Каждый день, надев горные сапоги, Ульяновы уходили после завтрака вверх по каменистой тропе в сторону белевших вершин и пропадали там до обеда.
Прежде в этих местах русских никто не видел, поэтому хозяин пансионата, старый горец Чудивизе, внимательно к ним приглядывался.
Ульяновы были уже не молодыми людьми: обоим явно перевалило за сорок. Прибыли они усталыми и бледными, словно долгое время не бывали на свежем воздухе.
Гладкое и круглое лицо Ульяновой порой розовело, точно от внутреннего жара, чуть выпуклые глаза привлекали внимание пристальным взглядом и каким-то неестественным блеском.
Ульянов ничем особым не выделялся, разве лишь огромным выпуклым лбом и большой лысиной. На его скуластом и подвижном лице виднелись глубокие морщины. От карих и очень живых глаз морщины разбегались наподобие лучей и делали их лукаво-веселыми.
Ульянов носил небольшие усы и бородку. Они у него были не русыми и не рыжими, а скорей светло-коричневыми и придавали всему лицу золотистый оттенок.
Одевались русские просто, видно было, что за модой они не гонятся.
В конце первой недели Ульянова пришла к хозяину с просьбой.
— Нельзя ли хоть немного разнообразить стол, а то утром все молочное, обед почти весь на молоке и на ужин — сыр, простокваша, творог. Мы привыкли к мясным блюдам, — сказала она, — а они у вас редкость.
— Так и должно быть, — ответил хозяин. — Если вам кто-либо сказал, что здесь питание иное, то, вас обманули. Чудивизе славится молочным столом! Здесь легочники поправляются и толстеют. У меня все хозяйство приспособлено для этого. Но я не упрямец, если господа захотят, то за дополнительную плату на кухне мы приготовим все, что можно достать во Флюмсе.
Больше русская не говорила о еде. Видно, лишних денег у нее не оказалось.
Ульянов ждал каких-то важных сообщений. Стоило на ослике привезти почту, как он первым направлялся к сумке, быстро просматривал телеграммы, письма, посылки и забирал газеты. И вот однажды, прочитав телеграмму, Ульянов сильно побледнел и молча опустился на ступеньки крыльца.
— Что случилось, Володя? — встревожилась его жена.
— Умерла мама, — сдавленным голосом ответил он. Сразу же Ульянов ушел к себе. В комнате он повалился ничком на постель и не двигался.
Надежда Константиновна села у окна в сторонке. Она знала: утешать его не следует. Чуждый всяким сентиментальным излияниям, он не переносил банальных, пустых слов.
В этот день они не пошли ни обедать, ни ужинать.
Одна беда, как говорят, не появляется, жди другую. Едва Владимир Ильич стал приходить в себя, как обрушилась на него неприятная весть. Рукопись брошюры «Империализм, как новейший этап капитализма», над которой он трудился с утра до вечера, пропала, не дошла до редактора. Видимо, задержана военной цензурой.
А ведь из-за нее они оставили друзей в Берне, перебрались в Цюрих и поселились в не очень удобной комнате у сапожника, чтобы жить поближе к библиотеке. Легальная брошюра, написанная по заказу горьковского издательства «Парус», далась Ленину нелегко: пришлось не только прочитать уйму книг, но еще и хитрить, изощряться, ограничивать себя лишь теоретическим анализом, а замечания о политике делать намеками, чтобы обмануть цензуру.
Напряженная многомесячная работа изнурила его, вызвала бессонницу. Надо было дать хотя бы короткий отдых мозгу. А тут и Надежду Константиновну в городской духоте стала одолевать старая болезнь, которую она небрежно называла «базедкой». Унимал и успокаивал базедову болезнь только горный воздух. Но где взять денег хотя бы на пансион без лечения? В Швейцарии трудно было заработать франки, особенно эмигрантам.
Один из цюрихских друзей вспомнил, что в кантоне Сан-Гален есть недорогой пансионат, но тут же предупредил:
— Туда, обеспеченная публика не едет. У Чудивизе нет никаких услуг, даже комнату надо убирать самим. Но что вы хотите за два с половиной франка в день? Небогатого человека такой дом в диких горах устраивает. С развлечениями там неважно. Верней — их вовсе нет.
— Спасибо, это нас, кажется, устроит, — поблагодарила Надежда Константиновна.
Отослав рукопись об империализме во Францию, они быстро собрались в путь. Уложив в два саквояжа белье, рукописи и книги, они поездом доехали до горного местечка Флюмс, а там, погрузив вещи на ослика, пешком зашагали вверх по горной тропе.
Пансионат Чудивизе прилепился к скалам почти у заснеженной вершины. Публика в нем отдыхала самая простая: ремесленники, служащие кантона, телеграфисты и конторщики железной дороги, старые девы — учительницы, солдат и две девицы без определенных занятий. Из эмигрантов никого не было.
— Архирасчудесно! — обрадовался Владимир Ильич. — Похоже, что мы здесь действительно отдохнем.
В первый же день Надежда Константиновна предложила:
— Володя, давай условимся: в горах ни читать, ни писать, только бродить и набираться сил.
— Полностью подчиняюсь, — согласился он. — Ты права, надо дать отдых мозгу и нервам.
Первые дни он действительно, кроме писем, ничего не читал и не писал. Они вдвоем забирались по кручам почти до самых вершин. Там, среди дикой природы, начиналась полоса иного климата. А главное — веяло чем-то неуловимо родным.
— Что за колдовство? — не могла понять Надежда Константиновна. — Почему здесь так необыкновенно хорошо? Словно в России. Может, это благодаря северным растениям? Смотри, Володя, сколько черничника! И ягоды уже синеют.
— Нет, не черничник и не малина. Виноват снег, — определил Владимир Ильич, — я давно заметил: снег в горах пахнет Россией.
Как далека была од этих мест родина! Почти за тридевять земель. С первых же дней войны нейтральная Швейцария оказалась в мешке среди враждующих стран. Простейшие вести, посланные из России кружными путями, часто застревали в сетях военной цензуры. Тоненькие ниточки связи то и дело обрывались, их все труднее и труднее стало восстанавливать.
Как там товарищи? Кто из них уцелел в подполье?
Жизнь в пансионате Чудивизе первые недели протекала спокойно. Убирать небольшую комнату оказалось нетрудно. Половицы были аккуратно выкрашены, а простая деревянная мебель легко передвигалась. На время уборки Владимир Ильич, как истый швейцарец, засучивал рукава рубашки, брал обе пары горных сапог и шел под навес, где находились мазь и сапожные щетки.
Ему полюбился этот утренний час, когда под. навесом собирались чистильщики сапог. Здесь можно было узнать новости, уловить настроение швейцарцев, пошутить и посмеяться.
Самым ловким и умелым чистильщиком сапог оказался солдат, приехавший подлечить легкие. Он охотно показывал русскому, как надо смазывать горную обувь.
— У господина, наверное, очень строгая жена?
— Да, чрезвычайно требовательная особа, — расхохотавшись, согласился Владимир Ильич.
Так они разговорились. Парень охотно отвечал ему на вопросы. В Швейцарии не существовало регулярного войска, а лишь милиция. Служба была легче, нежели в русской армии, и начальство не распускало рук. Оно даже порой заботилось о рядовых: послало солдата в пансионат. Он жил здесь на казенный счет.
Грамотный и покладистый швейцарец пришелся Владимиру Ильичу по душе. Он исподволь стал наводить солдата на мысль, что империалистическая война простым людям не нужна, что парням, одетым в военную форму, незачем убивать друг друга. Оружие следовало бы повернуть против тех, кто затевает войны и гонит рабочих и крестьян на смерть.
Солдат внимательно слушал, даже кивал головой в знак согласия, но Владимир Ильич видел: в душе швейцарец равнодушен, глаза его пусты, они не загорались от мятежных мыслей, как это бывало у питерских парней.
А стоило заговорить о том, что следовало бы сделать в Швейцарии, если она вдруг будет втянута в войну, как солдат начинал обеспокоенно вертеть головой и, приметив какую-нибудь вышедшую девицу, смущенно перебивал:
— Прошу прощения… меня ждут. Очень приятно было разговаривать… Мы еще встретимся.
Он вежливо раскланивался и уходил.
— Не-ет, со швейцарцами каши не сваришь, — жаловался Владимир Ильич Надежде Константиновне. — Слишком они вежливы, боятся дерзнуть, нарушить мещанское благополучие.
— Ну, зачем тебе понадобился этот солдат? — не без упрека спрашивала она. — Мы ведь приехали сюда отдыхать.
Пропажа рукописи хотя и потрясла Владимира Ильича, но не выбила из колеи. Ведь остался черновик, его можно переписать.
Добыв тонкую бумагу, он принялся писать на ней мельчайшим почерком, не оставляя полей.
Черновой вариант собственной рукописи механически переписывать не будешь. Ленин то улучшал фразы, то изменял их так, чтобы никакая цензура больше не могла придраться.
Придумывая, как изменить заголовки и как вложить иной смысл в обыкновенные слова, он долго не мог уснуть, порой ворочался до утра. А в пансионате была традиция всех покидающих дом Чудивизе провожать песней. Отбывающие, чтобы не шагать на вокзал по жаре, обычно вставали с первыми петухами. И вот на рассвете, когда Владимира Ильича охватывал первый сон, начинал громко звонить колокол, созывавший голосистых швейцарцев, а через несколько минут под гармошку возникала песня о кукушке, которую пели на прощание.
Разноголосое кукование швейцарцев под окнами, конечно, будило Ульяновых. Ворча на певцов, Владимир Ильич натягивал одеяло на голову, но заснуть уже не мог. Потом весь день ходил с головной болью.
Наконец рукопись была переписана, упрятана в толстые обложки книг невинного содержания и отослана во Францию. В этот же день Надежда Константиновна сказала:
— Володя, довольно сидеть за столом! Где твое обещание? Мы же удрали в горы отдыхать.
— Да, да, конечно, — спохватился он, — одевайся, идем к снежным вершинам. А как твоя базедка?
— Почти утихомирилась, но после волнений опять жар появился… И сердце ни с того ни с сего вдруг стало колотиться.
— А ты йод принимаешь?
— Сегодня еще не пила.
Владимир Ильич накапал в стаканчик немного йоду, разбавил его молоком и дал жене выпить.
— Йод надо принимать ежедневно, особенно — в горах, — назидательно сказал он.
Владимир Ильич знал, чем можно укротить базедку, потому что еще три года назад, когда надо было решить — делать операцию Надежде Константиновне или нет, он прочитал все, что нашел в книгах об этой болезни.
На прогулке Владимир Ильич любил поразмышлять вслух, особенно — при Надежде Константиновне. Жена была понимающим и заинтересованным слушателем. Она никогда не перебивала его, а слушала до конца и лишь затем высказывала свое мнение, да не просто, а с юмором и порой так, что Владимир Ильич останавливался пораженный и принимался хохотать. Он любил смешное.
Добравшись до зарослей малины, где веяло прохладой с заснеженных гор, Владимир Ильич некоторое время постоял с закрытыми глазами и признался:
— Ух, как я соскучился по России! Неужели мы еще одну зиму проведем в Швейцарии?
Потом он уселся на замшелый ствол поваленного дерева и, слегка прищурясь, принялся читать захваченную с собой корректуру нелегального сборника, а Надежда Константиновна забралась в густой малинник.
Малина уже перезрела: стоило неосторожно дотронуться до ветки, как ягоды осыпались на землю. Увесистая темно-красная малина, сгибавшая ветки, на удивление была сладкой и сочной. Набрав полную горсть, Надежда Константиновна вернулась к Ильичу.
— Смотри, Володя, какая громадина. Попробуй.
Чтобы не запачкать соком листы корректуры, он прямо с ее ладони втянул в рот ягоды и, проглотив их, сказал:
— Необыкновенно вкусная!
К концу августа горы стало затягивать тучами, все чаще и чаще моросил дождь. Пришла пора и Ульяновым покидать пансионат Чудивизе.
Они хотели уйти на вокзал незаметно, поднялись с постелей чуть свет. Быстро собрали вещи и вышли во двор. Там их поджидал хозяин.
— Желаю счастливого пути, — сказал он. — Приезжайте еще, вы были приятными гостями. Если что было не так — прошу прощения.
— Нет, нет, мы вполне довольны, — поспешил заверить Владимир Ильич. — Если будет возможность, обязательно приедем.
Старый Чудивизе помог приторочить к седлу ослика поклажу и поднял руку. Сразу же послышался звон колокола. Во двор стали собираться отдыхающие швейцарцы. Вышел и хозяйский сын с гармошкой. Растянув мехи, он запел прощальную песню, ее подхватили провожающие.
Несмотря на дождик, сеявший с низко нависших туч, швейцарцы проводили Ульяновых до поворота тропы, ведущей на вокзал, и остановились, продолжая петь.
Владимир Ильич снял шляпу и помахал ею провожавшим. В ответ заколыхались белые платки, песня стала звучать громче. Даже когда ослик вошел в лес, голоса швейцарцев еще слышались, особенно четко доносилось: «Прощай, кукушка!»
Потом все стихло, лишь шуршали камешки, выкатывавшиеся из-под копыт ослика.
Капли дождя, поившие мох и землю, были так мелки, что от них даже не шелестели листья на деревьях.
Владимир Ильич вдруг свернул с тропы и окликнул жену:
— Надя!.. Скорей ко мне… ты только взгляни… даже срывать жалко. Лесное чудо!
Не понимая, что могло привести Ильича в такой восторг, Надежда Константиновна поспешила к нему и еще издали увидела две темные головки, выглядывавшие из рыхлой земли. Чуть дальше сидел на толстой ножке еще один белый гриб.
— Какая прелесть! Подожди, подожди, Володя, не срывай, дай полюбоваться!
— Надо поискать вокруг, они ведь растут семьями.
— Но мы же опоздаем к поезду, да и дождик не перестает.
— До станции еще не менее шести километров. Мы все равно промокнем. И поезд не последний, сядем на следующий.
Она знала, каким азартным он становился, когда собирал грибы, поэтому не стала перечить. Вернулась к поклаже, взяла холщовый мешок, нож и, отослав мальчика с осликом на станцию, отправилась с Владимиром Ильичем искать грибы.
Белых здесь оказалось много. В лесу то и дело слышалось:
— Надя, я еще нашел. Гляди, какой красавец… ножка с кулак!
— Ия вижу. Не грибы — чудо! Все крепкие, нечервивые. Странно, что швейцарцы белых грибов не признают, относятся к ним как к поганкам.
— Н-да, многое они теряют, не отведав маринованных боровичков.
За какой-нибудь час Ульяновы почти доверху наполнили мешок белыми грибами.
— Если расскажешь кому-нибудь — не поверят, — сожалел Владимир Ильич. — Сочтут за охотничьи выдумки.
В лесу Ульяновы промокли до последней нитки, но им казалось, что этот час они провели на родине.
ДЕВУШКА С ВЫБОРГСКОЙ
В вагон паровой конки вошла раскрасневшаяся от быстрой ходьбы девушка, державшая в руке небольшой судок — две самодельные кастрюльки, поставленные одна на другую и скрепленные общей ручкой. В таких судках жены рабочих носили к проходным заводов обеды.
— Скоро поедем? — спросила она у кондуктора.
— Накопится пассажиров, вот и поедем, — буркнул тот.
Девушка уплатила за проезд до конца маршрута и уселась. Достав из кармана небольшую книжку, она раскрыла ее почти на середине и начала читать.
На вид ей было не более семнадцати лет. Внешне она ничем не отличалась от работниц Выборгской стороны: темное грубошерстное полупальто, синяя из крепкой материи юбка, дешевые чулки и ботинки с невысокими каблуками.
Женщины, входившие в вагон, с недобрыми ухмылками косились в ее сторону.
— Грамотейкой прикидывается, а сама-то, наверное, книжку вверх ногами держит, — сказала одна из них. — Любят некоторые из себя барышень корчить.
Девушка так увлеклась чтением, что не расслышала этих недобрых слов и не заметила, как пыхтящий паровичок, дав два пискливых гудка, потянул за собой вагончики.
Паровая конка уже двигалась по Сампсониевскому проспекту, когда девушка вдруг почувствовала на себе пристальный взгляд. Не сразу она подняла голову.
Вагон был заполнен солдатками. Они громко разговаривали между собой, возмущались ценами на рынке, ругали спекулянтов и жаловались на трудную жизнь, не обращая внимания на девушку с книжкой.
В дальнем конце вагона, уткнувшись носом в поднятый меховой воротник, сидел длиннолицый парень и, казалось, дремал: его припухшие веки были сомкнуты.
«Кто же смотрел на меня? — не могла понять девушка. — Неужели ошиблась?» Она вновь принялась читать книжку. Но неприятное ощущение, какое бывает, когда на тебя смотрят в упор, не покидало ее. Чтобы проверить себя, девушка быстро вскинула глаза и наткнулась на острый взгляд парня. «Кто он такой? Почему прикидывается, дремлющим? Кажется, я его где-то видела. Неужели следит? — встревожилась она. — Чего доброго, шпика за собой притащу».
Настороженно прислушиваясь к разговорам, девушка еще некоторое время смотрела в книжку, затем закрыла ее, зевнула, поправила шерстяной платок на голове и, как бы заметив в окно приближение своей остановки, торопливо схватила стоявший рядом судок и начала пробираться к выходу.
Парень, сидевший в углу, не шелохнулся.
Сойдя с площадки на мостовую, девушка перебежала на панель и оглянулась: из вагона больше никто не выходил.
Конка тронулась. Видя, что и на ходу мужчина не спрыгнул, девушка в сердцах обругала себя: «Вот дурища! Выскочила раньше времени, а он, видно, смотрел на меня оттого, что я книгу читала. Тоже нашла место для чтения. Сколько раз давала слово не брать с собой книг и опять не утерпела. Теперь тащись версты три пешком».
Все же она не пошла по Сампсониевскому, а свернула в переулок.
Катя Алешина родилась в Петербурге на Выборгской стороне, но всякий раз, когда она проходила мимо захламленных пустырей и жалких лачуг рабочей окраины, не могла перебороть в себе гнетущего чувства: «Неужто до старости не увидим другой жизни?» Здесь все было унылым: и грязный снег, и слякотная дорога, и карликовые домики с залатанными крышами, и мутно-серое, задымленное небо.
А ведь за Невой даже солнце светило по-иному! Стоило только перейти Литейный мост и попасть на левый берег реки, как ты словно оказывалась в ином городе — просторном, светлом, с широкими и прямыми проспектами, сверкающими витринами магазинов, с широкими торцовыми мостовыми, по которым беззвучно проносились лакированные кареты и пролетки лихачей-извозчиков.
За Невой и дышалось легче. Но Катя не любила бывать в центре города. Там к таким, как она, бедно одетым работницам относились с презрением. Даже горничные и приказчики магазинов называли жительниц окраины «фабричной пылью».
Правда, было время, когда Кате хотелось стать похожей на томных и белолицых гимназисток — дочек домовладельцев, инженеров и чиновников.
Вон там, где начинаются улицы, похожие на центральные, стоит трехэтажное каменное здание — женская гимназия. Еще два года назад Катя бегала сюда каждое утро с сумкой, в которой лежали аккуратно завернутые в бумагу учебники и тетради. Следовало бы обойти этот дом стороной, не показываться в таком виде прежним одноклассницам.
Но почему? Только из-за того, что она одета хуже их? Нет! Ей нечего стыдиться. Она не глупей их. И училась лучше. Не зря же завидовали зубрилы Широкова и Базанова. Им просто повезло, что они родились в богатых домах и никогда не жили в подвале. Она больше не покраснеет, не смутится, если они при всех спросят: «Не твоя ли это мать нанимается в прачки?» И пусть шушукаются сколько хотят.
Катя, конечно, была бы такой же малограмотной, как и ее подруги по цеху, если бы не отец.
Отец! Ей вспомнились его добрые, с золотистым огоньком глаза, жесткие усы и большие, ласковые ладони с темными трещинками.
Он приходил с работы усталый, покряхтывая мылся холодной водой, быстро съедал обед, помогал матери убрать посуду и говорил:
— А ну, Катюша, садись, рассказывай, что было в школе.
Он слушал внимательно, требовал не спешить, вспомнить все, что говорилось в классе. Потом они вместе готовили уроки: Катя в своих тетрадках, а отец на обрывках оберточной бумаги. Он старательно склонял существительные по всем падежам, запоминал правила грамматики, на память знал таблицу умножения и лучше дочки умел делить многозначные числа, хотя никогда не ходил в школу. Он взрослым постигал то, что не удалось узнать в детстве.
— Вот как у нас здорово получается, — шутил отец, — за три рубля оба учимся.
И Катя для него старалась запомнить и удержать в голове каждое слово учителей. Это выделяло ее среди сверстниц, — она всегда была первой ученицей. Четырехклассную начальную школу девочка закончила с отличием.
— Будешь учиться дальше, — радуясь ее успехам, сказал отец. — С осени в гимназию пойдешь.
— Зачем девочке грамота? — ворчала на него мать. — Записки парням писать? Хватит и четырех классов. Пусть на портниху учится. Я вот ни одной буквы не знаю, а в лучших домах горничной была.
— Ишь какое счастье — горничной! — не сдавался отец. — Не будет моя дочка подтирушкой у господ. Курить брошу, рюмки лишней не выпью, а Катюшу выведу в люди.
И он действительно не курил, отказывал себе в кружке пива, сберегал каждую копейку, чтобы вовремя уплатить в гимназию, чтобы у Кати были форменные платья, передники и кружевные воротнички.
Отцу приходилось работать по десять — двенадцать часов в день. Он приходил с завода измотанным, с запавшими глазами и осунувшимся, темным лицом, но часто оставался после ужина за столом и допоздна читал какие-то книжки, которые прятал в тайничке за божницей.
— Куда суешь? Не безбожничай! — укоряла мать. — Вот попомни мое слово: не доведут до добра твои книжки.
Ее предчувствие сбылось. Зимней ночью раздался. стук в дверь. Мать соскочила с постели и босиком подбежала к порогу.
— Кто там?
— Полиция.
— Не отпирай, Луша, — остановил ее отец. — Зажги лампу.
Он встал на табуретку, торопливо пошарил рукой за божницей, достал какие-то листки и две тоненькие книжечки, сунул их в валенки и только тогда надел валенки на ноги.
Дверь уже тряслась от тяжелых ударов.
— Откройте, а то взломаем.
Отец сам отодвинул засов и распахнул дверь. В комнату вошли двое городовых, закутанных в башлыки, околоточный и какой-то штатский с поднятым воротником.
— Почему не открывал? — накинулся на отца околоточный. — Листовки прятал?
— Какие листовки? — недоумевал отец.
— Не прикидывайся простачком, нам все известно.
Они перерыли постели, повыбрасывали из комода белье, заглянули во все уголки и, наткнувшись на Катины учебники и тетради, начали перелистывать их.
— Откуда это? Чье?
— Дочери, — ответил отец, — в гимназии учится.
— В гимназии? — удивился околоточный. — Ого! А все бедняков разыгрываете.
Полицейские увели тогда отца с собой.
Кате с матерью удалось увидеть его только после суда, в пересыльной тюрьме. Их пропустили в длинную комнату свиданий и поставили за деревянный барьер. Вдоль барьера и железной решетки, за которой находились осужденные, расхаживал надзиратель.
Все здесь перекликались одновременно, нужно было напрягать слух, чтобы уловить голос отца в общем шуме.
— Дали пять лет… ссылают в Якутию… — сообщил он.
Лицо отца было серым, он зарос бородой и казался таким худым, что Катя заплакала от жалости.
— Не плачь, дочка, держи голову выше. Твой отец попал в тюрьму не за грабеж. Когда вырастешь, узнаешь, чего я добивался. И ты, мать, не горюй. Вернусь, не пропаду. Только Катюшу сбереги и дай ей доучиться.
Отец еще что-то выкрикивал, но за барьером женщины подняли такой плач, что Катя уже ничего не расслышала. Она только видела, как надзиратели отрывали от железных прутьев решетки руки сопротивлявшихся арестантов и силой уводили их из комнаты свиданий.
Девушка на всю жизнь запомнила тот день, когда ее вызвала к себе начальница гимназии — высокая и прямая старуха с блеклыми глазами. Разглядывая Катю в лорнет, она сказала:
— Вот что, милая девочка… М-мы очень сожалеем… я знаю твои успехи в классе… но у нас бесплатно не учат, а твои родители не внесли платы.
— У мамы сейчас нет денег, — сказала Катя.
— Я так и думала. Мы, конечно, могли бы обратиться к попечителю, похлопотать об отсрочке… Но твой отец государственный преступник.
— Нет, мой папа не преступник.
— Честные люди не попадают в тюрьму, — отделяя слово от слова, поучающе заметила начальница.
У Кати перехватило дыхание от обиды за отца.
— Это неправда, он честный!
— Кто тебе позволил таким тоном разговаривать со старшими? — поднимаясь с кресла, повысила голос начальница. — Собери книги и больше не приходи в гимназию!
Выходя из кабинета, Катя ничего не видела перед собой, слезы застилали глаза.
«Конец, всему конец, — думалось ей. — Больше уже не приду в гимназию, не сяду за парту, не разверну тетрадки… Никогда! Меня не вызовут ни к карте, ни к доске, не скажут: «Отлично, Алешина». Никогда…»
Уроки уже начались. Сдерживая подступившие к горлу рыдания, Катя уселась на подоконник в конце опустевшего коридора и там просидела до звонка. А когда девочки выбежали из класса, она с сухими глазами прошла к своей парте, собрала в сумку книги и, не отвечая на расспросы подруг, поспешила в раздевалку.
Волю слезам девочка дала лишь дома. Бросив сумку на кровать, она уткнулась носом в подушку и разрыдалась.
Мать успокаивала ее:
— Плюнь ты на эту гимназию. Без нее проживешь. Я тебе место у хороших господ присмотрела. На всем готовом и три рубля в месяц. Работа пустяковая: за двумя девочками присматривать да прислуживать, когда гости придут.
— Не буду я прислуживать господам, — в сердцах ответила Катя. — Лучше в Неву брошусь.
На другой день еще до гудка она пошла к проходной завода «Айваз» и там встретила старого друга отца — слесаря Гурьянова, рассказала ему обо всем.
Тот слушал ее и возмущался:
— Ну, погоди ж, отольются им наши слезы, все припомним!
Историю с гимназией он принял близко к сердцу.
— Ладно, Катюша, не горюй, найдем тебе дело. Прокормитесь с матерью.
Гурьянов провел Катю на завод и зашел с ней в механическую мастерскую.
— Тут у нас мастер свой, — шепотом сказал он, — попробую уговорить. Подожди немного.
Гурьянов скоро вернулся с какой-то бумажкой.
— Вот тебе записка, покажешь ее в конторе. Только не забудь лишний год себе прибавить, а то не примут.
В этот же день Катя получила пропуск на завод — круглую жестянку с номером — и на следующее утро по гудку явилась в механический цех.
Мастер поставил ее на браковку металлических изделий. Дело оказалось несложным, девушка быстро приноровилась к нему. Но первой ее получки хватило лишь на уплату долга за комнату.
Мать почти ничего не зарабатывала. Ее перестали нанимать на стирку белья и мытье полов — боялись пускать в дом жену политического ссыльного.
Светлая комната в деревянном доме у горы Поклонной стоила дорого. Кате с матерью пришлось перебраться к бабушке — в центр Выборгской стороны, где в большом подвальном помещении ютились родственники матери.
Прежде Катя не любила ходить сюда даже в гости. В подвале всегда было полутемно, пахло прачечной. Родственники жили недружно, часто ссорились на кухне из-за дров, места на огромной плите, лоханей для стирки. Иногда здесь даже возникали драки. Подвал наполнялся руганью, визгливыми выкриками и плачем детей. Успокоить дерущихся могла только бабушка. Высокая и строгая, она входила с палкой в руке и грозно спрашивала:
— Это еще к чему? Сладкой жизни поделить не можете? я вот сейчас утихомирю палкой! Кто здесь зачинщик? А ну, выходи, остынь на ветерке…
И она выталкивала скандалистов на улицу. Ей никто не перечил, старую бабушку слушались, точно она была здесь судьей.
Обычно после такой свары бабушка забирала ребятишек к себе и поучала:
— Не озлобляйтесь, как ваши родители, добра от этого не будет. Проклятая жизнь их издергала. Здоровья то прежнего ни у кого не осталось. Говорила я вашему деду: «Не бери заплесневелого подвала, в нем крысам да паукам жить, а не людям». А он все свое: «Осушу, говорит, досками сосновыми обошью. Они дух другой дадут. Хозяин за пустяк эти каменные стены отдает, только требует, чтоб в сухости держал. Тут мы всех своих поселить сможем». Вот и поселил! Съедает подвал нашу жизнь. Сам недолго пожил: ревматизмом скрючило и водянкой задушило. Вам, молодым, убегать отсюда надо, уходить куда можно, хоть в няньки, хоть в ученики, только не живите в этом погребе. Видите, какие у Катюши щечки румяные? Это потому, что она на солнышке росла. И ножки у нее прямые, не подвальные. Не знается она ни с «серым», ни со «склизней»…
— А кто такие «серый» и «склизня»? — спросила Катя.
— Домовые, — приглушенным голосом сказала бабушка. — Они под полом и в темных щелях живут. Одежду себе из паутины ткут и ночью к людям выбираются. Лягут кому-нибудь на грудь, опутают ноги и руки так, что не шевельнешься, и присосутся, кровь пьют. Оттого мы все тут такие зеленые, чахлые и стареем быстро.
Катя вглядывалась в обитателей подвала и замечала, что ее двоюродные сестренки и братишки действительно похожи на большеголовых старичков и старушек, ковыляющих на кривых ножках. Лица у ребят, как и у взрослых, были землисто-серыми, точно из них в самом деле высосали кровь.
И вот Катя попала в подвальные жители. Бабушка приютила ее с матерью в своей комнате. Окно выходило во двор, зажатый со всех сторон высокими кирпичными стенами. Солнце никогда не проникало сюда, и в форточку не врывался свежий ветер. В сырых и заплесневелых углах комнаты по стенам ползали мокрицы.
Первые ночи Катя не могла уснуть — нечем было дышать. А когда на мгновение забывалась, то казалось, что на нее наваливается какая-то липкая, влажная глыба, такая тяжелая, что невозможно было шевельнуть ни рукой, ни ногой.
По утрам Катя поднималась изломанной, невыспавшейся. Есть не хотелось. Девушка через силу выпивала стакан чаю и уходила на работу.
«Да, бабушка права, надо бежать, скорей бежать из этого проклятого подвала», — не раз говорила себе Катя. Но куда уйти? Единственно, что можно было сделать, — это поменьше бывать в подвальной сырости и мгле.
Невдалеке от бабушкиного дома в небольшом каменном здании находилось «Сампсониевское братство трезвости». В нем вели беседы о вреде пьянства, читали вслух Библию и обучали грамоте. В «Сампсониевском братстве» была библиотека — светлая комната, небольшие столы, за которыми можно было читать и писать. Вот эта библиотека и привлекла Катю. Вечерами она заходила сюда, брала книги и читала допоздна.
В библиотеку часто заглядывал и Гурьянов. Однажды он подсел к Кате, посмотрел, какую она читает книжку, и спросил:
— А не могла бы ты почитать малограмотным?
— С удовольствием, — сказала девушка. — Только что читать — Библию?
— Нет. Я тебе другую книжку найду.
Дня через два Гурьянов принес Кате сборник «Знание». В нем была напечатана повесть Максима Горького «Мать».
— Читай, только не спеша, — сказал он. — Останавливайся после каждой главки и спрашивай, все ли понятно, нет ли вопросов.
— А если я не сумею ответить?
— В кружке помогут, не бойся. Идем, я тебя со старостой познакомлю.
Он привел Катю в большую комнату, в которой посредине стоял круглый стол без скатерти, а вдоль стен на скамейках сидели пожилые работницы. Им навстречу поднялась одетая в светло-синий халат седоволосая женщина с моложавым лицом и горячими, темными глазами. Это была мастерица лампового цеха завода «Айваз». Приветливо улыбаясь, она не без удивления сказала:
— Не знала я, что у Дмитрия Андреевича этакая красавица выросла! Будем знакомы. В цеху меня зовут тетей Феней. Зови и ты так. А смущаться не нужно. Здесь все свои, рады будут послушать.
Тетя Феня усадила Катю за круглый стол, спустила пониже электрическую лампочку и, объявив, какую повесть будут читать, уселась в дальнем углу рядом с Гурьяновым.
Катя старалась читать внятно и с выражением. Работницы слушали ее то вздыхая, то радуясь, то роняя слезы. Им близка была жизнь матери Павла Власова. Они переживали каждый поступок героев и хотели знать о них больше, чем написано в повести.
А когда заканчивалось чтение, Кате задавали столько вопросов, что она терялась. Но тут ей на помощь приходила тетя Феня. Она умела говорить красочно, оснащая свою речь присказками, пословицами и примерами из быта рабочих Выборгской стороны. И от этого повесть, написанная Максимом Горьким, становилась еще более близкой.
Катя догадывалась, что тетя Феня связана с людьми, похожими на Павла Власова, что она неспроста приходит сюда, поэтому девушка однажды спросила у нее: а нет ли где кружка для более грамотных?
— Я сама занимаюсь в таком, — ответила тетя Феня. — Только не молода ли ты? И как у тебя дома к этому отнесутся?
Катя рассказала ей о матери и о жизни в подвале.
— Переходи ко мне жить, — неожиданно предложила тетя Феня. — И до завода недалеко, и воздух чистый. Сирень прямо в окно лезет.
Катя поговорила с матерью. Та сначала обиделась:
— Тебе что, зазорно со мной в подвале жить? Образованной сделалась…
Но потом мать одумалась и сама стала уговаривать:
— Не слушай ты меня, глупую. Раз зовет — поживи хоть месяц в Озерках, а то тут чахоткой еще заболеешь.
Тетя Феня жила в домике, утопавшем в зелени: у крыльца, росли две высокие черемухи, а вокруг — кусты сирени и жасмина.
Этот домик был когда-то заброшенной банькой. Баньку присмотрел муж тети Фени — вальцовщик, потерявший на заводе руку. Товарищи помогли ему высудить у заводчика деньги за увечье и купить баньку с участком земли. Общими усилиями они перестроили ее, сделали жильем и местом собраний нелегального кружка.
Муж тети Фени умер весной. Одной ей было скучно жить в домике, стоявшем на отшибе, и она обрадовалась, когда Катя пришла к ней с узелком.
Вместе они ходили на работу, по очереди покупали продукты, стряпали обед, а вечерами тетя Феня вязала либо штопала, а Катя читала ей вслух.
Кружок собирался раз в неделю. В нем было всего девять человек: шестеро мужчин и трое женщин. Катя стала десятой. Руководила кружком курсистка Соня Чиж. Кружковцы приходили словно в гости, одетые по-праздничному, некоторые приносили с собой баранки к чаю. Угощение ставилось на стол. За самоваром, словно в дружеской беседе, проходили занятия. Читали и спорили вполголоса. Изредка в домике поселялись нелегалы, скрывавшиеся от полиции. В такие дни тетя Феня говорила Кате:
— Иди поживи у матери.
А однажды предупредила девушку:
— Если я попадусь с нелегальными и дело кончится тюрьмой, то ты будь хозяйкой. Домишко еще пригодится нашим. Помни, я на твое имя написала дарственную бумагу. Получишь ее у Гурьянова.
Как-то зимой подозвал к себе Катю Гурьянов и вполголоса спросил:
— По вечерам ты свободна?
— Если надо, освобожусь.
— Только смотри, дело очень серьезное. Нам связная нужна. Будешь встречаться с людьми, которых ищет полиция. Не боишься шпиков и тюрьмы?
— Постараюсь не попасться.
— И язычок придется прикусить: никто не должен знать, где и с кем ты виделась. Понятно?
— Понимаю.
По заданиям, которые Передавал Гурьянов, Катя ездила в разные концы города, знала пароли и отзывы нескольких явочных квартир, запоминала тексты решений, которые следовало размножать на бумаге, и передавала их устно. Она научилась быть осторожной и скрытной. Даже мать ни о чем не догадывалась.
На второй год войны в домик тети Фени, когда в нем скрывался человек, убежавший из ссылки, неожиданно нагрянули жандармы. Они арестовали и жильца, и тетю Феню.
Кате об этом рассказала сторожиха соседней дачи. Окна домика были накрест заколочены досками, а на дверях висел неровный кружок сургуча с отпечатанным на нем двуглавым орлом.
