Юлий Крелин Заявление

Возле кафедры стоял высокий, стройный, аккуратный блондин. Волосы короткие, чуть вверх торчат — ежиком или бобриком такую прическу называют, кажется. Глаза прикрыты очками с чуть притемненными стеклами в тонкой позолоченной оправе, которая ровненько сидела на его прямом красивом носу. Словом, почти идеал, образец… Прямо хоть на рекламу: «Пользуйтесь моей хирургией! Требуйте моих операций!» Лет ему было около сорока. Звали его Вадим Сергеевич. Служил, он ординатором хирургического отделения. И сейчас докладывал утренней конференции врачей обо всем, что этой ночью произошло в больнице.

Но не будем повторять все, что он им докладывал. Кому нужны все эти подробности и мелкие детали больничного быта? Зачем нам нужно знать, сколько поступило, скольких оперировали, что оперировали, кто умер и кого отпустили домой? Все это уже было, быльем поросло, стало «давно»… или «недавно» (все, что было с нами, почему-то всегда кажется недавним — таков лёт времени) во всяком случае, уже неинтересным.

В настоящее мгновенье Вадим Сергеевич рассказывал о девочке двадцати одного года, по фамилии Ручкина, поступившей через двое суток от начала болей в животе. Раньше она не могла пойти к врачам, так как сдавала экзамены в институте и надеялась, что все обойдется само. «Но не обошлось, — с грозной и чуть иронической интонацией произнес Вадим Сергеевич, обращаясь к врачебному синклиту, как бы напоминая, что „так будет с каждым, кто не воспользуется моими способностями“. — Боли нарастали, и вчера она обратилась к нам. Взята на операционный стол с подозрением на острый аппендицит. На операции мы обнаружили гной в животе, источник которого находился где-то внизу, в тазу. Отросток был изменен вторично, но изменен, и мы его убрали. Правая маточная труба резко отечна, багрового цвета, из нее и поступал гной. Трубу убрали тоже. Утром состояние больной удовлетворительное, соответствует тяжести процесса. Назначены антибиотики широкого спектра действия». Вадим Сергеевич победно посмотрел на аудиторию, на заведующую отделением — Председателя утренней конференции, и перешел к следующей истории болезни.


Дорогая Аленка!

Приветствую тебя прямо из больницы. Давно не писала, но была сессия, да и мои личные дела совсем меня закрутили. А сейчас я попала в больницу, мне сделали операцию, я лежу и могу писать сколько хочу. Надо бы заниматься — сессия еще не кончилась и у меня будут хвосты, придется сдавать их после каникул. Тогда и буду заниматься.

Как живешь ты? Все ли у тебя так же, как и было? Напиши мне все подробно.

У меня тут заболел живот, но я думала обождать, потому что Георгий должен был уезжать в командировку и мне не хотелось тратить время на врачей, пока он в городе. А экзамены, которые в это время были, легкие, и к ним особенно не нужно готовиться. Для деятеля культуры в клубе или библиотеке, где мне, наверно, придется работать после института, вполне хватит и того, чему я уже научилась. А больше мне все равно ничего не светит. Георгий уехал, а в поликлинике меня сразу же схватили и увезли в больницу. Сказали, что аппендицит. А после операции сказали, что и еще что-то. С трубой что-то. Я просила никому не говорить. Объяснять надо, наверное, почему, а я и сама не знаю почему.

С Георгием у меня все хорошо, но судьбу свою пока не знаю, и что будет дальше, тоже совсем не знаю. Пока живу, гуляю с ним всюду, учусь. Маме ничего не рассказывай. Я хочу выписаться быстрей, к приезду Георгия. На каникулы он чего-нибудь придумает. А может, я еще и домой успею съездить. Тогда, повидаемся. Маме ничего не говори. Целую.

Твоя Марина.

P. S. Купила себе новое летнее платье. Голубое с белыми цветочками. Без синтетики. Коттон. Приеду покажу. Тебе, наверное, понравится. М.


Здравствуйте, Павел и Катя!

Как вы там живете? Давно ничего не слыхал о вас. Сережа давно уже не приезжал.

Мы живем ничего. Марина в больнице, вы не волнуйтесь. Она уже поправляется. Она давно не звонила, не приходила, и я пошел, как вы меня и наставляли, посмотреть, как живет и что с учебой. В общежитии мне сказали, что увезли в больницу и что у нее аппендицит. В больнице мне сказали то же самое. Прошло четыре дня после операции. Температура у нее сейчас нормальная, но она красная лежит и просит ничего вам не писать. Помню, когда я еще работал в райисполкоме, — моя секретарша тоже болела аппендицитом, у нее температура тоже была нормальная все дни, и тоже красная была. Может, они все такие бывают? Еще мне в общежитии сказали, что она все экзамены не успела сдать. А про жизнь ее ничего мне не сказали, хоть я и спрашивал. А в больнице сказали, что если температура будет нормальная, то дня через три ее выпишут. После больницы, наверное, она гулять будет, потому что экзамены уже кончатся, сдавать она уже не будет, а ее лучше домой отправить, да она меня не послушается. Может, Катя, приедет сюда и увезет ее, все сделает сама.

Я наказал ей позвонить мне, когда будут выписывать, но она сказала, что за ней приедут подруги, отвезут ее в общежитие. Вот и все наши новости. Напишите, как вы живете. Будьте здоровы и не болейте.

С приветом к вам

ваш дядя Петр.


Аленка, здравствуй!

Это опять я. Лежу в больнице, и делать мне нечего. Читать не хочется — вот и пишу. Как вы там живете? Как все наши девочки? Никто не вышел замуж?

Я тебе уже писала про Георгия. Он старше меня на десять лет. Очень нравится. Выше меня немного. Лоб лысый — волосы начинаются высоко. На макушке лысины нет. Ноги длинные. Мы с ним ходим в кино, в театр. Были один раз в ресторане, но там очень дорого стало. Как-то я была у него дома. Мы с ним выпили немного, потанцевали — с ним удобно танцевать, он удобный. Потом пришли соседи, и он выключил музыку. Пить я больше не захотела, а ушли от него поздно. Аленка, все тебе расскажу, когда увидимся, — он мне очень нравится. А что будет, не знаю. Обо всем дома поговорим, только вот не знаю, тороплюсь ли я сейчас домой.

Меня оперировал хирург — красивый дядечка. Приходил в палату два раза — смотрел меня. Говорит, что все будет в порядке. Я и сама знаю.

Мне надо обязательно выписаться к приезду Георгия. Доктор в палате у меня другой, женщина, Галина Васильевна. Уговорю ее, если даже температура немножко и поднимется. Я не всегда говорю им ее правильно. Очень надо, хочу выписаться.

Напиши мне обязательно про все, про все: как дела, с кем ты сейчас встречаешься, как сдаешь?

Всем от меня большой привет.

До свидания.

Твоя Марина.


Галина Васильевна сняла с головы свою хорошо открахмаленную шапочку и поставила ее на верхнюю полочку шкафа в ординаторской, чтобы и завтра она, эта шапочка — принадлежность и атрибут хирургического звания и положения — была такая же прямая, ровная и без складочек, стояла бы башенкой, подчеркивая уверенность и достоинство владелицы, одновременно и украшая внешность ее. Конечно, если при такой шапочке ходить, например, ссутулившись, то ось ее не будет перпендикулярна полу, а, напротив, будет несколько наклонена вперед и перестанет быть столь наглядным символом личного достоинства. С другой стороны, если такую шапочку сдвинуть чуть назад, да еще и наклонить ее, то при большой доброжелательности окружающих вся, посадка головы хозяйки с этим профессиональным украшением может вызвать в памяти головку Нефертити в ее колпаке, клобуке — шапочкой то, что венчает царицу, не назовешь.

Шапочка на хирурге может быть всякой, и к этому надо относиться серьезно. На женщине-хирурге шапочка должна быть хорошо отглажена и накрахмалена, тогда, даже при укрывании всей прически полностью, до последней волосинки, и голове и шапочке все равно можно придать любую форму, в зависимости от вкусов личных или требований начальства, его вкусов, в зависимости от внутренней заданности носителя убора.

Шапочка же хирургов мужчин чаще всего после рабочего дня складывается и находится в кармане халата. А наутро шапочка разглаживается уже на голове. Она может быть подогнута по краям, может башенкой стоять и увеличивать высоту, рост хирурга, может надеваться в виде военной пилотки или в виде испанской шапочки тридцатых годов, может сидеть прямо или чуть набекрень, словом, может быть очень много вариантов.

Шапочка же Галины Васильевны была ровная, высокая, без единой морщинки, чуть голубоватого цвета и одиноко ночью стояла на верхней полочке шкафчика, если хозяйка не дежурила, а покидала отделение для личной жизни в доме, магазинах да и… и все, пожалуй. Если на эту полочку кинуть что-нибудь еще, шапочка неминуемо помнется, и мужчины, которые обычно кидали свои вещи куда и как попало, относились с уважением к этому символу достоинства и красоты Галины Васильевны, помнили и никогда не оскверняли своей природной неаккуратностью ни полочку, ни гладкую голубую шапочку, когда та появлялась на своем законном месте, возвышаясь в самом верху шкафа.

Так вот, Галина Васильевна осторожно установила шапочку на полочку и повернулась к заведующей отделением:

— Зоя Александровна, я пойду? Я все сделала. А ты посмотри, пожалуйста, Ручкину в моей палате, первая слева. Она в общежитии живет. Я б ее еще подержала денек, но она настаивает, очень просит.

— Сколько дней?

— Завтра семь. Кровь нормальная. Температура вчера тридцать семь и два. Утром норма. Очень домой просится.

— Ладно. Посмотрю. Ты сейчас куда?

— В магазин сначала. Потом к приятельнице обещала заглянуть. Часа через два буду дома. А ты?

— Я поторчу здесь немного, посмотрю еще кое-кого из больных. У меня теннис сегодня. А уж в магазин после зайду.

У подъезда корпуса остановилась машина, из нее выскочил мужчина лет сорока с лишком, хлопнул дверцей и, не заперев ее, бросился прямо к Галине Васильевне, словно они встретились здесь не случайно, а заранее сговорившись.

— Доктор, бога ради, извините меня! Как удачно, что я вас все-таки успел застать…

— Кому удачно?

— Да. Конечно, конечно. Я понимаю… У вас планы, вы куда-то спешите… Видите ли, три недели назад из вашей палаты выписался больной, мой товарищ, Морев Тит Семенович. Помните?

— Помню. Прободная язва. Резекцию сделали. Ну и что? Он долго пролежал у нас. Уже ничего плохого быть не может. Не должно быть.

— Да, да. Наверное. У него вчера поднялась температура — тридцать семь и один, рвота была. Я просто спросить хотел — что бы это могло быть, а? Он ведь один лежит. Я к нему по-приятельски заехал.

— Как я могу сказать. Я ж не видела его с тех пор. Раз температура после операции, значит, срочно везите к нам. Посмотрим.

— Доктор. Извините меня, бога ради. А если я вас сейчас отвезу к нему? Одну минутку лишь, доктор. Туда и обратно…

— Обратно не надо…

— Куда хотите… У меня машина. Через пять минут мы будем у него. А потом куда вам надо. Пожалуйста, доктор?

Галина Васильевна стала вспоминать.

Чуть полноват, несмотря на язву. Чуть лысеет уже. Волосы прямые, вперед, не брюнет, не блондин — нечто среднее. В очках. Обходительный. Улыбчивый. Не зануда. Вроде бы не зануда, во всяком случае, говорить с ним было легко, даже в первые дни после операции. Работает то ли где-то редактором, то ли ученым редактором. Кажется, гуманитарий, впрочем, и это не точно. Не уверена она была. Еще когда он лежал у них в больнице, хотела спросить, откуда такое имя у него, да постеснялась.

— Лучше же в больницу. Можно понаблюдать, сделать анализы или чего-нибудь еще — что понадобится.

— Доктор! Дорогой, простите мне, бога ради, мою настырность, но ведь пять минут отсюда. Я его хотел сразу привезти, а он говорит: «Моего доктора уже нет, и я не поеду. Она, — говорит, — меня оперировала». Это так мне повезло, что я вас поймал и узнал, я ж вас один только раз видел. Так повезло…

— Кому?

— Ну да, ну да…

Галина Васильевна подумала, что от такого многословия ей все равно никуда не сбежать. Если пять минут, то действительно проще и быстрее съездить, чем час препираться. Зато он и отвезет потом куда надо. Андрюша сегодня придет позже — он в Доме пионеров, в каком-то кружке, Володя и вовсе неизвестно когда придет. Во всяком случае, известно, что поздно.

Галина Васильевна все прикинула и согласилась.

Как и было обещано, дорога длилась всего пять минут или около того. Ее спутник, водитель, похититель, в любом качестве его можно было сейчас воспринимать, в поездке был столь же многоречив, как и при уговорах. Он рассказывал про Тита Семеновича, про его жизнь, про его болезнь. Про последний кинофильм, который он, Геннадий Викторович (заодно и представиться ухитрился), вчера посмотрел. Он сыпал воспоминания, тут же и мнение свое об этом фильме, и обобщающее отношение к подобным творениям искусства — фильмам ужасов, что, вообще-то он не любит подобные страсти, подобные фильмы, что они не обостряют работу его нервной системы, не обостряют его переживания, а, наоборот, принижают его страсти, принижают его личность, показывают ему, Геннадию Викторовичу, его ничтожество, — его слабости, ставят его на место…

Наверное, еще о многом мог бы он поговорить, но машина уже остановилась у подъезда посередине длинного дома. Выходя, Галина Васильевна прикидывала, всегда ли он столь разговорчив и болтлив или просто старался развлечь, как бы извиняясь за неожиданное вторжение в ее планы. Или хотел отвлечь от этих планов беспрерывным потоком звуков, забивающих ее уши, чтобы она не передумала, не отказалась от поездки, которой он, по-видимому, очень гордился, демонстрируя, прежде всего себе самому, свою напористость, реактивность, пробивную способность.

Его активность, как часто бывает с деятельными людьми, затуманивала мышление: ведь ясно, что раз она, Галина Васильевна, дала согласие, то уж, естественно, на попятный не пойдет, как и любой нормальный доктор да и вообще интеллигентный человек.

