С большим трудом сестре удалось прорваться сквозь поток его выговоров и замечаний со своей правотой и объяснить ему, что речь идет о вчерашних аппендиксах, которые еще утром надо было отправить в лабораторию, а из-за отсутствия направлений это до сих пор не сделано.
Вот тогда он утих и спокойно промолвил, что так и надо было сказать ему сразу, а не кричать и трещать про права и обязанности.
Все в ординаторской засмеялись, а он молча заполнил бланки и отдал сестре.
— Мне сто раз говорили, что вы иногда уж слишком заходитесь, Вадим Сергеевич, — сказал ему с тихой улыбкой Анатолий Петрович, — но воочию увидел первый раз.
— Лучше сто раз услышать, чтоб потом один раз увидеть. Теперь запомните и научитесь навсегда.
— Чему? Сказали бы мне, и я б давно написал. Мы же вместе с вами делали.
— Анатолий, вы тем самым получили урок. Самому надо писать их без напоминания. Чтоб не подвести вас, я вынужден был говорить резко. Слушай, Анатолий, я предлагаю всем врачам скинуться в зарплату и купить по дешевке в комиссионке телевизор в ординаторскую.
— Смотрите сами. Я человек новый. Только зачем?
— На дежурстве хорошо. Когда нечего делать.
— Предложите. Может, согласятся.
Вадим Сергеевич поднялся, обошел столы и раздернул шторы.
— Купили это идиотство, только пыль разводить. Лучше бы телевизор.
Галина Васильевна, которая сидела молча и, по-видимому, думала о чем-то своем и, судя по лицу, наверное, о чем-то затаенном, неожиданно отреагировала:
— Шторы идут как мягкий инвентарь, а телевизоры совсем по другой статье. Может, эта статья уже полностью исчерпана.
— А телевизор — какой инвентарь?
— Кто его знает. Может, твердый, а может, аппаратура. — Галина Васильевна улыбнулась. — Но я б ничего не покупала. Что-нибудь для дела, еще куда ни шло. Или для нашего удобства. А так… Потеря денег это все.
Вошла Зоя Александровна, и Вадим Сергеевич ничего не ответил, а застыл, молча посмотрел на начальницу и снова еще более ретиво завертел очками.
Кто его знает, на какой ступеньке стоит сегодня в его иерархии заведующая? Как поведет он себя?
Но заведующая тоже молча прошла в самую глубину комнаты, подсела к Галине Васильевне и о чем-то тихо с ней заговорила. Это не шеф отделения пришел, а пришла Зоя к своей подруге Гале.
Вадим Сергеевич, то ли ожидая выговора от начальника за несданные направления, то ли просто желая что-то сообщить обществу, шумно заговорил, отчаянно заполняя пустое пространство ординаторской звуковыми колебаниями. Он что-то выговаривал врачам, потом снова стал обсуждать проблему штор и телевизора, при этом абсолютно игнорируя присутствие начальства; но и Зоя Александровна внимания на него не обращала, продолжая полушепотом вести с Галей какие-то свои, может быть, сугубо бытовые, разговоры.
Наконец Вадим Сергеевич прекратил словоизвержение, приостановил верчение своих очков и сам обратился к заведующей:
— Да! Зоя Александровна, совсем забыл. Вчера встретил Сашу Кочергина из райздрава. Знаете?
— Что знаю? Сашу знаю.
— Завтра должны прийти проверять всю нашу документацию в связи с нашими делами. Хотя какое это имеет отношение?..
— Кочергин?! Надо ж главного предупредить. Проверьте все истории болезней. Галина, возьми прогляди свои. Чтоб все было в порядке. А я в контору пойду. Что ж вы, Вадим, раньше не сказали?
Зоя Александровна быстро вышла из ординаторской, а Галина Васильевна взяла из шкафа папку с бумагами и положила к себе на стол.
— Вадим, а вы проверили свои истории?
— Нет еще.
— Так вы же знали. Что ж с утра не занялись? Толя, и вы посмотрите.
Вадим Сергеевич вновь состроил стены и приобрел вид неприступной крепости.
— Пусть придут. Я им все объясню.
— Вы-то им объясните, но Зою подводить не надо.
— Тоже секрет устроили. «Только никому не говори», — предупреждает еще.
По-видимому, Вадим Сергеевич хотел всем растолковать, что он принес в больницу чужую тайну, что он сломал неожиданность, приготовленную высшим начальством, но поскольку тайна чужая, он не мог решиться сразу, с утра ее всем раскрыть и все же наконец сказал, чем сильно улучшил положение врачей и отделения. Он снова смотрел на всех крепостью, крепостью героической, уже свершившей свой поступок.
— Это-то вам спасибо, но должна сказать, когда вы сообщаете чужую тайну, не следует сообщать всем источник вашего знания. Вы ж его можете подвести.
— Ну, это уж его проблема.
— Не надо было так говорить, наверное, — тихо утвердила еще раз Галина Васильевна и принялась за свои папки. Все молчали.
Галина Васильевна закончила, сложила свои истории, положила их в шкаф, встала и двинулась к двери.
Стоя в открытой двери, как в раме, она полуобернулась и сказала:
— Ох, не думаете вы о будущем, Вадим.
— Каком будущем? — спросил, вернее крикнул он уже закрытой двери.
Как странно. С одной стороны, можно ли, говоря о будущем, спрашивать: «Какое?» С другой стороны, нельзя не понимать, что имеет в виду собеседник, когда говорит: «Думай о будущем».
Вадим Сергеевич посмотрел на Анатолия, и тот ответил:
— О всяком, наверное. На два шага вперед.
— То есть?
— Откуда я знаю, Вадим Сергеевич. У нее спросите.
Опять телефонный звонок. Анатолий снял трубку, спросил, выслушал и пошел к дверям.
— Галину Васильевну просят.
Галя говорила кратко.
— Я слушаю.
Пауза. Слушает.
— Хорошо.
Пауза. Выслушала. Положила трубку.
— Завтра в прокуратуру вызывают.
— Мам, а чего ты грустная?
— На работе неприятности.
— А что?
— Ты не поймешь, сынок.
— Почему не пойму? Все вы говорите: не поймете, не поймете, а может, кое-что больше вашего понимаем.
— Что ты обобщаешь? «Все вы, мы, больше вашего…» Ты говори лишь за себя и за меня, когда со мной разговариваешь.
— Вот я и говорю — я, может, побольше твоего понимаю. Только не рассказываю.
«Этого мне еще не хватало», — подумала Галина Васильевна, но ответила, естественно, по-другому:
— Побольше не можешь, хотя бы потому, что я книг читала раз в сто больше тебя.
— А папа говорит, что знания еще не дают мудрости. Значит, читать…
— Видишь, сынок, тем самым ты и показываешь, что до мудрости тебе далеко. Знания все равно нужны. Знания заменяют опыт, они составная часть опыта. А прожил ты еще мало. Вот и накапливай знания, быстрей сравняешься с нами, а потом, дай бог, и перегонишь.
— Вы должны нам рассказывать — это тоже ведь знания.
— «Вы, нам» — опять обобщаешь. Но ты прав — рассказывать должны. Мы, собственно, и рассказываем.
— Вот и расскажи.
Так часто бывает: просто не хочется чего-нибудь, например рассказывать, — неприятно, боишься; а подводишь при этом теоретическую базу, долго и нудно ее растолковываешь, разжевываешь, пустословишь, а на самом деле себя жалеешь. Другому голову задуриваешь. Целую научную концепцию выстроишь ради какого-нибудь своего мимолетного нежелания или, наоборот, какой-то устойчивой прихоти. Так сказать, идеология под себя, — теория, обосновывающая собственную нужду, жажду или каприз. Придумал ее, пронудил вслух, и вскоре уже и сам в нее веришь. Конечно, так легче.
— Ну, попробуй разберись. У меня была больная, молоденькая тетя, почти совсем девочка. Она заболела аппендицитом, и еще у нее воспаление было. Она хотела быстрее выписаться и сбивала температуру. А потому у нее от этого заражение крови началось и она умерла.
— Мам, а у меня заноза в пальце — я не умру?
— Где заноза? Покажи.
— Вот она.
Галина Васильевна взяла лупу и стала рассматривать палец.
— Вот глупый. Я ж говорю. А когда это ты?
— Вчера.
— А что ж молчал?
— Боялся.
— Видишь? Мало знаний еще.
— Ты мне рассказала, и я узнал. Не умру, мам?
Маленький демагог. Но дети поступают точно так же, как взрослые. Так сказать, по образу и подобию. «Ты мне рассказала, и я узнал». Они тоже тотчас берут на вооружение и тоже строят свои теории-подспорья для общения с окружающим миром. И прежде всего с родителями, первым форпостом мира взрослых в их жизни.
— Нет, конечно. Сейчас вытащим.
Не любят доктора такие вопросы. Конечно, не должен умереть; но как можно задавать такие вопросы и как можно отвечать на них? Целый ворох сомнений и разных вариантов начинает носиться В голове. Даже если спрашивает так ребенок. Особенно если так спрашивает твой ребенок. Да уж что поделаешь. Вопрос больного не запрограммируешь. Вопрос ребенка и еще того более.
А что он еще спросит, неизвестно, и вовсе страшно… Лучше что-то делать, чем говорить, чем ждать вопросов и искать на них ответы.
Галина Васильевна взяла из коробки пинцетик и, глядя через лупу, почти мгновенно вытащила из пальца занозу. Насколько легче делать, чем говорить, отвечать. Тем и хороша работа хирурга. Делаешь как профессионал, а отвечать должен просто как умный человек. Да еще и честно. Да еще ребенку. Да еще своему. Говорят, детей обманывать трудно. Чепуха. Неправильно. Детей обманывать очень легко. Их так легко обмануть, но самому потом трудно, противно, да и страшно — никогда ведь не знаешь, чем тебе это после отольется. Впрочем, когда врешь, не только детям, или даже просто недоговариваешь — никогда не знаешь, чем обернется. И все-таки врать приходится — ну никак не обойдешься. И делаешь играючи, походя. Врешь порой так, что не всегда и замечаешь даже. Это-то и страшно. Трудно врать только первого апреля — мучительно думаешь, как бы придумать что-нибудь поизящнее. И все равно чаще всего получается на уровне: «У вас вся спина в белом».
— Видишь? — Она показала занозу. — Вот и все. А ты боялся.
— Теперь не умру?
— Нет, конечно.
— А почему тетя умерла?
— Поздно сказала про температуру. И ее не лечили. А болезнь развивалась.
— Боялась?
— Не совсем. Торопилась. Боялась тоже, наверное.
— А чего ж вы ей поверили?
— Как же не верить людям? Лучше верить всегда. Иначе жить трудно.
— Вот и зря, значит. Умерла же.
— Это верно, сынок, но жить надо все равно на вере людям.
— Сама виновата, значит?
— Не в том дело. Кто виноват, теперь трудно сказать.
— А если б не поверили — жила бы?
— Что ты все время: поверили — не поверили… Сейчас уже все равно. Человек умер — и его не вернешь.
— А если б я не сказал про занозу — умер бы?
— Андрюшенька, не в этом дело. Конечно, врать не надо — никогда мы не знаем, чем кончится любое вранье.
— А правда чем кончится — знаем?
— Но по крайней мере с правдой мы живем всё зная, а вранье нам глаза закрывает. Мы как слепые.
— А я и не врал. Я не говорил.
— Тебе хорошо. У тебя папа, мама, они тебе могут рассказать, научить. Ты и должен пользоваться этим — рассказывать, чтоб научили, пока у тебя не хватает ни собственных знаний, ни достаточно прожитых лет. Придет время, и будешь знать, что скрывать нужно, что можно, а что — ни в коем случае.
— А я ничего не скрываю.
— Лукавишь.
— Как это — лукавишь?
— Хитришь. И не только со мной хитришь, но и сам с собой.
— Как это — сам с собой?
— Себе говоришь, что не скрываешь, Себе. Хоть знаешь, что скрываешь.
— Я же сказал, когда испугался.
— Вот и плохо. Когда жизнь тебя схватит за горло, устрашит, тогда, как за спасательный круг, хватаешься за правду. Но уж теперь, раз ты увидел, что правда спасает, пользуйся ей всегда.
— Всегда? Это я подумать должен. Мы в классе про это говорили. Всегда нельзя.
Вот дети и сами уже приходят к относительности в вещах абсолютных. Врать нельзя. И не врать нельзя. Как их направить, как объяснить? Что читать? Как поверить в правду? На занозах многого не объяснишь. Трудно Галине Васильевне.
— Ладно, Андрюшенька. Ты делай уроки, а я займусь рукоделием — чинить твою одежду буду. Ладно? Ты подумай, мы еще поговорим об этом. С папой поговорим…
Каждый занялся своим делом.
Человек часто, делая что-то руками, в то же время думает совершенно о другом. (Кому, как не хирургу Галине Васильевне, должно быть это знакомо.) Впрочем, может, и о том же, но совсем по-иному, совсем с другой стороны, но поди ж ты улови сразу связь сейчас бегущих мыслей и прежде вымолвленных слов… Как в снах порой бывает трудно найти ниточку, связующую ночной морок с прошедшей явью. Но все же она есть всегда. С прошлой, нынешней и даже с явью предстоящей. Да и действительно, многое в будущем случается естественно, логично, но мы осознанно этого не понимаем, не допускаем, а то и не хотим, а в глубине-то, наверное, уже ждем, или боимся, или надеемся, или гоним мысль от себя… Но она-то уже есть… Так можно думать о снах и будущем, если отбросить всякую метафизику из нашей жизни.
Галина Васильевна ушла в свое детство, вспоминала тех, кто ее учил, кто растил, кто советы давал и совестил. И как… Как все было. Что было в жизни, в детстве… Есть ли что сейчас вспомнить?..
«Ничего вроде в детстве у меня и не было. Жила. Росла. Училась. Выучилась. Замуж вышла. Родила. И оперировала. А там уж пошла вся жизнь в работе. И радость в работе, и удовольствия в работе, и вся игра души в работе. Другого не было, а всегда хотелось, наверное. Надо бы и другое знать. Или не помню другого? Надо все, что тебе в жизни отведено, что предписано, предопределено, пережить, пройти и — переходить к иной жизни, жизни для высших удовольствий. А что это?