Катя решила поселиться здесь с матерью, хотела потребовать, чтобы полиция сняла печать, но Гурьянов отсоветовал:
— Жить тут нельзя, дом попал под наблюдение, за тобой будут следить. Еще, чего доброго, выдашь кого-нибудь из комитета. Живи лучше с родными. Там вас много, меньше подозрений.
Тайный агент охранного отделения Виталий Аверкин уже третью неделю, словно тень, ходил по‘ пятам за Катей Алешиной. И она не замечала его. «Начинающая, — думал он, — только втягивается». А сегодня вдруг девушка испугалась и раньше времени соскочила с конки.
«Какой же я идиот! Для чего вперился в нее? А еще опытным считаюсь, — ругал себя Аверкин и тут же, точно перед начальством, оправдывался: — Она же читала, кто ждал, что так быстро вскинет глаза». К тому же не может он все время быть легавым. Он соскучился по нормальной человеческой жизни. В последние месяцы его сопровождают лишь испуганные да брезгливые, презрительные взгляды. Эх, жизнь собачья!
«Алешина далеко не уйдет, — вновь вспомнив о службе, успокаивал он себя. — Раз у нее обеденные судки, значит, непременно заглянет в «Долину». А что, если сегодня попробовать сцапать ее с листовками? Нет, только спугнешь и ничего не добьешься. Еще, чего доброго, посадят барышню за решетку».
Нет, этого он не хотел. Лучше прикинуться ее другом и обеспокоенным покровителем, который предупреждает о нависшей опасности. Она сама влетит в руки. Да, да, действовать надо хитро и не спеша. Потерпи, Аверкин!
Первый раз он наткнулся на Катю совершенно случайно. Был воскресный день. Девушка подошла к воротам дома, в котором скрывался выслеживаемый им студент. Аверкин по привычке исподтишка заглянул в лицо девушки — и был поражен: «Вот так красотка! Здесь живет или к кому в гости? Нужно проследить».
Он вежливо уступил ей дорогу.
Катя пересекла двор и вошла в тот же подъезд, куда скрылся выслеживаемый студент. «Не к нему ли на свидание?» — подумал сыщик.
Не мешкая, он шмыгнул в подъезд и остановился в темном углу лестничной клетки.
Девушка поднялась на площадку третьего этажа и постучала в стенку чем-то металлическим. В руке у нее, наверное, была монета. За дверью послышался женский голос:
— Кто там?
— Як бабушке Соне, — негромко ответила девушка. — Она дома?
То же самое говорил и студент.
— К нему! — злобно пробормотал Аверкин, когда дверь за Катей захлопнулась. — Ну, я вам устрою свидание за решеткой!
Подняв воротник, он стоял в тени соседнего подъезда и поглядывал на занавешенные окна третьего этажа. Там изредка мелькали тени, свет становился то ярче, то бледней, но что делают обитатели конспиративной квартиры, трудно было понять.
Прижавшись спиной к стенке, Аверкин терпеливо ждал и раздумывал: «Кто же выйдет первым? Если барышня — пойду за ней». Узнать, где живет эта девица, нащупать новую цепочку в подпольной организации, еще неизвестную охранному отделению, — дело заманчивое! Действовать надо было именно так. Студент никуда не денется, Аверкин знал, где он ночует.
Катя вышла первой. Оглянувшись по сторонам и ничего подозрительного не заметив, она прошла под арку ворот и повернула вправо. Аверкин, выждав несколько секунд, перебежал к воротам и выглянул на улицу. Пешеходов было немного. В неярком свете фонаря он видел, как девушка торопливо удаляется.
Натянув поглубже кепку, сыщик поспешил за ней. Приблизясь шагов на сорок, он замедлил шаг и, двигаясь за идущей впереди парой, не спускал с девушки глаз. Аверкину хотелось приметить в ее фигуре что-нибудь особенное, отличающее от других, чтобы потом не упустить из виду в людском потоке на более оживленной улице. Но как сыщик ни всматривался, все в Кате казалось ему совершенным: она не покачивала ни плечами, ни бедрами, шаг ее был ровным и легким. Видно, девушка привыкла ходить пешком и не боялась больших расстояний.
Аверкин шел за ней следом до тех пор, пока Катя не свернула в ворота каменного дома.
«Не новая ли конспиративная квартира?» — подумал шпик и, юркнув за девушкой во двор, увидел, как за ней захлопнулась дверь в подвальное помещение.
Выждав некоторое время, Аверкин стал заглядывать в плохо занавешенные окна подвала. В одном из них он увидел ту, за кем шел. Девушка устало снимала с себя короткое пальто и что-то говорила высокой старухе.
Без платка и пальто девушка выглядела стройней и выше. Простенькое синее платье, стянутое ремешком в талии, очень шло к ней, а белый воротничок оттенял свежесть разрумянившегося на холоде лица с приметной родинкой у подбородка.
Сняв со стены полотенце, девушка ушла мыть руки, а старуха стала накрывать стол к ужину.
Обстановка в комнате была убогой: два деревянных топчана, застеленных лоскутными одеялами, старенький комод, несколько табуреток и в углу — потемневшая икона с едва мерцающей лампадой. Электрическую лампочку прикрывал бумажный абажур.
Девушка вернулась в комнату оживленной. Повесив полотенце на место, она подошла к зеркальцу, стоявшему на комоде.
Сыщик, наверное, еще долго бы наблюдал за ней, если бы ему не помешали: во дворе неожиданно появилась толстая дама с белой собачонкой. Аверкин, отпрянув от окна, спросил у нее:
— Простите, мадам… Вы не скажете, где я могу найти хозяина этого дома?
— Там, — указала она. — Вход под аркой.
Утром сыщик узнал, кто живет в подвале, как зовут девушку и где она работает.
С этого дня жизнь его осложнилась. Днем Аверкин занимался своими обычными делами, а под вечер, словно на свидание, спешил к заводу «Айваз» и ждал, когда появится Катя Алешина. Чтобы не быть узнанным, он менял пальто, шапки, шляпы, приходил то в очках, то с наклеенными усами, то с бородкой.
Катя обычно появлялась на улице после того, как расходились последние рабочие со смены. И всегда шла одна, без подруг и товарищей. Это затрудняло слежку, но Аверкин не огорчался: «Хорошо, что никого нет, значит, свободна». Стоило ей показаться из проходной, как у сыщика начинало учащенно биться сердце. Эх, если бы он мог подбежать к ней, подхватить под руку и пойти рядом! А тут приходилось прятаться и невидимкой следовать за девушкой по темным улицам и переулкам.
За две недели слежки сыщик узнал адреса двух новых конспиративных квартир, но это не радовало его: Аверкин боялся подвести Катю. Он даже начальству своему не доносил о том, что напал на след новых подпольщиков. Не зная, как лучше поступить, чтобы не потерять девушку и в то же время продвинуться по службе, Виталий решил пойти к своему старшему брату — Всеволоду. Тот был ловок на такие дела и мог подсказать, как действовать похитрей.
Всеволод в свои двадцать семь лет сумел добиться многого: он закончил юридический факультет и числился следователем по особо важным делам. Правда, он свысока поглядывал на недоучившегося младшего брата, но с готовностью давал всякие советы, так как сам нередко пользовался услугами охранки. Услышав, что Виталий влюбился в простую работницу, он сперва удивленно вскинул брови, потом снял с переносицы пенсне и захохотал.
— Поздравляю! Блестящее начало карьеры, — сказал он.
— Ты не смейся, — угрюмо буркнул Виталий. — Она бы и тебе понравилась.
ЛОКАУТ
Степанида Игнатьевна, невысокая, рыхлая старушка, принялась тормошить внука, когда на улице едва забрезжил рассвет.
— Вставай, Васек, вставай… Ишь заспался! На работу пора.
Руки у нее холодные как ледышки. Она всю ночь простояла в очереди за хлебом и забежала домой лишь на несколько минут, чтобы обогреться.
Вася лег в постель в первом часу ночи. Он не выспался. Голова была тяжелой, глаза слипались. Керосинка коптила, от копоти першило> в горле.
— Мы бастуем, — сонным голосом сказал юноша и, повернувшись лицом к стене, натянул одеяло на голову.
Это сообщение не удивило бабушку: за последнее время многие цехи Путиловца бастовали. Прижав озябшие руки к теплому чайнику, она ждала, когда закипит вода, и прислушивалась к разноголосому завыванию первых заводских гудков. За сорок лет жизни в Чугунном переулке Степанида Игнатьевна привыкла узнавать их по голосам. Вот загнусавил завод резиновых изделий «Треугольник», его перебил «Тильманс», и гудок его слился с задыхающимся гудком «Анчара». Тонко запела Екатерингофская мануфактура А зычного путиловского баса не было слышно. Старушка встревожилась: этакого еще не бывало. Даже в дни забастовки и то Путиловец гудел в урочное время: авось кто не выдержит безденежья и выйдет на работу. А тут молчок.
— Васек, ваш-то не гудит, не стряслось ли что… Сходил бы на завод.
Юноша отбросил одеяло, приподнял взлохмаченную голову и прислушался. Путиловец действительно не гудел.
«Что же случилось? — не мог сообразить Вася. — Неужели наши захватили кочегарку и не дают включить гудок? А как же солдаты? Не дерутся ли там?»
На заводе работало несколько тысяч солдат, присланных взамен уволенных рабочих. Кроме того, на охране завода стояла рота измайловцев. Солдаты не допустили бы забастовщиков к кочегарке.
Вася соскочил с топчана, быстро оделся и, не умываясь, хотел было бежать на улицу, но старушка удержала его:
— Куда же ты, шальной? Чайку хоть выпей.
Игнатьевна наполнила кружку кипятком, — подкрашенным брусничным настоем, и положила на стол черный ржаной сухарь.
Обжигаясь, юноша торопливо глотал несладкий чай и с хрустом жевал сухарь.
В доме уже проснулись все жильцы. Наверху скрипели половицы. За стеной на кухне слышались всплески воды, с другой стороны доносились натуженный кашель и детский плач. Дом был наполнен людьми от подвала до чердака. Чуть ли не в каждой комнате ютилось по две-три семьи, а одинокие рабочие снимали в этих семьях углы и койки. Лишь Вася с бабушкой жили в отдельной клетушке у кухни, так как хозяин дома, бакалейщик Хомяков, приходился им каким-то дальним родственником.
Игнатьевна тоже уселась пить чай и искоса поглядывала на повзрослевшего внука. Сейчас он был особенно похож на своего отца. Он так же хмурился, сдвигал густые брови. Прядка чуть вьющихся каштановых волос спадала на высокий лоб, а на твердом, словно раздвоенном подбородке резко выделялась ямочка.
«Весь в Степана, — думала Игнатьевна. — Такой же серьезный, в плечах раздался и ростом — мужчина. Только худущий очень. Подкормить бы надо. Ведь только семнадцать лет миновало. Расти еще будет».
— Надолго ли забастовали? — спросила она.
— Не знаю, — хмурясь, ответил внук. — Директор прогнал наших делегатов и фронтом грозился. Подумаешь, испугал! Решили не выходить сегодня.
— Значит, весь завод забастовал? — удивилась Игнатьевна. — А где мы с тобой денег возьмем? Мне уж и хлеб покупать не на что, и за квартиру не плачено…
В это время с улицы кто-то постучал в стенку.
Вася нахлобучил на голову картуз и, на ходу надевая куртку, выбежал на крыльцо.
По всей ширине переулка, как в обычное рабочее утро, шли мужчины и женщины. Темный от сажи снег поскрипывал под ногами.
Невдалеке от крыльца, залихватски сдвинув старенькую барашковую шапку набекрень, в тужурке нараспашку стоял скуластый парень — Дема Рыкунов. Он лишь на полгода был старше Васи, но казался намного взрослей его, так как был шире в плечах и выше почти на голову. Впрочем, и Кокорев не мог пожаловаться на рост: среди ровесников в Чугунном переулке, после Демы, он считался самым высоким.
— Чего на заводе? — спросил Рыкунов.
— Кто его знает, может, с солдатами дерутся, — высказал свою догадку Вася.
— Пошли быстрей!
Рыкунов славился своей силой. В Чугунном переулке никто из ребят не мог его одолеть. В кулачных боях Дема смело шел против трех человек и побеждал. Побаивался он только своего угрюмого отца — одноглазого вагранщика — и робел при Савелии Матвеевиче — старом кузнеце, у которого работал молотобойцем.
Вася давно знал Рыкунова, но по-настоящему сдружился с ним лишь на заводе. В старокузнечный цех юноша попал, когда ему шел пятнадцатый год. Бабушка тогда служила чаеварщицей в кузнице. Она уговорила мастера принять внука на обучение.
Вася таскал уголь для горнов, подметал окалину у наковален, складывал в штабеля негодные, лопнувшие поковки и бегал по мастерским с поручениями мастера.
В первую же неделю озорные молотобойцы сговорились подшутить над новичком. Кто-то из них нажег в горне клещи и, кинув их на землю, крикнул:
— Эй, мальчик, а ну, живо… подай-ка клещи!
Вася поспешил исполнить просьбу, а озорные молотобойцы следили за ним, ожидая, что парнишка сейчас испуганно взвизгнет и отдернет руки от накаленного железа. Вот будет потеха!
Забавы не получилось. Схватив клещи, Вася лишь вздрогнул, но не выронил их. С бледным лицом, он молча окунул руки в стоявший рядом чан с сизой от окалины водой и только тогда с трудом разнял пальцы.
Руки саднило. От боли и обиды хотелось плакать. Чтобы не показывать слез, Вася ушел в дальний угол кузницы, спрятался за кипятильником. Он не слышал, как старый кузнец, которого в цехе все величали Савелием Матвеевичем, изругал озорников, не видал, как старик с сердито распушенными усами раскрыл свой шкафчик и достал с полки небольшой пузырек с подсолнечным маслом.
Подойдя к Васе, Савелий Матвеевич приказал:
— Показывай, что с руками.
Спекшаяся кожа на ладонях и пальцах мальчика вздулась волдырями. Кузнец покачал головой:
— Вот ведь мерзавцы что наделали! Набилось тут всякой шантрапы: маклаки, дворники, приказчики да купчики разные. От войны прячутся. Им ведь не работа нужна, а отсрочка от окопной жизни. А тут человека заработка лишили. Нашел перед кем характер показывать. Узнает мастер, что руки пожег, — выгонит из мастерской. Ему здоровые нужны.
Савелий Матвеевич осторожно смазал Васе ладони и пальцы подсолнечным маслом.
— Чуть обсохнет, перевяжешь, — посоветовал он. В лице парнишки ему почудилось что-то знакомое. — Чей будешь-то?
— Кокорев, — ответил Вася.
— Не Степана Дмитриевича сын?
— Его.
— Знавал я твоего отца. Первый котельщик был. Наших кровей человек. За рабочий народ пострадал. А мать что делает?
— Умерла недавно, на работе простыла.
— Та-ак, — протянул Савелий Матвеевич, — полный сирота, выходит. С кем же теперь живешь?
— С бабушкой. Она чаеварщицей через ночь работает.
— В школу ходил?
— Начальную кончил.
— Грамотен, значит? Это хорошо. — Кузнец добрыми глазами смотрел на Васю. Помолчав некоторое время, он предложил: — Вот что мы с тобой сделаем. С такими руками ты дней на десять не работник. Давай-ка, чтоб начальство не заметило, перевяжем бинтом да рукавицы натянем. Я тебя в ученики беру. С мастером договорюсь сам.
Савелий Матвеевич помог Васе забинтовать каждый палец в отдельности, отдал ему свои рукавицы и позвал Дему Рыкунова.
— Вместе работать будете. Знакомьтесь.
— Я его знаю, — сказал Вася. — В одном переулке живем.
Савелий Матвеевич был знатоком кузнечного дела. Самые точные и сложные заказы поручались ему. Старший мастер недолюбливал кузнеца за независимый характер и за разговоры, которые Лемехов вел с рабочими, но увольнять его не решался: «Где еще добудешь такого работника? Кузнец наивысшей категории!»
Мастер старался не замечать своенравия Савелия Матвеевича и не сталкивался с ним по пустякам. Кокорева он зачислил в ученики без возражений: «Пусть подучит еще одного, умелых работников не много осталось».
Вася первое время подсыпал уголь в горны и следил за дутьем, чтобы железные болванки нагревались равномерно. Он любил горячие минуты нелегкого кузнечного труда, когда мастеровые выхватывают из горна раскаленную почти добела болванку, укладывают на наковальню и начинают обрабатывать.
В цехе поднимался такой перезвон, что вздрагивали закопченные окна и дрожала земля. Савелий Матвеевич своим молотом отбивал мелкую дробь, указывал, куда надо ударить, а молотобойцы, взмахивая тяжелыми кувалдами, ухая, били по вязкому искрящемуся железу. Горячая окалина разлеталась во все стороны…
Это было какое-то буйное веселье спорого труда. Длилось оно минут пять-шесть. За это время вытянувшаяся, изменившаяся болванка, остывая, теряла цвет, становилась темно-вишневой, и ее вновь закладывали в горн для нагрева.
Взмокшие молотобойцы, тяжело дыша, подходили к баку с водой и утоляли жажду большими, жадными глотками. А Савелий Матвеевич, который не любил пить во время работы, говорил Васе:
— Только ты не думай водохлебствовать. Сила — она лишь в сухом теле держится.
Работали в кузнечном цехе с рассвета до сумерек. И только в субботу рабочий день заканчивался раньше. В субботу обычно бывала получка. Многие рабочие отправлялись гулять в ближайшие трактиры: кто в «Марьину рощу», кто в «Финский залив», а кто в «Ташкент» или «Россию». Любители выпить за чужой счет не раз зазывали и Василия:
— Эй, новичок, обмыть бы пора работенку. А то имени не получишь и в кузнецы не выйдешь.
Всякого новичка они звали «чудаком» либо «пскопским» до тех пор, пока тот не пропивал с ними всю свою получку, и только после этого его величали по имени, а иногда даже и отчеству. А если человек скупился на водку, ему устраивали всякие каверзы: гвоздями прибивали к верстаку рукавицы, прятали инструменты. Добивались они угощения и от Васи, но однажды Савелий Матвеевич строго предупредил вымогателей:
— Не цепляться к парню! Вам гулять, а он сирота — сам себя одевай, обувай, да еще бабку старую корми. И делу не вам его обучать. Ясно?
— Понятно, Савелий Матвеевич, да мы что… мы ничего… — смущенно забормотал один из подручных. — Пускай паренек работает.
Приставалы боялись Савелия Матвеевича, потому что в цехе люди ценились по мастерству — по умению точно и аккуратно работать. Тот, кто работал небрежно, делал много браку, слыл никчемным человеком и уважением не пользовался. Такому старые рабочие даже рта не давали раскрыть. «Ты сначала инструмент научись держать, — с презрением говорили они, — а потом рассуждай».
В субботу, после получки, Дема с Васей шли в баню, переодевались в чистое и всякий раз задумывались: куда же им пойти? Они знали, что некоторые заводские парни ходят в Огородный переулок играть в орлянку, другие же компаниями отправлялись в Екатерингофский парк задевать девушек-копорок и горланить под гармошку песни, а третьи — разбредались по трактирам пьянствовать.
Васе нравились туманные картины про войну, сыщиков и разбойников, которые показывали в кинематографе. Однажды он уговорил Дему съездить на Петроградскую сторону. Там, за Невой, был огромный зверинец, а рядом с ним — Народный дом, с кривыми зеркалами, «чертовым колесом», разными играми на призы, качелями и «американскими горами».
Дема поехал с неохотой. Он не любил ездить в трамвае по городу, тут всякий норовит унизить рабочего парня: «Куда прешься? Еще перемажешь кого. Не видишь — люди сидят. Напустят тут всяких, только за карманом поглядывай». Не полезешь же драться с обидчиками, когда городовых полно?
Доехали до зверинца. Отдав по двугривенному за входные билеты, парни часа два разглядывали диковинных зверей и птиц. Покормили морковкой слониху, посмеялись над бурым медведем, вытворяющим всякие штуки, чтобы выпросить конфетку, и долго стояли у клетки с обезьянами, похожими на маленьких уродливых человечков.
Съев по горячему бублику у входа, парни пошли в Народный дом, светившийся разноцветными огнями.
В саду играла музыка, высоко взлетали качели, кружились бумажные фонарики и седоки на каруселях.
Возле «стреляющей кузницы» толпились подвыпившие посетители, пробовавшие свою силу. То один, то другой размахивался и с придыхом бил молотом по обкованному клину. После каждого удара меж высоких стоек взлетала железная стрела с пистоном на кончике. Если стрела касалась железной перекладины наверху, пистон громко щелкал. Но никому не удавалось разбить пистон. Стрела поднималась на три-четыре аршина и падала.
— Стукнуть, что ли, разок? Чем черт не шутит, — шепотом сказал Дема.
— Давай! Будем платить пополам, — предложил Вася.
Дема уплатил гривенник, взял поудобней в руки длинную рукоятку молота, размахнулся и ударил в центр клина…
Стрела, казалось, долетела до железной перекладины, но выстрела не послышалось.
— Ого! Силен парень! — удивились стоявшие вокруг зеваки. — А ну, еще хвати!
Готовясь ко второму удару, Дема снял куртку, поплевал в ладони, широко расставил ноги и, высоко вскинув молот, ахнул им изо всей силы…
Стрела взвилась к перекладине, и пистон звонко щелкнул.
— Ай да парень! Молодчага, — одобрительно загудели в толпе.
Дема распалился.
— Поставь еще монету! — сказал он Васе.
Третий удар был таким же ловким и сильным.
— Вали, парень, все призы заберешь! — хохоча, советовал кто-то из зрителей.
Дема хотел было ударить четвертый раз, но хозяин «стреляющей кузницы» сердито остановил его:
— У нас больше трех раз не полагается. А призы на выбор: есть портрет императорского величества в золоченой раме, колечко с камушком, книжки про разбойников и сыщиков.
— Бери книжки, — шепнул Вася.
Они взяли потолще книжку о разбойнике Антоне Кречете и три тонкие с цветными обложками про короля сыщиков Ната Пинкертона.
Дема не решался нести книжки домой.
— Спрячь у себя, — сказал он. — Отец у меня неграмотный, книжек боится. Он и у брата Фильки все пожег. В тюрьму, говорит, из-за тебя, подлеца, попадешь. Чтоб ни одной книжки в доме не видел!
Выигранные книжки Вася отнес к себе в каморку. Вечерами после работы Дема приходил к нему и спрашивал:
— Почитаем, Васек, а?
Сам он читал с запинками, перевирал слова и ударения, так как в школе учился всего две зимы. Слушать его было скучно и утомительно, поэтому пришлось читать вслух Васе.
Книжки про сыщика оказались занятными, а «Антон Кречет» обрывался на самом интересном месте.
— Надо продолжение добыть. Поехали в Народный дом, — предложил Дема в субботу. — Теперь-то я приловчусь бить по клину.
В Народном доме они нигде не останавливались, а пошли прямо к «стреляющей кузнице».
Растолкав зевак, Дема купил три билета. Дождавшись своей очереди, он снял куртку, бросил ее на руки Васе и не спеша подошел к молоту. Его движения были размеренны, как на работе. Ударил раз — и стрела, взлетев до перекладины, разбила пистон. Второй удар был таким же успешным. А в третий раз стрела чуть не выбила перекладину.
В толпе от удивления только ахали:
— Вот это мастак!
— Молодой, а силищи сколько!
А хозяин «стреляющей кузницы» опять обозлился:
— Довольно, будет тебе. Испортишь еще. Сам двугривенный дам, только отстань, не приходи больше.
— Вы не бойтесь, — сказал ему вполголоса Вася. — Мы у вас других призов не возьмем. Нам только книжки нужны. А когда прочтем, то вернуть можем.
— Вернете? — не поверил тот. — Как бы не так! Знаю я вашего брата. Приловчились, а теперь, верно, на толкучке моими книжками торгуете.
— Вот, ей-богу! Сами читаем.
— Ой, что-то не верю. Ну ладно, берите выигранное, а когда вернете, дам четыре билета — два ему и два тебе.
Чтобы получить призы на все четыре билета, Дема в цехе стал показывать Васе, как надо бить кувалдой по клину. Это заметил Савелий Матвеевич.
— В молотобойцы, что ли, дружка готовишь? — спросил он.
— Не-е…
Дема рассказал, как они добывают книги у владельца «стреляющей кузницы». Савелий Матвеевич внимательно выслушал его, покачал головой и сказал:
— Этот хитрец вас для обмана публики скоро начнет показывать. Мол, смотрите, есть парни, которые легко призы получают, не жалейте только гривенников. Такие, как он, ловки — вмиг жуликом сделают. А какие книжки у него?
— «Антон Кречет», «Палач города Берлина», «Антонио Порро», — начал перечислять Вася.
— Н-да-а, начитаетесь всякой дребедени, и работа в голову не пойдет, легкой жизни захочется. Вот что, дружки-приятели, бросайте-ка ходить к своему обдувателю, если не желаете со мной поссориться. А книжки мы без него достанем. Я тоже любитель почитать.
На другой день Савелий Матвеевич принес томик Пушкина.
— Начните читать «Дубровского», — сказал он Васе.
Парни вместе прочли весь томик и, вернув его, попросили:
— Нет ли еще чего-нибудь такого?
— Найдем, — ответил Савелий Матвеевич и дал им «Тараса Бульбу».
Зимой кузнец взял Васю к себе в подручные и стал посвящать в секреты ремесла. Ему нравился серьезный и быстро соображающий юноша. «Сделаю его мастером, — решил Савелий Матвеевич. — Ум бороды не ждет».
Однажды он позвал Васю к себе домой и там, достав несколько брошюрок из тайничка, сказал:
— Только чтоб никому! Понял? Если схватят, скажи — нашел. Иначе и мне, и тебе тюрьма. Разбирайся сам втихомолку. А потом потолкуем, объясню непонятное.
— И с Демой нельзя?
— Ну, с ним, пожалуй, можешь, только осторожней.
По вечерам, когда бабушки не было дома, Вася с Демой запирались в каморке, зажигали пятилинейную лампу и читали книжки, от которых замирало сердце. Порой они запутывались в мудреных словах и рассуждениях, по нескольку раз перечитывали одни и те же места, стремясь вникнуть в смысл написанного. Но не сдавались, не возвращали недочитанных книжек Савелию Матвеевичу, а упорно одолевали их.
Однажды, когда старый кузнец в обеденный перерыв уселся в дальнем конце цеха закусывать, юноши пристали к нему:
— Савелий Матвеевич, а кто такие книжки пишет?
— Ученые люди, революционеры-подпольщики, — негромко ответил кузнец. — В девяносто пятом году мне довелось одного видеть. В Огородный переулок он приходил. Лениным звали. Вот это человек! Самое трудное умел объяснить так, что любой неграмотный поймет.
— А где он теперь? — поинтересовался Дема.
— За границу уехал, от жандармов скрывается.
— А чего этот Ленин добивался?
— А того, чтобы вот ты, рабочий человек, понял главную линию и знал свое место в жизни. Раз мы производим все — должны всем и владеть. А паразитов — долой, чтоб не сидели на нашей шее. Ясно?
— Ясно, — не очень твердо ответил Дема.
Иногда кузнец давал парням поручения: то пронести на завод листовки и рассовать их по шкафикам, то собрать деньги для передачи путиловцам, попавшим в политическую тюрьму. А в дни забастовок, когда трусы не подчинялись большинству и продолжали работать, он говорил:
— Ну-ка, ребята, шуганите их из цеха.
«Что же сегодня могло произойти на заводе?» — недоумевали Дема с Васей.
У главной проходной они увидели возбужденную толпу. Ворота были заперты, на завод охрана никого не пропускала. На столбах и заборах белели объявления, вызывающие ропот и ругань рабочих.
— Это они, проклятые, в отместку локаут объявили. На солдат надеются.
— Никто не ходи за расчетом! Голодом нас не испугаешь! И так ремни на последнюю дырку затянули…
Дема, не понимая значения слова «локаут», начал протискиваться к воротам и потянул за собой Васю. Добравшись к объявлению, он вслух прочел сообщение дирекции о том, что завод закрывается, что рабочие всех мастерских с 22 февраля получают расчет.
— От ворот поворот, значит. Вот она какая штука, этот локаут. Крепко придумали.
— Набастовались на свою голову! — сказал стоявший рядом бородач. — Где теперь работу найдешь? Передохнем с голоду…
— С голоду-то что, вот на фронт погонят, узнаешь тогда, как прибавку просить, — вторил ему молотобоец. — Подбили смутьяны чертовы! А что нам, если гривенник или четвертак прибавят? За ценами все равно не угонишься.
— Тебе-то что — корову и огород имеешь. А другим как? Ребятишки с голоду пухнут.
— Эх вы, путиловцы! — с презрением произнес слесарь из паровозной мастерской. — Прочли листок и струсили. Может, в ноги генерал-директору пойдете кланяться? Сходите, он это любит.
— Не выйдет им, — злобно сказал рабочий в замасленной кепке. — Нас тридцать тысяч, заставим завод открыть, не позволим издеваться!
— Ломай ворота!
— Стой, товарищи… Стой!
У ворот появилась группа старых путиловцев. Они сдерживали толпу. Среди них Дема с Васей заметили и Савелия Матвеевича.
На скамейку поднялся высокий клепальщик из лафетно-штамповочной мастерской.
— Товарищи! Не галдеть… Спокойно! — выкрикнул он в толпу. — Нас не запугают локаутом. Мы по всем заводам пойдем, весь город поднимем. Но действовать надо организованно. Первым долгом выберем стачечный комитет. Есть предложение — от каждой мастерской по человеку. От паровозостроительной выдвигаю Васильева.
— Правильно, подходящий человек, давай Васильева! — согласились паровозники и дружно подняли руки.
— От медно-котельной кого?
Котельщики назвали фамилию своего представителя и проголосовали за него.
Когда очередь дошла до старокузнечной, Дема с Васей в один голос закричали:
— Лемехова! Савелия Матвеевича!
Никто не возражал. Кузнецы знали, что Савелий Матвеевич сумеет постоять за них, и с готовностью подняли руки.
После голосования Лемехов подозвал к себе Васю и Дему.
— Никуда не отлучайтесь, понадобитесь мне, — сказал он.
Выбранные в стачечный комитет ушли в здание больничной кассы. Совещались часа полтора. Потом на улице появился Савелий Матвеевич и кого-то стал искать глазами.
— Нас, наверное, — догадался Вася.
Савелий Матвеевич отвел их в сторону и сказал:
— Слушайте внимательно. Решение стачечного комитета такое: остановить фабрики и заводы за нашей заставой и разослать гонцов по городу. Пусть все бастуют. На Выборгскую сторону человек десять поедет. И вы с ними. Расскажете там про наши дела и призывайте поддерживать стачку. Только не теряйтесь, держитесь смело, как положено путиловцам, помните, что вы делегаты большого завода.
Савелий Матвеевич помог парням разыскать едущих на Выборгскую сторону котельщиков и еще раз предупредил:
— Только не дурить! Не забывайте, кем посланы.
ЗАПРАВСКИЙ ОРАТОР
Трактир «Долина» находился на Сампсониевском проспекте. Сюда то и дело забегали рабочие: одни — чтобы попить чайку, другие — согреться рюмкой водки или побеседовать с товарищами за кружкой пива.
Когда четыре путиловца вошли в «Долину», в большом зале под потолком уже плавали слоистые облака табачного дыма. Трактир был заполнен рабочими вечерних смен, забастовщиками и безработными. На столиках виднелись пузатые фаянсовые чайники, дымящиеся стаканы, кружки с пивом, дешевые закуски. Люди возбужденно разговаривали между собой и на пришельцев не обращали внимания.
— Побудьте пока у дверей, — сказал старший из котельщиков. — Погляжу, нет ли тут знакомых.
Он прошел между столиками, вглядываясь в лица. У одного из столиков остановился и крепко пожал руку рослому усачу, а затем и его товарищам.
Выборжцы потеснились, усадили гостя рядом и начали расспрашивать, какими ветрами занесло жителей Нарвской заставы в другой конец города. Узнав о локауте, усач поднялся на табурет и, замахав шапкой, выкрикнул:
— Товарищи, к нам путиловцы пришли! Послушайте, что с ними вытворяют.
Все головы повернулись в сторону путиловцев.
— Сюда… к нам подсаживайтесь! — послышались отовсюду голоса.
Выборжцы гостеприимно освободили места у столиков, усадили путиловцев и, обступив их со всех сторон, засыпали вопросами:
— Локаут? Всех до одного за ворота? Что ж теперь делать будете?
— На фронт, что ли, погонят?
— Говорят, солдат к вам пригнали?
И тут же возмущались:
— Тридцать тысяч мастеровых за ворота выгнать! Что же это такое делается? Жить-то с чего? По меньшей мере сто тысяч голодных ртов прибавится!
— Обнаглели заводчики. Запугать нашего брата хотят, чтоб пикнуть никто не посмел. У них сговор, а мы врозь действуем. Пора кончать с такой жизнью.
— Верно! Мы за этим и пришли к вам, — отвечали путиловцы. — Сегодня за Нарвской заставой будут остановлены все фабрики и заводы. А мало будет — топки на электростанциях загасим, без воды и света оставим хозяев. Пусть попробуют без нашего брата обойтись.
— Дельно! Так и следует. Пошли с нами на «Старый Лесснер».
— На «Нобелевский» сперва.
— На «Эриксон»!
Каждому хотелось увести путиловцев на свой завод. Но тут появился невысокий человек в замасленной куртке и кожаной фуражке. Его, видимо, вызвал усач, куда-то исчезавший на время.
— Спокойней, не горячиться, товарищи! — подняв руку, потребовал пришедший. По манере держаться и говорить чувствовалось, что этот человек привык быть вожаком. — Доверьте стачечному комитету обо всем дотолковаться с путиловцами, а здесь не место решать такие дела…
— Это верно, не сообразили малость.
— Организованность, товарищи, главное оружие рабочего класса…
Пока представитель стачечного комитета говорил, усач мигнул путиловцам, чтобы те потихоньку перешли в соседнюю комнату.
Закрыв за собой дверь, он доверительно сообщил:
— Попало мне за то, что раньше времени шум поднял. Из районного комитета здесь были, вон в той боковой сидели. А теперь придется в другое место пойти.
Он провел их через запасный ход и какие-то захламленные дворы в полутемное подвальное помещение. Там путиловцев поджидали большевики Выборгской стороны.
Расспросив о делах за Нарвской заставой, мужчина, носивший очки в металлической оправе, сказал:
— Первым делом вас к работницам придется послать. Завтра женский день. Пусть увидят, что путиловцы поднялись. Это им смелости прибавит. Кто из вас к текстильщицам пойдет?
— Ну, хоть мы, — согласились котельщики.
— Чудесно. А этих красавцев, — указал он на Васю с Демой, — к «Ландрину» пошлем, а потом на «Новый Айваз». У них и проводница под стать…
Он повернулся к девушке, сидевшей у окна.
— Забирай, Катя, своих.
Кокорев с Рыкуновым не ждали, что их пошлют с девушкой. Но возражать было неловко. Пропустив Катю вперед, они вышли за ней на улицу.
«Опозоримся, — досадуя, думал Дема. — Дядьке очкастому намекнуть бы, что выступать не умеем… Может, выручил бы. А с девчонки какой прок? У самой душа в пятки уйдет». На всякий случай он все же подравнял шаг с девушкой и спросил:
— А что нам на фабрике делать придется?
— Как что? — удивилась она. — Я вызову Самсонову, она работниц соберет, а вы речь скажете…
Услышав слово «речь», Дема даже присвистнул:
— Вот так раз! Какую такую речь?
— Самую простую, какая выйдет.
— А если собьемся или еще что?
— Не беда. Там все свои будут. Да и товарищ подскажет.
— Нет, уж пусть тогда он первым. Вася и книги читает, и язык у него подвешен…
— Что-то я не заметила, — покосившись в сторону молчавшего, сумрачно шагавшего Кокорева, засмеялась девушка. — По-моему, ваш Вася язык проглотил.
— Не горазды мы говорить, — заступился за товарища Дема. — Если бы кувалдой или кулаком — это пожалуйста. А речам не обучены. Вам-то, конечно, привычней… да и полегче женщине с женщинами. Может, выскажетесь за нас, а? Мы вам все растолкуем.
— Ну как я могу за вас? Я ведь тоже никогда речей не произносила.