Лифт был один, вместо двух, как должно быть в домах, где больше шести этажей, — отметила про себя Галина Васильевна и подумала, что при какой-нибудь неисправности или ремонте человеку после операции дорога в дом если и не отрезана, то, во всяком случае, крайне затруднена.

В лифте Геннадий Викторович молчал. По-видимому, считал, что миссию выполнил полностью и уже ничто не заставит доктора свернуть с проложенного им пути к больному товарищу. Доктор теперь наверняка не раздумает, не уедет.

Дверь открыл Тит Семенович сам.

Выглядел он неплохо. Веса своего еще явно не набрал, но это, пожалуй, его только украшало. Одет он был в джинсы и серый свитер.

— Ох, Галина Васильевна! Все-таки он нас привез?! Совершенно ни к чему это…

— Очень гостеприимно…

— Да нет! Очень рад. По другому бы поводу. Я ж говорил тебе — все это совершенно ни к чему. Чужим жаром делаешь свои руки добрыми…

— Вы уж его не ругайте — мы прекрасно провели время в дороге, прекрасно беседовали. А то и мне как-то неловко.

— Да это мне неловко, Галина Васильевна! Устроил панику. Вам-то огромное спасибо! Но, по-моему, я просто отравился вчера чем-то, съел что-то неосмотрительно.

И действительно, перенесенная только что операция не изменила укоренившихся привычек одинокого мужчины — чересчур долго хранить в холодильнике закупленную впрок еду. Короче говоря, обычное отравление, которое к тому же еще и прошло.

Приветливость, благодарность, улыбчивость Тита Семеновича были столь непринужденны и естественны, что у Галины Васильевны не возникло никакого раздражения.

Когда осмотр закончился и стало несомненным отсутствие страшных и даже нестрашных хирургических осложнений, Тит Семенович, вполне по-здоровому, спрыгнул со своей широкой, можно сказать, почти трехспальной кровати, и предложил выпить кофе.

Все-таки настроение его явно изменилось к лучшему. Теперь стало видно, что, несмотря на браваду, несмотря на очень облегченное и, пожалуй, игривое описание своих вчерашних недугов, он на самом-то деле весьма боялся именно хирургических осложнений. Галина Васильевна если и не возродила его к жизни, то, во всяком случае, повысила тягу к жизненным проявлениям в виде бытовых подвигов — в результате и возникло предложение выпить кофе.

Они встали по обе стороны поля, называемого кроватью. Гадина Васильевна по достоинству оценила про себя гипертрофированно широкую кровать для одинокого мужчины и решила, что, возможно, подобный излишний изыск и есть орудие борьбы с внутренним комплексом одиночества.

Тит Семенович еще раз и, пожалуй, более изощренно повторил приглашение:

— Так, Галина Васильевна, прошу вас, пожалуйста… не побрезгуйте холостяцким кофейком.

Кухня была большая. Геннадий Викторович сидел за громадным столом и пил кофе.

— Вот не думала никогда, что у одинокого мужчины может быть такое количество красивеньких кастрюлек, чайничков, коробочек, баночек.

— А я люблю игрушки. Из всех поездок что-нибудь да привезу.

Так и не дождавшись согласия, Тит Семенович поставил на огонь кофеварку, приготовленную, вероятно, Геннадием.

Оба мужчины выглядели на кухне совсем по-иному, чем в комнатах, больнице, на улице. Место вообще очень влияет на человека. И наверное, не только на вид. Москвичи и ленинградцы, например, весьма различны — по разговору, по поведению, а то и по мышлению. А переехал в Саратов — и опять другим обернулся. В Москве влияет и старая криволинейность, теплота бывших деревянных переулков, будто они по сей день присутствуют и диктуют свои условия жизни, влияет и прямолинейная одинаковость нового, и асфальтовая покоробленность почвы под ногами. Ленинград порождает в человеке что-то иное чуть холодноватой каменной вычурностью, меньшими просторами и более могучей рекой. А Саратов меняет человека природой, пылью и уж совсем громадной рекой. И неизвестно, как меняет, в какую сторону, хуже ли делает, лучше ли, — но меняет. Так же… Пусть не так же, по иному, но меняет и улица, дом, контора… Или спальня, холл, кабинет. Наверное, отправь Тита Семеновича на Луну — вот уж изменился бы. А уж на кухне — он был совсем неузнаваем.

— А может, немножко коньячку, Галина Васильевна? А?

— Нет, нет, Тит Семенович, мне уже надо идти. Еще в магазин нужно. Я ведь не только доктор, я еще и мать семейства — сын и муж.

— От мужа и сына отрывать не смеем, но все же еще есть время. Сколько вашему сыну?

— Тринадцать.

— Хо! Взрослый парень. У меня тоже сын — он с матерью живет. В тринадцать лет он был абсолютно самостоятельным.

Нескольких слов было достаточно, чтобы за это время кофеварка успела зашипеть, зашуметь, как бы приглашая общество к продолжению беседы за столом. Тит Семенович быстро разлил кофе. На столе стояли сахар, банка со сгущенным молоком, сухарики домашние, наверное, чей-то подарок болеющему хозяину — маловероятно, чтоб Тит Семенович занимался еще и печением.

Галина Васильевна села к столу, а Тит Семенович открыл шкафчик и поставил на стол две бутылки: армянский коньяк «Ани» и красивый разноцветный сосуд фирмы «Боле» — «Шерри-Бренди».

«Ани» сейчас, очевидно, всюду появился, — подумала Галина Васильевна. — Нашим мужикам в эти дни все время больные несут этот коньяк. Вот и у него тоже.

— А «Шерри-Бренди» — это очень вкусно…

— Может, соблазнитесь, Галина Васильевна?

— Коньяк, безусловно, нет, но вот от «Шерри-Бренди» отказаться сил нет.

— Ну вот и прекрасно. А мне под наблюдением оперировавшего хирурга можно отведать коньячку? Ну самую малость?..

— Немножко вам можно и без хирургов. Вот только вчерашнее отравление?.. Впрочем, дезинфекция…

Все были довольны. Хозяин налил доктору ликер, себе коньяк, а…

— Гена, может, чуть-чуть, символически?..

— На такси я и сам могу отвезти, Геночка. Твоя машина закончилась. Тебе остается лишь пить да есть. А скоро, наверное, Галина Васильевна разрешит мне и самому сесть за руль.

— Нет, нет. Спасибо большое, дорогие больные и здоровые, но я не могу, у меня дела: магазин, семья и всякое прочее. А за руль уже можно.

— Галина Васильевна, тогда разрешите зарезервировать возможность обеда на будущее? Прошу вас? Обед за мной.

— Решим еще.

— По крайней мере, разрешите ли вы мне позвонить вам?

— Конечно. У вас телефон есть мой?

— Больничный.

— Ну и хорошо.

Все стали одеваться. Тит Семенович тоже решил проводить доктора и заодно, если доктор не возражает, прокатиться, подышать воздухом.

В коридоре стояли стеллажи. Галина Васильевна поравнялась глазами с корешком книги:

— Г. Маркес. Сто лет одиночества, — вслух прочла она. — Мне очень хвалили этот роман.

— Возьмите почитайте. Конечно, было бы куртуазнее подарить вам ее, но я крайне, бессовестно жаден на книги. Поэтому обязуюсь достать ее вам. А пока почитайте. И причина будет позвонить — книжку забрать. К нашему будущему обеду прочтете?

— Смотря когда будет обед.

— Все. Заметано. Беру свои слова обратно. Вдруг завтра. А книга будет следующим поводом встречи, Обед — первая причина. Книга — второй повод.

* * *

Ну, а дома, конечно, еще никого.

Все принесенное из магазина надо было разложить по заведенным для каждого продукта местам: что в холодильник, что на балкон, что в шкаф, а что и сразу пустить в работу.

Исполнив главное на кухне, зарядивши всю аппаратуру: кастрюли, конфорки, духовку, — Галина Васильевна перешла, в комнаты, обмахивая и стирая мягкой фланелевой тряпкой пыль.

Она не любила полированную мебель, но просто купить необходимое тогда было нельзя, и помогали в этом трудном деле добычи дефицита какие-то знакомые какого-то бывшего больного. Ее с мужем провели куда-то в зады магазина и показали оставленное для них с таким горделивым самодовольством, что они посовестились высказать свои вкусы, постеснялись сказать про свою нелюбовь к столь вожделенной и недоступной для многих полировке. А уж после того как мебель привезли, да еще с тем же горделивым и явным доброжелательством помогли расставить ее, пусть на этот раз и в соответствии с желаниями хозяев, нечего было и думать о перемене.

Так же не любила она и книжные полки, закрытые стеклами. Но Владимир Павлович считал, что книги, даже если их и немного, необходимо прятать за стекла из-за пыли. И сколько хозяйка дома ни пыталась лишить полки этой сверкающей защиты, — и прямой атакой на них, и косвенными подходами и шутками, говоря, что открытые книги берут всю пыль на себя, а в противном случае она висит в воздухе и ею приходится дышать, — муж, при активном содействии сына, которому стекла нужны были для целой выставки открыток каких-то и фотографий, был непреклонен. И Галине Васильевне приходилось следить, протирать и наводить порядок как на стеклах, так и за ними.

В результате ежедневно после работы она, поддерживая блеск полировки и получая очередные сверкающие удары по глазам от стекол с полок, добавляла горючее своему раздражению, направленному пока лишь внутрь, поскольку не осознавала никакой прямой причины, которую хотелось бы сокрушить энергией, рождающейся от этого постоянного взаимодействия благополучия и недовольства.

Сегодня раздражения было больше, чем всегда. Если обычно она лишь мимоходом и внутренне иронизируя над своими мужчинами думала об этом, то сегодня каждая протираемая поверхность, каждый зайчик от стекла, попадающий в глаза, вызывал новую яростную волну.

Эх, мой дом — моя крепость; можно спрятаться, а можно и спрятать. Можно скрыться, скрывать, скрываться… Можно себя, тебя, от них, их не видеть, тебя чтоб не видели… А от себя? Себя от себя не спрячешь.

Галина Васильевна прибегла к обычному лечению — мелкой ручной работой она попыталась снизить гулявшие в ней волны, перевести их в обычную повседневную зыбь. Как странно, ее, хирурга, представителя мелкой ручной работы, успокаивала та же мелкая, но уже домашняя работа. Неисповедимы пути нервных утомлений, раздражений и успокоений. Да, ручная, мелкая, но не хирургическая работа, по-видимому, несмотря на некое внешнее подобие движений пальцев там, в операционной, тем не менее отдаляла ее от профессионального, надоевшего, обязательного и утомительного суперменства, уводила в мирскую суету, где можно позволить наконец почувствовать себя слабой, осознать себя ничтожным человеком, зависящим и подчиняющимся другим, когда за тебя решают, когда тебя ограничивают естественными рамками и ставят на положенное и приятное место, — наверное, эту женщину это делало человеком, женщиной, наверное, именно это и успокаивало.

Галина Васильевна включила телевизор, села в кресло, сложила на коленях ворох сыновних одежд, чтобы где-то пришить пуговицы, что-то зашить, к чему-то подшить, чего-то подштопать. С первых дней жизни Андрея она при всяких неожиданных, раздражающих обстоятельствах, неуместных каких-либо посещений или просто от пустой душевной сумятицы принималась за что-нибудь подобное и чаще всего это приводило ее мало-мальски к норме.

И сейчас, лишь только она положила на колени куртки да штаны своего сына и стала вдевать нитку в иголку, как вновь, по старому проложенному в мыслях пути вспыхнуло сравнение с подобной же процедурой во время операции. Естественно, сравнение было в пользу кривых хирургических иголок с замком для нитки, а не домашних с ушком-отверстием. Там все было легче: вдевала нитку сестра и сама вкладывала уже готовую для шитья нить с иглой в ее работающую руку. А то и еще проще — одноразовые иголки с впаянной нитью и не требующие мучительных поисков дырочки ниточкой. Там — ее приказ, и все дают. И тем не менее лишь только это сравнение с утренней работой всплыло в мозгу, как, обычно и стандартно стало легче, появились признаки надвигающегося умиротворенна, примирения с неизбежными жизненными недовольствами и неурядицами.

Так взаимодействие хирургического суперменства и домашней подчиненности способствовало тому душевному комфорту, той гармонии, которая пока легко восстанавливалась в Галине Васильевне при каких-то, якобы необъяснимых нарушениях ее внутреннего покоя. И сегодня, как всегда, эта встреча в ее душе, казалось бы, несоразмерного и несовместимого вновь умеряло вроде бы беспричинное раздражение и недовольство.

Она постепенно возвращалась к своему обычному состоянию, может быть, норме. Она стала видеть не только реставрируемые тряпки, но и мир вокруг. А вскоре в поле ее расширяющегося внимания попали и мелькающие в телевизоре картины. Галина Васильевна любила включить изображение, а звук почти или полностью убрать. Ей нравилось: они живут, но их не слышно.

Шел какой-то фильм. Юноша о чем-то умолял девушку, а она смотрела на него с любовью, отрицательно покачивая головой. Юноша ее обнимал, целовал, она этому не сопротивлялась, но все равно отрицательно покачивала головой. Дело происходило в каком-то саду. Вокруг были цветы, кусты, деревья. «Великий немой», — сначала усмехнулась про себя Галина Васильевна, а потом стала придумывать, о чем мог идти спор у этой пары, что он у нее просит. Ясно — не о любви дискуссия, но любовь присутствует, и не только в их движениях, действиях, любовь была в воздухе, в деревьях, — во всяком случае, Галина Васильевна ее увидала, почувствовала, откликнулась ее душа, а потому и утвердила в конце концов: «Хороший фильм, наверное, и играют хорошо…»

Она прекратила шитье и стала следить за этой пантомимой. Дети были прелестны, сказочны, счастливы. Сердце ее болезненно сжалось: вот уже четыре десятка лет у нее позади, все лучшее у нее уже было; впрочем, было ли лучшее — неизвестно, но любовь уже никогда не свалится на нее. Эти сладостные переживания и мучения, которые она так часто видит на экранах, постоянно в том или ином виде встречает в книгах, хорошо помнит из своего прошлого, — это ей уже не дано, это уже умерло.

Галина Васильевна с остервенением выключила телевизор и, как сова на мышь, кинулась и впилась иглой в сыновнии одежды. Она работала резкими, нервными движениями пальцев, вовсе несхожими со спокойной и твердой хваткой рук на иглодержателе в операционном деле.