Удобно мне думать сейчас так.
Не помню других удовольствий. Ничего не помню. Отца — и того не помню.
Помню какой-то разговор об отце. Война идет. Есть хочется. Что говорят об отце — не помню. Помню лишь — стою уперевшись лицом в зеркало на дверце шкафа, глаза скосила вниз и на самом краю поля зрения вижу расплющенный по стеклу свой собственный нос — белую прижатую площадку его, а хочется разглядеть еще и губы — я чувствую, как они распластаны, интересно, такие же они белые? А ниже еще подбородок, а он какого цвета, интересно, — мне не видно, но я ощущаю, понимаю — все распластано по стеклу. (А в другой раз взяла прозрачное стекло, прислонила к нему, раздавила свое лицо им, отошла на шаг от зеркала и все разглядела, все узнала доподлинно. Нос, губы, подбородок — все было белое.) Что же они говорили об отце? Вроде бы он перед войной был на какой-то зимовке. О холоде говорили. Так вроде бы говорили. Не прислушивалась как надо, не поняла, — вроде бы говорили так. Потом война. И не видела я его. О нем говорили, а я пыталась разглядеть распластанное, белое лицо свое. Да и есть хотелось.
Это одно из первых воспоминаний моего детства.
А потом еще одно, когда война кончилась. Тоже смешно. Восьмого мая весь мир уже праздновал капитуляцию Германии, а я легла спать и еще ничего не знала. А утром разбудили меня — все кричат: „Победа! Победа!“ И я кричала. А кто-то сказал: „Победа уже давно. Их уже давно победили. Сегодня больше, чем победа, — сегодня мир, нет войны“. А я все думала, почему так сказали. А потом поняла — может, отец вернется. И побежали все на Красную площадь. Сейчас вспоминаю и понимаю, что значит „людей как сельдей в бочке“. Действительно — на всей громадной площади люди стояли впритык друг к другу. Впритык. Бок к боку. Рука к руке. Толпа двигалась, перемещалась — и никого не задавили. Такая тесная толпа была — и ни один человек не пострадал! В толпе. А вечером все ждали салюта. И опять на Красной площади. Над городом заполыхал шатер из лучей, прожекторов. И сходились все лучи прямо над моей головой. Мне казалось, прямо надо мной. И всем, наверное, так казалось. И громадный портрет в небе колыхался, колебался над нами, будто дышал. А рядом флаг громадный колыхался и сверкал — алый, алый. Сверкал и поблескивал.
И вдруг оттуда же, с неба, раздался нечеловеческий голос, громоподобный голос, голос-вещество, он сразу заполнил собой весь, шатер и опрокинул на нас слова приказа, сообщение о победе, о салюте из тысячи орудий.
Все было так громадно, и где-то на дне шатра маленькая, маленькая я. Меня вроде бы почти и не стало. Вроде бы и не было меня.
А голос был всего лишь Левитана. А потом мне сказали, будто Левитан маленького роста… Маленький…
И как шарахнули тысячью орудий… И все смешалось: шатер, голос, залпы, фейерверк, портрет, флаг — все перемешалось, а внизу все мы, и я маленькая, маленькая… Радуемся. Свет убрали, шатер погас, фейерверк кончился, голос и пушки замолчали. Лишь два луча на портрет и флаг. И мы внизу радуемся, радуемся.
Может, отец придет, вернется?..
Какой был день!
Не вернулся отец.
Нет. Такое воспоминание не расскажешь. Как его расскажешь? Не так поймут. Вон Тит вспоминал: дача, танцы… А я про войну, про победу, про конец войны. У него в семье много воевало людей. А у меня?!..
Что я могу вспомнить?»
Убаюкала себя воспоминаниями Галина Васильевна, задремала над сыновними одеждами, над иголкой с нитками. И увиделось все то, что вспомнилось: и зимовка была, и пустые пространства снега и льда, и леса, и тайга, и шатры, и портрет над головой, а на портрете Тит — холодный, недоступный, и сама она далекая, далекая, маленькая, маленькая среди деревьев стоит, звезды сквозь ветки разглядеть пытается…
— Зря ты, Петя, Заявление это написал.
— Как это зря?! Нам девочку доверили, а где она?!
— Что ж, поможешь сейчас, что ли?
— А Павлу с Катькой что говорить?
— Так уж все сказано, пережито, не береди больше.
— Нет, они мне ответят, поганцы!
— Может, не виноватые они? Не надо, Петь.
— Не виноватые?! Выпихнули девку с температурой на улицу, в общежитие. После операции!
— Так ведь врала ж она им. Сам знаешь. Сбивала ведь температуру. Сам же ведь и смеялся с ней. Про любовь с ней смеялся. Вот и любовь…
— Я могу смеяться. Я дома. Я лицо безответственное. Я на пенсии! А они на работе. Обрадовались — температура нормальная! А кто следил? Следить должны или нет?! Я тебя спрашиваю?
— Да не шуми, отец. Маринку-то не вернешь.
— Следить должны или нет? Кому они верят?! Больным, что ли?! Так уж лучше дома тогда лечиться.
— Ну не шуми, не шуми! На пенсии уже. Отработал уже, вояка.
— Мы сами за себя должны стоять и перед Павкой оправдаться. Подожди. Я и до любимого ее доберусь.
— За любимого тебе и вовсе Павка голову оторвет. Станет он тебе тогда охоту у себя устраивать. И тебя и твоих всех… Собак напустит…
— Да на Кавказе уже бы сто раз врача убили б за девку. А ты за какое-то Заявление мне плешь проела.
— Так силы где взять на все! Жалко. Старый же ты, а девку не вернешь.
— Если мы за себя не постоим, кто за нас постоит? Как в войну — око за око.
— В войну. А кто ж лечить будет? Где столько очей наберешь. Там, в больнице, вон каждый день похороны идут. Видал?
— Вот и надо разбираться. Как у нас было. За себя не постоишь, не найдешь виноватого, в тебе завсегда вину отыщут. Сам тогда и отвечай за все. Когда что случается, всегда надо ставить все точки до конца.
— Наставили точек.
— А как же! Сам виноватого не найдешь — еще неизвестно, где окажешься.
— Докторша-то такая симпатичная. Я видала ее. Жалко. И у нее небось дети есть.
— Вот именно. И у нее дети есть. Она о своих думает, а я о своих.
— Погубишь ее.
— А она?! Она ж Маринку погубила.
— Дык обманула она ее.
— А не верь. Доверяй и проверяй. Нас так учили. И вот, пожалуйста. Мы хорошо работали — теперь хорошо отдыхаем. А вот телевизор цветной… Кто тебе помог? Тоже ведь Павка на заводе своем. А ей жизни наши доверили. Доверять! Девчонка совсем молодая!
Он встал и с силой ткнул пальцем включатель телевизора. На экране замелькали разноцветные фигурки спортсменов. Дядя Петя уселся перед телевизором, прекратив бесплодный и утомительный спор.
Чего спорить, когда все ясно. Дядя Петя был совершенно уверен в своей правоте. Слава богу, жизнь прожил и все правильно. Заслуженный спокойный отдых. Значит, правильно их научили. И живет он по правилам. И действует по правилам. Что пристала к нему бабка?! Вечно от них одна сумятица в душе. И он погрузился всей своей мятущейся душой в телевизионные события, где решалась проблема: кто сильней и кто кого. Красивые, веселые фигурки метались перед его глазами, он удовлетворенно откинулся на спинку стула, вытянул ноги и постепенно успокоился.
Сергей Мартынович проводил у себя в клинике конкурсную комиссию. Собственно, еще не конкурсную, а предварительное кафедральное совещание. Основная конкурсная комиссия соберется в институте, в ректорате. Из семи ассистентов на его кафедре у двух подошли сроки перевыборов. Обычно это чисто формальный акт, если не возникали какие-нибудь конфликты. Прошедшее время было вроде бы спокойно, и никто из его помощников не готовился к совещанию с серьезными обсуждениями и сомнениями. Правда, оба «конкурсника», «подконкурсных», оба «конкурента», «претендента», «переизбираемых», — просто неясно, как их правильно называть, — оба должны были написать краткий отчет о проведенной работе за прошедшие пять лет. Надо было написать список своих печатных трудов, отразить непосредственно хирургическую деятельность — что и сколько было за это время наоперировано, и показать учебную работу — количество проведенных учебных групп. Ну, и участие в общественной работе кафедры и института. Тоже, конечно, формальность — в бумагах кафедры должен лежать протокол совещания с отчетами ассистентов.
Отчеты подготовили, но никто не ожидал всамделишнего конкурса, никто не собирался по правде разбирать работу и изменять жизнь двух своих товарищей. Однако Сергей Мартынович, по-видимому, одного из них решил убрать. Убрать не убрать, но конкурсное заседание кафедры, по мнению Сергея Мартыновича, должно бы поставить под сомнение пребывание его в клинике.
«Тогда просто, — думал Сергей Мартынович. — Не прошел конкурс, и все. Ведь уволить сейчас очень трудно. Местком не разрешит, и все. А местком не мой — он где-то там. Надо показать всем, что у меня есть средство уволить. Если б этот парень был чист совсем. А тут есть что подскоблить ему. Кафедра должна понять, что и без месткома управу найти можно. Что это за дело такое — шеф не волен убрать того, с кем не может или не хочет работать. Нет. Это мудро — погрозить ребятам пальчиком и при их же помощи».
Еще сегодня утром ничто не предвещало подобной бури, но за час до начала совещания Сергей Мартынович стал по очереди вызывать всех своих сотрудников и каждому поручил выступить и отметить ошибки и промахи, так сказать, именинника. Он предлагал каждому самому, без подсказки, поискать недочеты в работе своего товарища. «Каждый должен, — говорил он, надевая на свое в общем-то добродушное лицо суровую маску, — доказать свою объективность в оценке работы всех на кафедре, показать свое умение понимать пути улучшения работы коллектива, утвердить свое истинное желание — общественное ставить выше личного».
Сергей Мартынович был удовлетворен проделанной работой. Он еще не решил, следует ли дать ход решению сегодняшнего собрания, но одну кандидатуру нынешний ареопаг должен отвергнуть. Дальше будет видно, как пойдет дело. «Во-первых, как себя вести будет этот, уже сомнительный, помощник. Одно дело, если просить, каяться в ошибках будет; другое дело — замкнется в неуемной гордыне. В конце концов, свет не сошелся клином на моей клинике. Клин клином из клиники. Сколько можно придумать каламбуров. Надо будет использовать. В зависимости от поведения и буду решать характер и объем действий. Как это у нас говорится: характер и объем операции будет решен после вскрытия брюшной полости в зависимости от находок. Ха. Именно так. Неизвестно, как поведет себя и претендент на освобождающееся место. Правда, я ему и не сказал ничего. И не скажу пока. Посмотрим, как будет вести себя. Если будет знать — не показатель. Приглядеться еще надо. Ситуация-то новая окажется для всех неожиданной. А если он загордится, да оскорбится, да захочет, может, даже и уйти, — так тогда он и не нужен такой, и скатертью дорога, катером дорога, на легком катере… Да, в конце концов, его где угодно достать можно. Вон красавица с Титом приезжала — далека от института, далека, а и она в своей больничной тьмутаракани зависит в какой-то мере от меня. У нас все на грани, не поймешь ведь степень ошибки, на весах не измеришь, на счетах не подсчитаешь — чуть в сторону подтолкнуть ничего не стоит. И здрасьте-пожалте — ешьте но-шпу. Конечно, не в моем характере поступать так — не туда толкать, я скорее руку подам, да подняться помогу, но в принципе такая возможность существует. Это все должны понимать. Так что, как вести себя будет. Как все вести себя будут. Но в любом случае подобная акция будет очень полезна для их общего дела. Каждый член коллектива будет настороже — каждого может постичь такая судьба. И повязаны все будут не совсем праведным поведением. И друг другу не очень доверять будут. И за моей спиной не заиграются. Все только через меня. Тогда я и за больных буду более спокоен. Никаких активных новаций без меня никто себе не позволит. Что и надо. Новации над живыми людьми — это может быть страшным делом. Я все должен знать. Он новатор — а я за жизнь отвечаю. Лечение больных я должен полностью держать в своих руках. Для пользы дела послушные помощники важнее инициативных новаторов — тут больные люди, а не чурки.
А если я и оставлю его, то отношения между ними будут достаточно осложнены, чтоб я один оказался связующим звеном между всеми. Я тогда и мирная сила единственная, и мера всему правильному. Вот тогда я смогу и мирить их, и направлять все силы и кафедры и больницы на одно наше общее дело — лечить!»
Пока обсуждаемому объясняли, почему его недочеты в работе не позволяют поддерживать его кандидатуру на конкурсных перевыборах, Сергей Мартынович молча подытоживал их доводы для заключительного слова.
Все шло, как задумано, — ничего не подозревавший именинник, для которого все было полной неожиданностью, выглядел совершенно ошалелым и обескураженным. Сергея Мартыновича радовала хорошая организация работы на кафедре и настоящая деловая спайка, где личные отношения не встают на пути общего дела. В такой организации он видел и немалую свою заслугу.
Конечно, точно так же могут вести себя и его коллеги-профессора на Ученом совете, когда будет срок и ему переизбираться, но сейчас он, пожалуй, настолько силен, что даже ректор со всеми своими проректорами над ним уже не властен. Его связи сильнее, прочнее, потому что основаны на здоровье его больных. Все зависит от того, кто его больные. Дай бог им здоровья после его лечения. Ведь лечение всегда опасно, поскольку человек смертен и все может быть. Сергей Мартынович поднялся с кресла для итогового выступления с радостным сознанием, что до сих пор бог его милует и результаты лечения высоких больных пока все без осечек.