Дема предложил вернуться к котельщикам и прихватить еще кого-нибудь, но Вася буркнул:
— Не надо, обойдемся без них.
Вскоре друзья почувствовали сладковатый запах конфет, распространявшийся по всей улице из окон высокого фабричного здания.
— Вот и «Ландрин», — сказала Катя. — Вы постойте здесь…
Она прошла вперед и скрылась в проходной.
— Ох, и оскандалимся же мы сейчас! — сказал Дема, с опаской поглядывая на фабрику. — Выбежит таких, как она, сотни две, а мы с тобой — ни бе, ни ме, ни кукареку.
— Тебе-то чего? Ты, по-моему, уже наловчился болтать. Без запинки всякую чепуху молол.
— Ага-а, завидно стало? Я, брат, сразу ее приметил, — признался Дема. — Вот, думаю, девушка, если б с такой подружиться — пешком бы не поленился сюда ходить.
Катя вернулась минут через двадцать.
— Все устроено, — сказала она. — Нас через проездные ворота пропустят. Они в упаковочной собираются, от каждого цеха по нескольку человек.
Высокие ворота оказались чуть приоткрытыми. В щель сначала проскользнула девушка, за ней бочком протиснулись и путиловцы.
Они прошли мимо сторожа и очутились в длинном складском помещении, где рядами стояли пестро раскрашенные жестяные банки, грудились ящики и пачки оберточной бумаги.
Здесь путиловцев уже поджидали работницы. Небольшая черноглазая женщина с белой косынкой на голове о чем-то пошепталась с Катей и предложила:
— Давайте начнем, а то еще Буркач сюда заглянет… И без шума, — предупредила она. — К нам путиловцы пришли. Зачем — они вам сейчас сами расскажут…
Черноглазая обернулась к парням и жестом пригласила подойти ближе.
— Говори первым, — подтолкнул Дема товарища.
Кокорев снял шапку и, приблизясь к сидящим, негромко заговорил:
— Товарищи женщины, нас прислали к вам тридцать тысяч путиловцев. Сегодня нас всех не пустили на завод. А за что? Сначала забастовало несколько мастерских. Потребовали принять на работу зря уволенных и повысить расценки. Директор завода — генерал Дубницкий — не стал слушать, прогнал наших делегатов и пригрозил закрыть мастерские. На такую наглость мы объявили забастовку по всем мастерским. А сегодня приходим к воротам и узнаем: получай расчет и иди куда хочешь. Вам нечего объяснять, что это значит. Да еще грозятся на фронт отправить. Мы воевать не боимся, не из трусливых. Только незачем нам за буржуев кровь проливать. Мы еще подумаем, кого бить следует…
У Демы Рыкунова даже рот приоткрылся от удивления. Вот так Вася! И где только таких слов нахватался? Наверное, все листовки запомнил…
Гордясь своим другом, Дема слегка выпятил грудь и, подбоченясь, стоял с гордым видом: глядите, мол, какие мы, путиловцы!
Женщины, поглядывавшие на него, невольно думали: «Ну, если там, на Путиловце, хотя бы тысяча таких здоровяков, держись тогда полиция — все разнесут. С такими и против казаков не страшно выйти».
Вася говорил недолго и закончил свою речь призывом:
— Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. Бросайте работу, выходите завтра на улицы и присоединяйтесь к нам.
Работницы хотели было захлопать в ладоши, но черноглазая остановила их:
— Ч-ш-ш… Тише! Без хлопков обойдемся. Путиловцы правильно говорят. Довольно терпеть. Завтра наш Женский день. Сговаривайтесь по всем цехам не выходить на работу. Хватит господ конфетами кормить. Пусть перцу попробуют. Что скажем путиловцам? — спросила она у присутствующих. — Поддержим их?
— Поддержим, — ответили женщины.
Прощаясь, работницы пожимали руки Кокореву, Рыкунову и давали советы, на какие фабрики им еще следует пойти. Одна из них сунула Васе небольшую жестяную коробку монпансье и шепнула:
— Барышню свою угостите… и чаще заходите к нам.
На улицу Кокорев вышел повеселевшим. От его хмурого вида не осталось и следа, глаза светились, щеки пылали.
— Куда теперь? — весело спросил он у Кати.
— К нам на «Айваз», — ответила она.
Вася вытащил из кармана конфеты и протянул их девушке.
— Это вам от нас обоих.
Катя тотчас же раскрыла коробку, чтобы угостить путиловцев леденцами, и в это мгновение заметила на другой стороне улицы длиннолицего парня, с которым ехала в конке. Парень стоял спиной к ним и делал вид, что читает афиши, наклеенные на заборе. Сомнений больше не было — за ней следили, она всюду таскала за собой шпика. Подвела и райкомовцев, и этих парней. Нужно было немедля предупредить путиловцев.
Протянув им монпансье, она сказала вполголоса:
— Угощайтесь. Только не оборачивайтесь. На той стороне стоит долговязый парень с поднятым воротником. Это шпик. Наверно, был в «Долине». Что теперь делать?
— Стоило бы отучить ходить по следу, — сказал Вася.
— Верно, — подхватил Дема. — Сделаем так: вы идите на «Айваз», а я останусь и посмотрю, за кем он пойдет. Если за вами, то нагоню где-нибудь на пустыре и так намну бока, что и дорогу сюда забудет.
— Только осторожней, у таких оружие может быть, — предупредила Катя.
— Будьте спокойны, зря кидаться не стану. Если не побью, то уведу за собой. Пусть походит. Без полицейских он меня не возьмет, да и струсит пойти туда, куда мне захочется. — Говоря это, Дема крепко пожал руку девушке, затем своему приятелю и посоветовал: — Ты, Вася, в случае чего не оставляй Катюшу одну, проводи прямо до дома и адресок запомни. Может, в гости когда позовет.
— Пожалуйста. В любое воскресенье заходите, — сказала девушка.
Кокорев хотел было взять ее под руку, как это делают провожатые, но смелости не хватило, и он пошел рядом. А Дема круто повернулся и зашагал в сторону. Проходя мимо парня, читавшего афиши, он внимательно всмотрелся в него. «Никак, Мокруха? — удивился он. — Ах, гадина, шпиком стал!»
Шпик оказался знакомым. Его отец держал трактир у Красненького кладбища.
Дема завернул за угол в переулок и, притаясь, стал наблюдать в узкую щель меж стеной и водосточной трубой. Мокруха, постояв некоторое время у афиши, огляделся по сторонам, прошел шагов двадцать вперед и юркнул за ворота. Вскоре он вновь появился, но уже не в кепке, а в серой барашковой папахе. И под носом у него виднелись темные усики.
«Ну и ловок! — изумился Дема. — Прямо оборотень. Жаль, у меня сменки нет. Разве шапку на другую сторону вывернуть?.. Нельзя! Еще приметней буду. Лучше щеку повязать».
Он снял закрученный на шее шарфик, повязал щеку, будто ее раздуло флюсом, и пошел следом за Мокрухой.
Сыщик шагал, скособочась и волоча правую ногу. Он явно следил за Алешиной и Кокоревым. Как только они прошли под железнодорожный мост и скрылись из виду, он мгновенно перестал хромать и чуть ли не бегом устремился вперед.
Дема не пошел за ним, а поспешил на железнодорожную насыпь, отсюда удобно было наблюдать. Сыщик не сразу вышел из-под моста. В сквозные пролеты между шпалами было видно, как он стоит, раскуривает трубку, видимо выжидает, чтобы появились пешеходы.
Мокруха показался на панели, когда Катя с Васей ушли далеко.
Дема решил не бежать следом за сыщиком. По шпалам он добрался до Сердобольской улицы и там еще с насыпи увидел, что Алешина с Кокоревым прошли через пролом в заборе в Лесной парк. «Зачем они туда? — недоумевал он, но тут же сообразил — Мокруху, видимо, заманивают». Он бегом спустился с насыпи и поспешил к парку.
Лесной парк по всем направлениям был изрезан лыжными следами и узкими тропинками, протоптанными в глубоком снегу. Только прямая дорожка оказалась несколько шире. Дойдя до скамейки, Катя с Васей уселись рядом и осторожно стали поглядывать по сторонам: не прошел ли за ними следом шпик. Пора было избавиться от него, так как до завода «Айваз» оставалось не более десяти минут хода.
На город уже наползали ранние зимние сумерки. В парке сгущались тени, нелегко было разобрать, что творится за стволами дальних деревьев.
Оглядевшись вокруг, Вася пожал плечами.
— Ни шпика, ни Демки. Значит, отстал.
Вдруг Катя вцепилась ему в руку.
— Вон там, левей дорожки, кто-то пробежал и спрятался за деревом.
Вася смотрел прямо перед собой.
— Сидите здесь, — сказал он, — пойду проверю. Если это шпик, то Дема идет сзади и не даст ему убежать. Вдвоем мы отделаемся от него.
— Только осторожней, у него оружие может быть, — еще раз предупредила девушка.
Аверкин первым увидел приближавшегося путиловца и не мог понять: почему девушка осталась на скамейке, а парень уходит? Неужели заметил? На всякий случай он решил достать браунинг.
Аверкин хотел было сунуть руку в задний карман брюк, как вдруг услышал позади хруст снега. Он обернулся и, увидев перед собой рослого и широкоплечего парня с повязанной щекой, прижался спиной к дереву.
— Ты за кем, Мокруха, подглядываешь? — делая еще шаг, спросил Рыкунов.
— Проходи мимо, не то… — пригрозил Аверкин, рывком вытаскивая браунинг.
Но вскинуть пистолет ему не удалось: Дема прыжком сбил его с ног и, навалившись всем телом, с такой силой стиснул запястье, что рука невольно разжалась и браунинг выпал на снег.
Подоспевший Кокорев подобрал пистолет и, как только сыщик вздумал закричать, забил ему рот снегом.
Длинное Мокрухино пальто было застегнуто на все пуговицы. Вдвоем они завернули его полы выше головы и связали их. Аверкин словно попал в мешок. Кричать бесполезно: подбитое ватой пальто заглушало звуки.
Чувствуя, как парни связывают его ноги ремнем у щиколотки, шпик в страхе думал:
«Что же они со мной сделают? Проклятая девка, это она натравила их на меня! А я еще жалел ее…»
Связав Мокруху, Дема сказал Васе:
— Уходи с ней, я тут один справлюсь.
Взвалив сыщика на спину, Рыкунов понес его в глубь парка. «Куда же мне его девать? — размышлял он по пути. — В снег кинуть или в кусты? Не найдут, закоченеет еще от холода. Вроде человека убьешь. А оставить на виду— раньше времени развяжут».
Впереди путиловец заметил огоньки. «Живут, что ли, там? — подумал он. — Надо поглядеть. Нет ли какого сарая?»
Дойдя до строений, Дема повернул к дровяным сараям. Дверь одного из них оказалась без замка. Путиловец открыл ее и, войдя в сарай, свалил свою ношу на опилки.
Придавив сыщика тяжелыми козлами и пожелав ему спокойной ночи, Дема запер дверь на засов и ушел,
Аверкин некоторое время не шевелился. Куда его бросили? Он ничего не понимал. Может, вернутся опять, будут выпытывать: кого он выследил, какие сведения передал охранке? А что им сказать? Кто поверит, что он ни слова не говорил начальству об Алешиной?
«Как же я глупо попался. И главное— кому! — злился на себя Аверкин, ворочаясь на мерзлых опилках. — Позор, если в охранке узнают!»
Набрав полную грудь воздуху, Аверкин напрягся и услышал треск разрываемой материи. Сжав зубы, он напружинился еще больше. Сукно тягуче затрещало… Вскоре Аверкин почувствовал приток свежего воздуха.
Пальто треснуло в нескольких местах, пуговицы были вырваны с мясом. Освободившись от пут, Аверкин огляделся. Слабый свет проникал откуда-то сверху. Вокруг было тихо, только издалека доносились гудки паровоза.
По груде поленьев сыщик вскарабкался на сеновал, там было небольшое полукруглое окно, выходившее на крышу. Он открыл его и, с трудом протискавшись, выполз на заснеженный скат.
Сарай был невысоким. Его обступали деревья. Соскользнув, как на салазках, вниз, Аверкин без труда выбрался на дорожку.
В парке сквозь ветви деревьев светила луна. Аверкин вытащил из кармана часы. Стрелка показывала второй час ночи.
ЖЕНСКИЙ ДЕНЬ
Утро было морозное и ясное.
Вася Кокорев не выспался: он очень поздно вернулся с Выборгской стороны, а чуть свет Дема его разбудил.
— Ну как, проводил? — не терпелось ему узнать.
— До самых дверей. Даже окно свое показала.
— А обо мне она не говорила? — поинтересовался Дема.
— Как же! Ну, говорит, и силища у вашего друга, как котенка, сыщика поднял. Мы условились встретиться сегодня на Литейном часов в пять. Она обещала подружку захватить для тебя.
— Почему это для меня?
— Ну, пусть будет для меня. Не станем же мы с тобой из-за девчонки ссориться?
— Верно, — согласился Дема. — Пошли ребят собирать. Савелий Матвеевич велел женский митинг охранять.
Они вместе обошли знакомые дворы в Чугунном переулке и собрали девятерых самых отчаянных и задиристых парней. Вооружившись кто железной тростью, кто гаечным ключом, всей ватагой вышли на Петергофское шоссе.
По пустырям и переулкам уже двигались шумные вереницы рабочих. Они шли к площади у Нарвских ворот с песнями и выкриками.
— Смотрите, и тетки какие-то топают! — с удивлением сказал Дема, показывая на разношерстную толпу домашних хозяек, размахивающих пустыми кошелками и корзинками.
Это шли намерзшиеся за ночь жительницы деревни Волынки, зря простоявшие с вечера у продуктовой лавки. Злые, невыспавшиеся, они шагали с таким видом, точно собирались разнести по пути все магазины и хлебопекарни.
Городовой, стоявший на углу, видимо, заметил приближавшихся к нему разъяренных женщин, потому что как-то обеспокоенно стал оглядываться по сторонам, а затем, подхватив болтавшуюся на боку шашку, рысцой поспешил в чей-то двор.
— Тикает!
— Теток испугался! — засмеялись парни.
— Ату его!.. Бей корзинками!
И один из них, заложив два пальца в рот, оглушительно свистнул.
— Перестаньте хулиганить! — строго сказал Кокорев. — Попусту не задевайте городовых.
У площади парни разделились: одни остались невдалеке от Триумфальных ворот, а другие отправились к трактиру, где могли засесть полицейские.
На площадь со всех сторон стекались все новые и новые людские потоки. Пришли женщины с очень бледными лицами. Ботинки у них были испятнаны кислотой и на юбках темнели словно дробью пробитые дырки.
— С «Химика», — определил Вася. — А вон те девчонки определенно с тряпичной фабрики, а дальше — текстильщицы.
Опрятных текстильщиц нетрудно было узнать по белым пушинкам, прилипшим к одежде.
В этой огромной толпе женщины осмелели, высказывали то, что накипело на душе у каждой.
— Хуже нашей доли нет! — заговорила работница с глубоко запавшими глазами. — Работай, в очереди стой. Недосыпаем, живем в холоде…
Солдатка поддержала ее:
— Наших мужей на фронте бьют и калечат, а мы здесь как проклятые маемся. Ночь простояла у пекарни. А что детям несу? Слезы да злость свою. Разве этим накормишь? Мужчины, а вы-то чего молчите? На что надеетесь? Довольно терпеть!..
Катя проснулась с таким чувством легкости на душе, какое бывает, когда ждешь радостных событий. «Что же случилось? — не могла понять девушка. — Почему так хорошо? Неужели оттого, что он проводил до самого дома и вновь захотел встретиться?..»
Кого же она захватит с собой? Ведь близких подруг у нее нет. На заводе Катя знает девушек, но все они только знакомы ей, не больше. Может, Наташу позвать?
Наташа Ершина — небольшая, кареглазая девушка, удивлявшая всех своим низким, грудным голосом, — занималась в подполье технической работой. Она выдавала листовки, печатала на машинке для гектографа прокламации, отправляла секретные письма и на память знала шифры. Не раз они вместе выполняли срочные поручения и поздно ночью расходились по домам.
Недавно Наташа даже сказала в шутку:
— Быть нам вековушами. Мы так законспирировались, что не только парней, но и подруг растеряли.
«Позову ее», — решила Катя. Соскочив с постели, она быстро оделась, схватила полотенце и побежала на кухню мыться.
Шипящая струя воды била из крана с такой силой, что брызги разлетались во все стороны. «Значит, заводы бастуют, — определила Катя. — Иначе напор воды был бы слабей».
Потом девушка поставила на плиту чайник и вернулась в комнату.
Стоя перед зеркальцем, она придирчиво вглядывалась в свое отражение. От холодной воды лицо у нее немного зарумянилось и казалось свежим, но под глазами кожа слегка набухла и приобрела синеватый оттенок. Такие синяки появлялись у нее на лице после каждой ночи, проведенной в сыром подвале, и исчезали только днем на свежем воздухе.
В окно постучали. Со двора заглядывала Наташа Ершина.
— Вот, легка на помине! — открыв форточку, сказала Катя. — Заходи, попьем чаю.
— Некогда. И ты собирайся быстрей, дело есть.
— Ну, хоть на минутку.
Наташа спустилась в подвал.
— Нам с тобой поручение, — сказала она. — Пройти вдоль Сампсониевского и узнать, все ли фабрики бастуют.
Она даже не позволила выпить чашку чаю и поговорить о путиловцах.
— Все расскажешь по пути, одевайся!
В это утро Выборгская сторона была неузнаваемо шумной. У закрытых булочных, пекарен и продуктовых магазинов толпились домохозяйки. Они требовали хлеба. Всюду слышались злобные крики. Городовые с трудом сдерживали разъяренных женщин.
Сампсониевский проспект был заполнен народом. Бастующие подходили к работавшим предприятиям, устраивали у проходных митинги и требовали:
— Кончай работу! Все на улицу!
Наташе с Катей то и дело приходилось проталкиваться сквозь толпу.
— Такого еще не было, — раскрасневшись от ходьбы и волнения, сказала Катя. — Кажется, началось. Ой, даже сердце замирает! Неужели сбудется?
— Сбудется, — заверила ее еще более раскрасневшаяся Ершина. — Надо скорей сообщить нашим.
Девушки поспешили к трактиру «Долина», но из райкомовцев они застали только дежурного, сидевшего у телефона.
— Все пошли к народу, — сказал он. — Будут прорываться в центр. Нарвцы уже вышли… Идут к Невскому.
Катя с Наташей решили пробиться к Литейному мосту, но едва они завернули за угол, как попали в толпу, которую теснили конные полицейские.
Откормленные, рослые лошади надвигались на людей, приплясывали, разгоряченно били копытами мостовую и, мотая мордами, роняли с удил пену.
Кто-то из мужчин, прижатых к забору, хлестнул коня по крупу. Конь взвился на дыбы. Осаживая его, полицейский сбил с ног нескольких демонстрантов. Послышались стоны. Кто-то уцепился за ногу конника, пытаясь стащить его на мостовую…
На помощь полицейскому ринулись другие конники. И у забора завязалась свалка.
— Пошли в обход, — оттянув Катю в сторону, сказала Наташа. — Здесь задавят.
Они с трудом вырвались из толпы, вместе с группой работниц через пролом в ограде пробрались в сад, прошли вдоль клиник Медицинской академии, прячась за деревьями от полицейских, и вскоре очутились на набережной Невы.
Во всю ширину заснеженная река была усеяна темными фигурами людей, перебегавших по льду на другой берег.
Девушки тоже спустились по откосу на лед и, прикрывая лица от колкого ветра, побежали по тропинке, петлявшей среди торосов.
Аверкин добрался домой почти под утро. Он долго не мог уснуть, а когда забылся на некоторое время, его разбудили свистки и шум на улице.
Босиком он подбежал к окну и, увидев городовых, разгонявших у магазина возбужденных женщин, с досадой подумал: «Олухи, бабье без шума разогнать не могут». Но, вспомнив, что сегодня Международный женский день, стал торопливо одеваться.
В малоприметном сером полупальто, простой шапке-ушанке сыщик вышел через соседний проходной двор на Загородный проспект и подозвал извозчика, стоявшего на углу:
— На Выборгскую! Полным ходом.
Пока они ехали по Загородному, лошадь бежала хорошо, но ближе к Невскому извозчику то и дело приходилось покрикивать. Люди, шагавшие по мостовой, расступались неохотно.
Скоро пешеходов стало столько, что невозможно было пробиться дальше. Расплатившись с извозчиком, Аверкин свернул к Фонтанке, по набережной пешком добрался до Невского и растерянно остановился на углу. Ему еще не приходилось видеть, чтобы рабочие так открыто несли красные флаги и безбоязненно требовали: «Мира! Хлеба! Долой войну!»
Он пристроился к потоку демонстрантов, двигавшихся от Садовой улицы в сторону вокзала.
На Аничковом мосту конный полицейский, пытаясь вырвать из рук женщины красный флаг, ударил ее шашкой. Разъяренные рабочие стащили его с лошади и прямо с моста бросили на лед.
«Если кто меня опознает, разорвут на куски», — подумал Аверкин.
Нахлобучив на лоб шапку, он проскользнул на Литейный проспект. Здесь поток демонстрантов был не таким густым.
Вдруг Аверкин увидел двух рослых парней, перебегавших на другую сторону проспекта. «Они… вчерашние», — обрадовался он.
— Теперь-то от меня не уйдете, — бормотал сыщик, устремись за путиловцами.
За парнями ему нетрудно было следить: высокий и широкоплечий Рыкунов выделялся в толпе.
У Сергиевской улицы стояла вереница трамваев. Около них толпился народ. Аверкин хотел было позвать на помощь полицейских, но передумал: «Задержу, где меньше народу».
Путиловцы остановились на углу у ограды собора. Они явно кого-то поджидали, потому что, закурив, все время поглядывали в сторону Литейного моста.
Литейный проспект заполняли толпы народа. У остановленных трамваев образовался круговорот. Городовые стремились схватить знаменосцев, а демонстранты отбивали их.
— Не ввязаться ли и нам? — спросил Дема у Васи.
— Подожди, успеешь еще попасть в участок.
Нетерпеливо поглядывая по сторонам, юноши выкурили по две папиросы, Вася полез было в карман за третьей, но в это время возле них появилась невысокая девушка. Низким, грудным голосом она сказала:
— Не оборачивайтесь, стойте, как стояли. Я Катина подруга. Мы вас давно заметили, но не подходим. За вами следит сыщик. Он торчал на том углу, а сейчас перебежал и разговаривает с городовым. Видите, у трамвая с разбитым стеклом?
— И верно, Мокруха, — поднявшись на носки, подтвердил Дема. — Жаль, я его вчера не пристукнул.
— Не ждите нас, уходите, — посоветовала девушка. — В воскресенье приходите к Кате.
Юноши пригнулись, сбежали с панели на мостовую и, затолкавшись в толпе, скрылись за трамваями.
Потеряв из виду парней, Аверкин прошел в здание окружного суда и по телефону передал донесение в охранку о том, что творится на Невском и Литейном. В ответ он получил приказание к девяти часам быть у оперативного дежурного.
Времени еще оставалось много. Аверкин заехал на службу к брату.
Всеволод был озабочен.
— Очень хорошо, что зашел, — сказал он и, подойдя к двери, дважды повернул ключ в замке, — для нас с тобой наступает опасное время. Можно и взлететь высоко, и провалиться в тартарары. Мы сейчас работаем не на того хозяина, — при этом Всеволод понизил голос. — Самодержавию приходит конец. Царь не способен вести войну. Это ясно всем. Недовольство охватило даже высшее общество. Я это знаю из допросов по распутинскому делу. В заговоре замешаны очень крупные и влиятельные люди. Надо быть готовым ко всему. Сегодня ночью и завтра пройдут массовые аресты. Нам с тобой подворачивается случай послужить будущим хозяевам. Я сейчас дам тебе адреса некоторых думских деятелей… Правда, им ничего особенного не грозит, но ты от моего имени предупреди их, чтобы они два-три дня провели вне дома. Я думаю, нам это потом зачтется.
— Но как же я это сделаю? Меня к оперативному дежурному вызывают, — возразил Виталий.
— Не беспокойся, с твоим начальством я договорюсь по телефону. Есть дела поважней. При новой власти могут полететь многие головы. Чужие жизни меня не очень беспокоят, а вот свою хотелось бы сохранить. Для нас с тобой и еще кой для кого очень важно, чтобы архивы охранки и министерства исчезли навсегда. Одна группа для уничтожения их подготовлена. Но мы должны страховаться. Подберешь несколько человек, и если по каким-либо причинам охранка и здание судебных установлений не сгорят, то вы их подожжете сами… да так, чтобы ни одна бумажка не уцелела.
— А если нас поймают?
— Поджигать не обязательно самим. Разве трудно подбить возбужденную толпу? Важно, чтоб под рукой оказался керосин или бензин. Все это ты продумаешь до завтрашнего утра… самое позднее до обеда. И сообщишь мне. Хорошо?
— А сколько на это отпущено денег?
— Сотни по две получите. Только действуйте решительно. Если где-нибудь спасут хоть одну папку, гроша ломаного не дадим.
ФИЛИПП РЫКУНОВ
На крейсере «Аврора», ремонтировавшемся у стенки Франко-русского судостроительного завода, рабочие чуть ли не каждый день видели на шканцах широкоскулого, коренастого матроса, стоявшего с полной выкладкой под ружьем.
— За что его так часто наказывают? — спрашивали они у моряков.
— По дури собственной рябчиков стреляет», — отвечали фельдфебели. — Строптив больно!
А матросы вполголоса говорили:
— Старший офицер невзлюбил, готов со света сжить.
— А вы что, заступиться за товарища не можете?
— Попробуй у нас — живо под суд угодишь! — оправдывались авроровцы.
— Эх вы, храбрецы! Суда испугались, — с укором говорили судостроители. — Мы-то думали, матросы народ отчаянный, дружный, а они начальства боятся. Чем же ваша жизнь слаще тюряхи?
Служба на крейсере действительно была нелегкой. Матросов месяцами не отпускали на берег и за каждую провинность сажали в карцер на хлеб и воду или ставили под ружье на шканцах. Любой боцман мог ткнуть дудкой в зубы и огреть линьком.
Старший офицер Огранович хорошо знал, что у Филиппа Рыкунова родители живут в Петрограде, что матрос ни разу не побывал дома, но увольнительную ему не давал. Ограновичу казалось, что Рыкунов с недостаточным почтением приветствует его. При встречах он заставлял сигнальщика по нескольку раз подходить к нему, вскидывать руку к бескозырке и вытягиваться в струнку. Тот, не имея права ослушаться офицера, проделывал все это с умышленной медлительностью и с презрением глядел на Ограновича.
— Научить этого босяка подходить и поворачиваться, — обозлясь, приказал офицер фельдфебелю. — А потом на шканцы под ружье!
Рыжеусый фельдфебель рад был случаю выслужиться, а заодно поиздеваться над строптивым сигнальщиком.
— Ну что ж, давай на полубак, займемся строевой подготовочкой, — говорил он и подмигивал кому-нибудь из писарей: «Выходите, мол, поглядеть, как я питерского гонять буду».
На полубаке он садился у среза бочки и, чтобы посмешить зрителей, начинал с шутовских команд:
— Один матрос в три шеренги становись! И никуда не разбегайсь…
Молодые матросы после такой команды всегда терялись, начинали суетливо делать нелепые движения, а зрители давились со смеху. Рыкунов же с презрением смотрел на усатого фельдфебеля и не двигался с места.
— Так, — хрипел Щенников, — у тебя, значится, слабина в подходах и поворотах? Эфто мы быстро исправим… Шаго-ом марш!.. Дать ножку! — командовал он. — Кру-у-гом!.. Нале-ву… Направу…
Молодых матросов фельдфебель обычно заставлял делать повороты до тех пор, пока те не падали от головокружения, но с Рыкуновым так не получалось. Он поворачивался не спеша, словно обдумывая команду, шагал с подчеркнутой четкостью.
Фельдфебеля раздражала его медлительность и спокойствие, он начинал орать и сквернословить:
— Ты, что ж… акулья требуха, босяцкая морда! В карцер захотел? А ну, ходчей! Нале-ву… Прямо! Кру-у-гом! Чего пятку тянешь?.. За разгильдяйство два наряда вне очереди!
Рыкунов почти ежедневно чистил и мыл гальюны и стоял под ружьем на шканцах. А это было нелегко. Попробуй постой хотя бы час навытяжку, когда у тебя за плечами висит ранец с тридцатью фунтами песку! Молодые матросы после четырех часов стояния под ружьем падали в обморок, а сильный и закаленный Рыкунов стойко переносил наказание.
Огранович любил поиздеваться над матросом, он не раз высовывался из рубки вахтенного и спрашивал одно и то же:
— Это кто там? Опять Рыкунов на своем любимом месте? Ну-ну, ему не вредно «рябчиков стрелять». Строптивым полезно мозги проветривать, умней после этого становятся.
Матросу, стоявшему под ружьем, разговаривать и шевелиться не разрешалось, но сигнальщик однажды обернулся и четко произнес:
— А вы и здесь, ваше благородие, ума не наберетесь.
Офицер хотел было отхлестать по щекам дерзкого матроса, но одумался: сигнальщик, стоявший с винтовкой, был грозен.
— Вахтенный, запишите, чтобы этого мерзавца ежедневно утром и вечером до конца месяца ставили под ружье, — приказал он.
Из офицеров только штурман справедливо и сочувственно относился к матросу. В пятницу, когда Огранович на сутки уволился, штурман остался на корабле исполнять обязанности старшего офицера. Увидев сигнальщика, готовившегося отбывать наказание, он спросил:
— Рыкунов, желаешь проведать родителей?
— Очень, ваше благородие.
— Ступай к писарю и скажи, что я приказал дать увольнительную до вечерней поверки. Только, смотри, не подведи меня.
— Есть не подводить!
Обрадованный матрос ринулся в кубрик, вытащил из рундучка еще не ношенные брюки, фланельку и принялся наглаживать их.
— Это куда? На увольнение? — удивился фельдфебель. — А свое отстоял?
— Мне сегодня разрешено уволиться.
— А вот я сейчас узнаю, как разрешено, — пригрозил Щенников. — За вранье еще часов восемь получишь.
Он ушел из кубрика со свирепым видом, а через некоторое время вернулся присмиревшим.
— Ладно, отправляйся, — буркнул фельдфебель, — только не забудь бутылку водки принести, иначе не попадешь больше на берег. Понял?
Выйдя с Франко-русского завода, Рыкунов задумался: куда пойти?
Пять лет матрос не бывал дома. Его тянуло повидаться с матерью и братом, но с отцом встречаться не хотелось. Он не мог забыть побоев.
Путиловцы поставили парнишку с Коровьего моста охранять майскую сходку, проходившую в соседней роще. Кто-то из провокаторов видел, как Филька предупреждающе засвистел, когда заметил подкрадывающихся полицейских. Верткого и быстрого парнишку тогда поймать не сумели, поэтому пришли домой и арестовали отца.
Отца из кутузки выручили вагранщик Сизов и церковный сторож Артемьянов, связанный с Союзом Михаила Архангела. Они уверили пристава, что Рыкунов неповинен в сыновьих делах, что парнишка и так будет наказан самым строгим отцовским судом.
Вернувшись из кутузки домой, отец распил со своими поручителями две бутылки настойки и призвал Фильку к допросу:
— Говори как на духу… кто тебя подбил на богопротивное дело?
— Никто!
— Врешь! С забастовщиками спутался? Рассказывай — кто они?
— Не знаю я никаких забастовщиков…
Артемьянов снял с божницы небольшую деревянную иконку и поднес ее Фильке.
— Целуй Николая Чудотворца… И побожись.
— Не буду целовать… Чудотворцев не бывает.
— Чего? Чудотворцев не бывает? — как бы ужасаясь, шепотом переспросил церковный сторож. — Может, ты и в бога не веришь?
— Не верю, ну и что?
— Господи! За это убить мало.
— Мало, — пьяно подтвердил вагранщик Сизов. — Я бы шкуру с него спустил.
Хмельной отец схватил толстый ремень, на котором правил бритву, и принялся хлестать им Фильку по лицу, по голове, по плечам. Увертливый парень старался отскочить влево — отец был кривым на правый глаз, — а потом схватился за ремень и повис на нем.
— Подмогите! — задыхаясь, обратился отец к собутыльникам. — Не управлюсь один.
Они втроем навалились на Фильку: один зажал коленями голову, второй — ноги, а разъяренный отец изо всей силы стегал ремнем.
Мать, услышав приглушенный крик сына, кинулась к соседям.
— Ой, милые… Ой, родные, помогите! Мой ирод Фильку убивает.
Прибежавший Савелий Матвеевич отнял от истязателей в кровь избитого парня и увел к себе.
К вечеру у Фильки поднялся жар. Лицо горело от ссадин. Спина вздулась, и все тело ныло, словно изломанное. Он всю ночь бредил, а Лемеховы возились с ним, как с родным сыном. Они прикладывали компрессы к рубцам и кровоподтекам, поили морсом.
Филька отлеживался у Лемеховых почти неделю и домой больше не вернулся. Савелий Матвеевич предложил:
— Оставайся у нас. Куда ты теперь денешься? С верфи тебя, конечно, прогнали. А на новую работу не скоро устроишься.
— Ничего, проживу, — ответил Филька.
Еще в постели он надумал уйти к рыбакам, с которыми познакомился на взморье. Это были веселые и бесшабашные парни, не признававшие ни бога, ни царя, ни полиции. В любую погоду они выходили в залив на своих просмоленных лодках, ставили переметы, а утром снимали улов и несли продавать на городские рынки.
Рыбаки охотно приняли Фильку в свою артель, так как на одну из лодок у них не хватало напарника. И Рыкунов больше двух лет жил вольной жизнью, не признавая никакой власти над собой.
Все лето рыбаки обитали в шалашах тут же на взморье. Заработанные деньги тратили легко и весело, откладывая лишь пятую долю на одежду, снасти и зимнюю жизнь. Осенью они брали в аренду у рыбака-чухонца амбар, складывали в него просушенные снасти, перебирались в город и поселялись в «Шанхае» — огромном доме с дешевыми комнатами.
В «Шанхае» они вязали новые снасти, артелью нанимались к домовладельцам скалывать лед и сбрасывать снег с самых крутых и высоких крыш. За такую работу платили втройне.
Перед войной Филиппа призвали на флот. Он принес Савелию Матвеевичу две бутылки водки, свежих, только что пойманных судаков и попросил позвать мать с братом. С отцом ему не хотелось прощаться.
Поэтому он и сейчас не знал, как ему поступить: зайти к Лемеховым или домой?
«Впрочем, чего я раздумываю, — конечно, к Савелию Матвеевичу, — решил матрос. — А там ясно будет, что делать».
У Калинкина моста он сел в дребезжащий вагончик трамвая и поехал к Нарвской заставе.
Савелий Матвеевич был дома. Он обрадовался, увидев Филиппа, обнял его, поцеловал и начал вертеть во все стороны.
— В плечах будто раздался, а вот мяса лишнего не нарастил, осунулся вроде. Что — не легка служба?
— Не сахар, — вздохнул моряк.
Кузнец усадил его за стол, сам сел напротив и предложил:
— Рассказывай, как на море воюете.
Пока они за графинчиком водки разговаривали между собой, жена Савелия Матвеевича сбегала к Рыкуновым и привела мать Филиппа. Та, увидев возмужавшего и потемневшего от морских ветров сына, расплакалась. Он поцеловал ее и спросил:
— Как отец?
— Еще злей стал. Теперь Дему тиранит, безбожником да фулиганом ругает. А твои письма до одного пожег. Его все Артемьянов настраивает. Водка-то дорогая, так этот леший денатурат приучил пить. Вместе спекулянничают: отец в сарае белый металл в тигле плавит и в формочках иконки солдатские отливает, а тот их в церкви продает. Народ обманывают, а других безбожниками зовут…
Младшего брата Филиппу так и не удалось повидать.
На «Аврору» он возвращался навеселе. Поднявшись по трапу, Рыкунов ловко отдал честь Андреевскому флагу, отметился у вахтенного и пошел в свой кубрик. У тамбура его встретил Щенников.
— Принес водки? — спросил он.
— Нет у меня для тебя никакой водки, — отмахнулся Рыкунов.
— Так ты что… обманывать? Обещал, а теперь отказываешься? Сам всю выжрал?