Галина Васильевна огляделась вокруг и, как бы, пожалуй, удивившись и обрадовавшись, что дома никого нет, отбросила свою умиротворяющую работу, вытащила из ящика стола папку и стала рассматривать фотографии. Но это оказалось не тем, что могло бы уменьшить ее ностальгию по прошлому, по прошлой жизни, вернее по прошлым возможностям. Она отбросила фотографии и вновь ушла ка кухню.

Да и действительно, времени уже много, а еда еще не готова. Вернее, не готова еще хозяйка дома достойно встретить своих мужчин. Активная, торопливая кухонная деятельность ввела, наконец, в берега ее разбушевавшиеся нервы и сердце.

Окончательно ли?

Слетели с лица следы раздражительности, выражение его снова стало твердым, ясным.

Все вроде опять понятно и незамутненно.


Дорогая Танюшка!

Жизнь моя тянется, как и всегда. Утро, еда для семьи, больница, больные, операции. Стараюсь к трем часам закруглиться, чтобы успеть в магазины до четырех — после уже много народу. И все равно во всех магазинах полно народу, если что-нибудь есть; а когда на прилавках пусто, то свободные магазинные залы отнюдь не радуют. И все-таки это время, от трех до четырех, самое удобное и спокойное. По крайней мере, не портишь себе нервы толкотней и сутолокой вокруг. Если даже какая необходимость и задержит меня в больнице, я норовлю в это время выскочить в магазин, а потам все ж вернуться в отделение. Слава богу, — и Андрюша и Володя непритязательны и, что б я им ни наготовила, что бы ни купила, все съедают без упреков и брюзжанья. Около пяти-шести я всегда стараюсь быть дома, а мужички приходят и того позже.

Андрюшенька стал совсем большой и проводит дни после школы, а то и вечера, в Доме пионеров, играя в шахматы, или где-то у приятелей, или просто гуляет. Меня это пока не очень беспокоит: когда бы я не проверила его домашние задания — все сделано хорошо. Читает он также, по-моему, достаточно, и выбор книг мне тоже нравится. Единственно не могу я понять это их увлечение детективами. Пусть себе, конечно. Увлечение повальное, даже среди взрослых интеллигентных людей. Но мне кажутся эти книги такими скучными, настолько без игры ума, а хитросплетения интриги вокруг всяких там Мегрэ, патеров Браунов, майоров Прониных или, забыла как зовут, тщедушного героя Агаты Кристи сильно уступают классическим интригам Д’Артаньяна и Эдмона Дантеса. Может, и не права, но мой женский характер, точнее — голова, — или это одно и то же, — устает, пытаясь уловить нить событий и особенно от желания предугадать. Устаешь от потуг оказаться угадывателем, ясновидящей.

Все это труха. Жизнь — это кормить сына и мужа, готовить обед на завтра, зашивать, штопать, стирать, убирать… Да еще проглядеть надо принесенный Андрюшкой очередной детектив, чтобы в курсе быть… И так далее…

На днях я попала к одному своему больному в дом. Одинокий мужчина, приблизительно на пару-тройку лет постарше нас. Что тебе сказать, Танюшка?! Хорошо жить на свете одиноким мужчинам. Ответ на вопросительную некрасовскую поэму «Кому…» и так далее. На кухне порядок, красиво — все для кофе и выпивки, а обедать приглашает в ресторан. Сам-то, наверное, тоже редко ходит в ресторан, — мне так кажется, — впрочем, бог его знает, какие у него доходы.

Живет один, а кровать шириной с кабинет моей заведующей. Не пугайся — была не одна, был еще его приятель. Оба и пригласили в ресторан. Пока удержалась, но соблазн нечеловеческий — так хочется! Уйти бы от одинаковости, от серой поступи этих дней в раскрашенную бонбоньерку ресторана. Сказал, позвонит — тогда и напишу.

Пиши мне. Целую.

Галя.


С утра в автобусе на этой линии мало народу. Все в основном, едут в обратную сторону. Увидев свободное место, Галина Васильевна стала продвигаться вперед. — У окна на этом же сиденье разместился Вадим Сергеевич с разверстым перед глазами «Советским спортом».

— Доброе утро, Вадим Сергеевич.

— Доброе. Вот читаю.

— Вижу.

— Наши-то проиграли.

— Как-то не очень я слежу за спортивными событиями.

— И очень неправильно. Здесь, главным образом здесь, можно понять дух народа. Это мужская газета. Я ее обязательно читаю всегда. — И он демонстративно уткнулся в печатный листок, то ли выказывая таким образом свое недовольство ее отношением к спорту, то ли выставляя напоказ свой повышенный интерес, то ли просто подчеркивая свое неприятие Галины Васильевны и ей подобных.

Она, в свою очередь, вынула из сумки «Сто лет одиночества» и тоже стала читать. Галина Васильевна погружалась в фантасмагорические перипетии этого странного и прекрасного романа, но, по-видимому, все не могла выскочить из этой жизни, даже из этого автобусного окружения.

— Вадим, а вы читали эту книгу?

— Это что? — Он властно повернул к себе книгу и прочел титул. — Нет. Я их теперешних не читаю. Мне противно читать их сексуальные хитрости.

— Какие сексуальные хитрости?! Это совсем не про то.

— Вот именно. Пишут не про то, а без того слова не напишут. Читать противно.

Галина Васильевна пожала плечами и вновь уткнулась в книгу, будто читала, но на самом деле мысли ее отвлеклись от романа и потекли в сторону соседа и его мыслей. Она обозвала его про себя ханжой и хамом, стала обсуждать сама с собой эти понятия, обдумывать, чем же Вадим хам и ханжа…

На заднюю скамейку, прямо за их спины, села заведующая Зоя Александровна.

— Здравствуйте.

— Здравствуй. Ты что-то сегодня позже? — вопрошающе ответила Галина Васильевна, зная, что заведующая обычно приходила чуть раньше их всех.

— Здравствуйте, Зоя Александровна. — Вадим Сергеевич приподнялся, сел снова, — сложил газету, положил ее в карман и повернулся лицом к начальнице.

«Не только хам и ханжа, но еще и холуй. Вон как подобострастно смотрит. Он даже сидя исхитрил себя перегнуть в пояснице».

Вадим Сергеевич посмотрел на Галину, возможно, что-то и уловил в ее глазах, — резко отвернулся и стал смотреть в окно. Газету больше не вынимал, Галина Васильевна подытожила про себя: хам, ханжа и холуй.

А может, просто обиделась, что с ней он не стал разговаривать, продолжая читать, а пришла Зоя, так тотчас газету убрал.

«А, собственно, с какой стати, — стала нагонять на себя объективность Галина Васильевна, — он должен отрываться от своего чтения, от любимой газеты „Советский спорт“, ради того, чтобы опять говорить либо об операциях, либо о больных, либо о нелюбимых книгах с непонятными и ненужными проблемами. С какой стати! Он волен делать что хочет, если не делает никому при этом гадостей… Пришла заведующая его отделением, непосредственный его начальник — просто неприлично было бы читать сейчас. А со мной почему он должен быть куртуазен? С ней по должности — а так обе мы ему не товарищи…»

Зоя Александровна вытащила из хозяйственной сумки журнал «Хирургия»:

— Читайте, читайте. И я посмотрю журнал. Сейчас взяла его из ящика, — стала просматривать содержание.

Вадим Сергеевич уставился в окно, но через некоторое время все же вытащил из кармана газету, на этот раз «Красную звезду», и раскрыл ее на весь разворот. Может, он решил, что перед начальством лучше проявить себя интересующимся нашей армией, а не спортом.

Галина, Васильевна опять раскрыла книгу, но после первых же строк, которых она даже не осознала, почему-то стала вспоминать свое детство. Почему? Может, прочла о девочках Буэндиа? Кто его знает, какими путями приходят в наши головы картины и образы прошлого? Что побуждает нас иногда, скажем, глядя в небо или на новый дом, вспоминать первый день войны или первую любовь? Прочла слово — девочка, прочла имя — Урсула, неизвестно почему, по каким неисповедимым законам в памяти ее возник вдруг Дом пионеров — и кружок поэзии, куда Галя ходила некоторое время. Ребята читали там свои стихи, а потом руководитель кружка разбирал с ними строки Пушкина, Тютчева, Блока. При этом он говорил каждый раз перед разбором: «А теперь поверим алгеброй гармонию», — чем ставил, сразу на место и себя и кружковцев.

Однажды она прочла свои стихи, а руководитель в ответ прочел Пушкина и сказал: «Вот видите, как у него?» И Галя решила, что коль скоро он сравнивает с Пушкиным, значит, у нее получилось неплохо, но у Пушкина все же лучше. Она смущенно зарделась, душа ее радостно запылала, но постепенно, в процессе обычной поверки гармонией алгебры стало выясняться, что ее стихи для него пример категорически плохого в сравнении с абсолютно хорошим. Если с этого начать, как бывало всегда, — все было бы спокойно и привычно; но в этот раз Галя настроилась совсем на другую волну. — и вдруг такой перевертыш. Больше она в кружок не ходила. Может, поэтические строки Маркеса навеяли эти воспоминания. Она никогда не жалела, что бросила кружок, как никогда не жалела, что пошла учиться в медицинский институт, не жалела она и что избрала хирургию из всех видов врачевания.

Конечно, не женское дело хирургия, и для женщины, разумеется, семья, ребенок важнее любой работы, и все-таки она не жалела… Да и вообще присутствие женщин как-то смягчает, облагораживает их жесткую, вот уж действительно бескомпромиссную работу. Но, конечно, если женщине слишком много в их деле, если они не слишком смягчают и облагораживают — а то ведь можно так смягчить, что и нож из рук будет падать. Хирургия — это нетерпение, это скачки, прыжок в неизвестное — нужна мягкость, нужна, необходима, для того и женщины в ней нужны, в меру, в меру, конечно.

При терапевтическом лечении больной выздоравливает медленно, эволюционно, постепенно привыкая каждый день к новым изменениям в своем организме, к новым ощущениям, самостоятельно оценивая и рассчитывая свои прибывающие силы. Сначала он садится, потом встает, затем начинает ходить, здороветь, улучшаться, набирая все больше и больше свободы, освобождаясь от своих недугов.

При хирургическом лечении больной враз, резко, скачком теряет все свои свободы — лежит после операции пассивным объектом чужих действий, а нетерпеливые хирурги подгоняют: когда больному хочется еще только покоя, они торопят быстрее сесть, встать, идти, и торопят-то правильно может, так и нужно, считаясь только с силой и возможностью, начисто отрицая и пренебрегая желаниями больного. Но ведь нужна, нужна мягкость, а не энергичное нетерпение, эволюция всегда легче переносится; радикализм всегда расчет на будущее и забвение нынешних сложностей и чаяний. Хирурги радикалы — живут всегда в расчете на то, что потом будет хорошо, а сейчас надо терпеть. Для хирургов катаклизм — начало эволюции. Терапевты с самого начала эволюционеры. Акушеры — наблюдатели и ожидатели.

Потому-то хирургия и отмирает. Научатся лечить то, что сейчас режут, — не будет хирургии. Останется она только при травмах, при насилии. Вот и будет тогда лишь исправление насилия насилием и никаких слов о зле.

«В принципе, хирургии быть не должно», — завершила свои размышления. Галина Васильевна и, умудренная опытом, оправдывая для себя самой свое пребывание в этой области бытия, еще раз утвердилась в мыслях, что в среде хирургов женщины обязательны, как среди терапевтов и акушеров необходимы мужчины.

А вообще-то просто она отвечала на частые выкрики друзей: «Ой, Галя, не женское это дело! Не пора ли тебе переквалифицироваться?»

И может быть, придется, — но не сейчас. Сейчас еще рано. Еще у нее есть силы, есть желания. Вот сидит рядом с ней молодой агрессивный хирург, как же его не одергивать, не смягчать, если его любимое чтение спортивная газета. Он резок, он весь в догмах, послушен в широком смысле и неуправляем в мелочах. Он с коллегами своими и с больными как кошка, бьет всегда хвостом; с начальством как собака, тем же хвостом виляет. Конечно же надо смягчать его агрессивность, а хвост, черт с ним, пусть будет.

— Ты чего замечталась, Галя?

Заведующая уже стояла над ней, приглашая к выходу. Вадим Сергеевич сидел ощетинившийся, развернувшись всем корпусом к проходу, в ожидании, когда Галина Васильевна наконец стронется с места. И молчал… А в душе?.. Впрочем, кто его знает, что было в душе…

От автобуса до хирургического корпуса было около пяти минут хода.

— Галя, я посмотрела вчера твою девочку. У нее, по-моему, все в порядке. Температура нормальная, инфильтратов никаких нет. Она просит отпустить ее — отпускай. У тебя подозрений никаких?

— Нет. Я для проформы просила. Начальство же.

— Порядок соблюла, значит?

— Ну. Надо же. Как поиграла вчера?

— Великолепно. Столько удовольствия! Вот только кончается абонемент на корты у моего. Следующий месяц играть негде.

— А что, трудно найти корт?

— Закрытый?! Почти невозможно. Или по большому блату, или для большого спорта. Для удовольствия очень трудно. Даже летом на открытые трудно попасть.

Когда, Галина Васильевна и Зоя Александровна подошли к своему корпусу, Вадим Сергеевич уже давно был там, уже переоделся в халат и стоял, склонившись над столом, проглядывая истории болезни вновь поступивших в отделение.

До официального начала работы, до утренней конференции оставалось минут сорок, и все врачи разошлись по своим палатам.

У каждого доктора почти всегда есть больной, который требует… пожалуй, даже не требует, а побуждает врача по каким-то иногда ясным и понятным причинам, а иногда неизвестно почему, по какой-то внутренней потребности, по какому-то туманному беспокойству подойти к этому больному с утра, с начала работы, даже до начала работы. Это может быть просто тяжелый больной, или не тяжелый, но с неприятными осложнениями, которые более неприятны для доктора, чем для самого больного. Осложнения бывают тяжелыми для больного и, наоборот, не опасными, но непрестижными для доктора. Или никакой тяжести вообще нет, а лежит больной, отказывающийся от абсолютно необходимой операции, или больной перед выпиской, или больной, не взглянувший вчера на врача или оппозиционно отвернувшийся к окну, поссорившийся с соседом по палате, или просто больной, плохо приснившийся ночью врачу. Много серьезных причин у лечащего хирурга поутру кинуться к больному поглядеть на него.