В заключение Сергей Мартынович сказал, что ему было интересно выслушать мнение товарищей о работе их коллеги. Надо быть объективным и понимать, что отмеченные ошибки это в какой-то мере ошибки всей клиники, нельзя думать, что имеющиеся недоработки только у одного из большого коллектива сотрудников, а все остальные чисты. У всех, кто сейчас здесь собрался, он может отметить ряд трудовых зигзагов. Виноват весь коллектив, и всем коллективом во главе с ним самим надо сделать общий вывод и сообща, засучив рукава, взяться за исправление недостатков.
И весь коллектив с большим вниманием слушал своего шефа, напряженно ожидая, к какому решению он в конце концов придет. Поначалу казалось, что им уже все продумано до последних и окончательных деталей, но выступление еще раз доказало кафедре всю нестандартность и неожиданность их руководителя. Они понимали, что, возможно, их ждут еще какие-нибудь зигзаги его организаторской воли и надо быть настороже, иначе каждый может попасть меж жерновов его целесообразности — как он сам обосновывал резоны своих поступков.
Сергей Мартынович закончил свою речь уверениями коллективу, что администрация и общественные организации клиники, то есть он с парторгом, профоргом и заведующие отделениями, все сказанное рассмотрят на своем отдельном совещании, разберут все доводы товарищей и примут окончательное решение для исправления и успокоения создавшейся ситуации; но тем не менее он благодарит всех, указавших ему и на его личные ошибки, и на этом заседание кафедры предлагает закончить, чтоб не тратить много времени, а быстрее приняться за дела.
Никто не возразил, все согласились и разошлись.
Выйдя из конференц-зала, Сергей Мартынович встретил своего старого знакомого, с которым не раз вместе охотился. Петр Никитович постарел, вышел на пенсию, и охотничьи забавы теперь редко сводили их в знакомых егерских хозяйствах.
— Привет, Никитич! Рад тебя видеть. Какая нелегкая занесла? Случилось что? Лежит здесь кто?
— Нет, Сережа. Мне с тобой посоветоваться надо.
— Пошли в кабинет. У тебя совет конкретный или абстрактный?
— Общий, общий.
— Ну, рассказывай.
Они сели перед столом в креслах. Сергей Мартынович даже не пошел на свое тронное место. Закурили, и у обоих по лицам расплылась довольство.
— Ну? Так что?
— Тут у меня одна родственница померла после операции аппендицита.
— Но! Большая неприятность. Большое чепе для больницы.
— Я и подал заявление в прокуратуру.
— Что? Напортачили?
— Конечно. Но без сути. Следователь все время гнет на замазывание.
— То есть?
— Резину тянет.
— В смысле?
— Все время рассказывает мне объективные трудности врачей. Но мне-то какое дело? Моя племянница померла. Так вели следствие. Если они виноваты — значит, убийцы и нечего их выгораживать.
— Ну, Никитич, не всегда так просто решить.
— А я и не прошу простого решения. Пусть проведут следствие — только честно. А там уж что найдут. Я за справедливость. Племянница померла — стало быть, кто-то виноватый.
— Так что ты хочешь? Позвонить кому, узнать?
— Ты пока совет дай, как его заставить вести дело по чести, без поиска объективных причин. По закону чтоб. Совет дай. Только совет пока.
— Почем я знаю. Не доверяешь следователю — пойди к прокурору и дай отвод. Имеешь право.
— Во! Точно! И все. Будут знать, что мы бдим. Спасибо, Сергей. Это мне и надо было. Так и сделаю.
— А на что тебе это надо? Зачем через суд? Мне бы сказал, я бы им устроил! А теперь уже там…
— Если свои своих защищать не будут, то кто ж нас защитит? Свой за своего глотку должен вырвать.
— А как узнать, кто тут свой, а кто чужой? Когда он свой?
— Кровный всегда свой.
Дальше их беседа была неинтересной. Дальше все больше случаи на охоте.
— Что ж ты, Вадим, посуду сложил как попало.
— А что такое? В раковину все положил.
— В раковину-то в раковину, но стаканы с жирными тарелками вместе положил. Тут же и сковородка. Первый раз, что ли?
— Стаканы я случайно туда положил, Оленька, по забывчивости.
— Да я так все перебью.
— Давай я помою.
— Не в этом дело. Соображай. Вытирай лучше.
Оля встала у мойки, Вадим рядом, и начался семейный аттракцион — мытье посуды. Любовь.
Сначала было лишь молчанье, да плеск воды, да грохот посуды. Постепенно недовольство хозяйки таяло, лицо становилось спокойнее. Соответственно разглаживалось и лицо хозяина.
— Сегодня я с работы зашла в универмаг, который около нас, — финские сапоги продавались. Сто десять рублей. Такая редкость! И народу не очень много, но зима кончается. Надо на лето что-то искать. Правда?
— Если хорошие, и, купила бы. Ведь осенью не будет.
— Нет. Я туфли искала. А то и другое — денег у нас не хватит.
— А надо будет сапоги — не найдешь нигде.
— А вдруг мода переменится?
— Мода. Тепло должно быть.
— Вадик, пойдем в кино сегодня. У нас тут французский фильм какой-то. Известный артист… Как же его?.. Забыла. Очень известный.
— Видал.
— Что видал? Фильм?!
— Афишу. Жан Маре там.
— Точно! Смотри, ты у меня какой!.. Пойдем, да?
— Пойдем, если хочешь. Сегодня ЦСКА с рижским «Динамо» играют.
— Подумаешь, с рижским «Динамо». Пойдем в кино лучше, а?
— Ну, пойдем. А может, успеем и на то, и на другое?
— Нет. Не поручится. Пойдем в кино, Вадик. Ой, ты знаешь, у нас одна секретарша суда… рассказывала… в кино вчера была… итальянский…
Пересказ шел сумбурный, отдельными словами без пауз, без правильных словосочетаний, без соблюдения падежей. С чужих слов, наверное, трудно строить и соблюдать плавность и правильность ералаша и нагромождений событий, необходимых сложным детективным перипетиям. Во всяком случае, этим можно объяснить кувыркания в рассказе Оли о приключениях в не виденной ею кинокартине. А может, и результат восторженности первого рассказчика, помноженной на возбуждение следующего, так сказать, ретранслятора, и ажиотаж в ожидании грядущего фильма не давали Оле правильно построить рассказ. Так или иначе, Вадим не понял, что привело к бурному всплеску восторга в пересказе секретарши коллегам-собеседникам в кулуарах суда, где сейчас отправляла Оля должность народного заседателя.
Лишь понял Вадим ее рассказ о разводе, разбиравшемся сегодня. Все длилось две минуты. Судья со всем согласился, стороны не спорили и, на удивление Оли, даже жилплощадь не делили, а когда Оля решила спросить, как же им жить тогда, судья ее резко оборвал, сказав, что раз стороны сами ничего не говорят, то нечего и лезть — разберутся сами.
Вадим, в свою очередь, рассказал, как он сегодня разыграл кого-то, кто позвонил к ним в ординаторскую, думая, что попал в кинотеатр, и он сказал, какие фильмы и какие сеансы, и что билеты есть, — и долго смеялся над доверчивыми незадачливыми кинолюбителями, которые будут удивлены, когда придут, а все не так.
Потом они оба смеялись по любому поводу, дружно переодеваясь для похода в кино. Беззаботные, счастливые люди — все у них было в порядке.
Про дела его Оля ничего не спросила. Он ей как-то буркнул что-то о неприятностях на работе, но до прокуратуры разговор, видимо, не дошел, иначе Оля спрашивала бы его об этом каждый день.
Наверное…
Наверное, не рассказывал. Наверное, спрашивала бы.
Галя еще долго сидела в машине около здания прокуратуры. Собственно, не здание прокуратуры — помещение прокуратуры. Отдельного здания не было. Обыкновенный жилой дом, где первый этаж (раньше бы назвали бельэтажем, но теперь это слово связывается лишь со зрительным залом) полностью занят районной прокуратурой. Вход в нее был отдельный — через дверь, сделанную на уровне окон, а лестница шла по стенке наискось, как трап у корабля: из моря, косо по борту — и там… Перед самой дверью площадка, лестничная площадка и козырек над ней.
Галя ушла с работы пораньше, чтобы вовремя поспеть в прокуратуру, но поскольку ее довез до места Тит, то образовался небольшой предследственный досуг, который они и использовали сейчас: сидели, разговаривали.
Галя искоса поглядывала на профиль Тита. Он ей и внешне нравился, хотя говорят, что для мужчины внешность большой роли не играет — мужчина входит в женскую душу больше через уши. Она и не особенно-то раньше обращала внимание на его вид — разве что в связи с прошедшей операцией. Но ей нравились его разговоры, манера общения, отношение к болезни — действительно в основном слова. Сейчас ей приятно было смотреть, как лежат негустые волосы его, как почти незаметно двигается кончик носа, когда он говорит, как лежат руки на руле, каков он в фас, в профиль, в три четверти, снизу, сверху…
И ее очень трогало его сопереживание по поводу этого несчастья.
«Может, Володя уже привык, но, во всяком случае, он много спокойнее реагирует на все события. А Титу, конечно, все в новинку. К тому же события с девочкой начались практически одновременно с появлением Тита в моей жизни. Дома… Здоровым… Не больным уже… Не в больнице. Все-таки Володино спокойствие меня немного задевает. Почему он так уверен, что все будет нормально? Уверенность сильного человека, что ли? Напрасно… Сильный человек! Как у Пушкина? „Оставь нас, сильный чело…“ Вздор несу. „Оставь нас, гордый человек“. Оставь нас… Интересно, когда чье-то отношение нравится нам, мы говорим: нас трогает… А если оно нам неприятно, мы говорим: задевает нас. Почему?..»
Она и спросила у Тита:
— …почему?
Тит мог рассуждать об этом приблизительно на том же уровне, что и Галя, но тем не менее охотно принялся отвечать:
— Потому что, когда нас это только трогает, мы и говорим — трогает, а если нас вдруг что-нибудь, кто-нибудь заденет, то мы так и реагируем: нас задели!..
Галя рассмеялась, хотя за Титом числились и более удачные ответы, правда, в иной ситуации — не перед трапом в прокуратуру.
— Очень убедительно. Ничего не скажешь. Я смеюсь сейчас, как смеются иногда на поминках. Все же скажи, почему мы говорим так, а не наоборот. Серьезно, а?
— Отвечаю: трогает — что-то ласковое, нежное, просительное, мимолетное, эфемерное, подбадривающее, указывающее движение. Правда? Какая-то трогательная поддержка. — Он улыбнулся и жестом пресек Галину попытку отказаться от юмористического решения задачи. — А задевает — это что-то мимоходом, не глядя, пренебрежительно, оскорбительно, в общем, задевающе. Оттенки… Там мимолетно — здесь мимоходом. Разница ведь…
— Смотри, смотри, Тит! Вон идет дядя той девочки. Который Заявление писал. Тоже сюда идет.
— А он зачем? Еще ему сюда рано ходить.
— А может, крови жаждет? Торопит. Сейчас узнаю. Так не хочется с ним встречаться.
— Я сейчас посмотрю, куда он пойдет. Если в другую комнату, я тебе скажу. Тебе в семнадцатую?
— В семнадцатую. — Галя как-то странно покивала утвердительно головой, одновременно выпячивая нижнюю губу и зажмуривая глаза. — В семнадцатую. — По-видимому, эта мимика обозначала крайнюю, преувеличенную благодарность. Как будто все остальное было обычным, а вот забежать в прокуратуру и подсмотреть за дядькой было уже беспредельным выражением хорошего отношения, которое и трогает ее безмерно.
— Когда он в какой комнате скроется, я тебе скажу.
Галя смотрела ему вслед, словно он уходил в разведку на чужую территорию, в тыл врага, где ему грозят невероятные опасности, и прийти ему оттуда либо с языком, либо…
Не очень ловко он шел по земле, не уверенно, не по-хозяйски. Но, с другой стороны, целеустремленно. Небось легко его не сбить. Встанет и опять пойдет. Впрочем, Галя смотрела на него сейчас не объективным глазом: что бы и как бы она ни видела — ей нравилось все.
И, наверное, благо, что она так думала, что она так видела, что она так чувствовала. И сейчас благо, и все может оказаться во спасение ее души.
Наверное…
— Можешь идти. Он сидит в приемной у районного прокурора, а тебе надо в противоположную сторону.
Сначала Тит сидел не двигаясь, уставясь в какую-то лишь ему видимую точку, и, очевидно, просто размышлял. Кто его знает о чем. Во всяком случае, он не спал. Так продолжалось минут сорок, больше. Потом он встряхнулся, взял с заднего сиденья книгу и стал читать.
Зачитался так, что и не заметил, как подошла Галя и уже открыла дверь.
— Ну?! Что?!
— Поедем. По дороге расскажу все с подробностями.
— Куда?
— Куда хочешь. Хоть по Кольцу.
— Может, поедем поучимся водить?
— С ума сошел! Поезжай медленно, где мало машин, без напряжения, спокойно, как должны ехать катафалки.
— А что такое? Плохо, да?
— Нет. Ничего нового, особенного. Катафалк — это для обозначения скорости и плавности. Без всякого глубокого смысла.
Тит включил свой аппарат, и они медленно тронулись по дороге, потом машина свернула, еще раз свернула и выехала на широкую дорогу, где действительно сейчас движение было не сильное.
— Вошла я. Он сразу навстречу, поздоровался.
— Мужчина, стало быть? Молодой?
— Что мужчина, известно было. Лет так под сорок. Поменьше, может.
— Ага.
— Комната небольшая, тесная для троих следователей. Их столы почти впритык стоят друг к другу. Потолки чуть повыше, чем сейчас делают в жилых квартирах. Но очень все столы близко. Представляешь, мало какие интимные вещи приходится следователю говорить, а тут еще по четыре уха и глаза. По-моему, следователям надо отдельные комнаты строить.
— Ты не критикуй строительство и размещение учреждений. Ты про свое расскажи. Ты ж могла при всех все рассказывать?
— Естественно.
— Вот и рассказывай.
— Я и рассказываю. На окнах решетки, но не тюремные, а фигурные, как сейчас делают жители первых этажей. Лампа почему-то бесхозяйственно горела, несмотря на день. Знаешь, плафон такой белый, матовый, круглый, как шар…
— Да ты про дело говори. Что ты все ищешь недочеты в антураже. Не томи.