Схватив матроса за грудь, фельдфебель сильно встряхнул его и, почувствовав под пальцем хруст бумаги, потребовал:
— А ну, покажи, Что в бушлате прячешь?
— Ничего я не прячу, отстань!
При этом Рыкунов так толкнул фельдфебеля, что тот отлетел к срезу бочки и растянулся на палубе. Мешкать нельзя было ни секунды. Филипп вскочил в тамбур, спустился по трапу вниз и, увидев знакомого машиниста, сунул ему в руки листовки, полученные от Савелия Матвеевича.
— Спрячь, за мной рыжеусый гонится.
— Есть спрятать, — ответил машинист. — А ты по тому трапу уходи.
Филипп поднялся по другому трапу на верхнюю палубу, прошел в свой кубрик, там он напихал за бушлат газет, которые берег для закурки, и сел на рундучок перевести дух. В это время запела труба горниста и тонко засвистели дудки вахтенных, вызывавшие матросов на вечернюю поверку.
Вместе с гурьбой матросов Филипп выбежал на верхнюю палубу и стал в строй во вторую шеренгу. Ему думалось, что здесь он будет незаметен. Но вскоре появился посыльный и выкрикнул:
— Матрос Рыкунов, в рубку, к старшему лейтенанту!
В рубке сидели старший лейтенант с молодым мичманом и стоял навытяжку Щенников.
— Показывай, что у тебя в бушлате, — приказал офицер.
Филипп сбросил с себя бушлат и вывернул карманы. Старший лейтенант взял измятую газету, просмотрел ее и, не найдя ничего запретного, спросил у Щенникова:
— Ты про это говорил?
— Никак нет, ваше благородие, — поспешил ответить фельдфебель. — Энта бумага мятая, а у него хрусткая была. Видно, спрятать успел. Надо в кубрике пошарить.
Офицер поморщился и сказал мичману:
— Сходите в кубрик. Пусть он при вас осмотрит рундучки.
Когда они ушли, старший лейтенант спросил у Филиппа:
— Ты где был?
— У родителей.
— Пьянствовал?
— Так точно, ваше благородие, — бойко ответил Рыкунов. За пьянство на корабле не наказывали.
— Листовок ни от кого не получал?
Филипп сделал вид, что не понимает офицера.
Обыск в кубрике ничего не дал. Вернувшийся со Щенниковым мичман доложил, что запретной литературы в рундучках не обнаружено.
— В строй! — приказал старший лейтенант.
Рыкунов козырнул, круто повернулся и бегом отправился к своей шеренге. Ему разрешили стать на левый фланг. Вскоре рядом с ним появился кипевший от злости Щенников.
— Ну, теперь ты у меня покрутишься! — ощерясь, прошипел фельдфебель.
На другой день Рыкунова остановил на палубе небольшой и худощавый минный машинист. Его звали Шурой Белышевым.
— Где ты листовки добыл? — вполголоса спросил он.
Филипп не решился сказать правду.
— На Фонтанке… у моста нашел, — соврал он.
Машинист понимающе улыбнулся, подмигнул Рыкунову и сказал:
— Если еще найдешь, передавай нам… не ошибешься.
ВСЕ НА УЛИЦУ!
За Нарвской заставой бастовали все заводы. Бросили работу и солдаты, присланные с фронта на Путиловец. Они помитинговали до полудня, потом ушли строем на обед и больше не вернулись.
Весть о том, что солдаты покинули завод, облетела все улицы Нарвской заставы. На другой день рабочие с утра стали собираться у главной проходной Путиловца. Они стучали кулаками в ворота и требовали:
— Откройте!
Но им никто не отвечал. Стало ясно, что добром на завод не пройдешь. Один из комитетчиков обратился к собравшимся:
— Эй, кто там покрепче, давай сюда, к воротам!
Дема с Васей и еще несколько рослых парней протискались вперед. По команде они толкнули ворота… Доски затрещали.
— А ну, еще нажми! И-и… раз! И-и… два!
От дружного напора створки ворот сорвались с петель и рухнули.
Необычайно белый, запорошенный свежим снегом двор и покрытые инеем стены бездействующих мастерских потрясли путиловцев. Они застыли в оцепенении перед поваленными воротами. Им еще не доводилось видеть свой завод таким безмолвным. Они привыкли к гулу трансмиссий, к частому уханью парового молота, к дыханию и вспышкам мартеновских печей, к свисту и шипению пара. Без этого рабочего шума и гула завод им казался мертвым.
Кто оживит его? Кто вдохнет в него жизнь? Ведь здесь же работали деды и отцы, здесь прошла юность! Завод хоть и выжимал из них пот и старил, но он одновременно был школой жизни и кормильцем. В его мастерских, в общем труде они объединялись и осознавали свою силу. Это завод сплотил их, породил славу путиловцев. Как же они будут без него?
— Заморозили, гады, цеха, — сдавленным голосом сказал стоявший рядом с Васей пожилой рабочий.
И вдруг кто-то высоким голосом крикнул:
— Снимай охрану!
Этот призыв прокатился по двору, заметался среди
заиндевевших мастерских и, отозвавшись эхом, прозвучал как боевой сигнал к действию.
— Долой генерал-директора! Сами будем управлять заводом.
— Гони охрану и хожалых!
Путиловцы бросились догонять убегающих охранников. Они настигали их в узких проходах, ловили в цехах и, толкая в шею, гнали к зданию конторы, где уже хозяйничал стачечный комитет.
В этот день рабочие захватили все мастерские завода и выставили свою охрану.
Выдав Кате пачку прокламаций, Наташа сказала:
— Будь осторожна. Вчера по демонстрантам стреляли. Облавы были на многих улицах, и всю ночь ходили с обысками. Арестовали почти весь состав Петербургского комитета.
Спрятав прокламации под пальто на груди, Катя пошла к Финляндскому вокзалу. Улицы в этот день казались безлюдными. Лишь на углу Боткинской девушка заметила жиденькую толпу. Катя приблизилась к ней. Какой-то железнодорожник водил пальцем по листку, наклеенному на заборе, и по складам читал вслух:
— «Подни-май-тесь все! Орга… организуйтесь для борьбы! Устраивайте комитеты…»
«Наша листовка, — думала Катя. — Кто же успел ее наклеить?»
Голос у железнодорожника был невнятный. Женщина в солдатском ватнике не утерпела и сказала:
— Неужто пограмотней здесь никого нет?
Катя хотела занять место железнодорожника, но одумалась: «Если схватят, то я попадусь со всей пачкой. Не буду ввязываться».
Листовку взялся читать какой-то парнишка в форме ученика реального училища.
— «Жить стало невозможно. Нечего есть. Не во что одеться. Нечем топить.
На фронте кровь, увечье, смерть. Набор за набором, поезд за поездом, точно гурты скота, отправляются наши дети и братья на человеческую бойню.
Нельзя молчать!
Отдавать братьев и детей на бойню, а самим издыхать от холода и голода и молчать без конца — это трусость, бессмысленная, подлая.
Все равно не спасешься. Не тюрьма — так шрапнель, не шрапнель — так болезнь или смерть от голодовки и истощения…»
— Правильно! — крикнул сутулый грузчик, подпоясанный красным кушаком. — Все как есть правильно!
Но на него зашикали:
— Не мешай, тоже оратор нашелся. Читай, мальчик!
Катя пошла дальше. На другом углу женщина читала такую же листовку в очереди у булочной:
— «.. Царский двор, банкиры и попы загребают золото. Стая хищных бездельников пирует на народных костях, пьет народную кровь. А мы страдаем. Мы гибнем. Голодаем. Надрываемся на работе. Умираем в траншеях. Нельзя молчать.
Все на борьбу. На улицу! За себя, за детей и братьев!..»
Листовки уже ходили по рукам. Товарищи успели опередить Катю.
Девушка отправилась на вокзал. У касс прохаживались жандармы.
«Здесь рискованно», — сообразила она и вышла на перрон к поезду, идущему в Гельсингфорс.
У одного из вагонов третьего класса стояла группа матросов. Катя пригляделась к ним: кого же выбрать? Решилась подойти к круглолицему здоровяку с Георгиевским крестом. Он ей показался симпатичней других.
Она сложила две листовки треугольничком, как посылали в то время письма на фронт, быстро сунула в руку моряка и сказала: «Прочтете в вагоне». Пошла дальше.
Недоумевая, балтиец развернул бумажку. Поняв, что это листовки, он моментально сунул их в карман и кинулся догонять девушку.
Он настиг ее в другом конце перрона.
— Сестренка! — окликнул моряк. — Одну минуточку..
Катя испугалась: «Сейчас схватит и потащит в жандармское отделение».
Она остановилась и, словно впервые видя балтийца, строго спросила:
— Что вам угодно?
Моряк смутился:
— Это ведь вы сейчас подходили ко мне?..
— Нет, я вас не знаю.
— Да вы не бойтесь, — вполголоса начал убеждать он ее. — Может, у вас еще найдутся такие листики?.. Дайте, пожалуйста. Тут у нас ребята едут на разные корабли. На всех не хватит…
По глазам и открытому, энергичному лицу чувствовалось, что моряк не лжет и не собирается выдавать ее.
— Хорошо, — сказала Катя, — только пройдем немного подальше.
По пути она свернула в трубку дюжины две листовок и передала их моряку. Тот сунул их в карман, крепко сжал ее руку и спросил:
— Как вас зовут?
— Катя.
— А меня Иустин Тарутин. Передайте своим: на матросов могут надеяться… не подведем.
Иустин Тарутин провожал в Гельсингфорс на эскадру молодых минеров. Заодно ему хотелось разведать, что творится в столице. Поэтому с вокзала в центр города он направился пешком.
У моста через Неву его остановил казачий патруль. Чубатый фельдфебель, взглянув на увольнительную, сказал:
— По городу не очень-то разгуливай, попадешь в комендатуру. Есть строгий приказ всех отправлять в казармы.
— Так мне же в Кронштадт надо.
— А-а… в Кронштадт? Ну, тогда проходи.
На Литейном проспекте путь на Невский преградили пешие и конные полицейские. Не давая пешеходам скапливаться в одном месте, они теснили всех в боковые переулки. Тарутин свернул на Бассейную улицу. Здесь народу было не меньше, моряку приходилось лавировать: то идти по панели, то проталкиваться через толпу по мостовой.
На Знаменской улице он свернул вправо, чтобы выйти на Невский. Неожиданно впереди послышалась частая стрельба, а минуты через три Тарутин увидел бегущих навстречу растрепанных и задыхающихся людей. Моряк остановил парня, потерявшего шапку, и спросил:
— Что там случилось?
— Солдаты… из винтовок прямо по народу… А на нас конники… Сабли наголо… так и рубят! Весь снег в крови… Не ходи, моряк!
Но Тарутин быстрей зашагал к площади.
У Знаменской церкви, прислонив винтовку к ограде, стоял белобрысый солдат. Он папахой вытирал бледное лицо и, словно помешанный, сам с собой разговаривал:
— Ну и пусть… пусть арестуют. Не боюсь! Все равно пропадать. По народу мы не стреляем, а в городовиков завсегда. Неча с саблями гоняться! Я хотел убечь, а теперь останусь. Вон она, винтовка, берите. Вяжите мне руки…
На затоптанном и окровавленном снегу площади виднелись сраженные пулями демонстранты и подбитые лошади. Тарутин подошел к солдатам Волынского полка, стоявшим в неровном строю у памятника Александру III. Пехотинцы были возбуждены. Они все курили. И Иустин заметил, что руки у многих дрожат.
— Что у вас тут вышло? — спросил Тарутин.
— Чо вышло? А то, что по народу было велено, — быстро затараторил пехотинец со щербинкой в передних зубах. — А мы чо? Мы не чо. Нам штабс-капитан кричит: «Пли!» А мы в белый свет, как в копеечку…
— Не поймешь ты ничего у этого чокалы, — перебил товарища бородатый волынец и не спеша рассказал о случившемся.
Оказывается, учебной роте Волынского полка еще с утра выдали боевые патроны и привели на площадь к Николаевскому вокзалу. А когда здесь скопились демонстранты и не пожелали расходиться, солдатам приказали зарядить винтовки и стрелять.
— Пальба! Взводами… пли! — кричал штабс-капитан.
Солдаты дали несколько залпов, но не в народ, а поверх голов. Видя, что из демонстрантов никто не падает, штабс-капитан подбежал к пулемету и сам начал обстреливать толпу.
Люди заметались по площади, не зная, куда укрыться от пуль. В это время широко распахнулись вокзальные ворота и из-под арки вылетели с саблями наголо конные жандармы и стали преследовать бегущих.
И вот тут солдаты Павловского полка, видя, как конники рубят беззащитных демонстрантов, дали залп по жандармам.
— Теперь павловцев самих взяли в кольцо. Винтовки отнимают, видно, судить будут, — заключил бородач.
Тарутин лишь к концу дня попал на Балтийский вокзал.
В поезде, идущем в Ораниенбаум, народу было немного. Иустин сел к окну. Увидев на перроне флотский патруль, он с опаской подумал: «Только бы не обыскали».
Матрос снял правый ботинок, и, как бы нащупывая гвоздь, мешавший ходить, уложил на место стельки согнутые пополам листовки. Переобувшись, он решил: «Сразу в казарму не пойду, сперва загляну в чайную на Козьем болоте, там ребята ждут вестей из Питера».
В деревне, в которой родился Иустин, крестьянам своего хлеба не хватало. Одни из них занимались извозом в Туле, другие добывали тиски, слесарный инструмент и по заказу фабриканта Гудкова делали замки.
Тарутины жили бедно. Отцу было трудно прокормить девятерых детей. В тринадцать лет, едва закончив четырехклассное земское училище, Иустин поступил на оружейный завод в ученики слесаря.
Жизнь была невеселой: он просыпался чуть свет, пешком отмерял четыре версты до города, весь день трудился на заводе у тисков и поздно вечером возвращался в деревню. Порой он так уставал, что, не ужиная, едва добравшись до постели, падал и засыпал.
Иустину хотелось как-то изменить это однообразное существование. Он стал прислушиваться к разговорам рабочих, ругавших заводские порядки, тайком читал запретные книжки и передавал другим.
Однажды вечером, когда он возвращался с работы домой, его встретила соседка и шепотом предупредила:
— Иустин, не ходи домой, там тебя стражник ждет.
Не чувствуя за собой никакой вины, Иустин подошел к своей избе и заглянул в освещенное окно. В горнице действительно сидел стражник и курил. Напротив у плетня была привязана его лошадь. Свет из окна освещал седло и притороченную к нему небольшую винтовку.
«Карабин!» — сообразил Иустин. Парнишке давно хотелось раздобыть себе оружие. Недолго думая, он подкрался к лошади, выгреб из сумки патроны, отвязал карабин и спрятал все под камни у погреба.
Когда невысокий, чумазый парнишка появился в избе, стражник обозлился и в сердцах сказал:
— Тьфу ты пропасть! Я думал, человек придет, а тут сопля. Тоже революционер! Пороть тебя некому. Только людям беспокойству устраиваешь. Собирайся к становому!
— Дали бы хоть щей похлебать, — робко попросила мать. — Ведь с утра без горячего мается.
— Некогда мне с вами вожжаться да глядеть, как вы щи свои тут хлебаете! — ответил полицейский и, толкнув юношу в спину, сказал: — Пошли!
Почувствовав, что от стражника разит водкой, Иустин с опаской подумал: «Сейчас подойдет к коню и хватится, а карабина-то и нет».
На счастье, стражник не заметил пропажи. Взгромоздясь на лошадь, он строго сказал:
— Пойдешь у стремени. Только смотри, не вздумай тикать, живого места не оставлю!
Мать догнала сына за воротами. Она сунула ему в руки узелок и, плача, поцеловала.
Стражник пригнал его в соседнюю деревню, где находился полицейский стан. Там юношу заперли в «холодную» и только на другое утро повели на допрос.
— Ты от кого запрещенные книжки получал? — спросил у него пристав.
«Вот оно что! Значит, меня из-за книжек арестовали», — сообразил Иустин.
— Ни от кого книг не получал. К чему они мне? — сказал он.
— А это чья пакость? — закричал пристав. — Кто ее дал Савину?
Он показал тоненькую брошюрку под названием «С одного козла двух шкур не дерут». В ней говорилось об издевательствах мастеров, которые штрафами и взятками сдирают вторую шкуру с рабочего, так как первая достается фабриканту. Иустин действительно передал ее двоюродному брату.
— От меня он ее получил, — признался юноша. — Сам-то я не курящий, а ему сгодится, с десяти лет курит.
— Где ты ее взял?
— На улице нашел.
— Врешь!
И пристав ударил его по лицу. Иустин обозлился.
— Если будешь драться, ничего больше не скажу. Пристав ударил еще раз и заорал:
— Я тебя научу, щенок, как разговаривать! От кого получил? Говори!
Стиснув зубы, юноша молчал. Он готов был кинуться на полицейского и вцепиться ему в горло. Пристав, видимо, почувствовал это, он отступил за широкий письменный стол и сказал:
— Так вот ты из каковых! В молчанку играть? Обученный, значит? У нас на таких кандалы надевают.
В тот же день он отправил Иустина в Тулу, да не просто, а под усиленным конвоем: два стражника с саблями наголо ехали справа и слева.
«Ух, с каким почетом! Словно знаменитого разбойника ведут, — подумал юноша и гордо вскинул голову. — Пусть все видят, что я их не боюсь».
В полицейском управлении его посадили не в общую камеру, где сидели мелкие воры и жулики, а в отдельную.
Старичок сторож поставил на стол кувшин с водой и спросил:
— Как насчет харчей? Есть у тебя, паря, деньги?
— Нет, ни копейки не осталось.
— Тогда плохо твое дело. У нас здесь не кормят.
Все же старик принес ему немного заплесневелых сухарей. Больше двух суток ничего иного у Тарутина не было.
На третий день он услышал песню, доносившуюся из коридора. Густым басом кто-то выкрикивал:
На бой кровавый, святой и правый,
Марш, марш вперед, рабочий народ!
Вскоре в камеру втолкнули коренастого мастерового в разодранной рубашке, сквозь прорехи которой виднелась полосатая морская тельняшка. Иустин знал его. Это был лекальщик их завода Антон Ермаков, часто буянивший в нетрезвом виде.
Сев на нары, Ермаков запел новую песню:
Улица веселая,
Времечко тяжелое…
При этом он пьяно притаптывал и щелкал пальцами. Увидев сидящего в углу Иустина, лекальщик вдруг умолк и спросил:
— А ты кто?
— Я, дядя Антон, арестованный.
— А кто тебе сказал, что меня зовут Антоном?
— Солодухин. Я его подручный.
— Правильно. Солодухин мой друг. Много с ним гуляно. Хочешь, я тебя матросским песням научу? — вдруг спросил он.
Иустин был рад всякому развлечению в этой полутемной камере.
— Научите, — попросил он.
— Ишь какой прыткий. «Научите»! А ты знаешь, что за песни в тюрьму попасть можно?
— Так мы уже сидим в тюрьме.
— Верно, — оглядев камеру, удивился Ермаков. — А ты, паренек, с перцем, — отметил он. — Хочешь, балтийскую спою? — И, не дождавшись ответа, запел:
Грохочет Балтийское море
В угрюмых утесах у скал…
Песня была про отважного матроса, расстрелянного царем.
Погиб он за правое дело,
За правду святую и честь.
Снесите же, волны, народу,
Отчизне последнюю весть.
Снесите глухой деревнюшке
Последний рыдающий стон
И матери, бедной старушке,
От павшего сына поклон.
Спев песню, Ермаков вытер ладонью слезы, положил тяжелую руку на плечо Иустину и сказал:
— Будут на военную службу брать — просись в матросы. Таких товарищей, как на море, нигде не найдешь. Но не пей, Иустин, — не только полиция, а и друзья презирать будут. Это точно, верь мне, на своей шкуре испытал.
От получки у Ермакова осталось рубля четыре. Он покупал на эти деньги хлеб, воблу, рубец и подкармливал юношу. Когда Иустина вызвали на второй допрос, старый матрос посоветовал:
— Придуряйся, ничего не говори, отказывайся от всего.
Иустин так и поступил: он делал вид, что не понимает жандармского офицера, и нес всякий вздор. Тот бился, бился с ним, потом обозлился, вызвал рослого полицейского и сказал:
— Тащи этого остолопа на улицу и дай под зад, чтобы раз пять перевернулся.
Полицейский схватил Иустина за ворот, поволок к выходу и так пнул его ногой, что юноша растянулся на панели. Ему хотелось схватить камень и ударить обидчика, но он одумался, погрозил лишь кулаком и поспешил уйти.
В деревне Иустин узнал, что стражники целый день искали винтовку и на огороде, и у соседей, но не нашли. Юноша решился вытащить карабин из-под камней только через Неделю. Он счистил с него ржавчину, смазал маслом, завернул в тряпки и перепрятал под крышу сарая.
Вскоре этот карабин ему понадобился. Невдалеке от деревни находилось имение тульского головы Любомудрова. Летом его управляющий нанимал девчат метать стога и жать рожь. Многие из них оставались ночевать в поле. И вот в разгар сенокоса, поздно вечером, Иустин нагнал на дороге заплаканную дочку соседки Марфеньку.
— Кто тебя обидел? — спросил он.
— Володька помещицкий, — ответила она. — Все лапает и пристает, а сегодня — хвать за плечо и тащит. Я, чтоб отстал, в руки зубами вцепилась… Он за это — в грудь. «Уходи прочь, говорит, и больше на работу не являйся».
— Ладно, не плачь, Марфенька, я его отучу девчат лапать, — пообещал Иустин.
В эту же ночь он перенес свой карабин в поле и спрятал под кустом у помещичьей межи.
В субботу, пораньше закончив работу, не заходя домой, Иустин засел во ржи у проселочной дороги.
Сидел он долго, уже зашло солнце, и на небе угасали красные полосы. Наконец показалась легкая бричка. В ней ехал с поля, насвистывая, долговязый студент — сын помещика. Он был в форменной фуражке и белой рубахе.
Иустин поднялся и крикнул:
— Стой!
Но студент не остановил бричку, а испуганно вскочил и принялся нахлестывать коня. Иустин прицелился и нажал на спусковой крючок карабина. Сверкнул огонь, прогремел выстрел. Конь от испуга рванулся и понесся как шальной.
«Промазал», — понял Иустин и дважды выстрелил вдогонку. На следующий день в имение понаехало много стражников и жандармов. Началось следствие. Студенту, видимо, от страха померещилось, что изо ржи вышел огромный и бородатый детина с ружьем, а может, он это придумал, чтобы не прослыть трусом. Во всяком случае безусый Тарутин у полиции подозрений не вызывал. Одна только Марфенька догадывалась, кто стрелял в студента.
В другое воскресенье, когда Иустин вечером пришел на гулянку, она отвела его в сторону и шепотом спросила:
— Это ты стрелял в помещичьего Володьку?
— Я. Жаль вот, промазал.
— А не боишься? Ведь нас обоих могут в тюрьму посадить.
— А тебя-то за что?
— Ну; как же… если бы я не пожаловалась… Ты ведь за меня мстил, да?
— Да.
— Иустин, значит, ты… — У нее не хватило духу сказать «любишь меня», но он это понял и вместо ответа привлек к себе Марфеньку и поцеловал.
С этого воскресенья они по вечерам стали гулять вместе. Девушка любила его за бесшабашность и отчаянные поступки и в то же время страшилась их.
— Иустин, остепенись, — не раз просила она. — Иначе отец не примет твоих сватов.
И действительно, ее отец и слышать не хотел об их свадьбе.
— Лучше пусть в девках останется, чем за голодранца выходить, — говорил он. — Такие из тюрьмы не вылазят.
Когда Иустина призвали в армию, он сам попросился на флот.
«Питерские поотчаянней будут, — вспоминалась ему девушка, передававшая листовки. — Не побоялась к незнакомому подойти. А вдруг бы на «шкуру» нарвалась? Схватил бы он ее ив кутузку. Не зря же она сделала строгое лицо: я, мол, вас не знаю. Почему она ни к кому другому, а именно ко мне подошла? Значит, чем-то я доверие вызвал. Имя у нее хорошее: Катя, Катюша. Эх, дурень, адреса не спросил!»
Доехав до Ораниенбаума, Тарутин поспешил в порт и там пристроился к артиллеристам, которые переправлялись в Кронштадт на лошадях, запряженных в огромные сани.
НА КРЕЙСЕРЕ «АВРОРА»
Судостроители забастовали в пятницу. Франко-русский завод опустел. Наступила непривычная тишина, нарушаемая лишь звоном склянок «Авроры».
Без рабочих ремонтируемый корабль имел какой-то заброшенный и растерзанный вид. С его высоких бортов свисали покосившиеся пустые беседки клепальщиков. Листы стальной брони во многих местах остались развороченными, в зияющих дырах виднелись заржавевшие шпангоуты.
Командир «Авроры» капитан первого ранга Никольский, не желая, чтобы матросы узнали о начавшихся в столице беспорядках, отдал строгий приказ: никого в город не отпускать. Но разве утаишь такие события от матросов?
Трюмные машинисты, гальванеры, кочегары и электрики с утра перетирали и смазывали детали разобранных машин. Прибегавшие к ним матросы строевой команды шепотом передавали:
— Все заводы остановились. Рабочие ходят по улицам с флагами. За Нарвской заставой бьют городовых.
К концу дня в машинное отделение бегом спустился возбужденный плотник Липатов.
— Где Белышев? — спросил он.
— А что стряслось? — заинтересовались машинисты.
— Совсем осатанели. Крейсер в тюрьму превращают… Семеновцы рабочих арестовали, притащили на корабль и — в карцер. Нас и так презирают, жандармами зовут, а тут еще такое.
У авроровцев действительно была недобрая слава на флоте. Полтора года назад, когда матросы «Рюрика» отказались конвоировать взбунтовавшихся матросов линкора «Гангут», командующий приказал это сделать экипажу «Авроры». Офицеры в конвой отобрали новичков, только что прибывших служить на корабль, и те опозорили всю команду.
— Постой, не горячись, — остановил плотника появившийся Белышев и, отойдя с ним в сторонку, шепнул:
— Созови своих ребят понадежней, а я своих. Сойдемся ровно в пять в туннеле у главного гребного вала.
В назначенный час матросы пробрались в длинный и узкий коридор, освещенный огарком свечи, и, усевшись на корточки, стали обсуждать, что же им делать.
Выслушав негодующих товарищей, Белышев с обычной для него неторопливостью сказал:
— Протестовать, конечно, нужно, но этого мало. Мы должны быть вместе с рабочими. У меня есть предложение: сегодня, когда нас соберут на вечернюю молитву, погасим свет и навалимся на офицеров. В первую очередь на Никольского и Ограновича.
Предложение машиниста не вызывало споров. Тут же условились, что сигналом к бунту послужат слова молитвы: «…и благослови достояние твое», электрики мгновенно перережут электрическую проводку, а остальные, наметив себе офицеров, нападут на них в темноте.
— Полундра! — вдруг крикнул в туннель наблюдатель.
Собравшиеся быстро загасили свечу, в темноте перебежали к запасному ходу и разошлись по своим местам.
О тайном решении матросы шепотом передавали друг другу. Все же на корабле нашелся предатель, который донес старшему офицеру о готовящемся восстании.
Перед молитвой в кубриках неожиданно появились вооруженные офицеры с кондукторами. Они оглядели жилые помещения, нет ли в них оружия, и предупредили матросов, что всякие бесчинства на корабле будут караться по законам военного времени — расстрелом.
Едва только офицеры удалились, как по кубрикам разнеслась весть:
— Семеновцы уводят с корабля арестованных.
Матросы не сговариваясь ринулись из кубриков наверх.
Они опрокинули боцманматов и унтеров, стоявших у трапов, и выбежали на открытую палубу.
Увидев на берегу рабочих, окруженных конвоем, кочегары и машинисты закричали:
— Ура, петроградцы!
— Скажите всем, мы с вами!
— Долой семеновцев!
— Разойдись! Марш по кубрикам! — прогремел с мостика в рупор голос командира крейсера.
Его никто не слушал. Матросы бросились к широкому трапу, спущенному на берег. Но здесь их остановил Огранович.
— Назад! — тряся бородой, рявкнул он и вскинул вверх руку с револьвером.
За спиной Ограновича сплоченной группой стояли вооруженные офицеры.
— Не бойся… За мной! — крикнул, вырвавшись вперед, Рыкунов.
За ним устремились несколько кочегаров и минеров.
На юте сверкнул огонек. Рыкунову показалось, что ему по ногам ударили чем-то горячим. Он упал. Над ним загремели частые выстрелы.
Матросы отхлынули назад и начали пятиться к тамбурам. По ним с берега стреляли семеновцы, а на корабле— свои офицеры. Пули щелкали по броне, взвизгивали в воздухе, впивались в дерево. Матросы гурьбой скатывались в люки, прятались за дымовые трубы, за стальные тела пушек, спускались за борт на торосистый лед.
Рыкунова кто-то втащил в тамбур и крикнул:
— Тащи, братва, его вниз! Мы сюда никого не пустим.
Стрельба вскоре прекратилась.
Кочегары, машинисты, рулевые и гальванеры, собравшиеся в нижних помещениях, кипели от негодования:
— Ночью надо всех их передушить.
— Чего ждать ночи, вооружайся сейчас! Становись к трапам с ломами и лопатами! Не давай спускаться, а то зачинщиков начнут искать.
Но никто из офицеров не решился показаться в нижних помещениях.
На некоторое время на корабле как бы все затихло. Матросы прислушивались к тому, что делается наверху, а офицеры настороженно поглядывали на тамбуры.
У Рыкунова была прострелена левая нога выше колена.
— По мякоти, через неделю ходить будешь, — заверил его кочегар, взявшийся перевязывать.
Время уже подходило к вечерней поверке. И вдруг — как ни в чем не бывало — по приказанию командира крейсера заиграла труба горниста, созывавшая всех наверх.
— Строиться по ротам!
Матросы медленно выходили на верхнюю палубу и строились вдоль борта. Рулевые помогли Рыкунову подняться по трапу и, став рядом с ним в строй, поддерживали с двух сторон.
Никогда еще в такой обстановке не проходила вечерняя поверка. С Невы надвигалась мгла. Матросы, по привычке подровняв шеренги, стояли молча. Но по лицам, учащенному дыханию и поблескивающим в сумерках глазам чувствовалось, какую ненависть они питают к офицерам. Если бы не дула пулеметов, направленные с мостиков на шеренги, матросы растерзали бы золотопогонников.
Молитвы в этот вечер не было, ее отменил Никольский. Он понимал, что после стрельбы нельзя собирать матросов в тесном и закрытом помещении корабельной церкви, где не выставишь пулеметов.
Офицеры, знавшие о матросском заговоре, старались как можно дольше продержать их на ветре и холоде. К тому же была причина: в каждой роте не хватало двух-трех человек.
— Где они? — допытывались кондукторы и фельдфебели.
Но матросы молчали, хотя хорошо знали, что их товарищи по льду убежали в город.
Когда совсем стемнело, из своего тамбура вышел командир корабля. Сопровождаемый вахтенным офицером, он прошел вдоль рядов. Зеленоватый луч электрического фонарика заскользил по лицам насупленных матросов.
«Сейчас ткнет в меня пальцем и скажет: «Выйти из строя!» — подумал Филипп Рыкунов.
Но Никольский никого из матросов не трогал. Он знал, что творится в городе, и боялся наступающей ночи.
— Проверить кубрики и отсеки! — приказал он. Капитан первого ранга полагал, что на поверку не вышли раненые.
Офицеры с унтерами прошли по кубрикам, заглянули во все закоулки корабля и, не найдя никого, вернулись.
Эта весть еще больше омрачила командира крейсера.
— Отбой, — буркнул он и пошел в свою каюту писать донесение.
— Разойдись! — раздалась команда. — Вязать койки!
Матросы разобрали свернутые валиками подвесные брезентовые койки и разошлись по кубрикам готовиться ко сну.
Рыкунов, опасаясь, что ночью его арестуют, попросил товарищей отнести койку к механикам. Там народ был дружней, но и среди машинистов нашлись люди, напуганные стрельбой.
— Вот и нашумелись, — сказал рябой гальванер. — Рабочим не помогли и себе навредили. Прежде за такое дело брезентом накрывали и в расход списывали.
— Заныл уже, — едва сдерживая боль, возмутился сигнальщик. — Поджилки трясутся, что ли?
— Ишь храбрый нашелся. Попрыгаешь теперь на одной ноге, если за решетку не попадешь.
— А ну, не разводи пену, без тебя тошно! — прикрикнул на гальванера сосед по койке. — Заладил свое: «брезентом, брезентом», а нам о другом думать надо.
— Верно, — поддержал его Белышев. — Теперь хода назад уже не дашь, только вперед! Держись крепче друг за дружку и не теряйся.
Подвесив на крючья койку, он не лег спать, а пошел поговорить с вожаками других команд, как действовать завтра.
Следующий день был воскресным. После побудки, вязки коек и умывания засвистели боцманские дудки и послышались голоса унтеров:
— На молитву!
Утром полагалось читать только «Отче наш», в этой молитве не было слов: «.. и благослови достояние твое», все же корабельный священник, стоявший в полном облачении у походного алтаря, с тревогой вглядывался в сумрачные лица матросов, заполнявших тесное, с низким подволоком помещение, пропахшее ладаном и воском.
Кочегары, комендоры, рулевые, сигнальщики и машинисты переступали комингс церковной палубы не крестясь и, казалось, с недружелюбием поглядывали на лики святых.
Позже всех, держа перед собой фуражки, вперед протискались офицеры и мичманы. И тотчас раздалась команда:
— Расступись!
Матросы нехотя потеснились, образуя узкий проход к алтарю. Командир крейсера с пожелтевшим, желчным лицом прошел на свое место, перекрестился и сделал движение рукой: можно начинать.
Священник покосился на него и начал богослужение. «Отче наш» полагалось петь хором, но сегодня слышались только простуженные басы боцманов да фельдфебелей. Матросы молчали, а офицеры стояли настороженными, каждый из них держал руку у расстегнутой кобуры с револьвером.
Молитва прошла спокойно. Священник торжествовал: «Ага, одумались! Вечерняя стрельба на пользу пошла!»
И на лице Никольского разгладились резкие складки, но глаза оставались злыми. Они как бы говорили: «Я вам не забуду вчерашнего, вы еще поплатитесь за бунт».
Ему не нравилось и сегодняшнее поведение матросов на молитве. В наказание, несмотря на воскресный день, командир крейсера приказал устроить на корабле большую приборку.
После завтрака матросов заставили драить песком палубы, убирать каюты, мыть ванные и гальюны.
Это было им на руку. Разойдясь с ведрами, щетками, шлангами и пеньковыми швабрами по всему кораблю, матросы очутились около пулеметов, офицерских кают, хранилищ оружия. Теперь только следовало дать общий сигнал, чтобы всем действовать одновременно.
Вожаки команд, делая вид, что они разносят песок, мыло и ведра с едким раствором каустика, в одном месте шептали: «Будьте ближе к пулеметам», в другом: «Следите за офицерами», в третьем: «Как услышите «ура», захватывайте оружие». Сами они ждали появления рабочих на заводском дворе.
Сигнальщик Рыкунов на большую приборку не вышел. Это заметил Щенников.
— Где Рыкунов? — допытывался он у матросов. А те либо отмалчивались, либо говорили:
— Не знаем, не видели.
— Я его сейчас сам найду и за шкирку наверх вытащу, — пообещал фельдфебель.
Он заглянул в помещения других рот и нашел сигнальщика лежащим в кубрике кочегаров. Рыкунов здесь был не один. Перед открытыми иллюминаторами сидели еще два матроса: один с забинтованной головой, другой — с повязкой на левой руке.
— А вы чего тут прохлаждаетесь?! — заорал фельдфебель. — Марш по командам!
— Не ори, шкура! — огрызнулся кочегар с повязанной рукой.
— Что-о?! Ты с кем это так разговариваешь? — накинулся на него Щенников. — За решетку хочешь? Я вас, бунтовщиков, насквозь вижу. Зачинщики собрались, да? Опять матросов мутить? Вот я сейчас доложу старшему офицеру…
Фельдфебель, сверкнув глазами, повернулся и направился к выходу.
— Не выпускайте его! — сказал Рыкунов товарищам. — Эта шкура продаст нас.