У Галины Васильевны не было в этот день ни тяжелых больных, ни больных, вызывающих непостижимое, туманное беспокойство, и она решила начало своего рабочего дня отдать разговору с Мариной: молоденькая девочка, студентка, живет одна в городе, болезнь гинекологическая, а вся жизнь впереди, и, как жить дальше, ей, конечно, неизвестно.

Будто зная, как жить, Галина Васильевна пошла к Марине Ручкиной.


Дорогая Аленка! Здравствуй.

Делать мне совершенно нечего, вот и пишу все время. Соседи по палате у меня одни старушки, поэтому время они отнимают, лишь когда что-нибудь просят. Все по-прежнему. Поправляюсь. Вчера немного поднялась температура, до тридцати восьми, но чувствую я себя хорошо и потому ничего никому не сказала, а градусник сбила. Завтра приезжает Георгий, и я очень хочу быть дома, Я, конечно, не пойду с ним никуда, но он ко мне может прийти. С ним мне интересно, он столько знает интересного и хорошо рассказывает. Он очень умный. Он хорошо знает современную музыку: он, как и мы, много слушал диски, а кроме того, когда бывает за границей, то и в залах тоже. Он рассказывал, как там реагирует публика на музыку во время выступлений. Там же не сидят молча рядком да ушки на макушке, как мы. Это все очень интересно. Может, и завтра расскажет что-нибудь новенькое, интересненькое.

Ну пока, Аленка, зовет моя врачиха. Но я все равно сегодня домой сбегу.

Я так за эти дни привыкла писать тебе, будто снова ты рядом, и мы опять, по-прежнему, близкие подруги, Все как в школе.

Скоро приеду — такое расскажу!.

Целую.

Марина.


Вадим Сергеевич после конференции пошел в обход. Сестра шла рядом, перекинув через левую руку полотенце, один конец которого был смочен водой. В той же руке она держала блокнот, а другой записывала карандашом все назначения, сделанные доктором.

— Здравствуйте, товарищи.

Вадим Сергеевич был суров. Он редко улыбался в палате, считая, что больные должны серьезно относиться к разговору с врачом и улыбки не должны уводить утреннее официальное общение доктора и пациента в сторону от генеральной линии обхода.

— Так. Как ваши дела? — сказал он, подойдя к первой кровати. — Температура?

— Температура нормальная, Вадим Сергеевич, — сообщила сестра, заглянув в тетрадь, которую держала тоже в левой руке вместе с блокнотом.

— А вы что сами скажете?

— Хорошо, доктор, спасибо… Живот болит еще немного. Не без того. Промокло немного. Наверное, так надо?

— Это мы разберемся — как надо.

Он бегло осмотрел больную, сказал, чтобы сменили повязку, и повернулся к следующей кровати;

— Вы себя как чувствуете?

— Болит. Все-таки болит сильно.

— Вас надо оперировать, у вас камни в желчном пузыре.

— Ой, милый доктор, я боюсь. Я очень боюсь. Я не буду пока. Обожду.

— Я не милый доктор — я обычный доктор, исполняющий свои обязанности, как мне положено; Оперироваться надо.

— Нет, нет. Не буду.

— Дело ваше. Скажите, вы еще чем-нибудь болели?

— Воспаление легких было. Давление в прошлом году поднималось как-то…

— Да нет. На учете нигде не состоите?

— Я?!

— Про себя я сам знаю. Вы, конечно.

— Я — нет.

— В психодиспансере не на учете?

— Я?! Что вы! Никогда.

— Странно. Очень странно. Как же вы тогда не понимаете, что у вас бомба в животе, которая ежеминутно может взорваться, что операция необходима. Только больной, не отдающий себе отчета в происходящем в этом мире, может отказаться от операции.

Вадим Сергеевич повернулся к следующей кровати:

— Ну так. Что у вас?

— Все бы хорошо, Вадим Сергеевич, но икота замучила.

— Икота? Промыть желудок.

— Вадим Сергеевич! Доктор! Не надо! Что вы! Не могу. Сегодня ночью дежурные пробовали — не получилось.

— Пробовали?! Не получилось?! А мы и пробовать не будем — возьму сам и заведу зонд. Пробовали!

Больная с ужасом выкатила на него глаза, полные нечеловеческого испуга.

Наверное, и правда страшно, когда с таким суровым видом, с надменностью в лице тебе говорят: «Я сам введу вам зонд в желудок», — страшно. «Я сам подожгу бикфордов шнур», «Я сам взорву скалу у дома», «Я сам…», «Я сам…»

(Представляю себе, как лежу в больнице, как мне вставляют зонд в желудок через рот, а он не идет, — и мне его опять, а это нужно, а я боюсь, не могу, мне трудно, а я боюсь и, оттого, что очень нужно и ничего не получается, и бог его знает, что произойдет, если я так и не смогу, если зонд в желудок так и не пойдет, не попадет…

И приходит доктор, надменен и суров, и без улыбки говорит, что преодолеет мое сопротивление, мои внутренние препятствия, мою беду и ввергнет в меня зонд для блага моего.)

Да. Я сам введу зонд и посмотрю, как это «не по-лу-чи-лось»!

А в это время в соседней палате Зоя Александровна хлопотала над послеоперационной больной, которая точно так же пыталась избежать подобной процедуры.

(В больницах так часто бывает. Вдруг возникает и расходится по всему отделению волна отказов, ну, скажем, как и в этом случае, от промывания желудка. Отказы начинают носить эпидемический характер. Будто больные сквозь стены начинают индуцировать, заражать друг друга, словно гриппом, невероятной боязнью зонда в желудке. Спора нет — мероприятие не из приятных, но все-таки эпидемический характер отказов тоже не всегда понимаешь. Что произошло в воздухе отделения? Что-то произошло. Когда катятся, отказы от операций, причину найти легче — скорее всего кто-то умер, и, естественно, вокруг лежащие больные пугаются. Это понятно. Но внезапно возникшая зараза мелочного отрицания мелкой необходимости одновременно в разных концах отделения, в разных палатах носит, на мой взгляд, пожалуй, мистический характер. Мистика все, что я не понимаю. Тоже на мой взгляд!.. Я на все смотрю со своей колокольни… А если подняться выше — выше своей докторской колокольни?.. Доктору подняться выше своих докторских забот и проблем?.. Наверное, это невозможно.)

— Зоя Александровна, нет, нет. У меня не получится ничего.

— Миленькая, это очень нужно. — Зоя Александровна присела на край кровати. — Не волнуйтесь, это будет очень просто. Я сама вам все сделаю, осторожненько, через нос, вы и не заметите, мы смажем зонд маслом, он тонкий, легко скользнет, смотрите, это очень легко.

И, пока Зоя Александровна бубнила успокаивающие слова, сестра постелила на подушку клеенку, окунула кончик зонда в жидкое вазелиновое масло, подсунула зонд в правую руку заведующей, та, в свою очередь, — подложила левую руку под голову больной, чуть приподняла ее, оторвав затылок от подушки, и быстро вставила зонд в нос. — Спокойненько, спокойненько, глотайте, глотайте, быстро, хорошо, замечательно, еще глотните, все, все, уже там, уже, уже, нет, нет, не напрягайтесь, еще глоточек, глубокий вдох… Ну вот и все, а вы боялись. Теперь начинайте промывать.

А в другой палате, где Вадим Сергеевич только что закончил обход, напуганная им больная с ужасом прислушивалась к своим ощущениям, ко всем проявлениям своей болезни, ко всем шумам из коридора — не идут ли к ней уже с зондом, кувшином, тазом, клеенкой… Она ждала — к ней не шли. А когда пришли — икота прошла. По-видимому, здорово ее напугал Вадим Сергеевич. Сама прошла! Очень, наверное, напугалась.

В коридоре на диванчике сидели Галина Васильевна и Марина Ручкина. Зое Александровне неловко было пройти мимо моча.

— Что, последнее напутствие?

— Да. Отпускаю ее сегодня. Уговаривала остаться — не хочет.

— Мне очень надо. Мне хорошо. Все прошло. Спасибо вам за все. У меня экзамены.

— А чего уговаривать? Пусть идет. Поверим. Зачем ей здесь?

— Она в общежитии живет, Зоя Александровна.

— Ну, разбирайтесь сами. Я пошла.

— Галина Васильевна, очень прошу. За мной девочки знаете как будут ухаживать!.

— Хорошо, Мариночка, бог с тобой. Но ты должна знать, что главным образом твое заболевание не аппендицит. Наши воспаления надо лечить как следует. Попятно? Понимаешь, что это значит?

— Больная, значит, буду, Галина Васильевна. Да я буду лечиться, Галина Васильевна.

— Лечись обязательно. И ни в коем случае не манкировать. Иначе, во-первых, в результате воспаления будут грубые спайки, которые могут привести к бесплодию или к внематочной беременности, то есть опять бесплодие. Детей не будет.

— Никогда?

— Мариночка, я говорю тебе о возможных последствиях. Чтобы предотвратить, ты должна сразу же после больницы пойти к врачам. Понятно? Чтобы и нынешнее воспаление прошло и рецидива не было. Поняла, Мариночка?

— А чего тут не понять? Конечно.

— Не играй с огнем. У тебя вся жизнь впереди. Ты замуж не собираешься?

— Да кто его знает.

— Во всяком случае, не в ближайшее время? Отнесись к моим словам серьезно. Сразу же пойди к врачу в консультацию.

— Пойду, конечно, Галина Васильевна.

— Плохо, что мама в другом городе. Мама все же лучше… Мамин уход лучше, чем приятный и веселый уход подружек по общежитию.

— У меня здесь дядя живет и тетя. Они старые только. Да вы не волнуйтесь, Галина Васильевна, все в порядке будет. Я сама со всем справлюсь.

— Будь осторожна.

— Буду, буду. Я все знаю, Галина Васильевна.

— Знаешь… Знаешь-то ты знаешь, да знания еще не есть признак мудрости.

Доктор потрепала ее за челку, посмеялась и пошла в операционную, а больная пошла вещи свои собирать, готовиться к выписке.

* * *

После операции в ординаторской Зоя Александровна включила чайник, Галина Васильевна вытащила из сумки бутерброды и баночку с салатом.

Вадим Сергеевич сидел за своим столом и записывал истории болезней.

Остальные были кто в операционных, кто в перевязочных, в палатах, в конторе, месткоме — работали.

Все молчали.

Раздался телефонный звонок.

— Говорите. Слушаю… Да. Я. Вовремя… Прямо домой… Часа в четыре. Все. — Положил трубку и продолжал бурчать в той же тональности, ни на кого не глядя и как бы роняя слова на стол. — Ненавижу, когда долго по телефону говорят. Сразу надо сказать, что хочешь, или ответить, что надо. И никаких лишних слов. — И он опять молча стал писать истории болезней или, как их называли когда-то, — «скорбные листы».

Зоя Александровна подмигнула Галине, и они сели за маленький, журнальный, а для них чайный столик.

— Вадим Сергеевич, садись попей чайку с нами.

— Дома. Только дома. Сейчас не буду.

Опять телефонный звонок.

— Говорите. Слушаю… Передаю, — он протянул трубку Галине Васильевне.

— Слушало.

— Добрый день.

— Добрый.

— Это Тит Семенович говорит…


Дорогая Танюшка.

Что-то и не знаю, как тебе написать, а поговорить хочется. Я, кажется, на старости лет закрутилась больше, чем надо.

Я ведь тебе писала, что попала как-то в дом к своему больному. А вот сегодня он мне уже и позвонил. Я вся переполнена приключением, чувствую себя авантюристкой и шикарной женщиной. Ты же знаешь, что все четырнадцать лет я не позволяла себе никаких зигзагов, ни на каком уровне. Потому и пишу тебе раз за разом, что жажду с кем-то поделиться, а никого у меня, кроме тебя, нет. Впрочем, неизвестно, что бы я говорила, если бы ты сидела напротив и смотрела на меня своими чистыми и невинными глазами. (Последнее — это лично мое, сугубо субъективное восприятие.) Неизвестно. А сейчас тебя не вижу — так легче, — ни твоих реакций, ни осуждений, ни вскриков, ни вздохов.

Я столько понаписала сейчас, что можно подумать, будто позволила себе уже сверх всякой меры или хоть что-то сверх обычного светского общения. Да конечно же нет. Все в рамках благопристойности, просто раньше и такого никогда не было, все четырнадцать лет.

Позвонил мне сначала вроде бы сказать, что книгу, которую я у него брала, могу оставить, так как для себя он достал новую. А ведь сейчас проблема любую книгу купить — можно только достать, особенно такую прекрасную и престижную, как «Сто лет одиночества». Я, натурально, рассыпалась в благодарностях, а он в ответ пригласил меня. Черт меня дернул — я даже для порядка не отнекивалась. Да и неудобно было — в ординаторской сидели коллеги. Мужчины бы ладно, а заведующая женщина, она бы сразу раскусила. Я говорила сухо, кратко и быстро согласилась. Что он мог подумать — я подумать боюсь.

Поехали мы с ним в Дом ученых. Сначала просто пообедали, без ресторанных излишеств. Там вообще все больше похоже на столовую, чем на ресторан. Правда, взяли все же бутылку сухого вина. А я ему недавно резекцию желудка сделала — язва у него была, так что и пить ему надо осторожно и закуску выбирать осмотрительно. А затем в буфете, где повольготнее и курить можно, мы выпили кофе с коньяком. Чуть-чуть. А потом предложил он остаться на фильм, который в городе еще не показывали. Картина — не наша какая-то. Конечно, приятно чувство приобщения к элите, но все же я отказалась — и так ощущала себя преступившей через границы порядочности. Наверное, потому, что от дома никуда не отходила, а теперь, когда и Андрюшка стал убегать — распустилась или, вернее, растормозилась. Конечно, вся моя неумеренная ажитация на пустяк результат длительного затворничества. Да?

Он предложил к нему еще заехать, за кофейком посидеть, но это уж дудки — не согласилась. Аргументировала, как говорится в анекдоте, тем, что ему после операции еще нельзя вести столь бурную светскую жизнь, пора ему отдохнуть.

Короче, не пошла, но слов себе наговорила, словно пробыла до утра.

С ума сойти, Танька, можно.