— Не томись. Короче, сначала он предложил мне прочесть все, что накопилось у них по этому делу. Ну, может, не все дал мне. Кто его знает. Во всяком случае, Заявление и акт экспертизы он мне дал.
— Ну и что там?
— В лечении экспертиза ошибок не находит, все вроде правильно лечили. Но следователь уперся в одно: не является ли халатностью то, что три дня гинеколог не смотрел девочку, хотя все мы писали о том, что это надо.
— Так что ж это, на гинекологов они катят бочки?
— Здрасьте. При чем тут гинекологи! Я же лечащий врач — значит, я и не обеспечила. Он сказал, что, естественно, не может судить о правильности лечения, к тому же экспертиза, говорит, не опровергает ваше лечение, но, может быть, если бы пришел гинеколог раньше и направил нашу мысль как-то иначе, может, дело бы пошло по-иному и не было б таких осложнений. Не было б, может, других осложнений. Абсурд, в общем. Но если это могло быть, тогда налицо преступная халатность, то есть уже подсудно. Статья там какая-то есть.
— Не понимаю, ты при чем тут, если не был гинеколог. Он же не пришел. У тебя ведь записано.
— Если это жизненно необходимая вещь, то я должна была поднять тревогу, звонить главному врачу. Короче, недоглядела. Я сказала, что консультация ничего не могла изменить. В конце концов, в экспертной комиссии тоже были гинекологи, они ж не отметили неправильностей. Я сказала ему, что не в моей компетентности судить собственную халатность, но, по-моему, консультация гинеколога нам нужна была как чисто формальная акция.
— Ты б ему объяснила…
— Не будь ребенком. А чем я там занималась все это время, пока ты читал и страдал… Хочу надеяться.
— Ну, ладно. Дальше давай.
— Мы не пришли, конечно, ни к какому общему мнению, а может, пришли, он же мне не сказал. Уж не знаю, докопался ли он до истины, с его точки зрения, но, наверное, что-то он уяснил после нашей беседы, что-то он получил для себя из моих слов, потому что довольно быстро перешел ко второму вопросу.
— Какой еще второй вопрос?
— Как это какой?! Главный, исходя из Заявления. Почему мы ее рано выписали? Поскольку теперь ясно, что мы ее выписали еще больной.
— Привет! Теперь ясно. Ясно, конечно, если девчушка умерла. Ну, мудрецы.
— Ничего не мудрецы. Конечно, теперь только ясно. Ведь когда мы выписывали, не было ясным, потому и выписали. Я ему сказала, что не было оснований у нас задерживать ее: швы сняли, рана была чистая, жалоб не было, анализ крови и температура нормальные. Мы считали, что температура нормальная. Он говорит, что надо еще доказать насчет утаивания ею температуры. Ее слова еще ничего не говорят. Нужны свидетели или какие-нибудь еще доказательства.
— Ну это ж точно не ваше дело.
— Я так и сказала ему. Мы следствия у себя не проводим, мы верим больным, исходя из того, что им тоже хочется выздороветь. У нас работа построена на другом. Потом стал выпытывать, как мы контролируем измерение температуры. Мы ведь специально-то не контролируем, если нет нужды. У нас может возникнуть обратная ситуация, когда мы не верим высокой температуре. Я ему рассказала порядок измерений, да он и сам все знал. Но главное, конечно, у нас прежде всего все на доверии должно строиться. Иначе это будет чистая судебная медицина. Понятно?
— Мне-то понятно.
— Ну да, я увлеклась, тебе, как ему, стала говорить. Ну, он записывал все вопросы и ответы, я подписала протокол, меня отпустил, а сам побежал к своему главному. Вызвали его.
— Наверное, по этому делу. Там же дядька. Ты знаешь, я и не заметил, ушел он или нет.
— Я и не подумала. Наверное. Черт с ними. Голова распухла, как шар земной. Поехали. Выговорилась, и как-то легче стало. Вроде бы поделилась заботами, на другого чуть перепихнула.
Галя провела пальцем по рубцу. Он чуть побледнел, стал немножечко пошире и чуть возвышался над уровнем кожи. Но живот мягкий, безболезненный, нигде ничего не прощупывается. Теперь уж можно сказать окончательно, что операция прошла хорошо и дала положительный эффект. И печень хорошая — не увеличена. Галя положила расправленную ладонь на живот и нежно, чуть притрагиваясь, провела по нему: сначала влево, потом вправо к печени. А кожа нежная, совсем не как у мужчины. Других рубцов нет — видно, не было раньше операций. Она перевела взгляд выше, на лицо. Дышал ровно. Нос прямой. Красиво. Брови сходятся, но легко, чуть-чуть, как бы притрагиваясь, но не сливаясь. Лоб высокий — это за счет лысины. И нет на лбу морщин — наверное, потому, что спит. А она не спит — не время спать, да и беспокойно на душе.
Шторы задернуты, но они не такие плотные, как у них в ординаторской, — все равно светло. Весна уже вовсю.
Оно и видно, что весна…
Почему же так устроен мир? Вот сейчас бы должно быть все спокойным — ан нет. Мало ей неприятностей, так вот еще и это на нее свалилось. Как обвал. Беда. Беда? Счастье? А что это вообще такое — счастье? И дом не ее. Все не так. Все воровство. И правильно ее судят.
Еще не судят — а если будут? И что будет с ней потом? Все переплелось.
Галя вспомнила свой разговор с Андрюшей о вранье. Да, большим она оказалась моралистом. Воспитатель хренов. Володя опять в командировке. А еще в магазин зайти надо, Андрею обед приготовить. Постирать ему. Завтра с Титом встретиться не удастся. Завтра большая операция — в больнице задержится, и у Андрюшки завтра кружка нету, должен домой прийти пораньше.
Тит лежал спокойно, дышал тихо, как ангел, хоть бы всхрапнул немного, хоть какой бы звук был. Тихо все. За окном только приглушенно погромыхивают машины.
— Тит, Тит, просыпайся, пора уже, пора идти мне… Судные трубы зовут, — она засмеялась, глядя в его широко открытые ошалелые глаза.
Тит подождал около магазина, пока Галя бегала по отделам. Он видел через стекло витрины, как она задумчиво и грустно постояла недолго в одном отделе у морозильного короба и отошла; в другом месте она перебрала, перещупала какие-то пачки и двинулась к следующему отделу с пустой корзинкой; чуть дальше она уже кое-что побросала в некое подобие металлического лукошка, потом долго стояла в очереди в кассу. Вместо того чтобы читать книгу, не тратить время, Тит с большим интересом смотрел это своеобразное кино.
Наконец Галя выбежала к машине, и Тит быстро довез ее до дома.
Дорогие Павел и Катя!
С приветом к вам ваш дядя Петя. Как вы там живете? Оправились вы? Мы все еще все вспоминаем и тоскуем по Маринке. Нет дня, чтоб мы с бабкой моей не поминали нашу дорогую покойницу и вас.
А теперь хочу доложить, какие обстоятельства нашего общего кровного дела. Был я у прокурора, чтоб знал, что мы помним и ждем от наших органов справедливости и правды. Я пришел к их главному в районе, высказал свои недовольства, сказал, что нас не интересуют объективные трудности работы врачей, а их личная деятельность, вернее бездеятельность, в то время как следователь Трофимов в основном нам заколачивает байки про сложности медицинской работы. И попросил отвести следователя, дать другого, который быстрее бы взялся за дело, а не рассусоливал.
А они все заодно. Прокурор вызвал следователя, все вежливо, представил нас друг другу, вроде бы познакомил, а потом вдруг как брякнет, что я прошу его отвода. Я-то ведь для зондирования только. В какое же я попал положение перед следователем и всеми там остальными — они-то одна контора, один мундир на них.
Я, конечно, высказал, раз уж, говорю, вы нас столкнули, а он мне говорит: «Свел я вас, а не столкнул». Ну, я уж вижу, фрукт он, но и у меня еще силы есть, я еще многих знаю. Я тогда прямо следователю и сказал, что следствие идет долго, дело совершенно ясное, отпустили больную девочку не вылечив, получились осложнения — и вот вам. И, говорю, будьте добры, пусть люди ответят за свои действия. Поменьше словопрений и побольше ответственности, я им сказал. А следователь, я их знаю, нынешних, на меня не смотрит, а своему начальству докладывает данные экспертизы, что лечение правильное было. И я им сказал, что не в лечении дело, а в том, чтоб не выписывали раньше времени больных людей, тогда б и их героизма не надо было. Но у них всегда рука руку моет, опять стали говорить, что температуру сбивала. Дорогой Павел, ты же меня знаешь, никакой я работник был, тоже знаешь, и я им сразу сказал, что про покойников плохо говорить нехорошо. Что она обманывала, температуру сбивала, никто не знает, может, напраслина одна это, и что она при мне сказала, тоже не подтвердил, пусть сами ищут и доказывают, а я им не помощник. Они ссылаются, что истину им найти надо, а справедливость — про это и не говорят. А если она и наврала им с температурой, так когда ж это на работе верили на слово — проверять надо всегда, я им указал. Что ж, у них медицина на самообслуживании, сделай сам! Не больной же сам должен измерять температуру.
Они, конечно, заюлили и обещали быстро все наладить. Я им строго сказал, что раз погиб молодой советский человек, кто-то есть виноватый. Иначе не бывает. Я им напомнил, что я все объективное и сам знаю, работал тоже в аппарате и во времена посерьезнее ихних. Но несчастье в моей семье, и я за семью постою. Правда, Паша?
У нас не кровная месть — но у нас должна быть справедливость.
Ну вот и полный вам отчет дал о наших главных событиях. Мы найдем правду, Павел. Вот так я думаю.
Бабка моя приветы передает и, как всегда, ругает меня за все. Так это им положено. Правда, Паша? Пускай ругает, а мы, мужики, дело свое знаем крепко.
Я вас там всех целую крепко, буду и впредь писать вам. Пишите, а я ждать буду.
Ваш дядя Петя.
— Добрый день, Галина Васильевна. Я вас вызвал на этот раз не по больным, а, к сожалению, по делам судебным. Вы уже были у следователя, насколько я знаю.
— Была, Степан Адреевич. Там мне…
— Что у вас там, я в курсе дела. Вчера на совещании районного актива я виделся с прокурором, и он меня ввел в курс дела и с их стороны.
— Я видела там дядю этой девочки. Ходит, наверное, туда, подгоняет их. Не знаю, мне они про это не сказали ничего. Меня только по делу спрашивали. Суровы они.
— Работа у них такая. Настроение у них далеко не лирическое.
— Вестимо.
— И действительно, ходит к ним этот дед. У старика, по-видимому, в руках есть какой-то инструмент давления. Хмуро, хмуро со мной говорил прокурор, хотя мы с ним не первый раз встречаемся. Знакомы. Не скажу, что он крови жаждет, но уж нервов он нам, думаю, попортит.
— С нервами, по-моему, уже все в порядке. Вполне достаточно.
— Между делом он сказал мне, что энергии у старика хоть отбавляй, еще не все израсходовано. Что он этим хотел сказать?
— Наверное, намекнул, что связи у того большие.
— Экспертиза для нас положительная, но ведь они говорят только о лечении, а дед, как я понял, все время говорит о том, что вы выписали ее с температурой…
— Да ведь…
— Я все знаю. Надо подготовить список больных, лежавших вместе с ней в палате, и представить следователю. Они хотят их опросить.
— Это сделать просто.
— Вот и подготовьте. И семью, родителей они хотят опросить.
— Они ж далеко.
— Это проблема не наша. Им надо знать, что девочка говорила матери.
— Бедная мать.
— Нечего причитать. И с гинекологами будут говорить. Конечно, самое серьезное — это вопрос о халатности в связи с консультацией. Прекратите пускать слезу. Все нормально: дед защищает свой дом. Так он понимает защиту своего дома. Его дом — его крепость. — Степан Андреевич неопределенно хмыкнул. — Он о нашем утоплении не думает. У него своя задача в жизни. И прекратите слезу пускать. Работать надо. Вон дед каков, у него учитесь, действительно полно энергии. А старик! А вы?! Распустили нюни.
— К сожалению, Степан Андреевич, я не плачу. А если и плачу, то не о том. Все это следствие повернуло мои мысли не туда. Все переворачивается в другую сторону. И о работе не так думаю, о семье не в ту сторону думаю, даже о смерти не так думаю.
— Прекратите бесплодное философствование. У вас еще полно больных. Идите работайте. И думайте по делу, а не разводите турусы на колесах.
Галина Васильевна по дороге в отделение не плакала. Она горевала по отсутствующим слезам. Она начинала думать… хотела думать о девочке, о самом несчастье, причине всего нынешнего беспокойства, но думалось только о сегодняшних ее проблемах, о защите, о деде… Не страдающие родители Марины всплывали в ее голове, а нападающий и требующий возмездия дед… Она начинала себя ругать, но… Опять в мыслях появлялись все новые и новые резоны защиты на возможные упреки деда, дяди.
Дорогой дядя Петя.
Сил наших уже нет. Все время перед глазами Маринка. Я все еще думаю, что это неправда и она приедет к нам домой на каникулы. Все время хочу написать ей.
Дорогой дядя Петя, спасибо тебе за все заботы и хлопоты об нас и бедной Мариночке. Мы очень жалеем, что Заявление написали. Приходят, спрашивают нас, выясняют, сбивала ли Маришка температуру или нет. Зачем она торопилась? Какие отношения у ней с кем были? Какое это теперь имеет значение! Терзают только нас. И так сердце кровью обливается.
Да бог с ними — Маринку не вернешь уже. И врачиха та вроде бы к Маришке хорошо относилась, может, даже любила ее. Если б в бога верить, так хоть надеяться тогда на встречу там. А может, она сейчас смотрит на нас и… (дальше все зачеркнуто).
Привет от Павла. И всем вашим привет и спасибо.
Ваша Катя.
Петр Никитович сложил письмо, запихнул в конверт и затолкал его под телевизор. Потом снял очки, спрятал в футляр и засунул его в карман.
— Ну, вот видишь? Я ж говорил, они будут считать, что я недоглядел.