Один из кочегаров схватил со стола медный чайник, в два прыжка нагнал Щенникова и ударил его по загривку. От неожиданности фельдфебель качнулся и упал на четвереньки… Уползая к двери, он завопил:
— Дежурный!.. На помощь!..
Никто не прибежал на его крик, потому что в эту минуту заводские ворота распахнулись и во двор ворвались с красными знаменами судостроители и солдаты Кексгольмского полка.
— Ура авроровцам! — закричали они.
— Урррааа! — раздалось в ответ по всем палубам и отсекам крейсера.
Кондукторы с унтерами немедля развернули пулеметы, решив стрелять по рабочим, но матросы накинулись на них со всех сторон, смяли и посбрасывали с надстроек.
Несколько матросов схватили Ограновича. Старший офицер яростно отбивался. Ему скрутили руки за спину и пинками погнали к трапу, спущенному на берег.
Остальные офицеры, застигнутые врасплох, не сопротивлялись. Они отдавали оружие и послушно шли за матросами на ют. Только командира крейсера никто не успел схватить. Он выскочил из кормового тамбура с браунингом. В ярости Никольский, наверное, убил бы несколько человек, если бы кто-то из машинистов ногой не вышиб из его руки пистолет.
С обезоруженного капитана первого ранга содрали погоны и потащили на берег в угольную яму. Туда же приволокли цеплявшегося за ноги Ограновича.
Суд над ними был короткий: матросы вскинули винтовки и дали два залпа.
Офицеры, стоявшие на юте, видели все это. Их лица побелели.
— Так и с вами будет, — сказал один из матросов, — если пойдете против народа.
ГОРЯЧИЕ ДНИ
Две грузовые автомашины с путиловцами выкатили на Петергофское шоссе и помчались к центру города.
У Александровского рынка шла стрельба. Рабочие вместе с солдатами осаждали полицейский участок.
Первая машина остановилась. На мостовую спрыгнули Дема Рыкунов и еще несколько человек. Кокорев видел, как они побежали по мосту через Фонтанку. Он хотел остановить свою машину, но послышалась команда:
— Не будем задерживаться! Здесь сами справятся. И машины покатили дальше.
Рыкунов подбежал к угловому дому, где толпилось человек двадцать.
— Не высовывайся, парень! — предупредил его солдат в лохматой папахе. — Мигом подобьют! Надо в обход.
Рыкунов и еще несколько человек двинулись в обход за солдатом. Они прошли в какой-то тупичок, помогая один другому, вскарабкались на деревянный сарай и поднялись по железной лестнице на крышу четырехэтажного дома.
Дома здесь стояли вплотную. По крышам нетрудно было пробраться к полицейскому участку. Но снег, лежавший на кровлях, оказался рыхлым. Ноги то увязали, то вместе с сорвавшейся глыбой скользили по скату. Дема несколько раз падал и хватался за выступы дымовых труб, чтобы не скатиться вниз, на панель. Он не отставал от солдата, так же перепрыгивал с одного обрывистого края крыши на другой и на четвереньках карабкался по крутым скатам.
К зданию, где находился полицейский участок, добрались лишь пять человек. Остальных заметили люди, скрывавшиеся под арками ворот и на другой стороне Садовой. Они что-то кричали и махали шапками.
— Вот ведь недоумки, выдадут нас, — рассердился солдат.
Он вышиб прикладом винтовки полукруглую раму слухового окна, и все, кто был на крыше, проникли на чердак.
— Прячьтесь за стояки труб, — приказал солдат. — И не высовывайтесь, пока я не подам команды.
Сам он, поманив за собой Дему, пошел на разведку.
Полицейские сообразили, что им грозит опасность с соседних крыш. Когда разведчики вышли на площадку лестницы, то увидели трех городовых, тащивших по лестнице наверх пулемет.
— Укройся здесь, — шепотом сказал солдат Деме. — Как только я выстрелю по переднему, бей заднего. Третьего вдвоем скрутим.
Дема присел за высоким ящиком, стоявшим у входа на чердак, а солдат прижался к стене в темном углу.
Городовые, тащившие пулемет по лестнице, долго не показывались. Но вот мелькнули их шапки. Дема крепче сжал в руке небольшую кувалду и затаил дыхание.
Передний городовой просунул голову на чердак, огляделся и крикнул:
— Давай живей!.. Вон к тому окну.
Пятясь задом, городовые стали перетаскивать пулемет через порог. Все они были вооружены револьверами.
«Теперь-то я добуду себе наган», — подумал Дема.
Как только раздался выстрел, он выбежал и ударил кувалдой по спине ближайшего городового, а затем навалился на его соседа.
Городовой оказался сильным и вертким, он извивался на полу, пытаясь зубами вцепиться Деме в руку. Солдат оглушил его прикладом винтовки. Городовой сразу обмяк и, ткнувшись носом в слежавшиеся опилки, повалился на бок.
Дема вытащил у него из кобуры наган и сорвал красный шнур. Ему хотелось добыть револьвер и для Васи, но оружие успели срезать парни, прятавшиеся за стояками.
Вооружившись наганами, они стали осторожно спускаться вниз.
Во втором этаже обе створки дверей были распахнуты. Из коридора струился синеватый дым и чувствовался резкий запах пороховых газов. В глубине помещения громыхали выстрелы. Городовые стреляли и в первом этаже.
— Двое останьтесь на площадке, а остальные за мной! — скомандовал солдат.
В длинном коридоре стояли раскрытые ящики с патронами и гранатами-лимонками. Солдат взял две гранаты и пошел впереди. Дема держал наган на взводе.
В большой комнате, уставленной письменными столами, шесть городовых стреляли из окон.
Солдат бросил одну за другой лимонки и присел за дверью у стенки.
От взрывов посыпалась штукатурка. Коридор заполнился известковой пылью и дымом. В его дальнем конце заметались полицейские.
Низкорослый городовой выскочил из соседней комнаты и закричал:
— Нас окружили, спускайтесь во двор!
Дема сшиб его с ног и дал несколько выстрелов в конец коридора.
Потом они с солдатом вбежали в крайнюю комнату. Там двое городовых притаились за пулеметом, выставленным в окно.
— Руки вверх! — крикнул солдат.
Городовые обернулись и, увидев направленное на них дуло винтовки, подняли руки.
Дема подбежал к пулемету, столкнул его на улицу и, высунувшись из окна, замахал шапкой.
Снизу донеслось «ура».
Вскоре все коридоры заполнились народом… Восставшие ловили полицейских, разбивали шкафы, выбрасывали из столов бумаги, топтали и рвали царские портреты.
— Ну, хлопцы, нам тут делать больше нечего, — сказал солдат. — Пошли дальше.
Дема подхватил валявшуюся на полу винтовку, наполнил карманы патронами и выбежал на улицу.
Вася Кокорев попал к Александро-Невской лавре, где железнодорожники вместе с солдатами громили полицейский участок. Здесь Вася помог свалить царский герб — медного двуглавого орла, красовавшегося над входом.
Потом он побывал и на Забалканском проспекте, и на Гороховой улице, и у пылавшего после штурма Литовского замка, но нигде не мог добыть себе винтовки. Только поздно вечером возле Поцелуева моста Кокорев увидел у грузовой машины небольшую толпу. Издали юноше показалось, что солдаты раздают грузчикам подковы. Но когда Вася подошел ближе, понял, что это не подковы, а небольшие пистолеты.
— Браунинг, — сказал студент, разглядывавший полученный пистолет.
Кокорев немедля подбежал к машине и протянул обе руки.
— Мне дайте… для путиловцев, — попросил он.
Солдат подал ему три браунинга и пачку патронов.
Засунув пистолеты за ремень, а патроны в карман куртки, Вася еще раз подошел к грузовику и выставил перед другим солдатом шапку. Тот всыпал в нее горсть патронов и бросил еще один браунинг.
Добыв оружие, Кокорев решил вернуться к себе за Нарвскую заставу.
Трамваи не ходили. На темных улицах слышалась беспорядочная стрельба, колыхались багровые отсветы пожаров.
На всякий случай Вася зарядил один из пистолетов и, держа его в руке, пошел к Никольскому рынку.
У Английского проспекта навстречу выскочили два конника.
— Стой! Куда идешь? — крикнул передний.
Это были городовые. Вася разглядел их круглые шапки и башлыки. Он хотел шагнуть в узкий переулок, но конники поскакали ему наперерез. Тогда Кокорев вскинул руку с браунингом…
Один за другим прогремели семь выстрелов. Вспышки ослепили молодого путиловца.
Напуганные городовые повернули коней и во весь опор поскакали в сторону.
«Вот это оружие! — подумал юноша. — Ну, теперь не подходи к нашим ребятам!»
Впервые за все годы борьбы большевики сходились на свое партийное собрание не таясь, не пробираясь по глухим переулкам, не выискивая тайных лазов, проходов, не пряча лица в поднятые воротники или под низко надвинутые на глаза кепки и шляпы. Они шли открыто, не озираясь настороженно по сторонам, не стучали условным стуком, а смело переступали порог, не боясь наткнуться на засаду.
Путиловские большевики собирались в самом людном месте — в длинной и узкой комнате проходной конторы завода. У входа за столиком сидели два старых подпольщика, одних они пропускали молча, а других останавливали и спрашивали:
— Большевик?
— Большевик, — отвечал входивший, называя свою фамилию и партийную кличку.
Путиловцы усаживались на стулья, стоявшие у голых конторских столов, расстегивали куртки, полушубки, утирали лоб, вытаскивали кисеты и закуривали. От некоторых рабочих попахивало порохом и дымом, совсем еще недавно они сражались на улицах. Их обветренные лица потемнели, обросли щетиной — в дни боев некогда было бриться, — а глаза горячо светились.
Недавних бойцов встречали веселыми возгласами:
— Жив, Семеныч? А я думал, что тебя тот толстый городовой насмерть пристукнул.
— Кишка тонка! — отшучивался пострадавший. — Но ты вовремя его по затылку огрел. Если по-честному признаться, так до сих пор шею не могу повернуть. Вот ведь боров!
— Сергей, куда же красота твоя подевалась? Половина уса обгорела, жена любить не будет.
— Да ну их, этих коломенских! Мы надумали дымом полицейских выкурить. А какой-то чудак бензину плеснул… Сам подпалился, и меня зацепило. Без усов теперь придется ходить.
Путиловцы были веселы, они отшучивались и при этом курили так, что махорочный дым волнами колыхался под потолком.
Стрелка конторских часов показывала уже седьмой час, а большевиков собралось немного.
— Что-то маловато наших.
— Да-а, не очень много осталось, — заметил старый литейщик. — В одном тринадцатом году человек пятьдесят в тюрьму попало. Потом — кого на фронт, кого в ссылку…
— А другого на кладбище, — перебил его глуховатый котельщик. — Помните Георгия Шкапина? Ну, того, что стихи писал? Так он в военном госпитале в позапрошлом году скончался.
— Где теперь Митя Апельсинчик? Тоже приметный парень был — румяный, веселый. Ему еще жандарм из револьвера в ногу угодил. И нам с тобой, Антон, чуть тогда не попало. Не забыл собрания за прудом?
— Как же! Тогда еще старика Костюкова взяли, а мы с тобой во все лопатки удирали…
И пошли воспоминания о прежних нелегальных собраниях. Где только не встречались путиловцы! Боясь собираться в домах, чтобы не попасть в засаду, они сходились под открытым небом у Волынкинской деревни, на Лаутровой даче, на водопаде речки Лиговки, в Поташевском и Шереметевском лесах.
В контору вошел Савелий Матвеевич. Он привел Васю Кокорева и Дему Рыкунова.
— Большевиками желают быть, — сказал он. — Разрешите им присутствовать на собрании? Ручаюсь за обоих.
— Хорошее пополнение! — разглядывая парней, отметил один из стариков. — Спасибо, Савелий Матвеевич. Только вот… не молоды ли?
— Да вроде созрели. На деле проверены. Ум, как говорится, бороды не ждет.
В РОССИИ НЕТ ЦАРЯ
В Цюрихе Ульяновым жилось трудно. Война вызвала дороговизну. Эмигрантам негде было заработать несколько франков. Деньги, которые Владимир Ильич получил из горьковского издательства «Парус», были на исходе, а других не предвиделось.
Надежда Константиновна устроилась секретарем в Бюро эмигрантских касс, помогавшее подыскивать работу. Заработок пустяковый, но все же заработок. Бюро спасало от голода тех, кто обнищал на чужбине и не мог выкарабкаться из нужды.
Зима выдалась снежной и холодной. В комнате, расположенной почти на чердаке, можно было работать только закутавшись в одеяло, и то руки застывали.
Готовясь к большой работе, Владимир Ильич завел толстую тетрадь синего цвета и каждый день ходил в библиотеку. Он работал с утра до вечера: делал выписки из книг и бегло записывал возникавшие мысли. Новый труд должен был обобщить все, что писалось марксистами о государстве и революции, и развить это учение.
Свой стол в библиотеке Владимир Ильич покидал лишь на обеденный перерыв. За час он успевал поесть и поговорить с товарищами, забегавшими к нему на несколько минут. Потом, не отдыхая, возвращался в читальный зал и принимался писать.
Углубясь в работу, он не ощущал ни времени, ни окружающей жизни. Звонок, извещавший о закрытии библиотеки, всякий раз застигал его врасплох, на незаконченной фразе.
В начале марта Владимир Ильич по заведенному порядку появился в доме в первом часу. У Надежды Константиновны уже был готов обед. Пока она разливала суп в тарелки, он вымыл руки и, подойдя к столу, принялся нарезать хлеб.
Обычно в такие минуты Владимир Ильич расспрашивал о цюрихских новостях, о товарищах, но в этот день был рассеян и задумчив. Перекинувшись лишь несколькими словами с женой, он быстро пообедал и стал собираться в библиотеку.
Едва успела Надежда Константиновна убрать посуду со стола, как вдруг послышался скрип деревянной лестницы. Кто-то торопливо поднимался.
— Кто же это к нам? — по шагам пытался угадать Владимир Ильич.
На пороге появился польский социал-демократ Вронский. Он был возбужден и весел.
— Почему вы в такой день дома? — закричал Вронский от двери. — В России революция, а они невеселы!
— Как революция? — недоумевая, спросил Ильич. — Кто вам сказал? Откуда известно?
— Собственными глазами читал! Вышли экстренные выпуски газет.
Владимир Ильич больше ни о чем не расспрашивал, схватил пальто и стал торопливо надевать его. Надежда Константиновна, оставив на столе неубранную посуду, вместе с ним поспешила к озеру. Там под навесом на большом щите вывешивались свежие цюрихские газеты.
У экстренных выпусков уже толпились возбужденные эмигранты. Больше всего здесь было россиян.
Владимир Ильич внимательно прочитал все сообщения телеграфных агентств. Сведения были скудными и маловразумительными. В одних телеграммах сообщалось, что царские министры арестованы, а политические заключенные выпущены из тюрем на свободу, что власть будто бы перешла в руки двенадцати членов Думы. В других говорилось, что царь Николай Второй сам отрекся от престола, а Временное правительство ведет переговоры о новом царе с представителями династии Романовых.
Владимир Ильич предчувствовал надвигающуюся грозу, но такой быстрой развязки он, конечно, не ожидал.
Интеллигентного вида человек в котелке и в пенсне восторженно говорил:
— В России свобода. Это умопомрачительно! Господа, то есть граждане… даже верней — товарищи! Мы теперь одна революционная семья. Довольно партийных распрей и ссор. Братья свободы должны объединиться и послать приветствие новому правительству…
«Что теперь творится там, в России? — думал Ленин. — Какую позицию заняли товарищи? Очень важно, какими будут первые шаги. Если бы сейчас можно было очутиться в Петрограде! Что же предпринять?.. В первую очередь связаться с членами заграничного Бюро Центрального Комитета и друзьями, живущими поблизости. Необходимо продумать план немедленных действий».
Вместе с Надеждой Константиновной Владимир Ильич отправился на телеграф.
Улица, залитая по-весеннему теплыми лучами солнца, казалась какой-то торжественно-праздничной. От нахлынувшей радости невольно кружилась голова. Ведь сколько было пережито в тюрьмах, в ссылке, в скитаниях по чужим странам, чтобы наступил этот час! Домой, скорей домой, в Россию! Дорога каждая минута.
— А что, если нам раздобыть аэроплан? — остановись, вдруг как бы у самого себя спросил Владимир Ильич. — Да, да, аэроплан! — повторил он. — И перелететь через горы. Мы быстро бы очутились в России.
Надежда Константиновна с сомнением улыбнулась и сказала:
— Володя, я не узнаю тебя! Тобой всегда руководил разум. И вдруг — аэроплан!
— Да, да, конечно, — согласился Владимир Ильич. — Аэроплан, к сожалению, отпадает.
Послав несколько телеграмм и писем, они побывали в редакции «Новой цюрихской газеты», надеясь узнать подробности о революции в России, но там их ничем не порадовали. Поступившие телеграммы были такими же куцыми, как и утренние.
Всю ночь Владимир Ильич ворочался в постели, строил различные планы переезда в Россию и тут же отвергал их.
Утром, наскоро позавтракав, он помчался разыскивать в киосках свежие газеты, прибывшие в Цюрих. В них было больше подробностей. Уже не надо было строить догадки. Пока рабочие дрались на улицах столицы с царской полицией, власть захватили думские воротилы — либеральные помещики и капиталисты. Новое правительство возглавил князь Львов. Его подпирали Милюков, Гучков и Керенский. Знакомые имена! Эти думские деятели давно рвались к власти.
И как жульнически хитро подобраны, подлецы! Львов и Гучков — чтобы душить свободу, Милюков со своими кадетами — для украшения и сладеньких профессорских речей, а «трудовик» Керенский введен в правительство для обмана рабочих и солдат.
По тону французских газет нетрудно было догадаться, что Временное правительство устраивает союзников. Оно будет управлять страной по западному образцу, а главное — не выйдет из войны, продолжит ее с большей энергией, нежели царь.
«Как же скорей попасть в Петроград?» — беспрестанно думал Владимир Ильич. Все сейчас решалось там. Может, поехать по чужим документам? Для этого надо найти человека, которому не откажут в визе. Но кому можно довериться? И кто захочет рисковать? А что, если попросить Карпинского?
Карпинский заведовал в Женеве партийным архивом и библиотекой Центрального Комитета. Это был умелый конспиратор. Владимир Ильич немедля написал ему:
«Дорогой Вяч. Ал.!
Я всячески обдумываю способ поездки. Абсолютный секрет — следующее. Прошу ответить мне тотчас и, пожалуй, лучше экспрессом (авось партию не разорим на десяток лишних экспрессов), чтобы спокойней быть, что никто не прочел письма.
Возьмите на свое имя бумаги на проезд во Францию и Англию, а я поеду по ним через Англию (и Голландию) в Россию.
Я могу одеть парик.
Фотография будет снята с меня уже в парике, и в Берн в консульство я явлюсь с Вашими бумагами уже в парике.
Вы тогда должны скрыться из Женевы минимум на несколько недель (до телеграммы от меня из Скандинавии): на это время Вы должны запрятаться архисерьезно в горах, где за пансион мы за Вас заплатим, разумеется.
Если согласны, начните немедленно подготовку самым энергичным (и самым тайным) образом, а мне черкните тотчас же во всяком случае.
Ваш Ленин.
Обдумайте все практические шаги в связи с этим и пишите подробно. Пишу Вам, ибо уверен, что между нами все останется в секрете абсолютном».
Инессе Арманд — самому верному и близкому другу семьи — он написал другое письмо, в котором просил выяснить: велик ли риск проехать через Англию и Голландию в Скандинавию — и начать поиски подходящих русских и швейцарцев, которые согласились бы отдать свои паспорта для проезда в Россию.
Третье письмо и свою фотографию он «вмонтировал» в обложку книги и послал в Стокгольм поляку Ганецкому, который находился в Скандинавии для связи заграничного Бюро ЦК с Россией. В письме Владимир Ильич объяснил, что больше ждать невозможно, так как все надежды на легальный проезд тщетны, а ему необходимо во что бы то ни стало выбраться из Швейцарии. Он попросил найти шведа, похожего на него, и учесть незнание языка. Лучше было бы, чтобы швед оказался глухонемым, неразговаривающим.
Из Христиании пришло письмо от Александры Михайловны Коллонтай. Она сообщала, что большевики, живущие в Швеции и Норвегии, соберутся для обсуждения вопроса: кому немедля ехать в Россию, а кому оставаться в Скандинавии связными.
«Хотим прежде всего установить живую цепь Россия— Финляндия — Стокгольм или Христиания — Швейцария, — пока Вы там, — писала Александра Михайловна. — Послезавтра утром (сегодня уже получил паспорт) едет в Ф… наш друг — норвежец, чтобы зондировать почву, и, если все, как думаем, даст телеграмму, и тогда двигается первое лицо. К тому дню, надеемся, будем иметь Ваши директивы. Без директив Ваших — настою, чтобы никто не ехал. Момент слишком ответственный, чтобы действовать вразброд. В этом отношении я человек осторожный и осмотрительный и на меня можете в этом смысле полагаться. В такие именно моменты нужна «дисциплина», требую ее и от других».
Она объясняла, как сама понимает произошедшее в России, и прислала для просмотра рукопись агитационной брошюры «Нужен ли нам царь?», которую намеревалась отправить в печать.
Письмо заканчивалось радостными восклицаниями:
«А все-таки, дорогие друзья, большой момент!.. Мы все здесь «ошалели», не спим, не сидим — носимся и норвежцев бунтуем. Трудно не уехать в Россию немедленно!
Ваш лозунг «гражданская война» вполне себя оправдал! Это я всюду отмечаю. Хочется крепко, крепко пожать Вашу руку. Все-таки сейчас у Вас должно быть подъемно на душе, ликующе! Всего хорошего Вам обоим!»
Вслед за письмом пришла из Христиании телеграмма. Владимир Ильич сходил на телеграф и кратко ответил Коллонтай:
«Наша тактика: полное недоверие; никакой поддержки новому правительству; Керенского особенно подозреваем; вооружение пролетариата — единственная гарантия… никакого сближения с другими партиями. Телеграфируйте это в Петроград».
Кроме того, Владимир Ильич стал писать «Письма из далека». Два первых он послал Александре Михайловне, попросив перевезти их через границу и вручить русскому Бюро ЦК.
Вскоре из Норвегии пришла восторженная телеграмма:
«Две статьи и письмо получила, восхищена Вашими идеями.
Коллонтай».
В МОРСКОЙ КРЕПОСТИ
Виталий Аверкин со своей группой действовал осторожно и хитро, как советовал брат. Тайные агенты не вышибали дверей и не взламывали решеток на окнах, они только выкриками подогревали озлобленную толпу, доставали ломы, топоры, горючее.
Врываясь в помещения вместе с толпой, сообщники Аверкина находили заранее приготовленные бутылки с бензином, разбивали их о стеллажи, о стены, да так, чтобы горючее попало на папки с делами. Пламя в несколько минут охватывало все этажи. Люди едва успевали выскакивать на улицу.
К зданию судебных установлений с грохотом и звоном примчались пожарники в медных касках, но толпа не дала загасить пожар.
На другой день утром Виталий получил от брата пухлый конверт с деньгами. Всеволод был доволен.
— Чисто сделано, — похвалил он. — Многие газеты сваливают вину на обезумевшую толпу. Наш шеф поручает то же самое проделать в Кронштадте. Если местные агенты растеряются и замешкаются, ваше дело — любыми путями, вплоть до взрыва, уничтожить архивы охранного отделения. Выехать надо немедленно. Для этого получите автомобиль. На сборы дается полтора часа.
Собрать агентов было нетрудно, они все сидели в соседнем трактире и ждали обещанных денег. Виталий выдал им по сто рублей, а все остальное оставил себе.
В казенном автомобиле они доехали по приморской дороге до Лисьего Носа, а оттуда по льду, мимо фортов, переправились в Кронштадт.
В крепости внешне было спокойно: матросы и солдаты строем возвращались с занятий в казармы, на перекрестках стояли усатые городовые, и никто их не трогал. Но в отделении охранки все были настороже: от агентов то и дело поступали тревожные донесения.
На острове Котлин уже бастовали рабочие Пароходного завода. Забастовщики утром пришли к генерал-губернатору крепости адмиралу Вирену и заявили ему, что присоединяются к восставшим столицы, потребовали введения новых порядков в Кронштадте. Адмирал накричал на судостроителей и не без угрозы сказал, что о его решении они узнают завтра утром, пусть все соберутся на Якорной площади.
«С забастовщиками адмиралу справиться, конечно, будет нетрудно, — думал Аверкин. — Но как он обуздает солдат и матросов, возбужденных слухами, проникающими из Питера?»
Один из осведомителей охранки донес, что вчера вечером в чайной на Козьем болоте матросы сговорились с солдатами о совместном вооруженном выступлении. На какой день они его назначили, осведомитель не знал. Охранке следовало быть наготове.
Аверкин помог кронштадтским агентам расставить бутылки с горючим в таких местах, чтобы пламя одновременно охватило здание охранки со всех сторон, и остался ждать новых донесений агентуры, разосланной по всему городу.
Перед ужином стало известно, что адмирал Вирен собирал у себя старших офицеров и, выяснив, что кронштадтский гарнизон ненадежен, приказал вооружить моряков-новобранцев. Эти парни, призванные поздней осенью на флот со всех концов России, еще не плавали на кораблях и не успели сплотиться, как старослужащие. Молодых матросов в экипаже держали строго: с первых же дней всех наголо остригли, ленточек на бескозырки не выдавали и за ворота даже по воскресеньям не выпускали без строя. Целыми днями парней гоняли по плацу, обучая поворачиваться, ходить шеренгой, перестраиваться, владеть винтовкой и отдавать честь высшим чинам. Оторванные от всего, что творилось в стране, запуганные свирепым режимом флотского экипажа и строгостями военного времени, молодые матросы боялись фельдфебелей и были послушны офицерам. Батальоны новобранцев годились для подавления волнений. Они были грозной силой в руках адмирала Вирена.
Уже начало темнеть. Поужинав, Аверкин досадовал: «Зря нас прислали в Кронштадт. В крепости не будет того, что в Петрограде. Стоит только адмиралу зыкнуть, как все здесь уляжется. Архивы надо просто подпалить, будто произошел обычный пожар». Он хотел было узнать у помощника начальника отделения, где можно устроиться на ночлег, а тот вдруг сказал ему:
— Выходите на улицу. Только что на вечерней поверке взбунтовались две роты учебно-минного отряда. Матросы на лестнице сбили с ног дежурного офицера и затоптали его. Сейчас они расхватывают винтовки. Надо быть готовыми ко всему, потому что взбунтовался и Первый пехотный полк. Это, конечно, не без сговора, так как солдаты идут с оркестром к казармам учебно-минного отряда.
— Значит, пора? — спросил Аверкин.
— Немножко повременим. Пусть выяснится, как поведут себя новобранцы.
Аверкин вышел на улицу. На углу стояли его сообщники, переодетые в матросскую форму. Они курили и вслушивались в явственно разносившуюся в морозном воздухе «Марсельезу».
— Это оркестр крепостного полка, — сказал один из агентов. — Идут к Первому Балтийскому экипажу.
— Может, пора уже? — спросил другой.
— Подождем. Лучше сходи разнюхай, как там… кто возьмет верх.
Отослав агента, Аверкин остался на улице. Он прислонился к фонарному столбу и продолжал вслушиваться.
Музыка оборвалась так же неожиданно, как и возникла. На какое-то время в Кронштадте все затихло. Потом послышались глухие удары по железу, гомон многих голосов и разрозненные выстрелы…
«Началось», — решил Аверкин. Он ждал частых залпов, но вместо стрельбы вдруг донеслось далекое «ура».
«И новобранцы не спасли», — догадался сыщик. Он махнул рукой своим сообщникам, чтобы те готовились к поджогу.
Вернувшийся из казарм Балтийского экипажа запыхавшийся агент рассказал:
— Все к чертям!.. Новобранцам еще патроны
раздавали, когда матросы ворота выломали… Офицеры принялись стрелять из окон канцелярии, но тут выбежали во двор штрафники из переходной роты и давай кричать: «Мы с вами!» Все пошло кувырком…
Слушая агента, Аверкин заметил, как из здания, словно с тонущего корабля, выбегали на улицу сотрудники охранки и скрывались во мгле.
Сыщик засунул два пальца в рот и, свистнув, со злобным озорством крикнул:
— Круши!.. Подпаливай крысиное гнездо!
— Бей, не жалей! — подхватил его крик стоявший рядом агент и запустил камнем в окно.
Стекла со звоном посыпались на панель. Переодетые во флотскую форму агенты начали разбивать о каменные стены бутылки с горючим. Ругаясь, они поджигали паклю и втыкали ее в отдушины. Вскоре заплясали, запрыгали яркие языки огня… И все здание запылало огромным костром.
Убедясь, что такого пожара никто уже не загасит, Аверкин поглубже нахлобучил шапку на глаза и пошел к Петровскому парку.
К гавани, к вмерзшим в лед кораблям, направлялись восставшие. С ними шли уже два духовых оркестра. Гулко грохотали барабаны.
Моряки, услышав в столь поздний час «Марсельезу», с криками «ура» покидали палубы тральщиков, миноносцев, крейсеров. Одни выбегали на пирсы, а другие прямо по льду устремлялись к берегу.
У Петровского парка произошло небывалое: солдаты и матросы, обычно враждовавшие между собой в дни увольнений, обнимались, поздравляли друг друга со свободой. Сюда же стали сбегаться и рабочие Пароходного завода.
— Пошли в манеж! — зычным голосом предложил человек в кожаной тужурке. — На митинг!
— На митинг! — подхватили матросы.
Аверкин вместе с ликующей толпой устремился изданию Морского манежа. По старой привычке его тянуло поглядеть, кто же будет верховодить восставшими. Ведь в Петрограде, наверное, спросят, что было в Кронштадте.
В манеж набилось столько народу, что Аверкину не удалось протолкнуться к возвышению, на которое поднимались ораторы. Он с трудом улавливал то, что они говорили.
— В Питере полиция перебита. И с царем будет покончено! — выкрикивал судостроитель в кожанке. — Мы знаем, что Вирен установил в подвале собора пулеметы, он хочет расправиться с нами на Якорной площади. Надо схватить его за глотку. Долой царскую собаку! Есть манифест выбирать Советы… Установим свою — рабочую, матросскую и солдатскую — власть. Кронштадт поддержит революцию!..
Потом, взмахивая шапкой и проглатывая слова, быстро заговорил белобрысый пехотинец. Из всей его бурной речи Аверкин разобрал лишь несколько фраз:
— Невмоготу… домой!.. За шкирку коменданта Куроша… Зверь зверем… Кончать войну!..
Пехотинца сменил матрос в расстегнутом бушлате.
— Чего мы здесь стоим да митингуем, когда действовать надо? — загрохотал он густым басом. — Арестовать коменданта и Вирена, пока они не опомнились!..
— Верно! Пошли вылавливать царских псов, — поддержали матроса судостроители. — Тащи всех на Якорную площадь!
Толпа зашумела, заволновалась и двинулась к выходу. Людской поток подхватил и вынес на улицу и Аверкина.
— Кто к тюрьме? Там наши товарищи томятся… Их надо выпустить! — кричал у выхода бородатый матрос.
— За мной давай… К Вирену! — призывал другой.
— К Курошу!.. В комендатуру! — раздавались голоса.
Аверкин пошел с кронштадтцами, направившимися к дому генерал-губернатора.
Улица, на которой жил Вирен, была хорошо освещена фонарями. У адмиральской парадной стоял городовой. Увидев неожиданно появившуюся толпу, блюститель порядка поспешил навстречу.
— Стой! Куда? — закричал он. — Здесь не положено ходить толпами. Разойдись!..
Кто-то из солдат ударил городового прикладом в грудь. Тот ахнул и свалился на мостовую. Толпа подошла к дому генерал-губернатора.
— Эй, где ты там, адмирал! Выходи… Не прячься!
Минут через пять из парадной вышел взбешенный Вирен. Он был без шинели, в одном кителе, так как не собирался долго разговаривать с бунтовщиками. Заметив, что в толпе много солдат и матросов, адмирал побагровел и возмущенно рявкнул:
— Смир-рна!
Он был уверен в том, что «нижние чины» сейчас же вытянутся в струнку и будут послушны ему. Но грозная команда вызвала лишь смех.
Какой-то пожилой рабочий снял шапку, поклонился адмиралу и с наигранным смирением сказал:
— Покорнейше просим прощения, ваше превосходительство. Вы ведь велели завтра прийти на Якорную площадь? Вот оно «завтра» и наступило! Рановато, правда, да ничего не поделаешь — невтерпеж: желательно послушать вас. Вы, кажется, нам встречу готовили? Так не будем ждать утра, пошли! Чего волынку тянуть.
От этих слов холеное лицо Вирена стало мертвенно бледным. Он понял, зачем пришла толпа. Озираясь по сторонам, адмирал ждал хоть какой-нибудь поддержки, но всюду натыкался на колючие, злые взгляды. Поняв, что пощады не будет, адмирал вдруг весь как-то съежился, словно уменьшился в росте, стал жалким, не похожим на себя.
— Господа, граждане, я ведь за демократию… в душе всегда любил простой народ, — заговорил он изменившимся голосом. — Но мне по чину полагается быть строгим. Я готов служить революции…
— А для чего пулеметы на площади выставил? — оборвал его рабочий. — В любви, что ли, хотел объясниться? Свинцом погладить? Не юли! Знаем, как вы любите простой народ.
— Я готов установить новые порядки.
— Поздно, брат. Днем нужно было устанавливать. Пошли на Якорную площадь, народ уже ждет.
— Разрешите мне шинель надеть и… предупредить жену. Я, наверное, не скоро вернусь?
— Не скоро, — зловеще подтвердил солдат.
Аверкин понимал Вирена: тот стремился любыми путями вырваться из толпы и хоть на короткое время укрыться в доме. Адмирал еще надеялся на комендантские части. Его жена, конечно, успела позвонить в комендатуру.
— Не простудитесь, ваше превосходительство, — заверил матрос в расстегнутом бушлате. — Жарко будет.
— И женку неча зря тревожить, — вставил солдат. — Пущай генеральская шинелька ей на память останется. Пошли! — При этом он подтолкнул Вирена в плечо.
Вся толпа двинулась за ними. Аверкин с мостовой перебежал на панель. По пути он видел, как к адмиралу подбегали солдаты и матросы, норовя ударить или плюнуть в лицо, но добровольные конвоиры отгоняли их:
— Не тронь! Судить будем.
На Якорной площади, несмотря на то что ночь была на исходе, собралось много народу. Сюда пришли и выпущенные из тюрьмы матросы. Вирена поставили перед ними. Кто-то крикнул им:
— Судите!
— Что будем делать с главным псом? — сняв шапку, спросил у толпы по-тюремному обритый матрос.
— Смерть горлопану!
— На штыки его! — раздались голоса.
С Вирена сорвали золотые погоны с черными орлами и, подталкивая штыками, повели к краю глубокого рва. Аверкин хотел было проскочить следом, но матросы оттеснили его. Сыщику удалось лишь протолкнуться к возвышению у памятника адмиралу Макарову, но оттуда не слышно было, что говорят судьи, перечислявшие все зверства Вирена. Потом гулко загрохотали барабаны. Сыщик решил, что сейчас грянет залп, он невольно прижал поднятый воротник к ушам и зажмурился. Аверкин так и не разобрал, были ли выстрелы, но когда открыл глаза, то увидел, как на штыках подняли обвисшее тело адмирала и бросили в ров.
Содрогнувшись, сыщик подумал: «А ведь и меня могут так же, на штыки… Надо скорей выбираться из Кронштадта, пока матросы не выставили свои кордоны». Его уже не интересовала судьба других приведенных на площадь офицеров. Пробиваясь острым плечом, он перешел мостик и поспешил к Петровскому парку. Там под деревьями его ждали агенты,
— Где шофер? — спросил Аверкин.
— На углу Николаевской.
— Поехали.
НАКИПЬ РЕВОЛЮЦИИ
За Нарвской заставой никогда прежде, даже в дни получек и престольных праздников, на улицах не было так людно и шумно, как в первые дни революции.
На домах колыхались флаги. По улицам, как в масленицу, звеня бубенцами, разъезжали финские санки с развевающимися на дугах ленточками. Всюду слышались смех, выкрики, музыка. В одном месте играл граммофон, вынесенный на улицу, в другом — гармоника, в третьем — шарманка. Солдаты по нескольку раз в день маршировали по Петергофскому шоссе, грохоча барабанами и заглушая людской гомон духовыми оркестрами.