Пришла домой, а мужичков моих еще часа три дома не было. Представляешь!

Я и разозлилась и жалела, но потом успокоилась. Ничего им не сказала — ни упреков, ни попреков, себе лишь попеняла… А за что?! Сказала себе: «Ах, так! Ничего вам никому не скажу!» Ведь если по правде, то мне и удобнее ничего не говорить. Сейчас вот пишу и вроде бы все говорю, не таюсь.

Надеюсь, продолжения не будет.

А что хочу, не знаю. Целую.

Галя.

P. S. Если что — придется тебе от меня еще письма получать. Г.

P. P. S. А зовут его Тит Семенович. Представляешь! Я спросила, откуда у него имя такое, как из какой-нибудь пьесы Островского. Оказывается, его родители историки, занимались историей Рима. Ну?! По их мнению, самый интересный период Римской империи, для нас интересный, это эпоха, наступившая после времени римских императоров монстров и чудил — Тит был первый император, давший проблеск надежды будущему. Ну?! Тут тебе все: и гены его, и биография, и вся причудь индивидуума, вплоть до комплекса имени такого. Впрочем, будет видно. Еще раз целую. Г.


— Вадим Сергеевич, так разговаривать с больными нельзя. Нельзя обухом по голове.

— Я не говорю им ничего неправильного, Зоя Александровна, но если человек не хочет того, что ему необходимо, я применяю все средства.

— Но больному лучше объяснить.

— Всего не объяснить. Невозможно. То, что понимаю я, — ему недоступно. Я учился этому шесть лет — и еще работал.

— Должны найти нужные слова, Для того и учились.

— Я учился лечить.

— Нельзя же доводить человека до истерики. Она и не поняла ничего, кроме того, что вы ее психом назвали.

— Может быть, и обиделась, но выписываться не стала — задумалась. И оперироваться, наверное, будет. Камни же есть! Значит, прав я.

— Но и вы ведь должны сомневаться. Разве бывает когда-нибудь стопроцентная уверенность, что операция поможет или полностью излечит? И осложнения бывают, и боли могут остаться.

— Сомнение — это результат недостатка мышления или малых знаний. Камни есть, приступы бывают, а осложнения, остаточные боли, рецидивы — вещи непредсказуемые. Я действую по закону. То, что у нее есть, дает полное основание для операции. Я нанимался на работу оперировать — и я честно выполняю договор, делаю, что мне положено. Я прав, а что от меня…

— Вадим Сергеевич! Не заводись. И говорите потише. Не все люди думают так, как вы…

— Вот и плохо. Я думаю соответственно тому, как меня учили. И, по-моему, правильно. Люди, думающие иначе, мне не понятны. Если взрослые люди думают плохо, неправильно — их уже не исправить, их заставлять надо. У меня средства ограничены — приказывать не могу. Значит, ищу другой способ. — Вадим Сергеевич поднял палец, посмотрел ошалелыми глазами на заведующую отделением. — Вот так я думаю, и ничто не заставит меня думать иначе. Но власть ваша — я могу подчиниться вашим приказам. Приказ! Но не правота.

— При чем тут приказ! Я хочу вам напомнить, что больные — и наши, и все — в таком нервном состоянии, в таком разброде собственных чувств, что это надо учитывать. Надо же так напугать эту женщину зондом! Неужели нельзя мягче, нежнее?!

— Я победил, а — победителей не судят. Пусть от страха, но икота-то прошла после моей беседы. Значит, я прав. — Вадим Сергеевич засмеялся.

— Победитель!.. Беседа!..

— Я предлагаю лишь то, что положено и необходимо.

— Но не все люди похожи друг на друга.

— А должны быть похожи. Тогда и конфликтов никогда-не будет, в том числе и войны.

— Да что вы говорите, Вадим?! И хватит дискутировать. Все. Я не разрешаю использовать любые методы. Больные могут и отказываться от операций. Это их дело. Вы их лишаете последних свобод. Они и так в нашей воле, подчиняются нам, не понимая, что нужно, что можно, что необходимо. Пусть неправильно — но пусть решают сами. Когда за человека все решают, его лишают ответственности за себя, пропадает личность. Больные сами должны решаться на операцию. Понятно?

— Слушаюсь, Зоя Александровна. Могу идти?

— Можете.

Вадим Сергеевич скрылся за шкафом, где они переодевались, стянул с себя операционный костюм, сложил его, аккуратно повесил. Затем снял с плечиков рубашку, потом надел хорошо отглаженные брюки, привычными движениями пальцев, без зеркала, завязал галстук, пиджак застегнул на все три пуговицы и лишь после этого оглядел свое отражение. И наконец он вышел на люди, предварительно приладив на лице тонкую металлическую желтого цвета очковую оправу.

— До свидания, Зоя Александровна. Я учту все, что вы говорили. Учту. — Вадим Сергеевич поклонился, повернулся и ушел, тихо, но плотно прикрыв дверь.

Зоя Александровна задумчиво поглядела вслед: «Учту. Что он хотел этим сказать? Понял? Или подчиняется лишь? Или учтет — запомнит и предъявит как обвинение. От него все ждать можно. Спортом лучше б занимался — силы уйдут куда надо, человеком станет. С нами-то спорить — каждый мужик может. Больных пугать. По корту побегает — и жить легче станет. Вот я бегаю — и хорошо. И мне хорошо, и дома, и больным спокойно…»

Зоя Александровна сидела одна и улыбалась неизвестно чему: то ли своим рассуждениям, то ли резонам Вадима, то ли возможностям спорта.

Постепенно улыбка сползла с ее лица. Она думала о том, что Вадим Сергеевич живет рядом, занимается тем же, время то же, немногим ее моложе, а мышление их столь различно. Даже спорт: казалось бы, одинаково ценя его, они все же любят его по-разному. Например, она не читает в газете про спорт. Сама получает удовольствие, и плевать ей в глубокой степени, кто выиграл, а кто проиграл. Не интересны ей ни метры, ни секунды, ни килограммы — ей само движение приятно, ощущение послушного, радостно подчиняющегося тела. А он! Только и слышишь: наши — не наши, выиграли — проиграли, обошли — отстали.

Зоя Александровна сначала горевала, что он не похож на нее. А потом задумалась о «всех них», непохожих на нее, на «всех нас». А уж следом, конечно, захотелось ей привести всех к одному знаменателю, где знаменатель не делитель, а что-то связанное с единым знаменем.

И покатилась она по привычной дорожке — не принимать и не понимать всех и все, не похожих и не похожее. Решила, что слишком она добренькая, что за такое сразу бить надо, «такое» сначала назвалось в душе «обращение с больными», а потом вылилось в «издевательство над больными», а через несколько мыслительных виражей обозначилось внутри, как «надругательство над больными». В конце концов, накачивала себя Зоя Александровна, доброта должна спрятаться, доброту надо опрокинуть на больных, а не на персонал, настоящая доброта — это уволить Вадима Сергеевича, оградить от него больных.

«Он совсем не похож на меня… хотя хирург он все-таки неплохой…»

В ординаторскую пришли еще врачи. Снова начались танцы вокруг чайника, и Зоя Александровна укрылась в своем кабинете.

* * *

Дорогие Павел и Катя!

С приветом к вам дядя Петя. Как вы там у себя живете? Я живу ничего. А Маринка хуже. Ее выпихнули из больницы, и она не приехала ко мне, а поехала обратно в общежитие. Я ей говорил, чтоб у меня пожила несколько дней. А она сказала, что ей здесь надо, потому что экзамены, и здесь все учебники, здесь ее пожалеют учителя и все экзамены у нее примут. Уж не знаю. Я ей сказал по телефону, что главное здоровье и что раз ее врачи выпихнули так рано, значит, надо быть дома, а не в общежитии. А она все равно не захотела.

Сегодня утром она мне позвонила и сказала, что у нее температура высокая, что вечером приехал врач и опять увез ее в больницу. Может, снова будут оперировать. Я ей сказал, что виноваты врачи, а она, знаете, как современные, говорит, что никто не виноват, и со мной больше говорить не стала и трубку положила. Я к ней пойду завтра и все врачам скажу, что думаю, я им велю и отругаю, так что не волнуйтесь.

А может, Кате лучше приехать? Смотрите там сами, подумайте, а то она меня не слушает, а врачам надо разгон дать, чтоб не выпихивали девчонку. Им бы только разрезать да выпихнуть.

У нас все здесь по-прежнему. Буду вам сообщать, какие новости будут у нас.

Поклонись, Павлуша, от меня всем, кто там есть.

Остаюсь и жду ответа. Ваш дядя Петя.

* * *

Вадим Сергеевич опять дежурил. Работу они сейчас закончили, операций пока нет, истории болезней записали, больных обошли, сидят со вторым дежурным, молодым хирургом Анатолием Петровичем, и играют в шахматы.

Зоя Александровна играть в шахматы на дежурствах не разрешает, поэтому они сидят за шкафом, где переодеваются и спят по ночам, чтобы в случае нужды можно было бы срочно спрятать следы преступления.

Сидят они, склонившись над доской, с напряженными лицами, время от времени энергично двинут фигуру и изредка вяло перекинутся репликами, не имеющими отношения, к происходящему на доске.

— А вы в Суздале бывали, Вадим Сергеевич?

— Нет. В Суздале еще не был. Я уже много старых церквей нафотографировал. Пока их все здесь не наснимаю, никуда не поеду.

— Как это все? Все, все?!

— Да. На велосипеде весь город объеду, все сфотографирую.

— А Суздаль?

— Здесь работу закончу, потом в Суздаль. Альбом сделаю.

Позвонил телефон. Вадим Сергеевич сидел рядом, но трубку снял не сразу — еще несколько раз прозвонил телефон, прежде чем он сделал ход и сумел ответить.

— Говорите.

— Вадим Сергеевич, больную привезли в приемное. Вы нужны нам.

— Сейчас придем. Ходи, Анатолий. Не тяни.

— Кто звонил? Из приемного?

— Ну да. Ты ходи.

— А что там?

— Откуда я знаю. Подождут.

И они опять склонились над шахматной доской.

Настоящие шахматисты легко отрываются от партии. Они помнят и расположение фигур на доске, и ход своих размышлений, и всю последовательность игры. Квалифицированным шахматистам можно играть где и когда угодно. А подобным любителям прервать партию все равно что новую начать — все сразу забывается. Поэтому когда их отрывают, они и говорят всегда: «Сейчас, сейчас. Минуточку. Погоди…» А ведь кто знает, зачем их зовут?! И все равно: «Сейчас, сейчас…» Им всем так хочется обязательно выиграть!

— Вадим Сергеевич, после доиграем. Я схожу к ним.

— Сейчас. Подожди. Если что, позвонят еще. Если б срочно, сказали.

— Неудобно, Вадим Сергеевич.

— Анатолий — ты не хирург. Что за торопливость! Начал одно делать — доделывай. А то будешь хвататься то за одно, то за другое. Это не дело, Анатолий. Ничего не сделаешь… Вот я так пойду.

— Да? Я сдаюсь, Вадим Сергеевич.

— Да ты что! Здесь еще можно поиграть.

— Нельзя, Вадим Сергеевич. Дальше мне шах здесь, затем здесь, закрыться не могу. Только отойти сюда. А дальше уж что?..

— Угу. Соображаешь. А ты говоришь, прервемся. А сам возьмешь и фигуры переставишь..

Было что-то снисходительное в улыбке Анатолия Петровича. Было что-то снисходительное и в улыбке Вадима Сергеевича. С той же улыбкой Анатолий Петрович пошел в приемное отделение. А Вадим Сергеевич уже почти полностью стер ее с лица, лег на диван, взял «Советский спорт» и начал его изучать.

Вскоре опять позвонил телефон. На этот раз Анатолий Петрович спрашивал у Вадима Сергеевича совета.

— Привезли девочку Ручкину, которую вы оперировали и только что выписали. Высокая температура, боли внизу живота. Класть?

— У нее гинекологическое заболевание. Клади к ним в отделение.

— Вадим Сергеевич, вы же ее оперировали. Может, лучше к нам?

— Так у нее же гинекология.

— Да мало ли что. Температура большая, боли. У них дежурных нет. Лучше к нам, а, Вадим Сергеевич?

— Анатолий, что ты такой осторожный, нерешительный. Хорошо. Привези ее сюда — я посмотрю, и если что, отправим ее в гинекологию.

И он снова взялся за газету «Советский спорт».

О, «Советский спорт» любимая газета Вадимов Сергеевичей. Как тешит их сознание, что есть люди сильные, добивающиеся невероятных успехов. Как прекрасно это доказывает нечеловеческие возможности человека! Люди прыгают, будто птицы летают. Они бегают быстро, словно пули. Они бьют с силой таранов. Они гнут друг друга с силой обвалившейся снежной лавины. Они выигрывают, как сверхчеловеки. И все это может простой человек, стоит лишь захотеть, потренироваться — и приблизишься к этому суперменскому состоянию. И это все наши люди, такие же, как и я.

Вадим Сергеевич посмотрел девочку. Явное воспаление, боли есть, признаков перитонита нет, в срочной операции не нуждается.

— Анатолий! Боли же не внизу живота. Почему ты меня дезинформируешь?!

— Я же и говорю, к нам лучше, Вадим Сергеевич.

— Конечно, к нам. Пороть горячку нечего. А завтра сделаем рентген, пункцию, может быть. Надо исключить поддиафрагмальный абсцесс. Кладите девочку в палату к Галине Васильевне — она ее вела. Положите ей холод, а антибиотики я сейчас распишу — что и по скольку.

Снова они оба в ординаторской. Вадим Сергеевич читал газету, Анатолий Петрович писал историю болезни.

И долгое молчание в ординаторской. Оно даже как-то густело, и все больше ощущалось его физическое присутствие от подчеркивающего скрипа пера и шелеста газетных страниц. Может быть, если бы не было никаких звуков — не было бы и ощущения вещественности тишины.

Наконец Вадим Сергеевич не выдержал:

— Анатолий, что ты все пишешь? У нас больных почти не поступало, а ты вот уже час, наверное, пишешь без передыху.

— Так я свои, палатные истории оформляю. Долги. Эпикризы.

— Поменьше надо писать. Все это дурость никому не нужная. Манкировать надо.