— Да где ж они это говорят? Нету этого — вовсе. Выдумываешь все.
— Намекают. Врачиха хорошая. Не пиши, раз сам недоглядел. Вот и заботься о нашем доме, думай за всех, помогай… А я скрепляю дом. У меня, может, сейчас все силы уходят.
— Зря ты, Петя, затеял это. Дом уж не укрепишь, коль девчонка померла.
— Но я же не виноват. Она бы мне все равно не сказала и не послушалась. Она же первая не захотела у нас пожить.
— Да тебя-то кто винит? Кто тебя виноватит, скажи?
— Виноватит! Павел небось думает свое. Когда начнет виноватить, поздно будет оправдываться. Я и докажу, кто виноват. Не надо было ее в общежитие отдавать. Сама ж захотела. А теперь говорят, что при мне говорила.
— Что?
— «Что, что»! Что температуру сбивала, будто при мне говорила. Ну, при мне. Ну и что! Я им помогать не собираюсь. А вот и не сказала. Докажите. Уморили девку, а теперь в кусты. Всякий должен ответить…
Дорогая Танюшка!
Не пишу, потому что боюсь. Боюсь слово вымолвить, а не то чтобы его еще и на бумаге изобразить. Боюсь со стороны взглянуть на то, что могу написать. А потому: я жива, здорова, руки-ноги целы, голова на месте, над головой крыша моего дома, работа тоже. Что еще надо?! Человек всегда хочет перемен, и не дай бог, если они происходят.
Может, когда-нибудь свидимся наяву, а не в письмах и телефонных трубках. Надеюсь. Но, как говорится, человек предполагает, а… Целую. Надеюсь на встречу. Впрочем…
Твоя, хоть и не только. Смеюсь. Целую.
Г.
P. S. Еще смеюсь.
И Зоя Александровна рассказывала Галине Васильевне о своем свидании со следователем. Те же вопросы: как получилось, что девочка могла их обмануть? Как получилось, что гинеколог не пришел в тот же день?
— Я их не понимаю, Галя. Для меня-то действительно странно, что мы ее отпустили с температурой, что ей удалось нас обмануть. Это же, конечно, повлияло на исход. А они все больше о консультации гинеколога, что ровным счетом никакой бы роли не сыграло. Халатность, халатность, говорят, не обеспечили…
— Да я еще по пустякам окрысилась. Сказал там следователь — «врачиха». А я говорю им: «Врач. Женщина-врач, а неврачиха». Чего я?! От дурости.
— От нервов.
— То же самое.
— Вот уж сколько, как девочка умерла, а у меня все больше и больше отнимает сил, времени и сна это несчастье. Со временем не стирается, а обостряется все. И сны все про то же. Может, в этом и есть сермяжная правда расследований, чтоб не успокаивались раньше времени, не забывали, не забывали, чтоб вколотилось в нас несчастье… А может, все наоборот? Ведь когда-нибудь все опять повторится. Сначала я думала, как сделать такой обман невозможным? Да ведь все равно когда-нибудь повторится. Разве мало их у нас. Не уследим. А сейчас я больше думаю о перестраховочных консультациях: гинекологов, терапевтов, психиатров… Обо всякой ерунде думаю. Все смешалось в моей голове.
— А ты подготовила список больных, которые лежали в палате с ней при первой выписке?
— Второй выписки не было.
— Ну, ладно. Не придирайся. Не до этого.
— Да отдала уже.
— И список палаты при втором поступлении?
— Тоже отдала.
— Ну, будь что будет. Вернемся лучше к сегодняшним делам.
— А это, думаешь, дело уже вчерашнее?
— Завтрашнее. Что у тебя в палате сейчас? Все нормально?
— Да все обычно. Я теперь ничего не знаю, у меня теперь мозги не в ту сторону повернуты.
— А дома что? Андрюшка как?
— Я его и не вижу почти. У него дел полно: кружки, Дом пионеров, спортивная секция, гулянье. Учится хорошо.
— Много спортом занимается?
— Слава богу, не очень.
— Зря ты так. Во-первых, это здоровье. Во-вторых, время занято, по улицам не валандаются. Энергия направлена на что-то удобоваримое. У них такое количество энергии, что либо мир переворачивать — либо спорт.
Вошел Вадим Сергеевич и сел за свой стол. Молча стал писать. Следом явился Анатолий Петрович, сел за другой стол и также молча взялся за свои истории болезни. Операционный день кончался, и хирурги спускались к себе в отделение испить чайку, записать истории болезней, просто передохнуть в пустой болтовне. Постепенно ординаторская стала заполняться врачами, которые не уходили в прошедшие несчастья, а жили сегодняшним днем — продолжали работать с прежней интенсивностью, оперировать и не боялись новых несчастий.
В ординаторской сидела начальница и пила чай, поэтому пустой болтовни пока не было — все молча и деловито записывали истории болезни. Не долго это продлится. Скоро заговорят, начнут вспоминать случаи из практики, вчерашние телепередачи, сегодняшние газетные сообщения, обсуждать спортивные события, политические проблемы, магазинные неурядицы, решать кроссворды. Сейчас их КПД резко пойдет вниз. Что ж, передышка тоже нужна. Правда, во время операций, если они не особенно трудны, могли катиться те же пустые разговоры. Руки заняты, голова занята — язык бездумно болтает, язык думать не умеет.
Неприятно задребезжал телефонный звонок.
— Говорите. Слушаю…
……………………………………………………………………….
— Да. Ждем…
……………………………………………………………………….
— Да, да. Везите…
………………………………………………………………………..
Вадим Сергеевич положил трубку, сначала громко захохотал, а потом насупился и возмущенно сказал:
— Во, дураки. Кретины. Ничего не узнав, не выяснив, вот только так, по звонку, они и делают все. Кретины. Поверили. Так и ведут хозяйство.
— О чем вы, Вадим Сергеевич? — Зоя Александровна с удивлением воззрилась на своего подчиненного.
— Кретин, говорю. Звонят мне и говорят, будто молочной базе, и спрашивают, везти ли кефир. Ни номер какой, ни фамилию — ничего. Я решил проучить их. Пусть везут. Разыграл. Учить их надо. — И он снова засмеялся. — Будут знать, как мышей ловить.
Кто-то в ординаторской засмеялся, приветствуя смешной розыгрыш.
Галина Васильевна вспыхнула, резко повернулась к Вадиму:
— Ты сошел с ума окончательно. Ведь продукты испортятся.
— А мы еще, Галина Васильевна, на брудершафт не пили с вами, во-первых; во-вторых, пора уже уметь работать, и кто-то их должен научить, проучить.
Галина Васильевна вышла из ординаторской.
Вадим Сергеевич, не особенно задержавшись мыслью над мимолетным развлечением, которое он, по-видимому, искренне расценивал как урок хозяйственному миру, перенесся на сегодняшнюю операцию. Он стал рассказывать о ней заведующей, хотя всю ее, от начала и до конца, Зоя Александровна простояла за его спиной, любуясь его умением, пониманием, точностью. «Еще б немного больше спокойствия и поменьше суеты — и его можно выпускать на большую дорогу. А пока на большой дороге он еще опасен, — говорила себе заведующая отделением, — пока на большой дороге он будет вести себя не как хирург, а как ведут себя на большой дороге».
Про сегодняшнюю операцию Вадим Сергеевич рассказывал с хорошим, праведным возбуждением. Он был очень доволен и больным, и собой, и анестезиологом, и тем, что ему эта операция досталась, что начальство не отняло ее у него. И что все пока прошло удачно.
В этой увлеченности своим делом и была надежда на то, что Вадим Сергеевич будет со временем несколько иным, чем сейчас. Была надежда, что он не будет портить кефир.
А пока Зоя Александровна молчала.
Сергей Мартынович:
«Хорошо, что я его сюда привез. Что привез я. Все пока правильно — ходатайство на машину я ему не подписал, а подвезти, помочь — пожалуйста. Раз уж я его подхватил в машину — ничего мне не стоит сделать небольшой круг и подкинуть до Дома ученых. Этого я тебе не дал, а это я тебе даю. За мной не пропадет. И разговаривал я с ним по-дружески. Мой отказ никак не влияет на наши на настоящие, истинные отношения коллег, даже если один из нас начальник. Я должен быть справедлив.
Коль я уж сюда приехал, пожалуй, зайду и пообедаю. Не люблю я здесь обедать, правда. Полно людей, с которыми придется лясы точить. Еще и чего-нибудь просить будут. Не нужно мне этого здесь. С другой стороны, люди должны видеть меня, не забывать. Нет, нет. Иногда надо. Хорошо, что приехал. И время есть. Пропуск показывать — должны бы в лицо знать. Унизительно в карман лезть, пропуск доставать. Знать должны. По всей осанке и повадке должны понимать. И понимают…
Что мне здесь нравится, так это лестница. Широкая, в коврах. Жаль, дома нельзя так сделать. В квартире даже лестницы нет. На даче можно. Надо, наверное. А в гости приглашать, только у кого машина есть. Кто ж поедет в такую даль на поезде.
Зал полный. Знакомых, кажется, нет никого. Нет, есть. Надо подумать еще. Может, не показываться нм. Пожалуй, подойду. На вид она женщина приятная. А Тит, по-моему скучает. Конечно, сколько можно слушать про одно и то же. Надоело ему, наверное. К ней подклеиться маненечко можно. Особенно если Титу действительно поднадоели следственно-хирургические разговоры. В конце концов, я ей важней, чем Тит. Вся жизнь может оказаться в моих руках. Я ей могу сильно помочь; А что Тит! Достиг я в этой жизни побольше. Потому что активнее к жизни отношусь. Строю ее. Одно слово — хирург. Ну, ее-то этим не возьмешь. Она-то цену нам знает. Это обывательское шобло воспринимает нас как суперменов, а если зрелый хирург так будет думать, так его пора и на свалку. Вид делать — можно. Пригодится.
Они не пьют. Тит за рулем. Я тоже. Но я с ними выпью. Что позволено мне, то другие не очень-то посмеют. Пока до них дойдешь, проберешься к ним… Что здесь еще плохо, так это столы впритык понатыканы. Не только… Здесь еще и… черт!.. Налетел все-таки. Ешьте но-шпу…»
— Здравствуйте, ребята! Если местечко у вас свободно…
Дорогая Танечка!
Что-то мне неприятно стало, что я тебе такое дурацкое письмо отослала. Но это настроение. Во искупление я тебе сейчас все напишу. Все, если сумею. По крайней мере, задумала написать все. Как присягают в судах: «Клянусь говорить правду, одну правду, только правду». Впрочем, что-то я упустила или сказала лишнее. Не помню, надо ли говорить еще и ВСЮ правду. И не знаю, в каких судах так говорят, — в наших что-то я не слыхала. Наверное, у нас это само собой разумеется, а стало быть, молча подразумевается.
События скачут, меня за собой волокут, как какого-нибудь несчастного, привязанного к седлу ошалелого рыцаря. А я волокусь по земле, бьюсь о кочки, вся в ссадинах, ушибах, крови… — но жива.
Пока жива.
А если убрать все красоты, то у меня и сложно, и плохо, и хорошо. С чего начать, подруга? Наверное, с плохого, потому что оно свободнее и проще, а хорошее всегда соседствует со сложным.
А плохо все еще с той девочкой, о которой я тебе уже писала. Казалось бы, куда уж хуже — умерла девчушка. Так нет. На этот раз плохо на ином уровне; так сказать, на следующем витке спирали. А следующая спираль — прокуратура, следствие, суд. Я не помню, писала ли я тебе о Заявлении в прокуратуру. Сейчас идет следствие. Я, не стану тебе рассказывать о всех перипетиях скорбных событий. Сначала мнилось мне, что все это чудачества бумажно-чиновничьего поворота свалившейся на нас трагедии, потому что не видела ни в чем я своей уголовной вины. Мне казалось, это несчастье на уровне моей подушки, которая все выслушает от меня, все воспримет и покорно увлажнится тайными слезами, когда сама перед собой винилась, каялась и маялась вдали от всех причастных к трагедии. Я искала свою вину, искала свои ошибки, памятуя завет моего первого шефа — искать во всякой неудаче собственный грех — так выгоднее для будущего. Да и просто — умерла девочка — затоскуешь. Но вот обрушилось на нас следствие — и я начала искать ошибку в Заявлении. Короче, тебе, наверное, понятен подобный психологический перевертыш. Так или иначе, но я отнеслась легкомысленно к этому еще хоть и не судебному, но безусловно в некотором роде какому-то преследованию. В результате мы стали чувствовать, как день ото дня тяжелеет пресс, ну не преследования, скажем, а расследования. Вначале они, казалось бы, лениво вызывали раз в две недели кого-нибудь из больницы; потом все чаще, чаще, все новых и новых участников и свидетелей тех печальных дел. И оперировавшего хирурга, и меня, потом заведующего и гинеколога, потом заведующего гинеколога и главного врача, патанатома, а теперь и вовсе расспрашивают соседей по палате, которых разыскали по адресам, взятым из истории болезней. Некоторых из нас уже по нескольку раз вызывали. Теперь вызовы следуют ежедневно, а то и по нескольку человек сразу. Впечатление, что сжимается кольцо. Я уже прошла несколько стадий расследования и несколько стадий своего отношения к происходящему. После поисков своих ошибок я занялась вылавливанием блошиных ошибок в письме заявителя, или, правильнее, наверное, надо говорить — истца. А теперь, под влиянием этих тотальных вызовов, вновь вернулась к выискиванию своих ошибок, и опять уже на другом уровне. Ведь, наверное, в чем-то я виновата. Во всяком случае, с перепуга я сейчас почти не оперирую, благо мне дает такую возможность моя начальница и подруга. А сейчас опять на первое место выходит чувство несправедливости и обиды. С одной стороны, мне страшно, с другой — я не верю в возможность тяжелых последствий. К сожалению, у нас не бывает какого-нибудь штрафа или денежной компенсации — сразу судимость, срок, пусть даже условный, или исправительно-трудовые работы. Уже меченый — с судимостью. Родственникам облегчение лишь в виде торжества высочайшей справедливости и удовлетворения чувства мести, (Впрочем, понятия эти близки, родственны.)