Заборы, столбы и стены домов пестрели от множества воззваний, призывов, извещений и деклараций.
Весть о том, что царь Николай II отрекся от престола, взбудоражила все население Петрограда. Никому не сиделось дома, всех тянуло на улицу, в ликующую толпу.
У калиток, у чайных и трактиров, у заводских проходных, а то и просто под фонарными столбами возникали митинги, на которых безвестные ораторы выкрикивали восторженные слова о свободе и равенстве. Площадь у Нарвских ворот превратилась в районное вече. На трибуны, сколоченные из досок, беспрестанно поднимались ораторы разных групп и партий. Они поносили царицу и Распутина, требовали мира, вспоминали Парижскую коммуну и обсуждали, какой должна быть новая жизнь.
Одним хотелось парламентарной республики, другим— конституционного правительства, третьим — рабочей власти.
— Долой всякие правительства! — кричали анархисты. — Они обуза и кандалы для свободного человека. Анархия сохранит нам свободу.
За Нарвской заставой по ночам опасно было показываться на улице. Полицейских не стало, а милиция еще не организовалась. Распоясались не только хулиганы, но и некоторые рабочие парни колобродили всю ночь, задевали прохожих и горланили под гармошку песни.
— Свобода! — кричали они. — Что желаем, то и делаем!
Особое раздолье было грабителям. Они собирались в шайки, определяли, какие улицы находятся под их «контролем», вламывались в дома и брали все, что понравится. Некоторые даже заводили свои «порядки», облагали боязливых обывателей данью, за водку и деньги выдавали ночные пропуска — по-особому вырезанные куски картона. Если у человека такого пропуска не оказывалось, то его на своей улице могли избить, раздеть и голышом отпустить домой. В темных переулках каждую ночь слышались крики о помощи, стрельба, звон разбитых окон.
Вновь принятым в партию молодым путиловцам райком поручил открыть в бывшем трактире клуб, чтобы рабочей молодежи было где отдохнуть, почитать и повеселиться. Комендантом клуба назначили двадцатитрехлетнего инвалида войны — однорукого Бориса Тулупина.
Тулупин повел парней осматривать помещение.
Дом был двухэтажный. Нижний зал и комнаты оказались захламленными. Буфетную стойку, столы и стулья покрывала густая пыль. Обои пахли плесенью.
— Ежели уборку устроить да свежими обоями оклеить, то для читальни и библиотеки самое подходящее место, — сказал Тулупин.
Верхний этаж был не так запущен: в большой гостиной стояли диваны, кресла, а в остальных кабинетах даже уцелели зеркала и аляповатые картины на запятнанных стенах. Тулупин предложил:
— В этих комнатах разместим кружки. В гостиной лекции устраивать будем. А если потанцевать захочется, то можно и внизу и наверху.
Парни тут же решили — кто станет чинить мебель и менять обои, кто соберет девушек и попросит вымыть полы и окна, кто будет следить за тем, чтобы в клуб не попадали пьяные и хулиганы.
Наводить порядки взялись Дема Рыкунов и Вася Кокорев. Собрав парней, живущих в Чугунном переулке, они стали обсуждать, что нужно будет делать.
— Оружие н-нам дадут? — поинтересовался Ваня Лютиков — небольшой жилистый парнишка, работавший клепальщиком на Путиловской верфи. — А то п-потом домой не п-пройдешь.
— Это верно, — поддержал его рыжеватый Шурыгин из паровозной мастерской. — Какие-то типы появились на Огородном. Вчера мою мамашу остановили, водки требовали.
— Не только водки… Ч-часы и д-деньги отнимают, — вставил словоохотливый Лютиков. — Вчера у с-соседки обручальное кольцо с-сняли… ч-чуть палец не вывернули.
— Турнуть их надо, — решительно предложил Дема.
— Попробуй. У них ш-шпалеры и бомбы. Все они из ш-шайки Ваньки Быка.
Ванька Бык был знаменитостью за Нарвской заставой. Этот дебошир, сквернослов и пьяница прежде работал носаком на Гутуевском лесном складе. Но ему надоела тяжелая работа, и он перешел на легкие хлеба: два-три дня, не брезгуя ничем, добывал деньги, неделю пьянствовал и скандалил.
В первые дни революции, собрав таких же босяков, каким был сам, Ванька Бык помогал рабочим громить полицейские участки. А потом, раздобыв своей банде военную форму и лошадей, как бы по приказу новых властей явился в управление Путиловских заводов, арестовал генерал-директора Дубницкого вместе с его помощниками и под конвоем повел якобы в Таврический дворец. По пути босяки ограбили «арестованных» и голыми бросили в Обводный канал.
Жители окраины видели, как Ванька Бык возвращался на коне. Бросив поводья, он держал в руках генеральские сапоги и, бахвалясь, хлопал голенищем о голенище.
Вообразив себя героем революции, Ванька Бык решил, что ему теперь все дозволено. Он, по наводке своих собутыльников, самолично делал обыски в богатых домах, забирал ценные вещи и пропивал их.
Около Ваньки Быка вертелось много всякого сброда. Даже незнакомые ему любители легкой наживы надевали на себя солдатские шинели и действовали от его имени.
— А мы и Ваньки Быка не испугаемся, — сказал Дема. — Приходите к восьми часам, пойдем в обход.
В назначенное время парни собрались около кокоревского дома. Дема и Вася взяли себе из хранившегося у них оружия по винтовке и браунингу, а остальное роздали.
Все вместе они дошли до Новопроложенной улицы и послали на разведку Ваню Лютикова. Он вернулся минут через десять и сообщил:
— Уж-же приехали… Лошадей к столбу привязали. Двое в ш-шинелях, третий — в простой одежде. При мне ос-стансвили тетку, документы и в-выкуп потребовали.
— Как же теперь нам сделать, чтоб бандюги не удрали? — задумался Дема. — Вот что… ты, Вася, с кем-нибудь шагай прямо к ним и заводи разговор, — предложил он. — Я с двумя пойду в обход, а остальные незаметно подкрадывайтесь… Только раньше времени не показываться! Я свистну, когда понадобитесь.
Отдав винтовку парням, Вася поставил браунинг на боевой взвод, засунул его за ремень, застегнул куртку и вместе с Лютиковым не спеша пошел к Огородному переулку.
Едва миновали первые дома, как от крыльца бакалейной лавчонки послышался пропитой бас:
— Чуваков! Заснул, что ли?.. Проверь, какие там ходют в запрещенное время?
От забора отделился долговязый детина в короткой шинели без хлястика. Он приблизился почти вплотную, тусклым электрическим фонариком осветил лица и, распространяя запах денатурата, громко доложил:
— Так что… шмендрики какие-то!
— Дай по шеям, чтоб не шлялись здесь! — донеслось от крыльца, где рдели, то разгораясь, то затухая, два папиросных огонька.
Прежде чем выполнить приказание, детина спросил:
— Папиросы есть?
— Есть, да не про вашу ч-честь, — ответил Лютиков.
— Чего? — изумился детина, не ожидавший от щуплого паренька такого ответа. — А ну, выворачивай карманы! — рявкнул он.
— У меня в кармане в-вот такая б-блоха на аркане, — невозмутимо продолжал Лютиков, вытаскивая браунинг. — Она к-кусается.
Детина, опасливо глядя на пистолет, отступил к забору.
— Не балуй! — дрогнувшим голосом сказал он и, не поворачивая головы, выкрикнул своим: — Они тут со шпалером!
— Что там еще? — недовольно произнес бас.
Вася, видя, что с крыльца спрыгнули два человека и быстрым шагом устремились к ним, тоже вытащил пистолет и предупредил:
— Не приближаться!
Грабители остановились.
— Сейчас как грохну гранатой — пыль от них останется, — с наигранной бойкостью сказал оборванец в длинной кавалерийской шинели.
— А ну, посвети: что тут за субчики? — приказал второй, одетый в кожанку.
Мутный луч фонарика вновь заскользил по путиловцам. Убедившись, что в руках у них не пугачи, а браунинги, грабитель изменил тон.
— Никак, на своих напоролись? — воскликнул он. — Просим пардону. Но вот этот и те переулочки — наши. Заявочка по всей форме: и Ваньке Быку и всей шатии известно, что мы тут буржуя перетряхиваем.
— Какого буржуя? Где вы тут буржуев нашли? — спросил Вася.
— В общем, находим и реквизируем по закону: грабим только награбленное. А вас просим другую улицу поискать, иначе не ручаюсь… помощнички у меня шибко нервные.
— А мы вам советуем убраться отсюда, да поживей!
— Кто вы такие, чтоб приказывать?
— Рабочий патруль.
— Новые городовые, что ли?
— Кто бы мы ни были, а грабить не позволим.
— Чего?.. А ну, дай я их шугну гранатой. — Грабитель в длинной шинели отвел руку, словно собираясь что-то бросить, и выкрикнул: — Тикай, пока не кинул!
Почти в то же мгновение позади послышался строгий голос:
— Не шевелиться! Стреляем без предупреждения.
Это был Дема Рыкунов со своими ребятами. Из темноты показались и другие. Поняв, что бежать некуда, грабитель буркнул:
— Не бойтесь, я шутю!
— Зато мы не шутим, — сказал Дема и, подойдя вплотную, потребовал: — Покажи, что у тебя?
В руке у грабителя оказалась пустая бутылка из-под денатурата. Отдавая ее Рыкунову, он сказал:
— Не сумлевайся… чистая ханжа была.
— Выкладывайте все, что награбили, — сказал Вася.
— Да мы завсегда делились… не жадные. Только бы Ванька Бык не обиделся. Ему с нас доля полагается. Если кому жить охота, лучше не впутываться.
— Не пугай, не страшно. И вашего Ваньку Быка в оборот возьмем. Обыщите их, — сказал Дема своим парням.
Грабители, словно по уговору, отступили назад и прижались к забору.
— Не подходи! Кровь пустим, — угрожающе прокричал басистый. В руке у него появился револьвер. — Сами все выкинем, но вы попомните… встретимся еще на узкой дорожке.
Они начали выбрасывать из карманов на снег все, что отняли у прохожих.
— Ну, а теперь забирай коней — и марш отсюда! — приказал Дема. — И предупредите своих: если еще кого на грабеже поймаем — худо будет!
Грабители побежали вдоль забора, торопливо отвязали коней и, вскочив на них, пригрозили:
— Это вам не забудется!
И ускакали по Петергофскому шоссе.
В воскресенье Катя Алешина весь день просидела дома с раскрытой книжкой и вслушивалась, не раздастся ли стук в окно.
«Забыли, наверное? — думалось ей. — А может, стесняются, стоят где-нибудь на улице и ждут».
Накинув на голову платок и надев пальто, она вышла за ворота. Улица была пустынной.
«Их, наверное, через мост не пустили, — решила Катя. — Неужели не догадались по льду пройти? Впрочем, почему они должны рваться сюда, рискуя жизнью? Только потому, что я их жду? Наташа права — сегодня парням не до свиданий. Да и кому захочется в такую даль идти пешком! Трамваи, кажется, совсем не ходят…»
И все же она ждала, надеясь, что Вася Кокорев пробьется к ней. «Они, наверное, дерутся с полицией, а я попусту жду, — убеждала она себя. — Но когда же мы теперь встретимся? Он может прийти, не застать меня дома. Надо назначить новый день. Только как это сделать? Очень просто — написать письмо, не признаваясь, конечно, ни в чем. Но я же не знаю адреса, куда же писать? Прямо на завод, — решила Катя. — Они говорили, что работают в кузнице».
Она вернулась домой и написала всего несколько строк:
«Вася и Дема! Нас снедает любопытство: как вам удалось улизнуть от долговязого? Если пожелаете рассказать, то в четверг и воскресенье после семи вечера я буду дома.
Желаю вам успехов. Катя».
В тот же вечер она опустила письмо в почтовый ящик. А потом спохватилась: не покажется ли она навязчивой? Ой, как нехорошо. Ну и пусть! Если он дурное подумает, не нужен ей такой, обойдется она и без него.
Все же в четверг она пришла домой раньше обычного и до десяти часов ждала. Парни не пришли. Ну и не надо. Больше она ни слова не напишет. Она и так поставила себя в унизительное положение.
От обиды девушке хотелось плакать, но она, стиснув зубы, приказала себе: не сметь, не распускаться!
Чтобы больше не думать о Кокореве, девушка достала из комода письмо отца, которое не раз перечитывала, когда ей было трудно.
«Отсюда, милая, не убежишь, — писал отец. — В одну сторону тайга на сотни верст, в другую — куда ни кинешь глазом — бесконечная, безлюдная тундра. Скоро выпадет снег, и начнется долгая полярная ночь. Но мы сейчас рады холодам. Они избавили нас от комаров и гнуса, которых в здешних местах — тучи. От проклятой мошки нет спасения ни под сеткой, ни в домах, ни около дымокуренных горшков, в которых сжигают лежалые листья и навоз. Мошкара злей волков!
А морозы в Заполярье крепкие — доходят до шестидесяти градусов. Попробуй согрейся, когда у тебя не толстостенный дом, а холодная пристройка и вместо большой печи — склепанная из старой жести печурка. Сколько в нее ни накладывай дров, тепла не будет, все выдует.
Многих ссыльных страшит зима. Население вокруг бедное: у местных жителей ничего не заработаешь и не купишь. Устраивайся как сумеешь, почти все добывай сам. Я уже наловчился изготовлять охотничьи и рыболовные снасти. В прошлую зиму в прорубях наловил столько рыбы, что нам на троих ее хватило до весны.
На охоту и заготовку дров времени уходит много, но я все же успеваю учиться. Товарищи, которые пограмотней, помогают мне. А как ты, моя доченька? Поступила ли в воскресную школу?
Не поддавайся нужде, обязательно учись! И береги свое здоровье. Выбирайтесь вы куда-нибудь из этого проклятого подвала. Как жалко, что мне здесь негде заработать копейки.
Ходят слухи, что ссыльных стали забирать в солдаты. Неважны, значит, дела у Николки, если от нас защиты ждет. Мы ему, конечно, поможем — как же! С винтовкой в руках легче разговаривать.
Не унывай, дочка, держись, скоро увидимся!»
— Хорошо, отец, — вслух сказала Катя. — Я не поддамся, дождусь тебя.
СКОРЕЙ ДОМОЙ
— Эмигрантский комитет в Швейцарии обдумывал, каким образом лучше всего попасть на родину. На одном из заседаний меньшевик Мартов предложил обратиться к Временному правительству с просьбой, чтобы оно добилось пропуска эмигрантов через Германию в обмен на военнопленных. Это предложение сперва было отвергнуто, но вскоре нашлись отчаянные головы и телеграммы с такой просьбой были отправлены в Россию Милюкову и Керенскому.
Владимир Ильич не ходил на собрания эмигрантов, потому что считал это пустой тратой времени, но он знал, что там происходит. Смелое и неожиданное для меньшевика предложение пришлось Ленину по душе.
— Немцы будут архидураками, если не пропустят в Россию тех, кто выступает против войны, — сказал он. — Я уверен, они охотно пойдут на это.
Чтобы ускорить переговоры, члены эмигрантского комитета решили сами обратиться к германскому посланнику в Берне. В посредники они выбрали одного из лидеров швейцарских социал-демократов — «центриста» Роберта Гримма. Тот охотно согласился вести переговоры, но вел их так, что дело затягивалось на неопределенный срок.
Дипломатия Гримма возмутила Владимира Ильича. Собрав в Народном доме левых интернационалистов, он рассказал о поведении Гримма.
Интернационалисты согласились, что Гримм явный саботажник. Лучше бы поручить переговоры Фрицу Платтену, тот не подведет.
Владимир Ильич был такого же мнения о Платтене. Этот тридцатитрехлетний металлист, ставший профессиональным революционером, был смел, предан рабочему классу и умел отстаивать его интересы.
Швейцарцу потребовалось немалое мужество, чтобы согласиться вместо Гримма вести переговоры с германским посланником. Помощь большевикам могла отразиться на всей его дальнейшей деятельности. Но он все же пошел на это и в тот же день выехал с Лениным в Берн.
В шесть часов вечера они встретились с Робертом Гриммом. Владимир Ильич — как можно мягче — сообщил, что большевики, зная большую занятость Гримма, решили больше не утруждать его переговорами и передать их более молодому — Фрицу Платтену.
Уязвленный Гримм переменился в лице.
— Я поражаюсь, как Фриц мог согласиться. Он же официальное лицо! — возмущенно заговорил он. — Его легкомыслие поставит нашу партию в неловкое положение..
— Почему же в неловкое? Мы же все социал-демократы, — возразил Владимир Ильич. — Я бы вас очень просил не счесть за труд… позвоните, пожалуйста, германскому посланнику и сообщите, что вы передаете свои полномочия другому лицу.
— Я этого не сделаю, — заявил Гримм.
Он был взбешен. Смерив Ленина и Платтена уничтожающим взглядом, лидер «центристов» не вышел из комнаты, а вылетел, хлопнув дверью.
— Вот видите, что наделало мое согласие, — печально улыбнувшись, произнес Фриц Платтен. Швейцарец был явно расстроен.
Владимир Ильич дружески дотронулся до его плеча и сказал:
— Не печальтесь, когда-нибудь вам все равно пришлось бы пойти с ним на разрыв, так лучше это сделать раньше. Уверяю, вы ничего не потеряете, наоборот — выиграете в глазах товарищей. С обманщиками и предателями мы должны быть решительными. Давайте попробуем без него связаться с Ромбергом.
Платтен разыскал телефон и позвонил германскому посланнику. Тот, узнав от чьего имени с ним будут разговаривать, пригласил прийти в посольство на следующий день.
Первое свидание с РомбергОхМ прошло успешно. Когда Платтен спросил, согласно ли германское правительство пропустить на родину русских эмигрантов, тот ответил:
— Согласно. Существует предварительная договоренность. Не утверждены лишь условия. Ваша сторона до сих пор не представила их, она затягивает решение вопроса.
Владимир Ильич понимал, на какой серьезный шаг он идет, поэтому поставил в условиях два непременных пункта:
«Едут все эмигранты, без различия взглядов на войну».
«Вагон, в котором следуют эмигранты, пользуется правом экстерриториальности, никто не имеет права входить в вагон без разрешения Платтена. Никакого контроля ни паспортов, ни багажа».
В третьем пункте говорилось: «Едущие обязываются агитировать в России за обмен пропущенных эмигрантов на соответствующее число австро-германских интернированных».
Внимательно прочитав условия, германский посланник выразил недовольство.
— Позвольте, — сказал он, — кажется, не я прошу разрешения на проезд, а господин Ульянов. Пункты таковы, что нужно опасаться провала всей затеи. Советую свести требования к минимуму, а обязательства сделать более определенными.
— Я не уполномочен соглашаться на какие бы то ни было смягчения, — ответил Платтен.
— Хорошо, мы свяжемся с Берлином, но, боюсь, не получим желаемого ответа.
Неожиданно Берлин без всяких оговорок принял все условия. Такая поспешность насторожила Ильича. Хорошо, что он привлек к переговорам интернационалистов многих стран. Это несколько свяжет руки тем, кто попытается опорочить едущих.
Когда стало известно, что разрешен проезд через Германию, вдруг из пятиста эмигрантов, рвавшихся на родину, не оказалось и десяти, желающих ехать в ближайшие дни. Многих напугала заметка, напечатанная во французской газете. В ней говорилось, что если русские проедут через Германию, то будут в России арестованы и преданы суду.
Владимир Ильич разослал письма и телеграммы самым верным товарищам. Первым делом он обратился к Инессе Арманд. В России у этой замечательной революционерки и обаятельной женщины, переводившей всю большевистскую литературу на французский и английский языки, остались дети. К ним она рвалась всю войну.
Двадцатишестилетний Гриша Усиевич, который был осужден на вечное поселение в Сибири и дважды бежал из тюрьмы, ждал лишь сигнала. С молодой женой он готов был «хоть через ад» поехать с Ильичем в Россию.
Согласился отправиться в путь член заграничного Бюро Центрального Комитета и соредактор «Социал-демократа» Григорий Зиновьев. Он тоже брал с собой семью.
Владимир Ильич вспомнил о грузине Михе Цхакая, председательствовавшем на Третьем съезде партии. Старик писал ему, что готовится любым способом выехать на родину. «Чемодан уже уложен». Как не пошлешь такому человеку приглашение?
На зов откликнулись девятнадцать большевиков и несколько человек из других партий.
Смельчаки, решившиеся на рискованный переезд, съезжались в Берн из разных городов Швейцарии — Цюриха, Кларана, Лозанны — и размещались в гостинице Народного дома.
Каждый взрослый участник поездки, чтобы потом не было недоразумений, подписывал обязательство:
«Я подтверждаю:
1. Что мне были сообщены условия соглашения Платтена с германским посольством.
2. Что я буду подчиняться распоряжениям руководителя поездки Платтена.
3. Что мне сообщена напечатанная в «Petit Parisien» заметка, в которой говорится, что русское Временное правительство угрожает предать эмигрантов, возвращающихся через Германию, суду за государственную измену.
4. Что всю политическую ответственность за свою поездку я беру целиком на себя.
5. Что Платтен гарантировал мне поездку только до Стокгольма.
Берн — Цюрих, 9 апреля 1917 г.».
Стремясь уберечь уезжающих от всяких измышлений, Владимир Ильич написал от имени заграничного Бюро ЦК письмо швейцарским рабочим, в котором объяснил, почему большевики решились на такую поездку.
Прощальные заседания и суета в гостинице продолжались до поздней ночи.
Миху Цхакая ленинская телеграмма застала врасплох: чемодан был в другом конце города, а поезд в Берн отходил через несколько минут. «Шут с ним, с чемоданом», — решил Цхакая и выехал с товарищами налегке.
На вокзале в Берне в назначенный час он увидел Надежду Константиновну, Миха бросился к ней, чтобы узнать, где назначено место сбора.
— Вы из Женевы? — спросила Крупская. — Сколько человек?
— Со мной шесть.
— Владимир Ильич сегодня получил телеграмму еще от пяти женевцев. Они наконец решили ехать с нами и просят подождать два дня.
— Выходит, зря торопились… я даже чемодан не захватил.
— Вы правильно сделали, — сказала Надежда Константиновна. — Владимир Ильич говорит, что сейчас многие облагоразумятся и захотят поехать с нами, но ждать уже невозможно, вагон получен.
— Значит, мы никого не ждем?
— Конечно, нет. Сегодня же уезжаем.
Вскоре появился и Владимир Ильич. Крепко пожав руку Михе Цхакая и его молодому другу — Давиду Сулашвили, он стал допытываться, что же случилось с другими товарищами, жившими в Женеве. Миха отвечал однообразно:
— Не посмели, Владимир Ильич, не посмели!
— Ну и пусть остаются, сами виноваты. Садитесь в вагон, поехали.
В Цюрихе пришлось ждать, когда специальный вагон прицепят к поезду, идущему к швейцарско-германской границе.
Посмотреть на отъезжающих пришло немало эмигрантов. Здесь были и друзья, и любопытные, и злопыхатели. Одни из них стучали палками по стенке вагона и злобно обзывали:
— Изменники! Как вам не стыдно! Какой дорогой едете? Из-за вас теперь через Англию не пропустят!
Другие подходили к окнам и запугивали:
— В России вас растерзают… до тюрьмы не доведут, на вокзале самосуд устроят.
Более солидные господа стояли в стороне. Они как бы с высоты своего благоразумия взирали на суету отъезжающих. Их котелки, благообразные бороды, сверкающие пенсне и темные костюмы с белоснежными манишками выражали не укор, а скорей печаль и презрение.
Прежние друзья по борьбе и ссылкам, как бы тревожась, отзывали большевиков в сторонку и нашептывали:
— Скажите своему Ленину: он же увлекся, забыл об опасности. Вы практичней его, отговорите, не поздно еще. Безумие — проезжать через Германию. Вас в Берлине схватят, не говоря уже о России.
Запугивание подействовало лишь на некоторых женщин. Прощаясь с друзьями, они плакали так, словно отправлялись на гибель.
В три часа десять минут под выкрики и свист, провожающих поезд медленно отошел от перрона и покатил к Германии.
Вагон, в котором ехали эмигранты, относился к категории «микст», то есть был смешанным, состоящим из купе второго и третьего класса. Он, видимо, давно не ремонтировался, скрипел и раскачивался, обивка полумягких сидений в купе второго класса была засаленной, во многих местах потерлась. В загрязненных щелях водились клопы. Но делать было нечего, приходилось со всем этим мириться. Хорошо, что хоть такой «микст» дали.
На пограничной станции Тайнген швейцарские власти произвели таможенный досмотр. Агенты перетрясли все вещи, проверяя, не вывозят ли русские часы и золото. Ни того ни другого они, конечно, не обнаружили, тогда решили изъять часть съестных припасов. Таможенникам показалось, что русские захватили в дорогу слишком много продуктов.
Спорить не стали, отдали часть хлеба и колбасы, чтобы скорее отвязаться от швейцарских властей. Но на этом мытарства не кончились. Когда поезд пересек границу и остановился на первой немецкой станции Готтмадинген, всех пассажиров заставили покинуть вагон и пройти в станционный зал третьего класса. Здесь произошла официальная передача русских под наблюдение двум офицерам германского генерального штаба.
Никаких документов у эмигрантов не спрашивали. Просто Фриц Платтен на небольших листках написал тридцать два номера. Русские, держа листки в руках, проходили мимо офицеров в свой «микст» и занимали старые места.
Из четырех дверей «микста» осталась только одна дверь для выхода, три остальные были наглухо закрыты. Офицеры расположились в крайнем купе. В коридоре мелом была начертана граница, которую с одной стороны не могли переступить русские, а с другой — немцы. Один Фриц Платтен имел право выходить из вагона и связываться с внешним миром.
В Готтмадингене вагон под охраной немецких ополченцев простоял всю ночь. Здесь выяснилось, что на всех спальных мест не хватит, что взрослым придется спать по очереди.
Утром «микст» был прицеплен к берлинскому поезду и покатил по территории Германии.
Во всех купе разговоры вертелись вокруг одной темы: едущие гадали и спорили о том, каких встретят в России, посмеет ли Временное правительство исполнить свои угрозы. Многие были настроены оптимистически.
— Ничего не случится. Рабочие не позволят, — уверяли они. — Мы же страдали за революцию.
Но Владимир Ильич ждал всяких каверз как от Временного правительства, так и от немцев и даже шведов. Ведь нетрудно к чему-нибудь придраться и посадить в тюрьму эмигрантов, решившихся на такой проезд.
Ленину было оставлено купе второго класса. В нем то и дело собирались товарищи, чтобы посоветоваться с Владимиром Ильичем, как согласованно действовать в России.
— Революция не закончена, об этом надо говорить твердо, без всяких колебаний, — советовал Владимир Ильич. — Временное правительство нам не следует поддерживать. Кроме обещаний, оно ничего не даст и будет вести войну. Львовых, Тучковых и керенских, может, не сразу, но придется убрать. Свергнув власть буржуазии, пролетариат установит свою диктатуру. Высшей формой политической организации общества станут Советы. Через них будет осуществляться диктатура пролетариата. Без диктатуры я не представляю себе социалистического государства…
Его советы, конечно, вызывали споры. Они длились часами. Владимир Ильич терпеливо выслушивал товарищей и спокойно, без горячности возражал. Он многое продумал еще в Швейцарии.
Поезд уходил все дальше и дальше на север. Солнце уже светило не по-швейцарски, оно стало тусклым и вскоре совсем пропало. Над Германией нависло холодное и серое небо.
В окне виднелись аккуратно прибранные леса, с высаженными под линейку деревьями, мокрые остроконечные кирки, черепичные крыши селений, в которых почти не дымились трубы. Германию истощили три года войны. На полях и раскисших пашнях копошились одни женщины и подростки. Взрослые мужчины были редкостью.
Немецкие газеты ничего не писали о проезде русских, но население каким-то образом узнавало о прибытии вагона. Плохо одетые, исхудавшие и поблекшие немки с любопытством толпились на перронах. Некоторые из них за спинами шуцманов показывали картинки из журналов, на которых изображался царь Николай Второй летящим с трона вверх тормашками.
В Штутгарте Платтена вызвал из вагона руководитель Генеральной комиссии германских профсоюзов Янсон, ярый социал-шовинист, и попросил устроить ему личную встречу с Лениным.
— Это невозможно, — убеждал его Платтен.
Но Янсон настаивал. Фриц вернулся в вагон и сказал Владимиру Ильичу, сидевшему с товарищами в купе, о желании немца приветствовать его от имени профсоюзов. Это вызвало взрыв смеха, потому что Ленин доброго слова не написал о руководителях немецких профсоюзов, наоборот — высмеивал их.
— Относительно свидания, — сказал Владимир Ильич Платтену, — передайте господину Янсону, что с изменниками я не разговариваю, а если он нарушит экстерриториальность вагона, то будет оскорблен действием.
— Забросаем чайниками, — уточнил Гриша Усиевич.
Платтену ничего не оставалось, как выйти и передать ответ, но, конечно, в более мягких тонах.
В вагоне установился свой быт. Когда надоедало смотреть в окна, молодежь собиралась вокруг Ленина. Начинались дискуссии и споры на разные темы, особенно — о будущем. Платтен прислушивался к ним. Однажды Владимир Ильич у него спросил:
— Какого вы, Фриц, мнения о роли большевиков в русской революции?
— По секрету должен сознаться: вполне разделяю ваши взгляды на методы и цели революции, — ответил Платтен. — Но как борцы вы представляетесь мне чем-то вроде гладиаторов Древнего Рима, которые бесстрашно, с гордо поднятой головой выходили навстречу смерти. Я преклоняюсь перед силой вашей веры в победу.
Этот восторженный отзыв вызвал у Владимира Ильича теплое чувство к Платтену.
— Значит, дружба? — спросил он.
— Навсегда, — горячо ответил тот.
Иногда Ильич подолгу не выходил из своего купе, тогда озорной Гриша Усиевич подходил к Платтену и спрашивал: нет ли у него желания спеть по-русски?
— С удовольствием, потому что по-русски пою я лучше, чем говорю.
— Ну и превосходно.
Гриша Усиевич подзывал еще нескольких певцов, и все они, скопившись около купе Ленина, начинали петь: «Скажи, о чем задумался, скажи, наш атаман».
Они знали: Ильич любит хоровое пение, он не усидит в купе и обязательно выйдет в коридор.
Он действительно появлялся и подхватывал знакомые слова припева.
Одной песней дело, конечно, не кончалось, Владимир Ильич запевал «Нелюдимо наше море…». Особую удаль и задор он вкладывал в призывные слова:
Смело, братья!
Бурей полный,
Прям и крепок парус мой!
Наконец поезд подошел к последнему немецкому городу— Засниц. Здесь у порта пассажиров пересчитали. И поезд прямо с пристани въехал в трюм огромного шведского парома.
На пароме пассажиры «микста» обрели право покинуть свои места и поселиться в каютах. На шведском судне немецкие власти уже не могли распоряжаться. Все же поведение шведов Владимиру Ильичу показалось подозрительным. Русским были розданы анкеты с вопросами, очень похожими на вопросы при аресте.
«Не собираются ли они нас задержать? — встревожился Ильич. — От немцев всего можно ждать. Сами пропустили, а шведскую полицию подговорили арестовать».
В одной из кают спешно был собран совет. Владимир Ильич предупредил о возможности всяческих каверз со стороны полиции и буржуазной печати, потребовал, чтобы никто из едущих ни под каким видом ни на какие вопросы не отвечал.
— За всех позвольте разговаривать мне, — предложил он.
— Ну, конечно, какие могут быть возражения, — послышалось с разных сторон.
Паром, вышедший в открытое море, начало раскачивать. Лица у некоторых пассажиров покрылись болезненной желтизной. Многих одолевала морская болезнь.
— Выходите наверх, — предложил Ильич. — На свежем воздухе станет легче.
Он тоже поднялся на верхнюю палубу и стал смотреть в сторону мутного горизонта.
Балтийское море покрылось пенистыми гребнями, катившимися навстречу. В такую погоду трудно было заметить блуждающую мину, которыми в годы войны засорялись фарватеры. Капитан осторожно вел судно, внимательно наблюдая за волнами, чтобы не наткнуться на рогатую смерть.
Когда немецкий берег исчез, на мостике вдруг появился какой-то моряк с листком в руках. Он о чем-то доложил капитану. Тот, кивнув головой в сторону толпившихся на палубе русских эмигрантов, продолжал всматриваться в море.
Моряк с листком в руках спустился по трапу с мостика и, подойдя к Фрицу Платтену, козырнув, сказал:
— Вас приглашает к себе капитан.
Швейцарец поднялся на мостик. Там капитан, без всяких предварительных разговоров, в упор спросил:
— В сопровождаемой вами группе есть господин Ульянов?
Платтен растерялся. Решив, что Ильича собираются арестовать, он сделал вид, будто запамятовал фамилию, и предложил:
— Пройдемте вместе к пассажирам, там все выясним.
Спустившись по трапу на палубу, они подошли к русским. Капитан спросил:
— Кто здесь господин Ульянов?
«Сейчас предъявит ордер на арест, — решил Владимир Ильич. — Как быть? Не выпрыгнешь же за борт? А на пароме не скроешься — разыщут». Видя, что товарищи, боясь выдать его взглядами, стоят потупясь, он по-немецки спросил у моряка:
— Что вам угодно? Я Ульянов.
— Вам радиограмма. Господин Ганецкий запрашивает: сколько мужчин, женщин и детей с вами?
«Ах, вот оно что, — повеселел Владимир Ильич. — Нас встречает Ганецкий и дает об этом знать. Чудесно!»
— Прошу передать господину Ганецкому привет, — сказал он. — И сообщить, что нам понадобятся тридцать взрослых и два детских билета.
— Напишите текст собственной рукой, — предложил капитан.
— С удовольствием, — ответил Ильич.
Качка больше на него не действовала.
Прошло еще несколько часов, и паром отдал швартовы на пристани Троллеборга.
Ганецкий встретил прибывших объятьями. Он переволновался за них. По его расчетам, ленинская группа должна была прибыть на два дня раньше. Все это время он метался между городами, потратив уйму денег на срочные телеграммы в Швейцарию и на телефонные переговоры. А выяснив, что русские из Засница вышли в море, он помчался на радиостанцию. Там ему сказали: «По радио разрешены только служебные переговоры». Пришлось прикинуться представителем Красного Креста и послать на паром «служебный» запрос.
Из Троллеборга местный поезд перебросил русских в Мальме. С этой станции шли прямые поезда в Стокгольм.
В ресторане, находившемся невдалеке от станции, пассажиров ждал обед. Ганецкий успел его заказать по телефону из порта.
Помыв руки и приведя себя в порядок, проголодавшиеся путешественники впервые за четыре дня поели горячего супа.
После обеда отдыхать не стали, а сразу же пошли занимать места в заказанном вагоне. Владимир Ильич не хотел терять ни одной минуты.
В купе Ганецкий вспомнил, что из Петрограда пришло письмо Ленину от Коллонтай.
— В Швейцарию его отсылать было поздно, — сказал он, вытаскивая конверт. — Вы уже выехали. Так что передаю прямо в руки.
Интересно было узнать, с чем столкнулась Александра Михайловна в Петрограде. Как только поезд тронулся с места, Владимир Ильич разорвал конверт и стал читать письмо.
«Дорогой Владимир Ильич и дорогая Надежда Константиновна!
Вот уже неделя, что нахожусь в водовороте «новой России», яркость и сила впечатлений таковы, что передать ее даже не пытаюсь, — писала Коллонтай, — поэтому пока ограничусь краткими конспективными мазками.
Народ переживает опьянение совершенным великим актом. Говорю народ, потому что на первом плане сейчас не рабочий класс, а расплывчатая, разнокалиберная масса, одетая в солдатские шинели. Сейчас настроение диктует солдат, солдат создает и своеобразную атмосферу, где перемешиваются величие ярко выраженных демократических свобод, пробуждение сознания гражданских равных прав и полное непонимание той сложности момента, какой переживаем. Среди лихорадочной сутолоки, среди стремлений создать, построить что-то новое, отличное от прежнего, слишком громко звучит нотка уже достигнутого торжества, будто дело сделано, закончено. Не только недооценивается притаившийся, но, конечно, далеко не добитый «внутренний враг», но, несомненно, не хватает у наших, и особенно у Совета Рабочих и Солдатских Депутатов (Исполнительный Комитет), решимости и политического чутья продолжать начатое, закрепляя власть за демократией. «Мы — уже у власти»— таково самодовольно-ошибочное настроение у большинства в Совете. И этим опьянением достигнутыми успехами, конечно, пользуется гучковское правительство, склоняясь лицемерно перед волей и решением Совета в частности, но, разумеется, в основном, и, главное, в вопросе о войне, удерживая в руках своих «бразды».
