараи при квартирах. Двор небольшой, но уютный. Весь двор был окружен забором. От забора шла густая сиреневая аллея, много было цветов, среди которых царствовали розы.

Наконец-то квартира вполне устраивала Александру Леонтьевну: в ней каждый мог найти себе удобный уголок. По широкой лестнице поднимались на второй этаж, входили в дверь и сразу попадали в большую прихожую, из которой налево была столовая, Лелина комната и кабинет-будуар Александры Леонтьевны, направо из прихожей дверь вела в большую приемную и кабинет Алексея Аполлоновича. Было сухо и тепло: в комнате Лели была голландка, а в прихожей красивая печь, украшенная красивыми изразцами.

И мало кто думал в то время, что этот дом по Саратовской через сто лет станет первым музеем великого русского писателя Алексея Николаевича Толстого. И пока никто об этом даже и не догадывался. Даже его мать, питавшая лишь слабые надежды сделать из скромного «реалиста» со временем писателя-реалиста.


Загрузка...