Представляешь, как я запуталась! О чем говорю!..
А что касается моих ежедневных, будничных профессиональных забот, то, почитай, их и вовсе нет. Я уже сказала — почти не оперирую: в диагнозе сомневаюсь, всюду вижу осложнения, ножа боюсь, без совета с заведующей шага не делаю, а раньше она сама со мной любила посоветоваться, теперь только таращится на меня с удивлением… Или мне кажется, что с удивлением.
Хотя чего уж удивляться…
И одновременно на старости лет я влюбляюсь. То ли я не долюбила в положенные для оного годы, то ли на любовь положены любые годы. И это не ново — уже было сказано, что «любви все возрасты покорны».
И любовные перипетии я тебе не буду описывать. Все, наверное, обычно, все банально, все, наверно, как у всех. Но не любовь меня волнует, она есть, и никуда не денешься, она не волнует — она пока радует; волнуют меня Володя и Андрейка. Они не знают и, дай бог, не узнают, но жить с ними в фальши — слишком тяжело для моей седой головы, которую я, разумеется, закрашиваю.
Я пишу тебе про все вроде бы свободно и фривольно, но ты-то понимаешь, чего мне все стоит на самом деле. Ужасно, что Андрюшка растет в фальшивой атмосфере. Он, конечно, ничего не подозревает, надеюсь (надеюсь!); но ложь есть все равно. Она есть, есть, каждый день присутствует дома. (Та правда, к которой я стремлюсь в прокуратуре, слишком хорошо компенсируется той ложью, которую я сею дома. Чем все уравняется?!)
И я так просто и неожиданно свалилась в этот омут.
Ничего не предвещало. Все было спокойно и безоблачно, и вдруг все забурлило, зашумело, затопило…
И впрямь, так не бывает, чтоб все было долго спокойно и хорошо.
Я не пишу ничего о нем. Как я могу его описать? У меня нет слов, не хватает образов, нет и опыта.
Танюшка, это теплое дуновение какого-то могучего экстрафена откуда-то из глубин холодных забот будничного существования, окружавших меня всю жизнь.
Но и с ним я в последнее время не в состоянии ни о чем говорить, кроме моих проклятых судебных дел. У меня всегда накапливается столько слов, пока он вдалеке, пока я еду к нему, пока он едет ко мне, пока мы вместе, но не одни, пока где-то порознь работаем и порознь где-то спим — по своим домам то есть; но вот наконец мы вместе, мы одни, мы получили возможность говорить что угодно… Говорить… И все разговоры про дела. Про те же дела. Что же они меня так давят?! Что ж ничего не остается для жизни?!
Ты представляешь эти разговоры, которые столь причудливо должны обрамлять страсть? Вот так причудливо они и обрамляют. Конечно, добром это не кончится. Да, все это не кончится добром!
О его чувствах, как ты сама понимаешь, я не могу говорить с большой достоверностью. И боюсь, и не верю, и хочу, и все не так, и сглажу…
Я говорю про себя. Моя тема!
Мы с ним бываем у каких-то его знакомых, для каких-то необходимых разговоров, из-за каких-то моих неприятностей. Все окрашено крапивным флером. Как ты думаешь, можно так сказать: крапивный флер? Даже если нельзя: есть радость и есть крапива.
Завел мужик себе радость. Долго ли может так продолжаться?
Танюшка, дома, как ты понимаешь, я бываю мало, во всяком случае меньше, а мои ничего и не замечают. По их понятиям, все идет, как всегда.
Человеку угодить невозможно. Мне бы радоваться сейчас их невниманию. А мне обидно. Пусть сейчас выгодно, а вообще обидно. Кто же я, что же я для них — стол, тахта или стиральная машина, скороварка?! И так, наверное, было всегда, да я не видала. Не глядела.
Или это разная природа, разная биология у нас и у мужиков. Ведь мы, женщины, начинаем чувствовать что-то, когда почти еще и нет ничего; когда еще и ему ничего не известно, у нас уже где-то около желудка начинает скрести, кишками чувствуем. А они?! Им дело подавай. В лучшем случае, конечно.
Так и для него я, скоро, боюсь, стану лишь собеседником для судебно-следственных разговоров. Нутром чувствую… Вот и страшно мне, что когда закончится эта тема, если она кончится для меня благополучно, о чем мы будем с ним говорить?! Мы так привыкли не искать предмета разговора. А ведь без слов дел не бывает.
Ну и выговорилась, выписалась… На целую газету, наверное. И вроде бы легче.
Нет. Не легче.
Целую. Пиши.
Я.
Весна уже явно предъявила свои права, было ясно, что нынешняя зима ушла из города безвозвратно. Снега на улицах словно и не было еще неделю назад, лужи, ручьи неслись по асфальту резво и по-детски. Весенние талые ручьи — это конечно же что-то глубоко детское, веселое, с будущим. В кварталах, где строился хотя бы один дом, эта радостная погода создавала невероятную грязь. Стройки плохо огораживались, заборы вокруг них очень быстро проламывались, — чтоб рабочие подъезды были удобнее с любой стороны и к любому участку работы. Стройка становилась открытой и удобной для ввоза, для входа, даже для воровства, а также для вывоза грязи колесами рабочих машин во все стороны от этого очага зарождения нового. В результате для жителей нормальное передвижение было сопряжено кроме обычных трудностей еще и с непредсказуемыми неприятностями, зависящими от количества машин, потребных стройке, и от пути, который они сегодня вздумают выбрать.
К дому своему Галя буквально продиралась сквозь безграничные пространства грязи, перескакивала с камня на камень, минуя густые лужи, чтобы попасть на узкую полоску более или менее сухой части тротуара.
Но сегодня Галя решила не скакать через лужи, не балансировать на досточках и камушках, разбросанных предусмотрительными жителями, а пошла на риск — Тит на машине подвез ее к самому подъезду, несмотря на, то что и Володя, и Андрей были уже дома, что она выяснила, позвонив предварительно.
Тит ехал медленно, осторожно, чтоб не забрызгать мечущихся между лужами и каменными островками, полосками проходов и грудами грязи, спешащих домой и без того усталых и раздраженных туземцев.
— Галя, может, поедем со мной на пару дней на дачу. Гена уехал в командировку и оставил мне ключи от своей гасиенды. Мне надо срочно статью кончать.
— Ты же знаешь, что для меня это невозможно. И работа, и семья, и, самое главное, следствие ж идет.
— Самое главное у тебя следствие. Ты меня удивляешь.
— Ну не самое главное… Но оно тоже держит меня на привязи. Вдруг что-то понадобится.
— Ну хорошо, хорошо. Снимаем вопрос. Но я на эти дни поеду туда, поработаю как надо.
— А чем тебе плохо дома? Один, никто не мешает. Работай себе.
— Да все в городе мешает. По-настоящему работать не могу.
— Ну смотри. Езжай. Может, я тебе приготовлю с собой еду какую?
— Да не надо мне ничего. Сама бы приехала, тогда б и еду взяла. А так…
— Как знаешь, Тит. Спасибо. Приехали уже.
— Счастливо. До встречи. — Тит потянулся поцеловать Галю на прощанье, но она отклонилась. — О! Прости. Если кто расскажет следователю, что ты еще и целуешься с неизвестными мужчинами…
— Перестань. Дурачок. Здесь же сын.
— Ну, ладно. Приеду позвоню.
— Ты сегодня уедешь?
— Нет. Сейчас домой. Завтра с утра поеду. Сегодня дома я. Ну, пока.
— Пока.
Тит осторожно отъезжал, поглядывая на прохожих. Галя махнула вслед рукой, не очень заметно махнула, но жест прощальный все же состоялся.
У порога своей квартиры она еще долго вытирала ноги о резиновый коврик, хотя из машины ей удалось ступить прямо на сухой тротуар.
Володя сидел в кресле с книгой против открытых дверей комнаты и смотрел, как Галя раздевается.
— Извини, что не принял пальто.
— Охотно. Последний раз дома ты у меня брал пальто, наверное, лет пятнадцать — тринадцать назад.
— Не исключено. Но как ты ухитряешься, кума, проходить по нашему двору такой чистой. Или ты йог, или ты по грязи идешь яко по суху.
— Некоторые хирурги в прошлом оперировали в нитяных перчатках, строго инструментально, и потом показывали свои руки без капли крови на белой материи.
— Мама, — Андрей находился в той же комнате, на столе у него лежали книги и тетради. — А как это понять: строго инструментально?
— Только инструментами. Пальцами ткани не трогали. Иголка на иглодержателе — провел нитку, перевязал не опуская пальцы к тканям. Если нитка испачкалась, то завязывали, держа ее концы в зажимах. Щупали, если надо, только пинцетами. Конечно, смотря какая операция.
— А зачем?
— Раньше считалось, что так ткани больше щадятся, и чище так. Считали это высшим пилотажем. В общем, своего рода пижонство профессиональное.
— А сейчас?
— Сейчас мы много работаем руками.
— И как лучше?
— А кто его знает. Сравнить же не можем. Мы так привыкли. Я-то думаю, что руки нежнее инструментов.
— Мать небось есть хочет, а ты ее теребишь…
— Ничего, мужички. Сейчас подогрею, поем и сразу же стану на завтра готовить. Вы-то поели?
— Естественно. А ты что-то от дома отбилась. Тебя еще не засудили?
— Как видишь. Пока хожу.
— Нового ничего? Все то же?
— Вызывают, расспрашивают. Сегодня уже и главного вызывали.
— Ну?! Степана Андреевича?
— Другого пока нет. Еще не сняли.
— А его-то зачем?
— Спрашивали, каковы правила измерения температуры в нашей больнице.
— А у вас что, особенно как-то? Как у всех.
— Он так и ответил. Но следователь мог и не бывать никогда в больницах. Тот спросил, а этот рассказал: два раза в сутки сестра раздает градусники, потом собирает и записывает. А если часто надо, то градусник выдается и больные или родственники записывают. Это и рассказал. Так он нам пересказал.
— Ну и?..
— Что «ну и»? И все. Следователь удивился: почему сестра не следит за измерением температуры каждым больным. Степан наш и объяснил, что на одну сестру приходится тридцать человек. В палате четыре — шесть человек. Если ей в каждой палате следить, то не менее полутора часов она потратит только на температуру. А само лечение кто будет проводить? Уколы, порошки, вливания, клизмы, банки. Ну!.. Фантазия!
— Ты на меня-то чего кричишь? Я ж не возражаю. Вошла в раж.
— Тебе легко. А мы, по-моему, все уже в раж вошли.
— И это все, что его спрашивали?
— Все вокруг. Могут ли нас обмануть при измерении? Глупый вопрос. Раз обманула — значит, можно.
— А вы можете заподозрить?
— Вот ты как он! Он то же самое спрашивает. Конечно, можем заподозрить, если температура не сходится с остальными клиническими данными. Есть же лаборатория, симптоматика.
— Удовлетворился?
— Этим наверное. Но спросил, как удалось обмануть нас Ручкиной? Тут нам труднее отвечать. Тут-то и видно, что медицина — наука весьма неточная. Все анализы тоже ведь были нормальные. Все сходилось.
— Удовлетворился?
— Кто его знает. Жизнь покажет.
— И все?
— Нет, конечно. Стал выяснять, какова система консультаций у нас. В частности, как гинекологи у нас консультируют. Он рассказал.
— А что, у вас есть гинеколог-консультант?
— Сразу видно, что следователь так же ничего не знает, как и ты: все те вопросы, которые и он задавал.
— Это ж хорошо. Так как у вас?
— «Как, как»! Врачи гинекологического отделения приходят и консультируют, когда есть необходимость.
— У них для этого специально выделено время?
— Не говори глупостей!
— Да не раздражайся, мне просто интересно, как у вас строится работа. Я тоже как-никак, а начальник.
— У вас все не так. У вас и денег больше. У нас ведь консультант, пусть гинеколог, терапевт, хирург, должен закончить всю свою работу — у гинеколога осмотры, обходы, аборты, операции, записи истории болезни, — а потом идти консультировать.
— А если отделение перегружено?
— А оно почти всегда перегружено.
— Значит, им лишнюю работу как-то оплачивают?
— Володя, не морочь мне голову. Неужели ты за столько лет жизни со мной ни разу не услышал меня!! Ну, где ж у нас деньги на это?! Все ж расписано поставкам. Нет таких денег. Мы все ходим консультируем за счет своего времени. Нет специальных денег на это.
— Непорядок. Как же так можно?
— Вот этого вопроса следователь, наверное, не задавал. Как можно! Да так и можно. Больные же. Необходимо смотреть — и смотрим.
— А ночью дежурные смотрят?
— Ночью гинеколога у нас нет.
— А если срочно нужно?
— Хирург и сам может управиться. Во всяком случае, оперировать мы можем. Ведь гинекология — отрасль хирургии. В диагностике мы еще можем путаться, а с операциями справимся.
— А если вам гинеколог очень срочно нужен?
— Если срочно, бежит из отделения, кто свободен. Срочность не планируется, срочность сваливается. А ночью, в крайнем случае, можно из дома вызвать.
— А в этом случае оплачивается?
— Когда меня иногда вызывают, разве мне оплачивают? Ты что, не знаешь? Может, по закону и должны — не знаю, — но в практике я с этим не встречалась.
— Что еще он рассказывал?
— Вот все рассказал, а дальше для меня самое опасное пошло. Дальше следователь сказал, что раз мы всегда можем вызвать гинеколога срочно, значит, лечащий врач имел возможность проконсультировать больную в первый же день. А коль он не сделал этого — стало быть, налицо явная халатность.
— А для тебя самое опасное — халатность, как я понимаю?
— Ну!
— Так что ж он ответил?
— Что не было никакой срочности в подобной консультации. И в дальнейшем было подтверждено, что все назначения были правильны и все манипуляции были потребны не специфически гинекологические, а общехирургические и что отсутствие консультанта никак не отразилось на течении болезни. А следователь продолжал выжимать из Степан Андреевича мою халатность. И Степан нам сказал, что он закончил красиво: «Доктор наша не сочла нужным поднимать гинекологическую панику, а приехала ночью на операцию».