Такое опьянение достигнутым — естественно. Внешне жизнь резко, неузнаваемо изменилась. Это сплошной праздник демократии, неумолкающий гимн свободе. Шествия, манифестации не прекращаются. В Совете (помещение Государственной Думы) целый день идут митинги, преимущественно для солдат, но приходят и гимназисты, и прачки, и дворники, и извозчики. Ораторы все уже охрипли, а новая и новая волна народу, делегаций в сотни человек вливается и выливается из дворца.
Совет Рабочих и Солдатских Депутатов — это сердце движения. Его слово — веское, к нему прислушиваются. Правительство (повторяю, в определенных пределах и границах) с ним считается. Но, боюсь, что С. Р. и С. Д. — это франкфуртский парламент. В нем все время проглядывает какая-то осторожность, нерешительность, нет ясной, отчетливой политической линии, нет размаха государственного строительства на новых началах.
Объясняется это прежде всего совершенно невозможным составом Исполнительного Комитета. Публика не то что разношерстная, хуже — туда набрались какие-то неизвестные личности, которых мы, старые партийные работники, совершенно не знаем. Воспользовавшись отсутствием наших людей в момент революционного пожара, туда засела безмандатная публика вроде Стеклова, Суханова, Богданова — меньшевики — и величин неизмеримо более мелких. Членов Исполнительного Комитета С. Р. и С. Д. около 40, из них не более 15 рабочих. Наша группа (делегаты от Бюро ЦК и Петербургского Комитета), а также несколько выборных от самого Совета (повторяю, большинство членов Испол. Комитета не избраны Советом, а захватным порядком заседают в Комитете), ведет отчетливую линию, но наши не только слабы численно, к сожалению, это все молодая, рабочая публика, не обладающая ни широкими политическими горизонтами, ни запасом сведений, ни умением стройно изложить свою мысль. Присутствуя на Исполнительном Комитете, даже после того, что «настрочишь» наших заранее, часто остро страдаешь, чувствуя, что с нами не считаются. И это в такой момент, когда именно наши должны бы и могли вырвать Исполнительный Комитет из того болота нерешительности, в котором Исполнительный Комитет все более и более завязает.
Наши требуют проверки мандатов и переизбрания членов И. К0, но большинство резко этому противится. Еще бы, тогда Стеклов и К0 останутся за бортом!
У меньшевиков дело было не многим лучше. Но с тех пор как приехал Церетели, они получили неожиданно радостное подкрепление. Церетели пользуется сейчас большим влиянием — ведь он же яркий представитель «революционного оборончества». У меньшевиков в Исполнительном Комитете руководителями являются: Ларин, Богданов, Церетели, Чхеидзе. Ларин расходится с Богдановым, Церетели и Чхеидзе по вопросу революционного оборончества, поддерживая линию Циммервальдского центра против оборонцев.
У нас постоянно присутствуют в Исполнительном Комитете рабочие-«правдисты» (Сталин, Федоров, Александров), но, повторяю, тона они не дают. Входят еще в Исполнительный Комитет Бонч-Бруевич, Козловский и Н. Д. Соколов. Но Бонч-Бруевич и Соколов бывают далеко не всегда, и у Соколова есть все же некоторые колебания; главное, никто из них как-то не ухватывает основной задачи — закрепление власти за С. Р. и С. Д. непрерывным натиском на Временное правительство и отчетливой самостоятельной позицией по основным вопросам. Бонч-Бруевич очень ценен, и с ним у нас расхождений нет, но он поглощен другими делами, да и вообще здесь в ИК нужен политик.
Приезд депутатов, конечно, даст нам подкрепление. Но тут еще один вопрос: у нас, внутри партии, еще много хаоса. Мы еще совершенно не освоились с новизной свободы и возможностью поставить партию на широкую ногу, завладеть массами, стянуть их под наше знамя…»
Дочитав письмо до конца, Владимир Ильич сложил его и задумался.
— Что-нибудь неприятное? — спросил Ганецкий.
— Нет, нет. Примерно все так, как я и предполагал. Молодец Александра Михайловна! Все свежим глазом приметила и занимает правильную позицию.
Закрыв купе, Владимир Ильич сел рядом с Ганецким и сказал:
— А сейчас, пока никто не тревожит, давайте поговорим о наших с вами делах. В Скандинавии необходимо создать новое заграничное Бюро Центрального Комитета. Я буду добиваться, чтобы в него вошли вы и Воровский. В Россию не спешите, здесь вы нужней. Будете осуществлять связь со всем миром. Кроме того, нам сейчас придется оставить в Швеции кое-какие документы. Вы их перешлете в Россию позже с надежным человеком. Особенно берегите мою синюю тетрадь с выписками.
Они еще долго разговаривали о делах в России. Владимир Ильич вздремнул лишь в четвертом часу ночи. Но выспаться ему не удалось: в вагон ворвалась ватага репортеров, выехавших навстречу из Стокгольма.
Шведские журналисты, стремясь опередить коллег, поджидавших русских в столице Швеции, принялись стучать в окна, в двери купе. На выходивших в коридор заспанных пассажиров набрасывались по два-три человека. Журналистам хотелось скорей взять интервью у смельчаков, проехавших во время войны через враждебную страну. Это же сенсация, материал для первых полос!
Но русские эмигранты, вспомнив строгий наказ Ильича, вели себя как глухонемые и делали вид, что ничего не понимают. Они даже не говорили ни «да», ни «нет», на каком бы языке к ним ни обращались, а только смущенно пожимали плечами. Лишь некоторые жестами показывали на предпоследнее купе: обратитесь, мол, туда.
Нетерпеливые репортеры кинулись к купе, в котором находился Ленин. Они принялись стучать в запертую дверь и на разных языках взывать к руководителю группы выйти к ним хоть на минуту. Но Владимир Ильич наотрез отказался принимать эту шумную братию в вагоне. К репортерам вышел Ганецкий и, потребовав тишины, сказал, что сообщение прессе будет сделано лишь в Стокгольме. Затем попросил всех покинуть вагон.
В Стокгольм поезд пришел в. девять часов утра. На перроне русских радушно встречали мэр города и его товарищи— левые социал-демократы.
По пути прибывших вновь окружили не только газетные фоторепортеры, но и операторы кинохроники. От назойливой публики невозможно было избавиться. Опытным конспираторам, понимавшим, что и полиция заинтересована в получении свежих снимков, приходилось делать резкие движения, отворачиваться и всячески прикрывать лица, чтобы ничего путного у фотографов не получилось.
Гостиница «Регина» оказалась комфортабельной. В уютных и теплых номерах приятно было бы прожить несколько дней и отдохнуть с дороги. Кстати, об этом просили и шведы, рассчитывавшие подискутировать с Владимиром Ильичем, но тот оставался непреклонным.
— Мы здесь пробудем только до вечера. Нам задерживаться нельзя, — сказал он. — Дорога каждая минута.
Шведы пригласили русских на торжественный прием, устраиваемый в честь их приезда.
Многие эмигранты за годы скитаний на чужбине так обносились, что имели весьма непрезентабельный вид. И у Владимира Ильича костюм, выгоревший на швейцарском солнце, обрел рыжеватый оттенок. Сукно лоснилось на потертых локтях и вздувалось на коленях. В таком виде не только нельзя было явиться на банкет, но и показываться в России.
К счастью, в Стокгольме оказалось отделение Русского общества вспомоществования революционерам имени Веры Фигнер, которое прежде выручало товарищей, прибывавших из ссылок. Оно-то и помогло ленинской группе приобрести в магазинах необходимую одежду.
Вымывшись с дороги и надев новые костюмы, русские эмигранты во главе с Ильичем явились в большой зал гостиницы. Здесь их вновь встретил мэр города.
Зал был празднично украшен. У задней стены висело большое красное знамя.
Первым делом было составлено и подписано «коммюнике», в котором подробно объяснялось, почему, на каких условиях и как русские революционеры проехали через Германию. И только после этого начались торжественные тосты.
Пиршество длилось недолго, потому что поезд в Финляндию уходил в семь часов вечера, а Владимиру Ильичу еще нужно было переговорить с товарищами, остававшимися в Стокгольме. Все пришлось делать впопыхах, на ходу.
На вокзале провожающих собралось много. Некоторые пришли с цветами. Шведы оказались на удивление приветливыми хозяевами, жаль было с ними расставаться. Но что поделаешь? Революция звала вперед.
На рассвете поезд привез русских эмигрантов в небольшой рыбацкий городок Хапаранда. Здесь еще была зима. Морозец пощипывал щеки.
Перенеся, свои чемоданы и узлы к дому для приезжих, путешественники, кто с крыльца, кто с открытой веранды, с волнением стали всматриваться через залив в противоположный берег. Там в полумгле был виден финский городок Торнео, там начиналась территория Российской империи.
Когда чуть посветлело, над зданием вокзала многие приметили флаг, не трехцветный николаевский, а красный! От одного вида реявшего стяга революции перехватывало дыхание, к горлу подступал ком. Сколько пролито крови, перенесено лишений и страданий, чтобы этот флаг так свободно реял над землей!
Там свои, там русские солдаты. Вон они бродят в серых шинелях. Скорей бы увидеться с ними!
А нужно ли спешить? — останавливал голос благоразумия. — Свои-то свои, но по приказу подойдут с винтовками, арестуют и в тюрьму отведут. Ну и пусть! Невозможно больше скитаться по чужим землям. Скорей домой, что бы ни случилось!
В доме для приезжих за небольшую плату можно было согреться чашкой кофе и получить бутерброд с яйцом и соленой рыбой. Но завтракать никому не хотелось. Эмигранты стали допытываться у рыжебородого буфетчика: каким путем здесь добираются до Торнео?
— В такую пору лучше всего по льду. Самый близкий путь, — сказал тот. — В Хапаранде извозчики водятся. Сколько вам надо саней?
— На тридцать с лишним человек.
— Найдем, — заверил буфетчик. — В такую пору лишний заработок и рыбаку не помешает. Пейте кофе, а я сейчас!
Оставив в буфете вместо себя жену, он исчез. Пропадал более часа. Затем к крыльцу стали подъезжать санки с впряженными в них лохматыми крестьянскими лошаденками.
В санки помещались два-три человека с багажом. За посадкой следил сам Владимир Ильич, заботясь, чтобы женщины и дети были хорошо укутаны.
Вскоре на заснеженном льду выстроилась длинная вереница саней. Гриша Усиевич заметил:
— Не хватает красного флага.
Тут же он взял у жены алый платок и, прикрепив двумя концами к альпинистской палке, захваченной из Швейцарии, передал древко Владимиру Ильичу, объезжавшему по обочине всю колонну.
Выкатив вперед, Ильич поднял самодельный флаг и просигналил всем двигаться вслед.
Натянулись вожжи, заскрипел лед под полозьями и… полтора десятка саней двинулись по заливу к последней границе. Впереди мчались сани с красным флагом.
ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ
Только две недели молчал гудок Путиловского завода. И вот однажды рано утром он вновь загудел, призывая рабочих к стапелям, печам, станкам и горнам.
— Слава тебе господи! — обрадованно перекрестилась Степанида Игнатьевна и принялась тормошить внука: — Вставай, Васек, вставай! Наш гудит.
Пока Вася мылся, бабушка поставила на стол стакан дымящегося чая, положила рядом кусок белой солдатской галеты и сбереженный для такого торжественного утра кусочек сахару.
— Другие хоть отдохнули за эти дни, — наблюдая, как внук пьет чай вприкуску, сказала Игнатьевна. — А ведь тебя с Демой дома не удержишь. Люди спят, а вы чуть ли не до утра колобродите.
— Мы же не по гулянкам ходим.
— Да лучше бы веселились, чем с посадскими связываться. А то лежишь здесь и тревожишься, как бы ножом кто не пырнул.
Вася налил второй стакан чаю, но допить не успел: с улицы послышался знакомый стук в стену.
— Вон дружку твоему не терпится! Хоть бы поесть-то спокойно дал.
Вася не стал слушать воркотню бабушки. Отодвинув недопитый чай, он поднялся, схватил шапку, куртку и, на ходу одеваясь, выскочил на улицу.
Дема ждал его хмурый.
— С отцом поругался, — сказал он. — В драку лезет. Не смей, говорит, против Ваньки Быка. Еще, чего доброго, дом из-за тебя спалит.
— И бабка моя ворчит. Не обращай внимания.
— Она у тебя по-иному. А ему церковники в уши жужжат. Если отец узнает, что я в партию вступил, — изувечит. Видно, мне придется, как Фильке, из дому уходить.
В мастерской было холодно и неуютно. Савелий Матвеевич сидел на корточках у наковальни и подсчитывал заготовки.
— Раздувайте горн, — велел он парням. — Живые деньги на земле валяются. Старый заказ еще не сдан, восьми поковок не хватает. До обеда закончим.
Ребята принесли древесного угля, коксу и принялись раздувать горн. Вскоре железные болванки, уложенные полукругом, стали нагреваться.
Большинство рабочих слонялось по цеху без дела. Работу им мог дать лишь мастер, а он почему-то не появлялся.
— Вот ведь шкура, — сказал пожилой кузнец. — Простому человеку никогда не сочувствует. О своей корысти только думает. На работу нанимаешься — взятку давай. Заказ хочешь повыгодней получить — тоже сунь. И в именины подарок неси, иначе настрадаешься, рублевки в день не заработаешь.
— На тачке вывезти такого! — предложил другой. — Нечего на него смотреть.
Когда появился мастер, его обступили возмущенные рабочие, высказали все, что думали о нем, затем вылили на взяточника ведро мазута, втолкнули его на тачку и вывезли на свалку.
Мастера в старокузнечном цеху заменил шестидесятилетний Никифор Белолед. Ему взялся помогать Савелий Матвеевич. Они оба прошли в конторку и не спеша вместе с учетчиком стали разбираться в накопившихся бумагах.
Минут через двадцать — тридцать к парням, заканчивавшим заказ без Лемехова, подбежал мальчишка-разносчик и прокричал:
— Кокорева в конторку!
Полагая, что Савелий Матвеевич сейчас заставит писать какие-нибудь наряды, Вася снял рукавицы и нехотя поплелся в конторку. Старики сидели за столом рядом, а учетчик что-то им объяснял, раскладывая бумаги на кучки. Увидев юношу, учетчик недовольно умолк, а Савелий Матвеевич взял со стола конверт, строго взглянул поверх очков на Васю и спросил:
— Кто же это тебе на завод пишет?
— Не знаю… никогда не писали.
Неумело распечатав конверт, юноша развернул письмо и, увидев на нем Катину подпись, смущенно покраснел.
— Это с Выборгской, — сказал он. — Мы на митинге у них выступали.
— Благодарность, что ли? — поинтересовался Савелий Матвеевич. — А ну, покажи.
И он протянул руку. Вася еще больше смутился:
— Да нет, девушка одна… Она нас на конфетную фабрику водила.
Савелий Матвеевич укоризненно покачал головой.
— Хороши! Едут по серьезному делу, а в голове только свое: как бы девушек захороводить.
Вечером парни поехали на Выборгскую сторону. Кокорев быстро отыскал Катин дом, вдвоем они вошли во двор, но постучать в подвальное окно не решались.
— А вдруг не она здесь живет? — сказал Дема.
— Как не она? Я хорошо помню.
— Ну, если помнишь, стучи.
— А может, действительно не она? — стал сомневаться и Кокорев. — Давай лучше войдем в квартиру будто по делу и письмо оставим.
— Ну что ж, пиши.
Пристроившись у поленницы, Вася принялся писать записку, а Дема со скучающим видом разглядывал двор.
За этим занятием их и застала Катя Алешина. Узнав парней, девушка растерянно остановилась и почувствовала, как жарко запылали ее щеки.
— Вы? Вы как здесь очутились?
Парни тоже смутились.
— Мы пригласить вас хотим, — смущенно сказал Дема. — У нас в воскресенье клуб открывается. Придете?
— Спасибо, — поблагодарила девушка. — Но вы, может, подождете минутку? Я только с завода… вымыться не успела. Побудьте здесь, мы вместе к Наташе сходим.
Она сбежала по ступенькам в подвал и скрылась за дверью.
Бросив на кровать пальто, Катя помчалась на кухню и, вернувшись с застрявшими бусинками воды в волосах, стала торопливо переодеваться.
— Куда ты, шальная? — спросила бабушка. — Все-то у вас спешка. Супу хоть поешь.
— Некогда, бабуля, потом.
Проворно натянув на себя праздничное шерстяное платье и вместо рабочих ботинок надев туфли, Катя подбежала к зеркалу.
— Что-то ты посвежела нынче, разрумянилась… Лектриса прямо! — любуясь внучкой, заметила бабушка. — Чего без нужды в зеркало глазки совать, женихов-то ведь нет?
— Найдутся, — весело сказала девушка. — Сами придут!
Надев пальто, Катя чмокнула бабушку в щеку и бегом устремилась на улицу.
— Шальная… впрямь шальная!
На улице Катя подхватила юношей под руки и зашагала с ними к райкому.
В другой день Алешина, наверное, оставила бы парней у входа, а сама пошла бы к Наташе, но сегодня она осмелела и предложила:
— Идите первыми и сами пригласите на вечер. Ее величают Натальей Федоровной.
Парни прошли в комнату райкома. Там они застали Ершину, сидевшую у груды брошюр, увязанных в пачки. Девушка писала на пакетах адреса.
— Вам кого? — спросила она, не узнав путиловцев.
— Мы к вам, — поклонившись, сказал Рыкунов. — Пришли пригласить на открытие Нарвского клуба.
— Это, наверное, не меня, вы ошиблись… Вам Женю Егорову?
— Нет, в точности вас, Наталья Федоровна.
— Ой, узнала! Думаю, где же я вас видела? Вы ведь Катины знакомые.
Минут через десять Наташа была свободна. Запирая ящики стола и машинку, она сказала:
— Подождите меня у входа. Я мигом.
Вечер был мягким, безветренным. Падали мохнатые снежинки. В сиянии уличного фонаря они кружились, как ночные бабочки.
Вскоре на улицу выбежала Наташа. Несмотря на то что девушка была в ботинках с высокими каблуками, она оказалась Деме по плечо. Васе подумалось, что Ершина не понравится его рослому другу. Но он ошибся — резвость Наташи была по душе Деме. Заспорив по какому-то поводу, Наташа запустила в него снежком и бросилась бежать. Он помчался вдогонку, пытаясь поймать ее, но Ершина так ловко увертывалась, что он то и дело попадал в сугробы…
Смеясь и громко разговаривая, они пошли впереди, а Вася с Катей молча шагали рядом.
— Если бы я не написала письма, вы бы сами не собрались прийти? — вдруг спросила девушка. — Да?
— Нет, я очень хотел, — возразил Кокорев. — Нос того воскресенья такое началось, что и поспать некогда было.
— А потом?
— Одному неудобно, а Дему насильно не потащишь.
— Почему же без него неудобно?
— Мы привыкли всюду бывать вместе.
— Но ведь не всю жизнь вы будете только с Демой? Впрочем, я вам завидую, — призналась Катя. — У меня не было такой подруги. Всем приходилось делиться только с отцом, потому что мать хоть и любит меня, но не понимает, а он был как товарищ, самый близкий…
Девушка вспомнила, как она помогала отцу учиться и как арестовали его.
— Вчера я получила радостную весть: отец уже на свободе. Правда, попал на фронт, рискует в окопах жизнью, но может в любой день приехать.
— А я своего отца едва помню, — глядя в тьму, сказал Вася. — Лишь недавно узнал, что он был в боевой дружине. После Пятого года отца поставили на тропе охранять маевку в Поташевском лесу. Какой-то подлец выдал их. Конные городовые и казаки начали оцеплять лес. Отец их заметил, да поздно. Он укрылся за валуном и начал стрелять из «смит-вессона». Наши заводские, услышав стрельбу, сразу же по кустам, по болоту и домой. Думали, и он уйдет. А отец отстреливался до последнего патрона. Казаки шашками засекли. Полиция мертвого не отдала. Матери сказали, что не было такого. Товарищи отца потом там в лесу устроили митинг, а валун как бы памятником стал: каждый день на нем то цветы, то красные ленты появлялись. И полиция ничего не могла сделать. Посбрасывает, потопчет цветы, а через день они опять лежат.
— И вы даже не знаете, где он похоронен?
— Нет. И валуна того мы с Демой в прошлом году не нашли. Его, видно, взорвали или разбили: вокруг валялись осколки. Мы их собрали в одно место, поставили шест с красным флажком и поклялись не оставлять друг друга в беде.
— А третий может к вам присоединиться? — не то серьезно, не то шутя спросила Катя.
— Смотря кто этот третий?
— Если это буду я?
Он стиснул ее руку.
— Да, примем.
Они бегом догнали Наташу с Демой и вчетвером дошли по Петроградской стороне до Троицкого моста. Там Ершина остановилась.
— На сегодня довольно, — сказала она. — Завтра всем рано вставать. Где же вы нас в воскресенье встретите?
— Ну, хотя бы у Нарвских ворот, — предложил Дема.
— Хорошо. Ждите в восемь.
Парни хотели проводить девушек домой, но те запротестовали:
— Вам и так далеко. Мы сами доберемся, вдвоем нам не страшно.
ДОЛОЙ С ГОРИЗОНТА ЖИЗНИ
В «Красном кабачке» гулял Ванька Бык со своей шатией. Вскоре сюда ввалилась новая ватага. Чумазый босяк в длинной кавалерийской шинели, выпив прямо у стойки стакан самогону, вдруг сдернул с головы шапку и обратился к посетителям:
— Граждане, братишечки! Житья не стало, дыхнуть невозможно. Да что ж это за жизнь распроклятущая! — Босяк хлопнул шапкой об пол и каким-то слезливым, бабьим голосом начал перечислять: — С Огородного турнули, с Ушаковской гонят… и на Нарвскую не сунься! Какая же это свобода? Для чего мы городовых били, чтобы новые появились? Сегодня опять на нас напали. Чуваков в ихний клуб хотел пройти, а ему у дверей говорят: «Стоп, пьяным нельзя». А какой он пьяный? Я, конечно, заступаться. Так нас обоих схватили под руки, довели до угла, а там — коленкой под зад и грозятся: «Если еще явитесь — в кутузку запрем». Да что же это деется! Куда ты, Ваня, смотришь? Почему забижать своих даешь?
Из-за стола поднялся широкий, кряжистый Ванька Бык. Маленькие глаза его налились кровью и на толстой, сливающейся с плечами шее надулись жилы.
— Кто тебя не пустил? — грозно спросил он и так рванул ворот, что отскочившие пуговки Запрыгали по полу. — Кто такие?
— Да все те же, которые добычу на Огородном отняли.
— А ты пугнуть не мог? Сказал бы, что я велю.
— Говорено. А им хоть хны — не боятся тебя. Мы, говорят, и Ваньку Быка утихомирим.
— Врешь!
— Вот те крест. Чувакова спроси.
— Верно, — отозвался долговязый босяк в разодранной шинели. — Турнуть грозились.
— Ладно, будет языком трепать, — оборвал его Ванька Бык. — А ну, кто со мной в клуб догуливать?
Поднялось человек восемь. Они допили, что было в стаканах, роняя стулья, выбрались из-за стола и вышли-во двор к оседланным коням.
В Нарвский клуб молодежи съезжались гости. От обилия света и грохота духового оркестра входившие сразу веселели. Сдав пальто в гардероб, гости шли к буфету, а другие — в верхний зал занимать места.
Рыкунова и Кокорева часто вызывали к выходу. То скандалили безбилетники, то пьяные, которых нужно было утихомирить или выпроводить. Катя с Наташей скучали одни.
— Неудобно как-то получается, — сказал Вася. — Пригласили девушек, а сами бегаем.
— Верно, — согласился Дема. — Ты иди с ними, а я буду с нашими ребятами. А потом сменимся. Идет?
Они так и решили: Дема вышел со своими парнями на улицу, а Вася провел девушек наверх и усадил в зале.
Торжественное заседание было коротким. Ораторы поздравили нарвцев с новым клубом, оркестр сыграл туш, и сразу же начался концерт.
Черноглазая курсистка с чувством декламировала отрывки из поэм Пушкина, Некрасова, а под конец прочла стихотворения путиловского поэта Георгия Шкапина, написанные им в тюрьме.
Шкапина знали многие путиловцы, он работал на заводе котельным разметчиком, поэтому декламаторше долго хлопали.
Потом выступили две певицы из хора Екатерингофского сада. Они дуэтом спели «Чайку» и «Умер бедняга в больнице военной». Песня вызвала у солдаток слезы.
Вася заметил, что и у Кати глаза повлажнели. «Вспомнила отца», — догадался он и сжал девушке руку. Она не отняла ее, а доверчиво оставила в его ладони.
После концерта начались танцы и игры. Пожилые люди стали расходиться.
— Где ваш Дема? — поинтересовалась Наташа. — Пригласил, а сам исчез.
— Он дежурит сегодня. Я его сейчас пришлю. Потанцуйте пока без нас.
Он спустился вниз и, разыскав Рыкунова, сказал:
— Наташа там скучает. Иди, я подежурю.
Дема хотел было передать ему красную нарукавную повязку, но, сообразив, что теперь Катя останется одна, передумал.
— А может, вместе погуляем? — спросил он. — Наверное, уже никто ломиться не будет. Если случится что, ребята без нас управятся.
Товарищи поднялись в зал. Оркестр играл тустеп. Катя танцевала с Наташей.
После тустепа начался новый и очень веселый и шумный танец ойра-ойра. Дема с Васей не раз видели, как его танцуют, они пригласили девушек. Танец оказался нетрудным, они быстро с ним освоились.
И вот в самый разгар веселья снизу вдруг послышался женский визг.
Вскоре на лестнице показался растерянный дежурный, жестами он требовал, чтобы Дема бросил танцевать и поспешил вниз.
— Там Ванька Бык… Лютикова по голове ударил и ворвался сюда… Целая бражка! Уселись у буфета и требуют лимонаду. Видно, водку с собой принесли.
— Сколько их?
— Семеро.
— Справимся, — сказал Дема. — Надо только как-нибудь девчат выпустить на улицу.
Наверх поднялся встревоженный Борис Тулупин.
— Надо без скандала закрыть вечер, — сказал он. — А то наш клуб с первого дня такую славу получит, что потом сюда и калачом не заманишь. Пусть дежурный скажет в буфете, чтобы им лимонад подали. А я прощальный вальс закажу. Начнем выпускать гостей через черный ход. Вы только парней предупредите.
— Ладно, — согласился Дема. — Я сейчас пойду ребят собирать, а ты, Вася, проводи Наташу с Катей до трамвая и быстрей назад.
Они так и сделали. Оркестр заиграл «Осенний сон». Пары, только что отплясывавшие ойру-ойру, закружились в вальсе.
Кокорев сходил в гардеробную, оделся и принес девушкам пальто. Через запасный ход они спустились во двор, прошли под арку ворот и очутились в темном переулке.
Впереди у забора они вдруг заметили какую-то живую, колышущуюся массу.
— Что это там? — придерживая Васю, спросила Наташа. Катя тоже остановилась и прижалась к нему.
Напрягая зрение, Кокорев стал вглядываться во мглу. Уловив едва слышное позвякивание уздечки и характерное пофыркивание, он засмеялся.
— Лошади! К забору привязаны… Вон как! Верхом прискакали бандиты.
Он проводил девушек до трамвайного кольца и на прощание спросил:
— Когда снова увидимся?
— Приходите с Демой в субботу прямо ко мне, — сказала Катя.
— А я постараюсь билеты куда-нибудь достать, — пообещала Наташа.
Ершина прошла в вагон, Катя на секунду задержалась на площадке и шепнула:
— Если Дема не сможет, приходи один.
— Приду, — ответил он и еще раз пожал ей руку.
Когда Кокорев вернулся в клуб, в гардеробной уже одевались последние пары. И вдруг Ванька Бык это заметил. Он вскочил, откинул стул в сторону и метнулся к дверям.
— А куда это все барышни уходят? Мне танцевать желательно. А ну, где там оркестр? Играй «барыню», за все плачу!
К Ваньке Быку подошел Рыкунов и твердым голосом сказал:
— Клуб уже закрывается, оркестр кончил играть. Вам тоже пора уходить.
— Чего? А ты здесь кто такой? — уставив пьяные глаза на путиловца, заорал громила. — Чуваков! Этот тебя не пустил? Дай ему при мне по зубам.
Но в это время к выходу устремились музыканты. Оттолкнув Рыкунова, Ванька Бык ринулся к двери и преградил им путь.
— Стой, не пущу! Играйте по моему заказу. Чего зенки вытаращили, непонятно? Скидывай пальтухи, говорю, и инструмент вытаскивай. А ну, принимай по одному! — крикнул он своим босякам и, хватая музыкантов за что попало, начал швырять их в другой конец зала.
Рыкунов подал сигнал ребятам, но Тулупин культяпкой остановил его:
— Погоди, пусть девчата уйдут. С Ванькой Быком надо раз и навсегда кончить.
— За углом стоят их оседланные лошади. Если кто-нибудь крикнет, что коней угоняют, громилы повыскакивают на улицу. Там их будем хватать по одному, — предложил Кокорев.
— Верно, — похвалил комендант. — Иди расставь ребят на улице, а здесь мы навалимся.
Кокорев вывел ребят черным ходом на улицу и спросил:
— Кто умеет верхом ездить?
— Я… я… — отозвалось несколько голосов.
— Мне двух хватит. Вот ты… и ты, — указал он на самых ловких парней. — Отвяжите коней и во весь опор гоните мимо клуба. Ты, — ткнул он пальцем низкорослого паренька, — вбежишь в клуб и крикнешь: «Коней угоняют!» Когда побегут на крыльцо, ножку подставляй, пусть кубарем вылетают. А вы, — приказал Кокорев остальным, — глушите чем попало и руки скручивайте…
Тем временем пьяная ватага принудила музыкантов играть «барыню». Из клуба на улицу стали доноситься нестройные звуки оркестра и грохот тяжелых сапог.
Ваньке Быку приглянулась молоденькая буфетчица. Отплясывая перед буфетной стойкой, он после каждого коленца топал ногой и делал пригласительный жест: входите в круг, красавица! Буфетчица, не зная, как ей быть, испуганно поглядывала на путиловцев. А те, прихлопывая в ладоши, постепенно охватывали танцующих тесным полукругом.
Неожиданно с улицы вбежал парнишка. Оставив дверь открытой, он пронзительным голосом прокричал:
— Коней угоняют!
Оркестр, словно поперхнувшись, умолк. С улицы донесся цокот копыт.
— Лови! — завопил Ванька Бык.
Рано утром молодые путиловцы привели Ваньку Быка на свой завод и поставили к забору на «дворянскую панель». Эта панель так называлась потому, что по ней прежде ходили только заводское начальство и служащие конторы.
Рабочие разглядывали громилу и говорили:
— Попался наконец… Давно по тебе веревка плакала.
У «дворянской панели» скопилась немалая толпа пострадавших от банды Ваньки Быка.
— Порезал, бандюга, моего брата, — злобно говорил котельщик. — И соседа до полусмерти избил…
— Милые мои, это он… он, проклятый, снасильничал! — плача, выкрикивала солдатка. — Танюшку, девочку мою, искалечил! Не отпускайте, казните самой лютой смертью…
— Вот для чего таким свобода нужна. Разбойничать. Расстрелять такого.
Когда появились во дворе члены Нарвского исполкома, все расступились перед ними, а Ванька Бык, хмуро выслушивавший проклятия, вдруг вскинул голову и нагло спросил:
— В чем дело, граждане? По какому такому праву меня на всенародный облай выставили?
— А по такому, что ты бандит и супостат жизни человеческой, — сказал старый литейщик.
— А не будь меня, так генерал Дубницкий до сих пор бы на вашей шее сидел. А кто городовых бил?
— Ты себя к героям революции не причисляй. Как накипь дурная, покрутился около революции и отошел шлаком. Такие, как ты, — хуже буржуя! Свободу опоганиваете.
— Эва! Значит, меня долой? Значит, я не я? Откинутый вроде? И свободы мне нет?
— Нет тебе ни свободы, ни прощения, — отозвался кто-то из толпы.
— Довольно на него время терять, пора на работу, — сказал другой член исполкома. — Поднимите руки. Кто за то, чтоб долой его с горизонта жизни?
Поднялось много рук.
— Та-ак, ясно, — оглядев толпу, сказал старый литейщик. — Будем требовать смертной казни.
Два рослых путиловца, схватив громилу, потащили к воротам, а он, отбиваясь, завопил:
— Братцы, да что же это? Пощадите!..
Но сочувствия он ни у кого не вызвал.
ВСТРЕЧАЙТЕ ЛЕНИНА
В конце марта из ссылки вернулась тетя Феня. Поздно вечером она пришла к Алешиным усталая и разочарованная.
— Как мы все рвались сюда! — сказала она Кате. — Многие на крышах ехали. Нас в теплушку набилось человек пятьдесят. Думали, что здесь встретят с флагами и музыкой, а нас довезли до тупика на товарной станции и говорят: «А ну, освобождайте вагоны!» Пошли мы по каким-то закоулкам, выбрели на Лиговку. Гляжу — очереди у пекарен, люди худые, ободранные детишки у приезжих хлебца просят. Но вот выходим на Невский и… глазам не верим. Витрины от хрусталя искрятся. Публика расфранченная. Автомобили, лихачи. В ресторанах музыка, офицерье сидит, женщины холеные… Как будто нет голодных и калек. Да была ли революция?
— Мы такие же вопросы задаем, — ответила Катя. — Почти все идет по-старому.
На ночь тетя Феня осталась в подвале. Катя уложила ее на свою постель, а сама легла с матерью.
Утром гостья поднялась с трудом. Она чувствовала себя разбитой.
— Здесь у вас не сон, мученье, — сказала она. — Сам воздух душит, словно в тюремной камере.
День был воскресный. Выпив чашку чаю, тетя Феня немного взбодрилась и предложила Кате:
— Поедем со мной в Озерки. Если избушка цела, вчетвером в ней поселимся.
Из ссылки тетя Феня приехала в валенках и нагольном полушубке, а в городе была оттепель. Катя отдала ей свои ботинки, а сама надела старенькие русские сапоги, оставшиеся от деда. И хорошо сделала. В Озерках к домику нельзя было подступиться. За зиму вокруг намело сугробы.
Проваливаясь по колено в снег, Катя добралась до крыльца. Дверь была чуть приоткрыта и висела на одной петле.
Переступив заснеженный порог, девушка из темных сенцев попала на кухню. Здесь было светло, но в окне не осталось ни одного целого стекла, осколки поблескивали на захламленном полу. Плиту кто-то разобрал, чугунный верх был снят, кирпичи разворочены. На полках не оказалось ни посуды, ни кастрюль.
И в соседней комнате гулял ветер, колыхавший обрывки заиндевевших обоев. Даже половицы здесь были выбраны.
Тетя Феня пробралась в дом по Катиным следам, ахнула и прослезилась.
— Какие же мерзавцы это сделали? Знают же, что не буржуи жили, все своим трудом нажито было. И корысти-то на грош! Куда я теперь денусь?
— Живите у нас, — предложила Катя.
— Да ведь и у вас в подвале не житье. Нам надо подыскать что-то другое
Дома их ждало письмо. Оно пришло с Западного фронта. По почерку Катя узнала руку отца. Он поздравлял с революцией, сообщал, что выбран в полковой комитет, и обещал скорую встречу.
Прошел вьюжный март. В начале апреля была пасха. На бульварах и площадях столицы появились ларьки и палатки торговцев, ярко размалеванные карусели, шумные балаганы циркачей, заунывные шарманки продавцов «счастья».
Звонили колокола, на домах висели красные флаги. Хмельные домовладельцы, чиновники и купцы, нацепив на себя пышные красные банты, целовались, поздравляли друг друга с «Христовым воскресением» и свободой.
А солдат и рабочих не радовал приближавшийся праздник. Одним предстояло отправиться на фронт в окопы, другим — работать на прежних хозяев.