— Еще в институте… В последний год у меня шеф был… Он тоже говорил, что истории никому не нужны и вполне достаточно одного листка. Но он и говорил: «Толя, не унижай свое докторское достоинство несоблюдением мелких правил и инструкций… Пиши им. К тому же, нанимаясь на работу, ты как бы подписываешь правила игры, которые порядочный человек соблюдает. А иначе, как это в детстве мы в играх кричали, иначе — жухала. Не жухай». И при этом презрительно кривился. Он говорил, что соблюдение правил, условий, принятых тобой, — естественное состояние нормального человека, думающего о своей совести. Я как вспомню его лицо, его сентенции, так заранее чувствую себя бессовестным. Стараюсь не нарушать.

Необычно долго слушал Вадим Сергеевич, не прерывая. Еще был бы начальник, а то молодой. Да, пожалуй, он не столько слушал, сколько с первых же слов искал резоны для возражения.

Нашел.

— Дурак он, твой бывший шеф. Почему я должен соблюдать всякую глупость, которую предлагает какой-нибудь неуч чиновник, не имеющий прямого отношения к делу и не знающий его совершенно. Абсурд! Все равно я их буду стараться обманывать.

— Вот он и говорил, что в результате страдают не те, кто придумал, а те, кто отвечает за их соблюдение, непосредственные, самые мелкие твои начальники.

— Глупость это все, я считаю. Так никогда нигде прогресса не будет. С такими идеями я бы твоего шефа выгнал к черту. Да-а. Опа-а-сный человек!

Вадим Сергеевич начал заводиться, голос его крепчал, звенел, глаза начали молнии метать, до каких высот гнева и осуждения он бы добрался, неизвестно, потому что вошла сестра и сообщила температуру вновь поступившей больной Ручкиной — сорок и одна десятая.

Странная психология у врачей. Впрочем, почему только у врачей? У врачей как у всех: когда температура тридцать восемь, тридцать девять, все волнуются, нервничают, думают, как быть и что делать; но стоит услышать — «сорок», звук «сорок», как все волнения принимают совершенно иней характер — «сорок» звучит как набат, возвещающий катастрофу, сообщающий о наступлении катаклизма. Возникает качественный скачок во всех волнениях, нервотрепках, размышлениях. Скорость всех действий резко меняется. Правильно или неправильно, но меняются и сами действия. Надо или, не надо, но меняются лекарства, антибиотики, капельные растворы. Родственники, до того терпеливо сносившие усугубление болезни, вскакивают и норовят что-нибудь достать — новое лекарство или икру; начинают звонить всем вокруг, советоваться то с профессорами, то с «экстрасенсами». Врачи в больницах при звуке «сорок» хватаются за иглу. Они все делали и раньше, но начинают почему-то, может и обоснованно, пороть горячку, лишь когда она, горячка, достигла этих сакраментальных цифр.

Услышав «сорок и одна десятая», наши дежурные доктора, как и все нормальные, испуганные люди, прекратили поиски абстрактно правильного поведения, оценку существующих правил, отбросили все обобщения, декларации, осуждения, вскочили и почти бегом ринулись к этой одной-единственной, внезапно загородившей собой сейчас весь мир, к источнику тревоги и заботы, — к девочке с температурой сорок и одна десятая, к Марине Ручкиной.

Марина лежала красная, как и бывает при такой температуре, закрыв глаза, съежившись, свернувшись как еж в клубочек — ее трясло.

— Сколько дней, как тебя выписали? — Вадим Сергеевич был, как всегда, суров.

— Уже неделя, наверное.

— И все время болело?

— Немного.

— А температура?

— Была.

— Почему ж не приходила?! Вот сами всегда доведут себя до ручки, а потом к нам бегут.

Не надо было так говорить Вадиму Сергеевичу. Вернее, не ей надо было так говорить Вадиму Сергеевичу. Это ведь надо было другим говорить, которые вокруг нее начнут суетиться, смотреть, ухаживать, которые потом набегут и будут вокруг мельтешиться, помогать, заботиться, а то и мешать и, наконец, искать, кто виноват. Ведь если Марина поправится, то все будет хорошо, и она будет только благодарна — она; если не поправится, то не от нее надо будет ждать удара — от них, которым и надо бы сказать «сами себя до ручки доведут, а потом…». А сказать эти слова сейчас — ударить лишний раз ее.

— Экзамены у меня, Вадим Сергеевич.

— Экзамены, экзамены. Здоровье важнее. Занимаетесь спортом, соблюдаете разные диеты, а как болезнь, так всегда в последний момент.

Нет уж, по-видимому, кто привык обобщать, тот и в тяжелый миг не откажется от приятной и удобной привычки — обобщение помогало Вадиму Сергеевичу отложить на мгновенье размышление. Но подумать все равно придется — температура-то сорок и одна десятая. Быстрый, суровый, агрессивный доктор, который всегда боролся, всегда был активно чем-то недоволен, — оказался обыкновенным занудой. Что же сейчас говорить об этом, упрекать ее в чем-то. Сорок, и одна десятая! А что было — то было. Уже было. Имеешь дело с данностью. Если надо что-то делать — делай. Не надо — отступись, запищи и иди. Зачем же нудить о том, что ясно и так.

Вадим Сергеевич долго щупал живот, стучал, искал на слух, определял на звук при простукивании границы печени, границы легких, брал пальцами кожу в разных местах в складки и сравнивал их — искал отек.

— Да, Анатолий, наверное, у нее все же поддиафрагмальный абсцесс. Ты все записал в историю болезни? Запиши-ка еще консультацию гинеколога — все же гной в их области. Пусть и гинекологи, включатся, пусть и они подумают, — Вадим Сергеевич, пожалуй, больше разговаривал сам с собой, чем со своим молодым коллегой. — Конечно, можно и сейчас вскрыть гнойник, но можно и обождать. Обождать лучше. Время терпит. С другой стороны, гной есть, и никуда он не денется сам. Все равно надо удалять. Может, чем завтра возиться, лучше сегодня, а? Завтра операции плановые.

— Вадим Сергеевич, она была в палате у Галины Васильевны, и опять мы ее туда положили. Может, пусть и она?.. Она ее знает…

— При чем тут Галина Васильевна, Анатолий Петрович?! Не говорите ерунды. Она у нас на дежурстве, во-первых; оперировал ее я, во-вторых, — с какой стати нам нужна Галина Васильевна. Надо решить, оперировать ее сразу или лучше погодить… обождать. Вот что мы должны решить. И решим сейчас сами.

Анатолий сел в кресло, закурил и стал смотреть в окно. На улице было темно, и в стекле он видел отражение ординаторской, Вадима Сергеевича, уставившегося в потолок и крутящего за дужку свои очки наподобие какой-то детской забавки. Ежедневными упражнениями он достиг большой виртуозности в этом деле: золоченая оправа образовывала, как пропеллер, две правильных концентрических окружности — наружную создавала дужка, а внутреннюю поблескивающие стекла. Казалось, Вадим Сергеевич полностью отдался своему непростому занятию. Ведь сломай он сейчас очки, и нечем будет заменить их сегодня ночью на дежурстве. Внезапно он остановил очковую круговерть, зло взглянул на Анатолия и рявкнул:

— Надоело мне ваше курение. Дышать уже нечем. Сколько объяснять надо! Вы всем жизнь отравляете. Хотите курить — выходите.

Анатолий Петрович загасил сигарету, отрывочно и судорожно вдавливая ее в пепельницу. Выходить ему было неловко, так как он считал, что Вадим Сергеевич сейчас обдумывает судьбу девочки, принимает решение об операции или, может, собирается вызывать кого-нибудь, и ему, молодому доктору, необходимо присутствовать в столь важный момент, как бы аккомпанируя одним своим сопереживанием рождению ответственного поступка старшего дежурного хирурга.

Опять наступила тишина, на этот раз не прерываемая ничем.

Недолго она не прерывалась:

— Читаете ли вы книги, Анатолий Петрович? — неожиданно спросил Вадим Сергеевич.

Анатолий сдвинул свою белую шапочку на затылок, почесал темя, расправил большим и средним пальцами брови от середины и в стороны и уж потом ответил:

— Конечно. У меня и с собой журнал «Иностранная литература».

— Анатолий! Я тебя про книги спрашиваю, а не про пустое времяпровождение. Что ты читал за последнее время о поддиафрагмальных абсцессах?

— Какие-то статьи были в журналах…

— Статьи! Я же говорю — книги! Например, монографию Осповата читал?

Раздался телефонный звонок. Анатолий радостно, с облегчением схватился за трубку, как за спасательный круг, хотя телефонный звонок вечером в хирургической ординаторской может оказаться сигналом бедствия и тревоги. Но в этот раз звонила Зоя Александровна.

— Добрый вечер, Анатолий Петрович. Что там у вас делается?

— Особенного ничего. Два аппендикса срезали. Из поступивших.

— А старые наши? Тяжелые как?

— Все нормально, Зоя Александровна. Никто не поплохел. Все так же.

— Новых тяжелых нет?

— Тяжелых особенно нет. Вот только поступила девочка с высокой температурой. Неделю назад была выписана.

— Это кто?

— Ручкина. Гинекология у нее была и аппендицит.

— А-а. Знаю. У Галины Васильевны лежала. А что у нее? Инфильтрат?

— Похоже, что нет. Рубец хороший, мягкий. Боли выше. Наверное, поддиафрагмальный абсцесс зреет.

— Какая температура?

— Сорок, Зоя Александровна.

— Сорок?! Сколько дней?

— Уж несколько дней.

— Зреет! Уже созрел, значит. И что решили делать?

— Вот думаем. Вадим Сергеевич говорит, можно утром вскрыть, а можно и сейчас.

— Конечно, нет такой срочности, но, может, и ждать не стоит.

— Вот думаем.

— Ну, думайте. А Галина Васильевна знает?

— Ей не звонили. Ее же Вадим Сергеевич оперировал.

— А выписывала Галина Васильевна. Ей главные неприятности от этого будут. Ей и самой неприятно от всего. Ладно, я сама позвоню. До свидания. Удачной ночи.

— Ну, что сказала командующая?

— Ничего. Сказала, что позвонит Галине Васильевне.

— Это еще зачем?! Для чего она нам здесь нужна?

— В ее палате лежала. Она выписывала.

— Мне она не нужна — я ее оперировал. Я все знаю, что у нее было.

Вадим Сергеевич снял трубку местного телефона и позвонил на сестринский пост в отделение.

— Вызовите рентген. Ручкиной снимок грудной клетки на месте, в кровати. Только поднять, в вертикальном положении чтоб. Или меня лучше вызовите, когда приедут с рентгеном..

Вадим Сергеевич спрятал шахматы, лег на диван, вытянулся, скрестил по-наполеоновски руки на груди и опять замолчал.

* * *

Галина Васильевна не звонила. Галина Васильевна решила тотчас пойти в больницу. Ее волновала эта девочка. С самого начала она волновала больше обычного. Может, это не израсходованные полностью материнские силы сказались в докторе, когда она увидела девочку молоденькую, женщину, вдали от семьи, уже без мамы рядом, а мама сейчас как раз ей и нужна; общежитие, болезнь, экзамен… По-особенному волновала Марина Ручкина Галину Васильевну. А выписывать-то ее, конечно, можно было — анализы нормальные, температура нормальная, жалоб, болей никаких. Очень уж хотела она домой. Слишком хотела. И почему-то, с другой стороны, хотелось ее задержать. Почему? Может, что-то чудилось. Что-то останавливало Галину Васильевну. Наверное, было нечто не улавливаемое явным знанием, то, что и называют интуицией. Но интуитивное знание — это просто необъяснимые признаки, которые ложатся в глубины мозга, а на поверхность, осознанно не выходят. В результате — маета, а точно сказать ничего нельзя. В этих-то случаях неизвестно почему и принимаются правильные решения или появляется необъяснимое томление при какой-то невольной ошибке.

То ли чего-то не хватало, то ли что-то лишнее было у этой девочки — не укладывалась она в четкие медицинские рамки (если только есть во врачебных ситуациях эти самые четкие рамки). Медицина, как и политика, не дважды два. Все лишь предположительно, а что-либо определенно предсказать далеко не всегда имеем мы возможность. Да и во всем, пожалуй, неблагодарное дело, сомнительное заглядывать вперед, в медицине в том числе. Часто предсказываем на пустом месте, пустословим, если честно подумать, — вот и ошибаемся. Наверное, просто вещать не надо, предсказывать, оставим это только астрономам да астрологам, если это модно, как, например, сейчас в некоторых кругах. Не спорить же с модой — она неодолима, но эфемерна и недолговечна.

Галину Васильевну останавливали лишь несколько напряженные отношения с Вадимом Сергеевичем. Плохих отношений не было, вроде бы все нормально, но постоянное напряжение, настороженность, ожидание какого-то выпада с его стороны, и всегда неизвестно в чью сторону, И из какого мгновения их сосуществования может взвиться всплеск смеси тумана и мрака его настроения, также было непредсказуемо, Галина Васильевна не могла ни понять такой стиль взаимоотношений, ни тем более объяснить его без каких-то полумистических рассуждений. Но когда в разговоре с другими коллегами начинала каяться и ругать себя за эту всегдашнюю настороженность, выяснялось, что те же ощущения и переживания возникали и у других врачей, не одна она испытывала натянутость и ожидание взрыва при общении с Вадимом Сергеевичем. По-видимому, дело не в ней. Но все остальные не могли четко и ясно определить свои претензии к нему. В основе, если говорить о деле, об их общем деле, все было правильно, четко и понятно. Просто есть люди, которые создают вокруг себя поле напряжения и натянутости.

«Поле натянутых отношений. Новый физический термин. Нет — психофизический. Вот дома у меня нет такого поля», — обдумывала она про себя свою терминологическую находку, оттягивая окончательное решение встать, одеться и наконец пойти. А вернее, она не решалась высказать вслух свое намерение, сделать этот первый шаг.

Было уже поздно. Владимир Павлович только пришел, но успел уже поесть и сейчас сидел в кресле и читал Маркеса.

— Володя, там девочку мою привезли. Выписала неделю назад.

— Ну? Ну и что?

— Температура сорок. В больницу поеду.

— Езжай.

Почему-то говорила она оправдываясь. Будто совесть ее нечиста. Будто не в больницу она собиралась. Да, сначала почему-то будто оправдываясь, а уж следом она стала про себя мужа попрекать, что не пошел ее проводить в столь поздний час. Автобус останавливался у самого их дома и у самых ворот больницы, и Галина Васильевна никогда не боялась ходить по вечерам одна, и в заводе у них дома не было провожать ее в подобных случаях, но сейчас она почему-то также в душе своей предъявила к нему претензии по этому поводу.