— Красота безответственная. Надо же отвести халатность. Ну и чем все кончилось? Чем следователь кончил?
— Сказал, что у него пока не все укладывается в голове, что он еще должен подумать, подготовить вопросы, и, возможно, ему еще придется вызывать людей из больницы, в том числе и его, Степана Андреевича.
— На том конец?
— Еще подписал протокол беседы, как говорит следователь.
— Протокол допроса?
— Ну. И Степан Андреевич, как он говорит, точно так же поправил следователя, заменив в разговоре слово «беседа» на «допрос».
— Все шутками занимаетесь. Заменил слово! Тут думать надо, как быть.
— А мы не думаем! Ты, может быть, первый раз более или менее подробно расспросил и тут же советы даешь. И главное, очень конкретнее: «Думать надо».
— Ну, чего ты нервничаешь?
— А что, мне не от чего нервничать? Какие все вы спокойные больно. И все такие! Думать! Работать!..
— Ну, перестань, Галя. Успокойся, не шуми. Мне на завтра билеты предлагают. Пойдем? Знаешь, на…
— Ну, ты думаешь! Ну, какой мне театр, скажи! Ну, о чем ты говоришь?!
— Ну, ладно, ладно. Я так и думал. Так и скажу. А может, и сам пойду.
— Пап, мне ты велел не теребить мамку, есть ей надо, а сами вон сколько уже сигарет выкурили… Все ля-ля да ля-ля. А мне так нельзя…
— Ты прав, сынок. А я не прав. Иди, Галя, иди поешь.
На кухне Галина Васильевна недолго разогревала, недолго и ела — не была она голодна, а как можно быстрее занялась приготовлением еды на завтра, одновременно моя посуду, накопившуюся за день, и затем перешла к каким-то хозяйственным работам в ванной комнате.
Андрей готовил уроки.
Вскоре подошел Володя:
— Галь, я пойду к Тарасову. Поработать надо. Кое-что нам сделать надо.
— Иди. Когда придешь?
— Не поздно, наверное.
Галина Васильевна еще долго разбиралась со всякими домашними делами.
Андрей сначала занимался, — потом читал, потом говорил по телефону, потом пошел спать.
Время от времени они перекидывались какими-то словами, репликами.
Было мирно, тихо, спокойно.
Потом Галя позвонила по телефону. Поговорила. Потом ей звонили.
Подошла к Андрею. Сын спал. Теперь до утра не проснется. Не то чтобы Галя завидовала — она пока тоже спала неплохо, но где ей теперь взять ту безмятежность во сне, которая сейчас так явно светится на спящем Андрейкином лице. Как бы она не уменьшила его безмятежность. Впрочем, очень много надо, чтобы нарушить детскую безмятежность, а если все-таки случится такое, то никогда не знаешь, как это скажется в будущем.
Галя написала записку на большом листе бумаги, чтоб в глаза бросалась, и прикрепила к вешалке:
«Звонили из больницы. Пошла туда. Ложись спать. Не жди. Позвоню».
Вадим Сергеевич бешено нажимал на педали и гнал велосипед по самому краю дороги, у тротуара. Глядя на это лицо, можно было подумать, что в душе у него сейчас бушуют действительно нечеловеческие страсти, расходуются нечеловеческие силы. Он проносился по лужам, не обращая внимания, что временами мутная, густая, грязная вода, разрезанная колесами, взлетала с дороги и обдавала мимо идущих прохожих.
В проехавшей навстречу машине ему бросилась в глаза сидевшая рядом с водителем Галина Васильевна. Это вызвало у него новый приступ волнения, бешенства, страстности, совершенно не равнозначных происходящему, не укладывающихся в рамки нормального понимания.
Внутри все клокотало, но никто из окружающих, наверное, не сумел бы объяснить несоответствия этой внутренней бури его нынешним внешним обстоятельствам. Нервничали все, но, пожалуй, никто вокруг так не проявлял себя. Его постоянная готовность к обороне, когда военные действия не нужны, да и невозможны, нередко приводили к диким реакциям, несоразмерным событиям.
«Какого черта я должен переживать еще и из-за их больных. Мало что я оперировал ее. Я-то все сделал правильно. Нет же претензий к операциям. Виноваты они, не виноваты, пусть разбирается кому положено. Ко мне же нет претензий. Я сделал все. И я вовремя назначил консультацию гинеколога. Пусть, по существу, она срочно не была нужна, но я все предусмотрел. Что бы там ни случилось, я все равно ни при чем. Ни обман с температурой, ни вызов гинеколога ко мне отношения не имеют. Конечно, если б не написал консультацию, не было бы и проблемы, не привязывались бы сейчас; но меня не могут упрекнуть, что я зря написал. И зав подтвердила… Я ж не писал о крайней необходимости — речь шла о формальной желаемости консультации. Все четко у меня. Вечно неприятности из-за гинекологов. Пришли бы вовремя — и все. Подумаешь — заняты! А мы не заняты?! Ходим же. А если не напишешь, скажут — почему не вызвал гинеколога. В конце концов, Галина за это отвечает — пусть она и держит ответ. Так и скажу: я не знаю, спрашивайте у нее. Но и закладывать ее я не хочу — не дело закладывать. Уж сколько времени, как Ручкина померла, а в котле этом все мешают. Если б не это разбирательство, дядя уже давно и думать про нее забыл. Вот мы бы не забыли, мы бы помнили и без искусственного подогрева. А Галину нельзя закладывать… Не надо… Надо сохранить хладнокровие. Как на дистанции. Все. Пускай сама за себя отвечает… Заложу не заложу, а закладывать не хочу… не буду. Пускай сама… Я, в конце концов, все честно сделал, а дальше как получится. Не должен же я из-за них страдать…»
Вадим Сергеевич взглянул направо и вдруг увидел кладбище, ворота, площадь за ними, церковь. Он повернул, слез с велосипеда и уже пешком прошел внутрь.
Велосипед подогнал к забору, вытащил из сумки под седлом замок и цепочку, перекинул ее через решетку ограды и раму, запер на ключ, вышел на середину маленькой площади перед церковью и стал ходить взад и вперед вдоль первого ряда могил. Где-то в глубине кладбища были могилы его родителей и других близких, но он туда не пошел. Он метался по площади вдоль могил, постепенно увеличивая скорость, приведя ее в соответствие с ритмом своим сумбурных мыслей. Пока он, словно тигр, носился вдоль решеток, окончательно созрело решение, что закладывать он никого не станет…
Хотя почему закладывать?! Как он может заложить?! В чем виноваты остальные врачи?.. И нужны ли были бури, кладбище, тигриные проходы, чтоб прийти к такой очевидности? Но таков был Вадим Сергеевич.
Или просто ему понравилось это странное слово «закладывать», и он варьировал его в своей оборонявшейся неизвестно от чего и от кого голове, не отдавая себе отчета о смысле бушующего внутри монолога.
Вадим Сергеевич, немного споткнувшись на «закладывании», наконец стронулся с этой проблемы и пошел дальше: стал прикидывать и раздумывать, как ему отвечать на вопрос — почему гинеколог не пришел сразу, — и решил, что не будет отвечать на этот вопрос, не хочет, пусть отвечают Галина, Зоя, гинекологи, главный, а он тут ни при чём, он маленький человек, ему как скажут, он может только заложить или не заложить.
Уж если встал вопрос так странно, то никогда не стронется с места мысль, а так и будет решать неразрешимую для него проблему, которая давно, еще в незапамятные времена была разрешена.
Это как раз ситуация, когда не надо думать — надо знать. А если знаешь — делай.
Вадим Сергеевич продолжал думать и решать.
А потом, отрешившись от этих возвышенных проблем, он внезапно понял, что неохота ему сегодня обед делать. Обойдутся они и так. «Обойдемся и так», — решил он. Оля и сама может сделать обед — решил он. И зайти сама в магазин может — решил он. Ничего не случится — зайдет, разберется, купит, сварит. Пусть сама решает хозяйственные проблемы. Вполне женское дело — решил он. И работа у нее спокойная, и взаимоотношения с судом у нее совершенно иные, и сил полно — молодая.
Так он разрешил свою домашнюю проблему.
Вадим Сергеевич пересек площадь и направился к могилам родителей, но лишь чуть прошел в глубину, как вновь остановился, а затем резко двинулся назад, к церкви, вытащил из сумки на плече фотоаппарат, раскрыл его и стал снимать храм с разных сторон.
Лицо его постепенно успокаивалось, разглаживалось, очевидно, от радостей, которые всегда получает человек от своего хобби. Но пока хобби дает еще радость, надо полагать, что человеческие чувства полностью не исчезли. Еще есть, надежда.
Но видно будет.
Вадим Сергеевич стал наводить аппарат на ближайшие могилы, фотографируя сначала лишь причудливые, вычурные памятники и такие же вычурные надписи на них, которые не столько памятники, не столько говорят о горе, не столько плач по ушедшим родным, сколько памятники и признаки прихотей и страстей оставшихся пока в живых, сколько выставка человеческого тщеславия. Впрочем, такое впечатление создается, когда глядишь холодным глазом. Кто его знает, как воспринимается это, если смотреть сквозь слезу.
И закончил он пленку, снимая скромные кресты, плиты, камни.
А может, дома анализировал их, сравнивая? Поди-ка ты залезь в потемки чужой души.
Нет, нет! Нет у него ни сил, ни охоты заниматься сейчас покупками, обедами…
Нет. Хобби не помогло.
Здравствуй, папа!
Как ты там командируешься? Мы живем хорошо. Пора тебе приехать. Ты и так скоро приедешь, а мама меня ругает и говорит, что грамотные люди при расставании с близкими людьми должны уметь писать письма. Я и пишу, хотя сказать ничего нового не могу. Мы с тобой и так по телефону разговариваем. Мама велит, я и пишу.
У нас никаких новостей. Все по-прежнему. Я учусь, а мама работает и варит обеды. Я хожу в кружок, а мама все по телефону говорит про какие-то разборы, расспросы, про следователя, про больных, и все у нас спокойно. Она, наверное, тоже напишет тебе, раз грамотные люди должны писать письма. Жду тебя. Целую.
Твой сын Андрей.
Привет, Геныч!
Такое впечатление у меня, что весь мир сейчас в командировке. Работать дома надо, а не ездить, оставляя хозяйство, дом, жен, скот на провидение. Ты веселишься в тмутараканьей глуши где-то, а корова твоя пока не доена. Редко пишу письма, потому так нелепы получаются шутки. Надо сказать, что на даче у тебя я несколько дней прекрасно работал. Звал с собой и Галю, но у нее дом, скот и судебное разбирательство превыше всего. Наверное, она права. А я вот живу как сосна в пустыне — никому не нужен, никакой пользы от меня, только песок натыкается в полете на странное одинокое препятствие. Вот и сейчас пишу просто так, потому что Галя сидит рядом и тоже пишет. Пагубное женское влияние, которое всегда сильно, сколько бы мы ни сопротивлялись, а пропадает оно — пропадает и все остальное.
Роман наш продолжается, все вроде бы хорошо и прекрасно, и женщина она тонкая и нежная, все понимает, и говорим мы с ней на одном уровне, ну хоть возьми и женись. (Будто это от меня зависит.) Но, как говорится, «судьба завистливая, злая, ах, отчего…» Надо же так судьбе распорядиться, чтоб этот один из лучших и прекраснейших романов моей жизни совпал с какими-то идиотскими неприятностями у нее на работе. Конечно, ужасно, что умерла после операции девочка, но ужасна и судьба, перекрестившая наши пути в те же дни. Я полон сочувствия, я полон к ней нежности и уважения, но я уже весь заполнен до краев разговорами о следствии, об экспертизе, не могу я уже слышать пересказы расспросов и допросов, повторять дикие термины департаментов медицины и юстиции, проводить какие-то переговоры, заполнять вакуум наших встреч судебно-следственным эфиром. Суд, семья, работа — сколько их, отнимающих ее от меня. А я единственно что готов терпеть, с кем готов делиться, так только с сыном. Силы мои кончаются, их не хватает еще и на прокурора и следователя, на плач по всем умершим, пусть даже одной, но мне чужой и незнакомой. Да, у нее все больше душевной энергии уходит не на меня. А может, мне это кажется. Может, вообще все, все от начала до конца мною придумано.
Я решил, как бы это ни кончилось (ведь не посадят же ее в тюрьму буквально) — кровь из носу, уговорю ее на несколько дней уехать. Пусть придумывает, что хочет. Она сообразительная, придумает.
Вчера мы обедали с Сергеем. Помнишь его, нашего хирурга? Он теперь большой человек, большой хозяин, вальяжно и уверенно шагающий по земле. Впечатление, что он много может. Он говорит, что все будет в порядке, но само или он подсуетится, напрямки не видно. Мы сидели, разговаривали, обычное застолье. Я не пью из-за машины, Галя не пьет, потому что не пьет, а он пьет, по-моему, не по потребности, а лишь доказывая свое всемогущество и суперменство. Все, говорит, всегда обходится, если не вмешаются темные или великие силы.
И даже годы прошлые не помогают — не о чем нам разговаривать, кроме как о следствии. Он при этом снисходительно улыбается и всем своим видом показывает, что и он положил на Галю глаз. Может, она его больше понимает — он для нее мэтр, корифей, и ему понятны больше ее терзания, а мне понятны лишь ее страх и его возможности. В тюрьму не верю… и даже не думаю.
Все. Она заклеивает конверт. Быстрей бы завершилось, и что-то будет. Приезжай, и мы выпьем с тобой вдвоем. И у меня дома, а не в ресторане. Привет.
Тит.
Здравствуй, сынок!
Спасибо за письмо. Мама права. Каждый взрослый грамотный человек должен уметь писать письма. Ты написал хорошо. Я уже возвращаюсь на этих днях и, наверное, окажусь дома раньше письма. Тогда все и расскажу. Помогай маме. Целую.
Папа.
— Мам, а папа, по-моему, не умеет писать письма. Если ты говоришь, что этому надо учиться, то надо показывать, как писать. Два слова написал.