В былые времена даже бедняки к «Христову воскресению» пекли куличи, готовили студни, творожные пасхи, красили яйца, но в этот год в рабочих семьях праздник был скуден. Яйца и творог спекулянты продавали по невиданным ценам, а белая мука совсем исчезла с рынка.
Катина бабушка, достав из сундука праздничный дедовский пиджак и рубашку с васильками, вышитыми на воротнике, сходила на рынок, продала их и на вырученные деньги купила полтора десятка яиц, немного сахару и масла. Вытряхнув из всех мешочков муку, какая была в доме, она испекла два кулича: один себе, другой внукам.
Всю пасхальную ночь мать и бабушка простояли в церкви. Они вернулись домой на рассвете и разбудили Катю, чтобы разговеться с ней — съесть по куску кулича и по яйцу, окропленным «святой водой».
— Я не говею, — сказала Катя. — Мы не верим в бога.
— В кого же вы верите?
— В свободу… в счастье на земле!
— Много вам дала ваша свобода! — ворчливо сказала мать. — У людей праздник, а мы как нищие. Хоть ты бога не гневи, садись с бабушкой.
Чтобы не спорить с матерью, Катя села за стол, съела половину принесенного из церкви яйца и выпила чаю с куличом.
К обеду пришла тетя Феня. Она принесла пряников и бутылку красного вина. Позже забежала Наташа. Обед был праздничным. Раскрасневшись от вина, девушки много смеялись без всякой причины, а потом спели с тетей Феней ее любимые песни о бедной швейке, о чайке, напрасно убитой охотниками, о сибирском бродяге.
Во время пения в окно кто-то робко постучал. Катя отодвинула занавеску и в сгущавшихся сумерках разглядела улыбающиеся физиономии Демы и Васи. Она крикнула в форточку:
— Подождите минутку, мы сейчас выйдем.
— Кто такие? — спросила тетя Феня.
— Путиловские ребята.
— Ого! Издалека пришли. Значит, не на шутку вы им приглянулись.
Быстро поправив волосы и чуть припудрив не в меру раскрасневшиеся щеки, девушки оделись и выбежали на улицу.
— Куда пойдем? — спросила Наташа.
— Куда угодно, — ответили парни.
— Тогда на базар, там весело, — сказала Катя.
Взявшись под руки, они прошли к пустырю, где расположились балаганы и палатки торговцев. На базаре горели разноцветные фонарики, играли гармошки, щелкали хлопушки, смешно выкрикивали «уди-уди» надувные свистульки.
Юноши купили девушкам кулек орехов и уговорили прокатиться на карусели. Дема с Васей сели на деревянных коней, а Катя и Наташа — в карету, расписанную петухами.
Кружась под звон бубенчиков и визгливую песню шарманки, парни дурачились — ловили грушу с призовым кольцом, а девушки, видя, как она ускользает от них, заливались смехом.
Потом они побывали на танцах в столовой завода «Парвиайнен», названной «Зимним садом», и втроем пошли провожать Наташу к райкому. В этот вечер она заступала на дежурство.
— Приходите завтра, только пораньше, — сказала Катя, прощаясь. — Прямо к райкому. Сходим в кинематограф, я давно не была.
Но на другой день произошло такое событие, что девушки и не вспомнили о кинематографе. Когда Катя зашла в райком, она застала там растерянных дежурных. Им, оказывается, позвонили по телефону из Центрального Комитета партии и попросили немедленно известить рабочих Выборгской стороны о том, что вечером из Финляндии приезжает Владимир Ильич Ленин. Но как это сделаешь, если заводы и фабрики не работают?
— Давайте напишем плакат и пойдем по улицам, — предложила Катя.
— Ты с ума сошла! — замахала на нее руками Наташа.
— А что, стыдно, по-твоему? Это же Ленин… понимаешь, Ленин едет!
Девушки достали кусок красного полотнища и написали на нем белилами: «Товарищи! Едет Ленин. Встречайте!» С плакатом, прибитым к длинным палкам, они вышли на улицу.
Сначала неловко было вдвоем идти посреди мостовой, но потом, когда к ним стали подбегать любопытные и спрашивать: «А кто такой Ленин? Откуда он?» — освоились и стали объяснять прохожим. И там, где они останавливались, скапливалась небольшая толпа и начиналось нечто похожее на митинг.
Появились два старика рабочих, которые знали Ленина не понаслышке, а видели на тайной сходке и читали его статьи. Один из них сказал небольшую речь.
— Ну, теперь держись, буржуи! — заключил другой. — С Лениным мы своего добьемся.
Старики пошли вместе с девушками. На людных перекрестках они созывали людей и снова митинговали.
ВСТРЕЧА
По случаю праздника святого воскресения в вокзальном буфете Торнео продавались раскрашенные яйца, куски кулича и творожная пасха. Солдаты-пограничники толпились у буфета и на перроне. Кто-то из них, приметив на льду залива вереницу мчавшихся саней, крикнул:
— Братцы, никак, к нам гости катят! Хорошо бы шведку захороводить. А ну, кто горазд христосоваться — выходи, встречай!
Когда передние санки подкатили к вокзалу, на перроне уже собралась порядочная толпа любопытных. Солдаты сперва молча разглядывали приезжих, а услышав, что они говорят по-русски, оживились, гостеприимно стали приветствовать:
— Добро пожаловать!
Эмигранты готовы были перецеловать всех русских солдат. А те, не понимая их восторженности, недоуменно спрашивали:
— Откуда такие? По разговору будто бы русские, а по одежде не признаешь — вроде бы не свои.
— Из Швейцарии мы. При царе домой вернуться не могли, а теперь вот пробились. Ну, как тут у вас жизнь? Что в Питере?
Владимир Ильич раздобыл пачку нераспроданных столичных газет. Отойдя в сторонку, он с особым интересом принялся читать большевистскую «Правду». Его внимание привлекли статьи Каменева. В большевистской газете черным по белому говорилось:
«Когда армия стоит против армии, самой нелепой политикой была бы та, которая предложила бы одной из них сложить оружие и разойтись по домам. Эта политика была бы не политикой мира, а политикой рабства, политикой, которую с негодованием отверг бы свободный народ. Нет, он будет стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей, на снаряд — снарядом. Это непреложно».
«Неужели «Правда» не получила моих «Писем из далека»? — недоумевал Ильич. — Это же не позиция большевиков! А может, мои статьи не по вкусу таким «незыблемым» борцам, как Каменев?»
На границе ждали и другие неприятности. В Торнео хозяйствовали представители Антанты — английские жандармы. Видя, как принимают русские солдаты неожиданно появившихся противников войны, они, не скрывая злобы, устроили унизительный обыск, заставляя мужчин раздеваться и так проходить таможенный досмотр.
Миха Цхакая и еще несколько горячих голов решили скандалить.
— Не будем раздеваться перед жандармами, да еще перед английскими. Беззаконие!
Владимир Ильич, подойдя к ним вплотную, потребовал:
— Сейчас же прекратите! Вы что — готовы клюнуть на примитивную удочку? Сами напрашиваетесь остаться здесь? Они же провоцируют. Выполняйте все формальные требования. Ими они нас не унизят.
Жандармы, надеявшиеся найти что-либо компрометирующее эмигрантов, были разочарованы. Ничего запретного не удалось обнаружить. Англичане задержали только Фрица Платтена и Карла Радека, как подданных других стран.
Расставаясь с Платтеном, Владимир Ильич сказал:
— Большое спасибо за все. Прошу не огорчаться.
На прощание они крепко пожали друг другу руки и обнялись.
Подойдя на другой стороне перрона к русскому вагону третьего класса, Владимир Ильич помог Цхакая взобраться по ступенькам на площадку и сказал:
— На чужбине, товарищ Миха, наши испытания кончились. Мы теперь на своей земле.
Сопровождать эмигрантов отправилось чуть ли не полвзвода солдат. С ними был очень бледный поручик.
Поручик уселся в купе, в котором находился Ильич, и вскоре завел разговор о войне. По его мнению, противниками войны могли быть только трусы да разные инородцы. И он стал перечислять:
— Ну, евреи там, армяне, полячишки, чухонцы. А русский человек, если он дал слово воевать, то окопов не покинет, будет драться до конца. Войны он не боится.
— Это смотря какой русский и какая война, — вставил Владимир Ильич. — Да-с! Ну, скажите, зачем понадобились в этой войне русскому крестьянину Сирия, Месопотамия, Константинополь? Почему он должен стрелять в немецкого крестьянина? Что ему эта война, затеянная царем, даст, кроме нищеты и разорения?..
Солдаты, усевшиеся в других отделениях, невольно стали вслушиваться. Вскоре они сгрудились около купе, даже встали на лавки, чтобы лучше видеть человека, так необычно рассуждавшего о войне.
На мосту через реку Сестру кончилась территория Финляндии. Приближавшаяся станция Белоостров уже была русской, поэтому Ленин и его спутники с волнением смотрели в окна на мелькавшие дома. В сгустившихся сумерках уже зажглись белые, желтые, зеленые и красные огни.
Подходя к вокзалу, паровоз начал давать частые гудки. На перроне почему-то собралось много народу. Но кто эти люди, трудно было разобрать сквозь запотевшие окна.
В Белоострове еще раз пришлось проходить таможенный досмотр… Здесь уже русские пограничники пришли проверять документы.
Когда формальности кончились, Владимир Ильич услышал, как какой-то человек спросил у кондуктора соседнего вагона:
— В каком едет Ленин?
— Кажется, в пятом, — ответил тот.
«Кто бы это мог быть? — недоумевал Ильич. — Кому я потребовался в Белоострове? Одно ясно: спрашивает не конспиратор. Не вздумают ли нас здесь арестовать, чтобы не вызывать шума в Петрограде? А может, репортеры рыщут?»
Он вышел на темную площадку вагона и увидел столпившихся рабочих. Заглядывая в окна, они кого-то ждали.
Владимир Ильич по ступенькам спустился вниз, намереваясь узнать, что здесь происходит. И как только он попал в полосу света, падающего со станционного фонаря, кто-то воскликнул:
— Ленин!
Рослый восторженный усач, подскочив вплотную, крикнул:
— Бери, поднимай на руки!
— Что вы… что вы, товарищи! — отступая, запротестовал Ильич. — Зачем… не нужно этого…
Но его не слушали. Сильные руки подхватили, подняли над толпой и понесли в вокзальный буфет.
В ярко освещенном буфетном зале в первые секунды от волнения и радости никто не мог вымолвить слова. Первым пришел в себя Владимир Ильич. Узнав, что его встречают питерцы и оружейники Сестрорецкого завода, он порывисто обнял одного, другого… И начал пожимать руки остальным.
Пожилой рабочий, став на скамью, взмахнул шапкой и заговорил:
— Дорогой товарищ Ленин! Мы приветствуем тебя от мастеровой гвардии и всего рабочего класса! Очень хорошо, что ты вернулся! Мы тебя давно ждем.
Свое короткое приветственное слово оружейник закончил неожиданно:
— Да здравствует вождь рабочих Владимир Ильич Ленин! Ура!
— Ура! — подхватили другие.
— Дорогие товарищи! Я очень рад, что вновь вижу перед собой представителей боевого рабочего класса России! — взволнованно сказал Ленин. — По секрету признаюсь: мы очень томились без вас за границей, завидовали швейцарским социал-демократам, которые ежедневно могли встречаться со своими рабочими. Вы проявили чудеса пролетарского героизма, свергая царскую монархию. Вам неизбежно придется в близком будущем снова проявить свою организованность и отвагу для свержения власти помещиков и капиталистов…
Он заговорил о недоверии Временному правительству, о войне. И тут вдруг в дверях появился обер-кондуктор и зычным голосом сказал:
— Граждане ораторы! Поезд отправляем, ждать больше не будем: и так запаздываем. Прошу по вагонам!
Рабочие гурьбой проводили Владимира Ильича к вагону, подсадили на площадку и, как только поезд тронулся, запели «Интернационал». Гимн подхватили и те, кто был в вагоне. Пели, не стыдясь слез, скатывавшихся по щекам.
Когда Владимир Ильич вернулся в вагон, то увидел, что его купе и соседнее заполнено товарищами, прибывшими из Петрограда. Здесь были и сестра Мария, и Коллонтай, и много старых друзей.
Приметив блеск пенсне Каменева, усевшегося в темный угол, Владимир Ильич некоторое время молча разглядывал его, а затем спросил:
— Лев Борисович, что же это вы в «Правде» печатаете? Странная позиция! Ведь вашими статьями офицеры-оборонцы пользуются. Да, да! С одним из таких мне в пути пришлось разговаривать.
— А разве плохо, если мы и офицеров на свою сторону привлечем? — спросил Каменев.
— Только не тем, чем привлекаете вы, — ответил Ильич. — Мы всегда были противниками империалистической войны и останемся ими.
— Владимир Ильич, вы нападаете на неподготовленного, — попробовал отшутиться Каменев. — Пощадите… Хотя бы сегодня.
— Хорошо, отложим этот разговор, — согласился Ленин и, обратившись к другим, спросил: — Нам грозит опасность? Арестуют в Питере?
Но товарищи лишь загадочно улыбались. Ничего определенного они сказать не могли. Откуда им знать, что задумали министры Временного правительства? Они радовались тому, что видели Ильича здоровым и бодрым.
Поздно вечером поезд подошел к Финляндскому вокзалу в Петрограде. Весь перрон был заполнен встречающими. Посреди двумя шеренгами стояли рабочие с винтовками и матросы в черных бушлатах.
— Неужели почетный караул? — удивился Гриша Усиевич. — Владимир Ильич, выходите первым.
Застегнув пальто на все пуговицы, Ленин вышел на площадку. Стоило ему показаться, как оркестр заиграл «встречу», а матросы взяли винтовки «на караул».
Прямо из вагона Владимир Ильич попал в объятия родных и друзей. Вместе с ними он направился вдоль почетного караула.
Здесь, звонко выкрикнув «смирно», путь ему преградил молодой флотский офицер. Владимир Ильич невольно взял под козырек.
Доложив, что в почетном карауле выстроены матросы Второго Балтийского флотского экипажа, и назвав свою фамилию, начальник караула должен был уступить дорогу, а он вдруг закатил приветственную речь. Чего только не нагородил этот неискушенный в политике восторженный офицерик. Он даже высказал надежду, что Ленин непременно войдет в состав Временного правительства.
После мощного троекратного «ура» матросов Владимира Ильича и его спутников провели в бывшую царскую комнату, где их поджидали официальные представители Петроградского совета.
Здесь посреди раззолоченного зала Владимира Ильича встретил сам председатель исполкома — седобородый меньшевик Чхеидзе. Он поздравил с приездом и тут же покровительственно, с видом ветерана революции, выразил надежду, что Ленин учтет обстановку и… ради сплочения сил будет благоразумен…
Владимир Ильич, насмешливо сузив глаза, несколько минут слушал менторские поучения, затем, воспользовавшись моментом, когда Чхеидзе, задохнувшись, сделал паузу, шагнул к группе рабочих, стоявших тут же, и сказал:
— Дорогие товарищи, я счастлив приветствовать в вашем лице передовой отряд всемирной пролетарской армии…
Пожав нескольким рабочим руки, он направился мимо растерявшихся меньшевиков к выходу.
Привокзальная площадь и прилегающие улицы были заполнены народом. В колеблющемся свете факелов и прожекторов виднелись красные знамена. Со всех сторон опять послышались крики «ура». Десятки рук подхватили Ильича и помогли ему подняться на броневик.
Стоя на скользкой броне автомобиля, Владимир Ильич поднял руку, прося тишины. Но разве утихомиришь такую уйму народа?
Прожекторы, полоснув снопами света небо, осветили Ильича с ног до головы. С броневика он говорил недолго и закончил речь призывом:
— Да здравствует социалистическая революция!
Матросы помогли Ленину спуститься на землю и усадили в броневик рядом с шофером.
Машина малой скоростью двинулась по узкому проходу, образованному цепями солдат и матросов.
Багрово-красные языки чадящих факелов, трепещущий и тревожный свет прожекторов, то скользивших в высоте по облакам, то по загоравшимся стеклам каменных домов, то по движущимся толпам народа, волновали своей грандиозностью и какой-то торжественной необычайностью.
— Смотрите, товарищ Ленин, как вас уважают… Сколько народу пришло! — сказал потрясенный солдат-шофер.
— Я сам поражен, — признался Ильич смущенно, — ждал совсем иной встречи. И вдруг — такое…
По пути то и дело приходилось притормаживать ход, чтобы не задавить кого-нибудь. Порой броневик попадал в такой густой людской поток, что совсем останавливался. Тогда Владимир Ильич выступал с броневика, как с подвижной трибуны, стоя на подножке и держась за открытую дверцу.
Машина с трудом пробиралась среди ликующих демонстрантов, пришедших со всех сторон, окраин — недр питерского пролетариата — встретить своего вождя. Короткий путь с Выборгской стороны на Петроградскую занял более часа.
В ярко освещенном мраморном особняке любовницы царя — балерины Кшесинской, захваченном после Февральской революции большевиками, в честь прибывших устроили… не банкет, нет, а самое обыкновенное чаепитие.
В большом зале второго этажа на столах стояли самовары, фаянсовые чайники с заваркой, подносы со стаканами и блюдечками. В вазочках виднелись монпансье и мелко наколотый сахар.
Горячий чай был очень кстати. Владимир Ильич, почти потерявший голос на уличных выступлениях с броневика, озябшими руками взял наполненный стакан и, согревая пальцы, с наслаждением отпивал крепкий чай маленькими глотками.
Подходившие к особняку демонстранты останавливались под балконом и требовали речей. Чтобы дать Ленину хоть немного отдохнуть, на балкон стали выпускать питерских ораторов.
Владимир Ильич сел поближе к открытым дверям балкона. Ему хотелось послушать, о чем говорят товарищи с народом.
Вскоре на площади перед балконом остановились матросы. На второй этаж поднялся их руководитель — черноглазый, чубатый юноша в студенческой шинели — Семен Рошаль.
— Владимир Ильич, мы к вам… Скажите хоть несколько слов, — стал просить он. — Ведь матросы, чтобы увидеть вас, прошли из Кронштадта по талому льду. Поэтому и запоздали.
Пришлось выйти с Рошалем на балкон и приветствовать моряков.
— Матросы, товарищи, я еще не знаю, верите ли вы посулам Временного правительства, — сказал Владимир Ильич, — но твердо убежден, что когда вас успокаивают обещаниями, то обманывают, как обманывают весь русский народ. Вам нужен мир, хлеб, земля, а предлагают войну и на земле оставляют помещиков… Матросы, боритесь за революцию, боритесь до конца, до победы пролетариата. Да здравствует всемирная социалистическая революция!
Матросы ответили восторженным «ура» и бурей аплодисментов.
— Вот это разговор! — слышалось снизу. — Да здравствует Ленин!
И вновь все покрыло дружное «ура».
Когда матросы покинули площадь, Владимира Ильича пригласили спуститься вниз.
В первом этаже особняка находилась фешенебельная гостиная балерины с примыкавшим к ней зимним садом. В этом просторном помещении обычно проводились деловые заседания, но в эту ночь представители районов устроили в гостиной чествование Ильича.
Ораторы, возбужденные необычной встречей, подбирали для Ильича самые душевные слова. Тот их слушал сперва с улыбкой смущения. Постепенно улыбка угасала, на лице появилось выражение нетерпения и протеста. Владимир Ильич не любил лести и громких слов. Наконец он не выдержал и напомнил:
— Товарищи, ей-ей больше невозможно! Уже поздний час, а мы еще не поговорили о деле, а все поздравляем друг друга с революцией.
Все притихли, ловя каждое его слово. Это была продуманная, научно обоснованная программа действий коммунистов, отвергающая многое из того, что еще вчера считалось политикой партии. Неужели окончилось время шатаний и разноголосицы? Да, да, надо делать выбор: либо соглашаться с Лениным и действовать по-новому, либо отвергать предлагаемое и откатываться к меньшевикам.
На многих выступление Ильича произвело ошеломляющее впечатление, и в то же время у них осталось ощущение, что высказаны их собственные, самые смелые чаяния, ради которых следовало бороться.
Когда участники собрания под утро вышли из душного помещения в парк, то холодный воздух показался необыкновенно чистым и бодрящим. Многие решили идти домой пешком.
У цирка «Модерн» Усиевичи увидели на стене и щите одинаковые плакаты. Крупными буквами было написано: «Ленина и компанию — обратно в Германию».
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Из особняка Кшесинской, вместе с мужем сестры Анны — Марком Тимофеевичем Елизаровым, Владимир Ильич поехал на Широкую улицу. Там ему и Надежде Константиновне была приготовлена отдельная комната.
Спать легли сразу. Но сон был непродолжительным, каких-то три-четыре часа. Все же Владимир Ильич чувствовал себя отдохнувшим и бодрым.
Еще лежа в постели, он подумал, что начинающийся день будет нелегким. Многое нужно сделать сегодня в Петрограде. Но куда же сначала? Первым долгом, конечно, на могилу матери, и лишь после — все остальное. Пешком — уйдет уйма времени. Надо позвонить Бончам, они обещали легковую машину.
Одевшись, Владимир Ильич позвонил по телефону Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу. Тот, оказывается, уже сам собрался выехать к нему.
— Поспешите с завтраком, — попросил он. — К двенадцати нас ждут в Таврическом дворце. Времени в обрез.
Не успели обитатели елизаровской квартиры позавтракать, как к ним заглянул старший дворник. Потребовав паспорта, он уселся за стол и, раскрыв домовую книгу, стал записывать имена новых жильцов. Дойдя до графы «Род занятий», дворник поинтересовался:
— На какие доходы будете жить?
— А действительно, на какие? — обратился Владимир Ильич к жене.
— Думаю… на литературные гонорары, — ответила Надежда Константиновна.
— А чего такое «гонорары»? — не понял дворник.
— А как у вас обычно пишут? — стал допытываться Владимир Ильич.
— Ну как? Обнакновенно… с доходов по торговой части альбо по чиновной, а то — с капиталу.
— О! Последнее, кажется, больше всего нам подходит! — воскликнул Владимир Ильич.
Надежда Константиновна заметила, как в его глазах сверкнули озорные огоньки.
— «Занимается капиталом» — лучше не скажешь. Так и запишите, — предложил он дворнику.
Тот своим корявым почерком не спеша вывел на странице домовой книги только одно слово «капиталом», затем рядом вписал, откуда прибыли новые жильцы, и, получив с них рубль, ушел.
Вскоре на тарахтящем автомобиле к дому подкатил издатель партийной литературы Бонч-Бруевич.
Владимир Дмитриевич был давним другом семьи Ульяновых. Он знал, где похоронена Мария Александровна, и взялся проводить Владимира Ильича и Надежду Константиновну к могиле.
По пути он им рассказал, как восьмидесятилетняя Мария Александровна во время войны тревожилась за своих детей.
В последний раз она позвонила ему по телефону и с горестью сказала: «Пропала Маня, не знаю, как ее разыскать». А Владимир Дмитриевич только что получил от жены из фронтового госпиталя письмо, в котором та сообщала, что видела Марию Ильиничну. «Это вы, наверное, чтобы успокоить меня, — не поверила старушка. — От Мани давно нет вестей». Пришлось поехать к ней, показать письмо и почтовые штемпеля. Только после этого Мария Александровна успокоилась и призналась: «Мне во сне померещилось, что с ней беда. Простите старую».
— Умерла она на руках Анны. Прощаться пришло немного народу. Гроб с ее телом был таким легким, что мы вместе с Марком Тимофеевичем вдвоем подняли его и без всякого напряжения донесли до могилы, — сказал Бонч-Бруевич.
Волково кладбище было засыпано снегом. По узкой тропинке Владимир Дмитриевич провел их к двум белым холмикам. Здесь в промерзшей земле лежали мать и сестра Ольга, умершая более двадцати пяти лет назад.
Средняя сестра в детстве была наиболее близкой ему. Они вместе ходили в компанию ровесников, вместе готовили уроки, имели свои секреты и никогда не подводили друг друга.
Владимир Ильич обнажил голову и, как-то сгорбившись, застыл у дорогих ему могил.
На кладбище шум большого города почти не доносился, слышалось лишь громкое чириканье воробьев, возбужденных весенней капелью и теплым ветром.
Таким сутулым и скорбным Надежда Константиновна еще не видела мужа. Стоя позади него, она вдруг вспомнила, как он любил свою мать. Только в письмах к ней Владимир Ильич позволял себе ласковые слова: «Милая мамочка», «Целую тебя крепко, моя дорогая». Другим он никогда так не писал, только ей, матери!
По-иному к Марии Александровне и нельзя было относиться. Сколько горя она вынесла за долгую жизнь!
Мария Александровна рано потеряла мужа. Ей одной нужно было вырастить шестерых детей. Едва она оправилась после похорон, как обрушилась новая беда: в Петербурге был арестован старший сын Александр, готовивший покушение на царя. Она поехала выручать его, но… добилась лишь свидания в тюрьме.
Третий удар — смерть от тифа дочери Ольги. Она была одаренной девочкой. Могла многого добиться и в науке, и в музыке, но не доучилась — умерла студенткой.
Удар за ударом все чаще и чаще обрушивались на нее: то арест Ани, то Володи, то Маняши, то Дмитрия. Она понимала своих детей, сильно страдала, но никогда не останавливала их.
В самые трудные дни Мария Александровна старалась быть ближе к тому из детей, кому в данный момент было хуже, чем другим.
И вот ее нет в живых. Ильич не смог ни проститься, ни проводить в последний путь.
Надежда Константиновна вспомнила свою мать, такую же самоотверженную. Без колебания она поехала с нею в ссылку в гиблые места — в далекое село Шушенское. Какой это был трудный и мучительный путь!
Мать всюду скиталась с ними, безропотно переживала нужду и всякие невзгоды. А год назад она также неожиданно угасла на чужой швейцарской земле.
«Бедные наши матери!» — думала Надежда Константиновна, и слезы текли по ее щекам.
Владимир Ильич постоял еще некоторое время, затем, не говоря ни слова, натянул на голову кепку и, повернувшись, зашагал по тропинке к выходу. Надежда Константиновна и Владимир Дмитриевич поспешили за ним.
Воробьи, поднявшие неистовый щебет, прыгали почти у ног на подтаявшей дорожке. Солнце уже светило по-весеннему.
В Таврический дворец, где еще недавно заседала Дума, съезжались делегаты на Всероссийское совещание Советов.
Для фракции большевиков в Таврическом дворце было отведено с думских времен самое неудобное помещение — буфет на хорах. Сюда в это утро поднимались приезжие и питерские большевики.
Владимир Ильич приехал с запозданием. Поздоровавшись со всеми, он вытащил из кармана несколько листков и стал читать и разъяснять пункт за пунктом свои апрельские тезисы.
Некоторых делегатов тезисы смутили, не слишком ли все обострил Ленин? Не рано ли говорить о социалистической революции? Но многие радовались: наконец-то у большевиков появилась новая, ясная программа действий! Давно пора кончать с разноголосицей. «Ура» Ленину!
Бурная овация в буфетной разожгла любопытство меньшевиков, собиравшихся внизу. Некоторые из них поднялись наверх и, узнав, что происходит, стали требовать, чтобы Ленин, если ему, конечно, нечего скрывать, прочитал свои тезисы в общем зале.
Владимир Ильич охотно согласился. Пусть не все в зале станут его сторонниками, на это сейчас нельзя и рассчитывать, но то, что он предложит, многим будет по душе. Солдаты рады вернуться к своим семьям, крестьяне— получить землю, рабочие — фабрики и заводы, а все вместе — Советскую власть, чтобы жить по-человечески. И они разнесут по всей России суть большевистской программы.
В большой зал Таврического дворца набилось много народу. Владимир Ильич поднялся на трибуну и стал говорить очень спокойно. Меньшевики, усевшиеся в первых рядах, пытались сбить его насмешливыми репликами, но Владимир Ильич не обращал на них внимания.
Шум все же мешал сидящим в задних рядах, они стали требовать:
— Перестаньте изощряться… Дайте послушать!
Делегаты, прибывшие с дальних окраин, жадно ловили слова Ленина. Все что он говорил, кровно трогало каждого, а особенно солдат. Какой-то взвинченный фронтовик, не поняв, почему нужно брататься с немцами, вдруг завопил: «Стой!» Вскочил с места и подошел ближе к трибуне.
— Не позволим! Я тебе дам брататься! — закричал он, грозясь кулаком. — Ты, видно, крови не проливал, а я два раза по госпиталям до пролежней мучился. Вовек немцу не прощу. А он — брататься. За что тогда мы столько лет вшей в окопах кормили, жен и детей не видели, если не сможем отомстить?..
— Говори — за что? — понеслось с разных сторон.
Председательствующий принялся звонить, требуя, чтобы фронтовик вернулся на место.
Когда зал несколько утих, Владимир Ильич сказал, что он очень понимает солдата, хотя тот и накричал на него, и очень сочувствует его друзьям фронтовикам. Действительно, как здесь не закричишь, когда все страдания были напрасны! От этой мысли с ума сойдешь. Солдатам все время внушали, что они воюют за народ и отечество. А на самом-то деле их подло обманули. Солдаты сражаются и гибнут за чуждые им интересы. Какая корысть русскому рабочему или крестьянину от того, что главный враг его капиталист, выиграв войну, сможет угнетать не только его, а еще трудящегося другой страны? И мстить простому немцу не за что. Он так же подло обманут. Вот в чем трагедия нашего времени!
Потом Владимир Ильич стал объяснять, почему нельзя поддерживать Временное правительство. Меньшевики принялись выкрикивать:
— Это самое демократическое правительство в России!
— Мы на него влияем, значит, мы пособники империалистов?
— Да, весьма старательные и покладистые! — вдруг ответил Ленин.
Это вызвало в левой стороне бурные аплодисменты, а в середине зала — вопли негодования. Несколько минут зал не мог утихомириться.
Владимир Ильич спокойно смотрел на беснующихся. Протесты меньшевиков его не волновали, он собирался нанести еще более сокрушительные удары, а это следовало делать хладнокровно и расчетливо.
Его прерывали несколько раз, но наивысшего накала шум в зале достиг, когда он заговорил о том, что для большевиков наступило время переменить старое название партии, так как западноевропейские социал-демократы, да и свои, русские, опозорили и загрязнили его соглашательством и подлой изменой социализму.
— Пора сбросить грязное белье социал-демократов. Мы назовем свою партию коммунистической. Это название наиболее полно выразит наши конечные стремления.
В зале словно взорвалось несколько бомб. Первая разворотила середину: меньшевики, неистово вопя, принялись свистеть, грохотать откидными краями столиков. Вторая всколыхнула левую сторону: большевики поднялись с мест и устроили овацию Ильичу. Третья не оставила безучастными остальных слушателей: беспартийные и эсеры на разные голоса выражали либо возмущение, либо восторги.
ПРОТИВНИКИ ПУСКАЮТ В ХОД КЛЕВЕТУ
Буржуазные газеты вышли со статьями, в которых на разные лады высказывалось недоумение: почему-де Петроградский совет устроил пышную встречу Ленину?
— А действительно, по какой причине была устроена столь помпезная встреча? — допытывались и меньшевики у Чхеидзе.
Обозленный предисполкома вызвал Ленина на заседание для объяснений и умышленно продержал его в комнате ожидания почти три часа. Этим Чхеидзе давал понять, что с радушием и приветственными речами покончено, что к скандалистам теперь отнесутся со всей строгостью. Довольно церемониться!
По последнему вопросу повестки дня он выпустил интернационалиста Зурабова с сообщением «О положении швейцарской эмиграции», полагая, что рядом с людьми, стремящимися попасть на родину законным путем, Ленин будет выглядеть неприглядно. Но получилось не так, как хотелось предисполкома. Рассказав о бедственном положении русских в Швейцарии, Зурабов стал с возмущением говорить о том, что революционеров пропускают в Россию по старым спискам посольства, составленным охранкой и жандармами Антанты, что на телеграфные просьбы ни Керенский, ни Чхеидзе не откликнулись, что сам он приехал только потому, что смилостивился Милюков.
— А это безобразие, — заключил Зурабов. — Нам не к лицу выпрашивать визы у политических противников. Мои товарищи, оставшиеся в Швейцарии, настаивают, чтобы Петросовет оказал давление на Временное правительство и заставил его повести переговоры о пропуске всех эмигрантов через Германию, в обмен на пленных.
После такого выступления нетрудно было объяснить, почему большевики были вынуждены пойти на риск и приехать через Германию.
Тут Чхеидзе прищлось оправдываться и объяснять, с какими трудностями встретился исполком.
Побывав в редакции «Правды» на Мойке, Владимир Ильич понял, что он зря спешил отсылать из Швейцарии «Письма из далека». Напечатано было только одно из них, и то в урезанном виде: сократили критику Временного правительства.
И «Апрельские тезисы» редакторы «Правды» соглашались напечатать лишь с оговоркой, что они выражают личное мнение Ленина.
Владимиру Ильичу пришлось написать коротенькое вступление и сделать полемическую концовку.
Статья была опубликована под заголовком «Задачи пролетариата в данной революции».
На следующий день в той же «Правде» появилась заметка, в которой Каменев, как бы защищая Бюро Центрального Комитета, выступил против «личного мнения тов. Ленина» и заявил от имени ответственных руководителей, что они будут оберегать партию «как от разлагающего влияния «революционного оборончества», так и от критики тов. Ленина».
«Что касается общей схемы т. Ленина, — писал Каменев, — то она представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитана на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую».
Цель статейки нетрудно было разгадать: Каменев успокаивал не только своих сторонников, а и либералов, пришедших к власти.
Но кого из них могли обнадежить его заверения? Наиболее умные и дальновидные лидеры буржуазных партий с первых же дней поняли: Ленин для них — смертельно опасный враг. Он не меняет взглядов, не идет на компромиссы. Его высказывания скоро станут программой и тактикой большевиков. Ленина во что бы то ни стало надо убрать. Но как? Подкупить его невозможно, значит, придется нейтрализовать, не стесняясь в средствах. Наибольшую ярость у солдат и доверчивых обывателей, конечно, вызовет обвинение в шпионаже. Почему бы не пустить подобный слух? Даже если в это не поверят, то все равно червь сомнения вползет в души и прежнего доверия уже не будет. Выдумывай и клевещи, что-нибудь да прилипнет!
Кампания лжи началась с намеков. Не только бульварные, но и солидные газеты то в статье, то в фельетоне или заметке, как бы недоумевая, спрашивали: почему ходят слухи, что Ленин — немецкий агент? Не следует ли проверить: по какой же причине он приехал из Германии в запломбированном вагоне? Правда ли, что вождь большевиков привез много денег? Для каких подкупов они предназначены?
Начав травлю, репортеры как бы забыли о других тридцати участниках поездки через Германию. На рынках, на вокзалах, в очередях у хлебопекарен стали появляться какие-то типы в потрепанных военных шинелях. Выдавая себя за инвалидов войны, они всюду нашептывали, что столица наводнена шпионами, что их посылают из Германии в запломбированных вагонах.
— Братцы, да сколько можно терпеть? — собрав вокруг себя толпу, начинали взывать они. — Немцам все это на руку, а мы молчим. Неужто не найдется русского человека, который бросит бомбу в шпионское гнездо на Каменноостровском проспекте? Люди православные, спасайте Россию, пока не поздно!
Черносотенцы, расписывая в своих газетах эти «стихийно» возникшие митинги «православных людей», повторяли гнусные измышления.
А газеты так называемых социалистических партий умышленно отмалчивались. Пусть-де большевики сами отбиваются от клеветников.
— Посеяв ветер, они пожнут бурю, — говорили меньшевики.
Бонч-Бруевича, работавшего в редакции «Известий Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов», возмутили гнусные измышления. В ночное дежурство он написал статью против бесчестных распространителей отвратительной лжи и погромщиков, призывающих арестовать и убить Ленина, и на свой риск напечатал ее в «Известиях» без подписи.
На другой день, как только в Таврический дворец пришли газеты, почти поминутно из исполкома стали раздаваться телефонные звонки в редакцию. Грозные голоса спрашивали:
— Почему газета выступила в защиту Ленина? С кем статья согласована? Кто автор? Ах, Бонч-Бруевич! Тогда понятно! Он давно работает на большевиков.
Бонч-Бруевича вызвали на заседание исполкома и после допроса отстранили от работы в «Известиях».
Владимир Ильич мог рассчитывать только на большевистские газеты, но их было мало. К тому же некоторые правдисты настаивали на дискуссии, когда необходима была единая воля и единая тактика в быстро меняющейся и сложной обстановке.