Она шла вниз по лестнице, лелея свое недовольство и выдуманную обиду на то, что ее не провожали. Но иногда, как и сегодня, здравый анализ в ее голове начинал преобладать над туманящими эмоциями; она взглянула на жизнь более рационально и правдиво, — ведь, на самом деле большой нужды в ее походе нынешнем, может, и не было, но поскольку она сейчас встречается с Титом Семеновичем, они ходят в Дом ученых, на концерты, в театры, то, наверное, неплохо бы свое отсутствие вечером дома сделать событием более частым, обыденным. И сегодняшний поход пойдет на пользу.

«Пусть привыкают, как и я привыкла к их отсутствию. Нельзя же запереть меня в клетку: дом — магазин — больница, больница — магазин — дом. Хочется и чего-то другого, нового. Я ведь не живу только для одних аппендицитов и холециститов. Работаешь, работаешь, достаешь какие-то платья, туфли, бегаешь для этого по магазинам, в очередях стоишь, унижаешься, какие-то знакомые помогают, бывшие больные включаются, — а зачем?! Куда пойти? А сейчас есть куда. Но не говорить же об этом Володе. Он не поймет. Вот иду сегодня в больницу пусть привыкает. А в первые годы мы с ним всюду вместе ходили. Тогда не надо было ни привыкать, ни подозревать. И ничего нам не надо было. Всего хватало. Дерюга да опорки…»

* * *

Когда Галина Васильевна пришла в отделение, снимок был готов, и диагноз поддиафрагмального абсцесса уже сомнения не вызывал.

Вадим Сергеевич почти ничего не говорил. Лишь кратко и сурово отвечал он на ее вопросы и очень редко подавал безразличные реплики. Сразу же согласился с Галиной Васильевной, что, наверное, есть смысл делать операцию сейчас, а не откладывать до утра.

Они сделали пункцию, получили еще одно свидетельство их правильной диагностики и, не вынимая иглы, прямо по ее ходу сделали разрез, опорожнили абсцесс, промыли, поставили дренажи. На этом операция закончилась.

Было уже поздно, и Галина Васильевна позвонила домой предупредить, что останется ночевать в больнице.

В кабинете, у Зои Александровны она расстелила постель на диване, будто дома разделась и мгновенно заснула.

Она могла, конечно, пойти домой — жила поблизости. Но зачем? Через пять часов уже надо вставать и опять идти сюда. Автобусы сейчас не ходят — мужу придется встречать ее. «Пусть лучше спит», — решила она, однако неизвестно, какой расчет возникал у нее в голове. Все ли выходило на поверхность, или что-то оставалось в глубине. Одно ясно — иногда Галина Васильевна считала на два шага вперед.

* * *

В конце рабочего дня опять позвонил Тит Семенович и предложил пойти вечером на концерт в Дом ученых. Галина Васильевна не чинилась, но и окончательного ответа не дала. Договорились, что он ей позвонит около пяти часов домой.

Она быстро закончила все свои дела. Посмотрела еще раз перед уходом Ручкину. Все, казалось, идет у нее благополучно, лишь цвет лица был чем-то ненормален. Вроде бы ничего необычного, а чем-то цвет лица ей не понравился. Галина Васильевна пощупала руки, посчитала пульс — температура еще была высокая. Некоторые, чтобы определить температуру, кладут ладонь на лоб, а она, как и многие доктора, предпочитала прикоснуться к коже рук, чуть пониже локтей.

У Марины ничего не болело, все, что было назначено, проводилось. Капельница стояла рядом с кроватью и в ритме приблизительно шестьдесят капель в минуту в кровь подавались различные снадобья. Затем она проверила на сестринском посту, все ли записаны назначения и отметки их выполнения по времени. Назначения были расписаны по часам, и после каждого исполнения сестры ставили крестик и свою подпись.

Убедившись, что все в порядке, что все идет своим чередом, Галина Васильевна, не заходя в ординаторскую, заторопилась в раздевалку.

По дороге она купила хлеб, масло, сахар, кефир, какие-то крупы, мяса уже не было, сыр только плавленый, а колбаса столь непрезентабельного вида, что ни того ни другого брать ей не захотелось. Но зато она смогла приобрести несколько банок редких нынче маринованных огурцов, консервированной фасоли в стручках и одну банку непонятного салата с диковинным заморским названием. И уже абсолютно перегруженная, как мул из какой-нибудь восточной сказки, не удержалась около самого дома, решила в овощном магазине купить еще и картошки. Сумка была очень тяжелой, и Галина Васильевна даже обрадовалась, что картошки в магазине не оказалось.

«Теперь прямо домой. Хорошо бы еще в молочный забежать… Да уж ладно, обойдутся. Быстро мне сегодня удалось провернуть магазинную операцию. Я еще и обед успею состряпать на два дня. А что бы мне надеть?.. Дома подумаю, посмотрю. Хорошо бы в парикмахерскую… И так хорошо…»

Она ворвалась в дом. Сумки сразу же занесла на кухню. Переоделась в домашнее платье. Шумели кастрюли, лилась вода, горел огонь на плите, летели какие-то очистки, ошметки, шелуха. Все слив, свалив, уложив в разные емкости, что надо поставив на огонь, ненужное выкинув в помойное ведро и раковину, Галя притащила к ванне телефон, погрузилась в чуть зеленоватую пенную воду.

И когда расслабленно вытянулась в приятной, теплой, ароматной воде так, что за облаком пены, окружившим ее лицо, ничего не было видно, кроме потолка прямо над ней перед глазами, когда разнеженно откинула голову в резиновой шапочке затылком в воду, только тогда она подумала: «Я же с ночи сегодня, не спала, устала… Совсем забыла. Марина ничего, наверное, а я устала все-таки. Пятнадцать лет назад я и не вспоминала в подобных случаях, что ночью была в больнице. Порхала: больница, дом, гулянье… Пятнадцать лет назад Володька уже был. Тогда не до усталости было. Все же не могу я себе отказать сейчас в этом чудачестве. Вот ведь они все время где-то бывают, кого-то видят, а я все время, я-то все время дома… И нигде, никуда… Неужели я не могу себе позволить хотя бы маленький, вот такусенький зигзаг?! Больные, больные, больные, сын, муж, муж, сын и опять больные, больные… Ну хоть что-нибудь! Ну, когда, спрашивается, я последний раз в кино была?! Могу я позволить себе хоть раз в году разрядку маленькую?! Ничего — поедят без меня. Может, вечером забегу еще в больницу — посмотрю Марину. Или это я себе алиби готовлю? Надо быть осторожнее. Еще неизвестно, чем все кончится. А к чему он клонит?.. К чему. К чему… Наверное… Может, не надо ничего?.. Может, лечь в кровать, поспать, отдохнуть… В конце концов, все кончится отчаянной трепкой нервов и опять… Сказать, может, Володе?.. Нет. Нервировать его неохота. Не говорить? — узнает, еще хуже будет. Все равно — не буду говорить.

У меня девочка тяжелая — все основания пойти в больницу. Нет у него оснований не верить мне. Не было. Пятнадцать лет безупречной службы ему. По-моему, я засыпаю. Надо вылезать. Неохота. Колготки-то хоть целые? И то хорошо…»

Галя опять недолго, но менее бурно поколдовала с кастрюлями, мисками и прочим кухонным реквизитом, потом пошла в комнату и села перед зеркалом. Каким-то новым немецким феном с надетыми на него диковинными щеточками — подарком одного больного — она высушила волосы, придав им пышность, воздушность и легкомыслие прошлых лет. Выключив рычажком жужжало, спрятанное внутри белой трубочки, и положив прибор на столик, она еще раз внимательно всмотрелась в зеркало, несколько раз дотронулась, почти не касаясь, до прически сбоку и сзади и начала энергично одеваться, перебегая от шкафа к зеркалу и обратно к шкафу.

Вот тут-то наконец и зазвонил телефон. Галя положила руку на трубку, еще раз спросила себя, не отказаться ли ей от этой затеи, пока не поздно, но, по-видимому, устыдившись малодушной ретирады, ответила на звонок, и в первое мгновенье, пока шли приветствия, решила все же прекратить эпизод, но в следующий момент; уже дала согласие быть через полчаса на углу своего дома у последнего подъезда. Мимо первого проходят от автобусной остановки к себе домой все местные жители, и ей не хотелось садиться в машину Тита у них на глазах.

Вот и все.

Нельзя, разумеется, сказать, что Рубикон перейден, но, тем не менее, Галя отдавала себе отчет, что вступает в область, с которой очень мало знакома, на тропу, которая еще неизвестно куда ее приведет.

Но так устала… Так все надоело… Скучно… Как кто-то когда-то сказал: все хотят, чтобы что-нибудь произошло, и все боятся, как бы чего не вышло. Так и Галя. В конце концов, решительные люди не всегда лучшие люди. Решительные, например, всегда торопятся, могут и навредить. А медленные, неторопливые редко вредят — то ли не успевают сделать, то ли успевают подумать. Неизвестность и сомнение движут миром, что бы там ни говорил Вадим Сергеевич. Неизвестность разжигает любопытство — хочется знать. Сомнения ученого раздвигают границы мира, приближают нас к истине больше, чем уверенность солдата. Сомнение нужно ученым. Уверенность нужна солдатам. А в нашей обыденной жизни чаще всего и сомнения, и неуверенность уступают без большой борьбы радостям и удовольствиям. Отсюда-то и возникают конфликты между людьми. При наших сомнениях и неуверенностях мы идем к друзьям и товарищам за советами, страстно желая, чтобы подсказали нам, посоветовали лишь то, что мы хотим в глубинах своего нутра. И если советчик оказывается против нашего сокровенного желания, то ведь друзей много, пойдем еще посоветуемся, найдем того, кто — за. Кто посоветует то, что мы сами хотим. А с тем, другим, могут контакты разорваться, он может и дураком теперь показаться, может и конфликт возникнуть. А еще можешь пойти посоветоваться, да нападешь на любителя правду-матку в глаза резать. Придешь к такому «резаке», например, и спросишь: «Ну как, старик, понравилась тебе операция?» А он тебе: «Старик, кто-то должен тебе, наконец, сказать — это не операция. Так оперировать нельзя…» В процессе самоупивания собственным правдолюбием он самозаводится, говорит тебе все больше и больше, и то даже, что раньше и не думал, он уже чувствует себя «чистильщиком», «мусорщиком», «санитаром», он улучшает почву, недра, атмосферу, он уничтожает падаль, гниль, как гиена и шакал, как милосердная птичка, что, не страшась смертоносных зубов, чистит пасть у крокодила. Поди-ка после этого пооперируй. Ведь, может, он прав, а не лучше ли людей спасти от себя?! Если он прав! Если он прав? Если… А если нет? А другие советчики, которые все заведомо хвалят, со всем соглашаются, всему поддакивают? Для них проблема — понять, что ты хочешь услышать.

Кто, что лучше?

Опять сомнение, неуверенность и неизвестность… Они и лучше. А каждый пусть сам разбирается в своей душе. На Страшном суде все подсчитают, чем бы этот Страшный суд ни оказался, что бы ни считать Страшным судом.

Галя не выбирала. Галя не знала.

* * *

Тит Семенович был точен. Галина Васильевна села рядом с ним, и через пятнадцать минут они уже были в Доме ученых, где сразу поднялись в столовый зал, поскольку оба не обедали, а до концерта еще было много времени.

Лишь только сели они за стол, как появился Геннадий Викторович с какой-то женщиной чуть помоложе Гали. Все перезнакомились, и, судя по тому, что Тит Семенович также представился, было ясно, женщина эта, как и Галина Васильевна, не старая знакомая, а недавнее приобретение их мужской компании, Это несколько попортило ее радужно-приподнятое настроение. Она не только вступила в новую область бытия, но сразу оказалась в каком-то ином и неприятном человеческом качестве, и не индивидуально, а неожиданно сколоченном коллективе, ученые пришли погулять со своими курочками. — Галина Васильевна сидела молча и переваривала в себе эти новые, необычные для нее ощущения.

Тит Семенович стал заказывать обед. Соня, знакомая Геннадия Викторовича, попросила заказать ей судак по-польски, который ели за соседним столом. Однако официантка сказала, что судака нет, его могут заказать только академики или члены-корреспонденты.

Тит Семенович рассмеялся:

— Действительно, для судака я еще рылом не вышел, но, пожалуй, при скудном питании без судака мне академиком никогда не стать.

Официантка отнеслась к этому серьезно и назидательно предположила, что если он будет работать, то и без судака сумеет пробиться в академию.

Эпизод этот отвлек Галину Васильевну от неприятных дум, а всю компанию больше развлек, чем огорчил. В Доме ученых вообще-то привыкли к подобным неожиданностям. Там всегда честно и наглазно градуировали посетителей, в зависимости и от уровня заслуг — степеней, званий, должностей, а также и в зависимости от той отрасли науки, которую двигает и грызет каждый данный член этого Общества-Дома. Администрация храма ученых явно отдавала предпочтение естественникам перед гуманитариями и не считала нужным это как-нибудь скрывать.

Зато Геннадий Викторович принес из буфета бутылку «Чховери». Они порадовались, что Дом ученых часто скрашивает свое несправедливое отношение к завсегдатаям хорошим вином, которое даже в иных сильно привилегированных, элитарных ресторанах бывает далеко не всегда.

Для ученых всегда важно теоретическое обоснование каждого замеченного явления, важна концепция, которая к тому же как-нибудь удобно объясняла и облегчала их существование. Во всяком случае, только этим можно было объяснить сложную речь Тита Семеновича, произнесенную им в завершение неожиданного эпизода. Он стал говорить о сродстве понятия «справедливость» с понятием «месть», что идея «всем сестрам по серьгам, всем братьям по зубам, что заработал, то и получай, мне отмщение и аз воздам, зуб за зуб, око за око» не совсем соответствует сегодняшнему гуманизму. Он долго пользовался и жонглировал пословицами, прибаутками, цитатами и афоризмами, доказывая отсутствие в нем тяги к справедливости, а затем перешел в «равенству», по-видимому полемизируя, в основном, с Руссо, потому, что из присутствующих никто с ним в красноречии не состязался. Все наслаждались, потягивая вкусное вино, а Тит продолжал разглагольствовать о равенстве. «Его в принципе быть не может, ибо люди не одинаковы: есть умный — есть дурак, есть сильный и слабый, ловкий — неуклюжий, толстый — худой, наконец, есть женщина — и есть мужчина. Равенство должно быть лишь при старте — возможности одинаковые, а дальше как получится, кто как. Вот без судака, правда, мои возможности несколько уменьшились, но тут иная ипостась. Тут меня лишили свободы выбора — я б еще мог выбрать судак, но мне облегчили жизнь, и я не выбираю. Вот свобода, в отличие от равенства и справедливости, быть должна и более достижима, если мы к ней готовы. Лично я к такой свободе не готов — предпочитаю, чтоб выбирали за меня, так легче. Скажите, Галя, как мой бывший хирург и вечный целитель, могу ли я позволить себе, например, водку? От этого зависит выбор закуски, который я тоже предоставлю вам».

Было смешно от этих скоморошьих курбетов, но все равно первое впечатление от появления новой, совсем новой, скажем, подруги Геннадия Викторовича, полностью не уходило. Но… Настоящий интеллигент не заметит пролитое вино — Галя вела себя, как все: в меру шумно, смехом и улыбкой реагировала на шутки, весело пила и ела.

Говорили обо всем: начали с судака и вина, но быстро перешли на самые различные проблемы — книги, фильмы, предстоящие какие-то спортивные игры, затем речь пошла о работе, потом о заботах локальных, которые, естественно, вылились в заботы глобального масштаба, и, конечно, как всегда бывает, когда за столом сидит врач, беседа уткнулась и надолго задержалась на том, что полезно, что вредно; задавали доктору большое количество вопросов и, не дождавшись ответов, учили ее жить, сохранять здоровье, давали советы, как достичь полноценного долголетия.

Послеобеденное и предконцертное время они провели в буфете, где пили кофе с коньяком и ели мороженое. В фойе играла музыка — контрабас, рояль и скрипка воспроизводили мелодии танцев тридцатых годов. Порывистыми длинными шагами под музыку передвигались три пары пожилых ученых, изображая то гротескное танго, которое мы видим в фильмах, когда нам показывают нэпманские кафе.

Перед концертом, как бы в первом отделении, — встреча с гроссмейстером Талем. Таль говорил хорошо, весело, остро и образно. Он, естественно, говорил о шахматах и шахматистах то, что в газетах, как правило, не писали, и создавал в зале аромат разглашения тайны, приобщения к скрытому, хотя во всем сказанном им не было ничего секретного.

«Хорошо, что мы не имеем возможности читать в газете всякую милую лабуду, которая затем оказывается изюминкой подобных встреч, — подумала Галя, — и встречи эти потому особо привлекательны и интересны, повышают градус собственной значительности у слушателя. Вот мы и растем в собственных глазах, чувствуем себя особо нужными людьми, одаренными особым доверием. И ничего ведь он нам не сказал стыдного или секретного, но если бы все это знали, все бы могли прочесть, чего бы мы так стремились в разные элитарные клубы. Здесь вот и узнаем что-то, и утром есть что рассказать коллегам. И впрямь украшение жизни — „нас возвышающая недоговоренность“».

После концерта Галя попыталась объяснить себе, зачем надо было предварять такую прекрасную концертную обычность этой ласкающей не только праведные закоулки души встречей с полуфантастической личностью. И ничего путного придумать не могла.

Да уж ладно — наверное, это получилось случайно. Есть же манера, и у меня тоже, из пустяка делать мистические выводы всесветного значения. С другой стороны, без пустых размышлений не будет разгона для истинной мысли.

А вообще ведь все банально и ясно, как шар: два взрослых, солидных, зрелых ученых пришли в увеселительное заведение со своими девочками. Все остальное от лукавого. Все надо стараться свести к самому простому — тогда основное становится, понятным. Как в медицине все можно свести к двум главным проблемам — воспалению и новообразованию, а остальное производное; так и в остальной жизни… И у этих ученых тоже два краеугольных камня существования: игра ума на работе и игра полов после нее, — все остальное производное, даже самое… воспроизводство рода человеческого. Все остальное от лукавого. (Критика и самокритика — одно из частых проявлений действия вина. Впрочем, критика чаще.)

Выйдя из дома, они распрощались, и каждая пара села в свою машину.

Одинокие, бессемейные ученые…

Тит Семенович сначала молчал, будто подбирал слова, будто собирался что-то предложить и никак не решался.

Галя тоже молчала, будто приготавливалась к какому-то разговору, будто выбирая правильное решение в ответ на еще не высказанное, гипотетическое предложение.

Тит был напряжен и настроен решительно. Галя маялась от сомнений, но тоже уже решила.

Что и как будет, все-таки никто, ни они, ни ждущее и наблюдающее провидение, не знали, как никто не знает, куда что повернется, какое и как сказанное слово окажется и покажется именно тем словом, что выразит истинное желание или, наоборот, будет неудачно скрывать истинный страх, боязнь иль явно демонстрировать браваду.

— Ну, что, Галина Васильевна, может, заедем ко мне, запьем концерт кофейком? — Он сделал паузу и, в тот момент когда Галя набрала воздух для неизвестного еще и ей ответа, продолжил: — Или, если боитесь на ночь кофе, у меня чай хороший есть. К кофе есть коньяк, к чаю ликерчик неплохой… По-моему…

Наверное, это добавление было лишним. Тут был какой-то просчет его, и Галя, выдохнув наконец, перебила:

— Больная тяжелая у меня. Может, вы смогли б меня к больнице подвезти? — И после мимолетной паузы тоже стала дополнять, разбавлять: — Я там недолго — только взгляну. Делать там мне ничего не надо… Наверное. — И опять чуть наметившаяся пауза. — Или довезите и оставьте там. До дома я сама дойду. Это рядом. Я привыкла. Не страшно.

Галя говорила лишние слова. Подольше говорить. Побольше говорить. Растворить его предложение в словах, в ничего не значащих словах. Говорить, говорить. Слова, слова. Ей что-то хотелось самой, но она понимала, ничего нет, все равно ничего нет. Не надо… Не надо… Надо не так. А что не так? Она подумала об Андрее — он-то, наверное, дома. Да и Володя тоже. Посмотреть Марину… тоже надо. Так ли уж надо? На самом деле, сегодня с ней ничего экстренного быть не может.

— Да что вы, Галина Васильевна! Пустое говорите. Конечно, подожду. И речи быть не может. Сколько надо — столько и буду ждать.

Он тоже произносил лишние слова, это от смущения. Он-то в отличие от нее уже решился и в отличие от нее уже смущался. Она ж еще в смятении — смущение ее впереди.

Спасительная ситуация с тяжелыми больными. И для врача и для всех окружающих, для всех участвующих в жизни, окрест их. Каждый должен только знать, как это использовать — умело и достойно. Не слишком, в меру и всегда лишь по делу, для дела. Удобно всем — и Галине Васильевне, и титсеменычам, и владимпалычам, и всем, которые уже попадали в подобный нехитрый переплёт, которые сейчас барахтаются в этой полынье, которых омут этот где-то подстерегает на пути. Главное, обращаться с этой ситуацией корректно, без излишеств — иначе ждет тяжёлое похмелье, отмщенье и самое тяжелое — расплачиваться придется не собой, а больными, практически посторонними страдальцами, несчастьем которых судьба, рок будут казнить докторов, не по мерке взваливших на себя нутром не освоенную, головой и сердцем не осознанную тяжесть и ответственность. Доктору надо быть осторожнее — судьба наказывает его несчастьем больных.

В больнице Галина Васильевна, не заходя к дежурным, сразу же поспешила к Марине. Конечно, как и должно, еще никаких экстраординарных изменений не произошло. Потом в ординаторскую. Дежурные были на операции.

Галина Васильевна позвонила домой — оба уже пришли. Сказала, что находится в больнице и скоро будет.

Теперь, разумеется, ни о каком вечернем чаепитии не могло быть и речи.

Тит отвез ее домой, испросив разрешение на следующий звонок. Она разрешение дала. Он поблагодарил… Они раскланялись… и расстались.

Эта излишняя прощальная куртуазность напоминала птичьи танцы в брачную пору.


Дорогая Танечка!

У меня такие бурные события, что не знаю, как и с чего, начать. Время есть подумать, так как я сейчас одна — мужчины уехали на каникулы в Терскол, кататься на лыжах. Это их обоюдная давняя мечта. Уже несколько лет они готовились — обсуждали, обговаривали, копили деньги, экипировку. Горнолыжное оснащение, оказывается, весьма непростая проблема, как по деньгам, так и по трудности добывания. Андрюшка с годами все больше сближается с отцом. Наверное, так и должно быть у мальчишек. Похоже, я ему сейчас совсем не нужна. Не знаю, нужна ли я Володьке? Целыми днями они где-то оба пропадают. У одного школа, кружки, спортивные секции, Дом пионеров, друзья — возраст гонит его уже из дома. Володя тоже все время на работе, совещаниях, каких-то семинарах, занятиях, защитах да банкетах. У них свои мужские дела, а мне отдали все женское — дом и официальное милосердие в больнице. Хорошо, когда официальное, а когда действительно оно необходимо как воздух, вот тогда оно и отнимает все душевные силы, как раз в то время, в тех ситуациях, где они позарез нужны себе, для личной своей бабьей жизни, чтоб разобраться в себе, раскопать себя, пока не превратилась в бомбу, готовую разорваться и неизвестно от чего.

Впрочем, известно.

Я тебе, по-моему, уже писала про девочку, которая лежала у меня в палате и у которой был гнойник в животе. Я ее сначала выписала и вроде бы все было хорошо, но потом выяснилось, что она температуру сбивала сама, скрывала ее от нас, по каким-то своим девичьим соображениям. И вскоре ее привезли к нам снова с высокой температурой и с болями. Оказался еще один гнойник между печенью и диафрагмой. Мы снова ее оперировали. Опять улучшение, но на этот раз мы ей уже не доверяли и следили за ней как сыщики. Хотя напрасно — она уже ничего от нас не скрывала. И через несколько дней — вновь температура и новый гнойник. Вскрыли и его, но это уже был сепсис, общее заражение крови. Она получила массивную терапию. Мы давали ей все, что только можно было достать во всех высококвалифицированных институтах и привилегированных больницах, все новое, что только появилось сейчас в медицине: новейшие антибиотики, специально приготовленные препараты по нашему заказу привозили для нее с Центральной станции, разные биологические препараты, переливали теплую, свежую кровь и от доноров и от своих сотрудников и ее товарищей, витамины каких-то последних конструкций, приглашали разных профессоров отовсюду, а те, в свою очередь, предлагали все новые и новые лекарства; но у нее продолжали образовываться гнойники — метастазы септического процесса. И представь, девочка субъективно чувствовала себя хорошо, несмотря на неоднократные операции, вскрытия вновь образующихся очагов и интенсивное лечение, — когда только от капельниц можно совершенно очуметь.

Приехали ее родители из другого города, и вот только когда они приехали, мы узнали, что она температуру сбивала. То, что обманом занижала температуру, конечно, утешение, но шкурное, а потому слабое. Знали бы мы в первый раз, и домой не отпустили и лечить начали б пораньше и посильнее. Она больше недели ничего не получала, а температура, оказывается, шпарила.

Я с этой девочкой прямо сроднилась, пока мать не приехала — у нее практически здесь никого нет, некому и приласкать было. Иногда дядя ее приходил — глупый, вредный старик. Во все дыры лез, во все вчинялся, а толку, разумеется, никакого. Все время вспоминал свои былые связи и постоянно норовил привезти то одного уже давно не работающего старика, то другого. Мы предлагали, со своей стороны, известный нам, ныне действующих консультантов. Но вот беда, он их, видите ли, не знает. Раньше, естественно, были другие профессора и песни пели под другую музыку. Да уж бог с ним.

Были и старые профессора, были профессора и нашего времени, но ужас в том, что девочка все равно умерла.

До сих пор она стоит перед моими глазами. Молоденькая, хорошенькая, с густыми длинными светлыми волосами. Очень она приятная в обращении, скромная, теперь она мне просто кажется без изъянов, ведь не считать же изъяном ее ложь — температурную ложь. Я и на вскрытие не могла пойти, хотя не только профессиональный долг обязывал меня быть на этом последнем исследовании.

Но нельзя же все вогнать только в рамки долга?! А?

Какое там вскрытие! Ведь она мне рассказывала про свой роман с уже совсем взрослым человеком, как она ждала его приезда, потому так и торопилась выписаться. Тогда-то я и поняла, для какой надобности она скрывала температуру.

На какие только действия, и на неразумные в том числе, побуждает нас порой любовь, черт побери! Или не любовь это называется? Страсть, борьба полов, романы, жажда хорошего отношения, интерес к чему-то, все надеемся, к неизвестному, неизведанному… А все то же.

Ну, ею и впрямь не изведано, ее еще понять можно, но я-то, старая дура, — я тоже закрутилась. Уж я-то знаю, как и что будет, могу все заранее расписать и даже график составить. Если и поддамся своему неправедному интересу, то получу роман, в лучшем случае на более или менее длительный срок. Ни на что большее я права не имею. То есть в любом случае все окончится бесследной вспышкой… Ведь знаю… все знаю… И все равно тянет. Раньше я с таким уровнем знаний, рассуждений, общения не встречалась никогда. Он оказался математик, а не гуманитарий, знает музыку, литературу. Причем он не ограничен шорами своего времени — он знает и классику и современное искусство, читает много, то есть та норма, которая и должна быть формально у интеллигентного человека. Должна! Да поди ж ты найди ее! Свободного времени у него, по-видимому, много — живет один, без семьи. Была ли она у него, не знаю, — сам не говорит, а спрашивать неудобно, да и ни к чему. У нас с ним пока ничего особенного не было. Во-первых; Марина — девочка эта — отнимала у меня и время, и силы, и душу. Мы только перезванивались да мимолетно встречались. А сейчас на меня сорвалась пустота — со смертью девочки рухнули сразу все связи с прошлыми заботами, да и мои не вовремя уехали. Мне бы надо с ними, к ним. Спасаться надо было. Да куда ж я могла От Марины. И по существу не могла, и формально.

Загрузка...