— Ты учти, что папа написал на ходу, в гостинице, в номере, вокруг, может, чужие люди. Ты же пишешь дома в спокойной обстановке, когда никто тебе не мешает.
— Ты мне говорила, что в письме надо сообщать информацию, а он никакой не пишет.
— Как же, сообщает, что скоро будет. А потом, нам сейчас телефоны мешают — всю информацию мы сообщаем голосом. Раньше, например, у классиков, в собраниях сочинений, несколько томов переписки, а мы больше разговариваем. Телефон.
— И кино и телевизор — значит, меньше и читаем?
— Поэтому я тебя и учу писать, чтоб не отстал от достижений цивилизации, от тех, кто придумал телефон, кино, телевизор. Понял?
— Понял, понял, только скажи, зачем вы меня письмами мучаете?
— Не понял, значит. Рано, наверное. Пойдем, сынок, я тебя еще помучаю. Я буду мыть посуду, а ты вытирать.
Они не успели начать мыть посуду, Галю отвлек телефонный звонок.
— Слушаю.
— Галя? Простите мою фамильярность. Вы меня не узнаете?
— Простите. Не пойму что-то.
— Но-о. Обидно. Я так и думал…
— Простите. Кто это? Говорите. Я…
— Я и говорю, но предпочел бы, чтоб вы вспомнили меня.
— Вы знаете, мне…
— Не так решительно. Мы ж с вами недавно провели прекрасно время за столом.
— За столом? За каким?
— Не за операционным. Вместе мы с вами еще никогда не оперировали, но если пригласите, приеду пооперирую с вами.
— О! Сергей Мартынович! Простите…
— Ну, вот видите, узнали.
— Извините, пожалуйста, но мы с вами до этого никогда…
— Да ладно, ладно. У меня есть информация для вас. Я кое-что выяснял. По лечению к вам претензий нет. Главное, доказать, что не было халатности в вопросе с гинекологом, с консультацией. В правовом отношении, как мне объяснили, это самое слабое ваше место.
— И они мне так все время дают понять. Но что я тут могу сделать?
— Вы! Ничего. Вы свое уже сделали.
— И что же будет дальше? Как мне жить?
— Ха-ха! Как жить, с кем жить — основные вопросы человечества.
— …
— Алло?
— Да. Я слушаю.
— Короче. Я кое-что еще выясню, кое с кем поговорю и все вам скажу при встрече. Идет?
— Спасибо, Сергей Мартынович.
— Пока. До встречи.
Галя положила трубку и повернулась к сыну, который за это время успел погрузиться в книгу.
— Андрюша, я тебя прошу, начни мыть посуду сам, а мне необходимо сейчас позвонить. Хорошо?
— Ладно, мам. Сейчас.
— Андрюшенька, не сейчас, а иди. Уже поздно. Спать скоро, а у меня обязательный срочный разговор. Иди, малыш, иди.
Андрей с явным сожалением отложил книгу и медленно пошел из комнаты. То ли посуду мыть не хотел, то ли жалко расставаться с книгой…
Галина Васильевна стала набирать номер.
— Алло. Тит?
— Я.
— Добрый вечер. Знаешь, сейчас звонил твой Сергей.
— Тебе?! Что случилось?
— По поводу моих дел. Нового ничего не сказал, Я все, что он сообщил, и сама знаю. Сказал, что еще куда-то будет звонить и при встрече сообщит.
— А-а-а. Ну, ну.
— Тит, не надо. Я серьезно спрашиваю, как быть?
— Позвонит — подумаем. Сходи выясни.
— Тит!
— Что Тит?! Что я могу тебе сказать, что посоветовать? Вопрос важный, жизненный, все наши силы и время уходят на него. Он по времени занимает больше места, чем даже сын твой. Что же я могу сказать?!
— Тит!
— Опять «Тит». Ну что? Ведь действительно, посмотрим. Раньше времени не поднимай волны. Не горячись и не гордись. Пока не велика заслуга.
— Тит.
— Интересно, сколько интонаций можно менять на одном этом слоге? Смысловых интонаций?
— Ты что делаешь, Тит?
— Сижу. Работаю.
— Ну, до завтра, Тит. Целую.
— Что? Не слышно.
— Це-лу-ю. Я говорю тихо. Андрюшка в кухне.
— И этому удивляюсь. Смелости удивляюсь. Ну, счастливо. До завтра.
Галя постояла около телефона, почему-то продолжая смотреть на аппарат… Постояла, постояла… и пошла мыть посуду.
Дорогой дядя Петя!
Привет тебе от меня и от Кати. Спасибо за хлопоты. Нас время от времени все спрашивают, успокоиться не дают. Я уже, дядя, писал, что не надо больше. Терзают нас. Я хоть на работе забываюсь, а Катя совсем плоха. Хоть бы кончили они все быстрей. Скоро приеду к вам. До встречи.
Павел.
«Терзают. А что я теперь могу сделать? Я и остановить ничего не могу. Да и не хочу! Остановил бы. Я хотел дом укрепить, семью, а они все пишут, пишут. Я и ходил, хотел сказать, бог с ними. А получилось наоборот. Масла в огонь подлил. Ни меня нельзя остановить, ни эту машину правосудия. Пошел к Сергею посоветоваться, а он смеется. Что я ему теперь. Шуточки! Человек, говорит, работавший и переставший работать — опасен. А что он хотел сказать. Ему шутки. Кончилось бы все к Пашкиному приезду. Как бы кончилось, так бы и кончилось. Хоть какой конец. А ведь если суд, так их еще и на суд будут вызывать, может? А Пашка мне одна опора осталась на земле. Надо Катьке, может, написать, успокоить. Да как ее, корову, успокоишь. Она, что ли, думает. Ревет, и все тут. Пойду чайку поставлю. Пашка приедет, мы с ним выпьем, поговорим, найдем язык. А Катька… Пойду чайку попью все ж…»
— Мать, сделай чайку. Чайку хочется.
— Алло! Оля, ты?..
…………………………………………………………………………..
— Я сегодня не успею в магазин. Купи сама. Ладно?..
…………………………………………………………………………..
— У меня дела большие, сложные… Все эти…
…………………………………………………………………………..
— Не успею. Пока, Оленька.
В кабинете у Степана Андреевича сидели его заместитель по лечебной части, секретарь партбюро и председатель месткома. Они уже решили сегодня много проблем, но напоследок оставили самую неприятную: какие профилактические меры принять по поводу все еще тянущегося следствия. Мер, соответственно, никаких принять не могли. Да и что они могут?! Их уровень власти не в состоянии тягаться с законом. Руководство больницы! Как идет, так и идет, но нехорошо получится, если дело передадут в суд, будет уже не следственное — судебное разбирательство, а в больнице до сей поры не проведено никаких организационных мероприятий. Врача предадут суду, а ему ни выговора не вынесли, ни в должности не понизили — как будто ничего не произошло. Это как-то неудобно, неприлично. Можно было бы, например, отстранить от операций, отстранить от ответственных дежурств, отстранить временно от заведования отделением, выговоры дать. Но сегодня еще неизвестно, кого признают виноватым. Их же трое: Зоя Александровна, Галина Васильевна, Вадим Сергеевич. Всех от чего-то отстранять нельзя — нелепо, да и кому работать. Если отстранить от заведования, понизить в должности Зою Александровну, то, во-первых, назначить временно на заведование можно либо Галину Васильевну, либо Вадима Сергеевича — остальные слишком молоды. Нельзя. Понизить в должности Галину Васильевну или Вадима Сергеевича нельзя — они ординаторы отделения, ниже ничего нет. Перевести в фельдшеры — лишить диплома, что ли? Можно только по суду. У лечебных врачей в больницах только две должности и есть: заведующий да ординатор. Остальные административные.
Конечно, проще всего дать им выговоры. Это и самое безобидное, и на работе не отразится. Но всем троим как-то смешно, да и за что?! Впрочем, за что — всегда найти можно.
Надо разделить виновность каждого. Если речь пойдет об отсутствии контроля за измерением температуры — виноваты заведующий и лечащий врач. Если на первое место будет вылезать отсутствие консультации гинеколога — виноват прежде всего лечащий врач. Если усомниться в правильности операции и лечения — отвечает оперирующий хирург, лечащий врач, ну и, конечно, заведующий, как не обеспечивший контроля. Но на операцию не надо ссылаться в приказе: про нее и слова дурного никто не говорил — зачем же самим на себя накликивать. Неправильная операция — это скандал, катастрофа. Катастрофа для всей больницы.
Надо бы дать выговор лечащему врачу — самое очевидное и самое простое. И совсем не важно, что сейчас она и сама почти полностью перестала оперировать, очень изменилась за последнее время. Выговор дело формальное и необходимое, как консультация гинеколога для Ручкиной. Надо, надо дать выговор Галине Васильевне, а Зое Александровне объявить замечание, а Вадима Сергеевича лишь упомянуть в приказе. Хорошо бы его, конечно, лягнуть за что-то…
Оставим их, администрацию и общественные организации больницы, в момент тяжелого раздумья. Им сейчас тяжело. Ничего сейчас разумного они решить и не могут. Тяжелое их положение. Скорее всего они решат обождать еще немного. Может быть, что-нибудь прояснится, тогда они примут решение.
Вадим Сергеевич медленно шел домой. Он опять сегодня не ходил в магазин, опять не готовил обед. Он вдруг потерял радость от этой кулинарной суеты. Как иной бражник, всю жизнь пивший и гулявший с товарищами, вдруг однажды, севши за стол, почувствовал, что радости от водки никакой, и от пустых речей да куража вокруг и после стола — никакой, а уж про утреннюю смуту, жажду и боль головную нечего и говорить.
У Вадима Сергеевича была радость, как говорится, «хватал кайф» от хождения в магазины, от поисков мяса, разных трав, специй, от хождения на рынок, от возни на кухне, от вымачивания, шпигования, присыпания, втирания и поливания, от изменяющегося вида мяса на сковородке, от шипения, скворчания масла, сала на огне, аромата, идущего из духовки, от радости поджидания жены, когда все готово, дымится, пахнет и особенно, по-кухонному шумит. Все вдруг ушло. Осталась только постоянная настороженность, вечная готовность к старту: бог весть куда, успеть, показать и доказать. Осталось и ощущение, что он все же лучше, сильнее, быстрее многих, что он еще полностью не оценен, что ему еще много не додано. Он вспоминал своих коллег, начальников — он не мог себя с ними сравнивать. Они были тряпки, манные каши, вялы и скучны. Меньше у них было сил в руках, меньше остроты в голове, не было достаточной критичности к окружающему миру. Они позволяли себе наступать на ноги, на пальцы. Он позволяет себе наступать только на пятки. Да, пусть догоняют.
Он сейчас даже об Оле не думал… Он думал шире, сильнее, глобальнее — он думал про себя.
Свернув с улицы, он углубился в лабиринт дорожек внутри квартала. Дорожка была узенькая, но, поскольку уже поздно, ему никто не мешал, никому не приходилось уступать дороги, никаких детей не носило под ногами. Он медленно шел по дорожке, склонив голову, двигаясь вперед немножко выставив макушку, словно таран; так все видно, что оказывается в темноте под ногами, и при этом он не терял из виду перспективу.
Навстречу ему на тропу вышел какой-то здоровый мужчина — высокий и большой. Он появился из-за угла, держась сначала как-то боком, а затем развернулся фронтом, широко развел руками, как бы задавшись целью никого не пропустить, и, загораживая всю невеликую ширину дорожки, медленно продвигался вперед.
«Пьяный», — подумал с отвращением Вадим Сергеевич.
Пьяный, не сворачивая и не опуская рук, продолжал надвигаться, похожий на какого-то джинна из сказочного кинофильма тридцатых — сороковых годов.
У Вадима Сергеевича не появилось страха, но отвращение сменилось злостью, и он стал прикидывать шансы при столкновении, которое было уже, безусловно, неотвратимо: мужчина, конечно, великоват, ничего не скажешь, но пьян — это уравнивало шансы. Вадим Сергеевич не собирался уступать дорогу всякой пьяной мрази, сколько бы она, эта мразь, ни угрожала ему своими растопыренными руками. Вадим Сергеевич и не собирался отходить назад. Вадим Сергеевич был в полной уверенности. Вадим Сергеевич рассчитал свои физические возможности и верил в победу.
Пьяный продолжал наступать в прежней стойке, а Вадим Сергеевич примеривался, накачивая в себя боевой дух, растравляя пренебрежительное отношение к хулиганью и пьяницам. Пьяный шел, немного неестественно ставя ноги, будто какое-то невидимое препятствие мешало продвинуть ногу чуть дальше. Известно, какое препятствие мешает пьяному двигать ногами!
Что ж — это увеличивало шансы Вадима Сергеевича.
«Так ты не хочешь убирать руки, — возгорался дух Вадима Сергеевича, — тебе нужно обязательно меня сграбастать, падло! Может, тебе еще и на выпивку надо у меня приобрести? Держи, держи руки, черт здоровый, держи! Додержишься! — Вадим Сергеевич пошел чуть медленнее, приноравливаясь к бою. — Значит, схватить норовишь! Давай, давай! Ну! Ближе, ближе подходи. Не опускаешь, значит…»
Дух Вадима Сергеевича уже пылал, начисто ослепив его, застив глаза безотчетным гневом, заполонившим все нутро до самых зубов. Вадим Сергеевич кинулся на пьяного хулигана с мощью и прямолинейностью танка, чуть вытянув и одновременно согнув руки — одну для удара, другую для защиты, чуть пригнув, по-прежнему, как таран, голову, но теперь уже не только похоже, теперь уже действительно как таран.
— Получай, гад!
Пьяный отшатнулся, что-то крикнул, но было поздно. Раздался звон, «пьяный» опустил руки, Вадим Сергеевич упал, засыпанный стеклом и обливаясь кровью.
Очнулся, вернее, осознал все — сознания он не терял — Вадим Сергеевич уже в больнице, когда ему зашивали многочисленные, но нестрашные, неопасные раны на руках и на голове.
На этот раз начало вождения, впрочем, уже не первое, она получала на учебной площадке в городе. В этот раз Галя сама просила ее учить. Зачем — неизвестно. Просто хотелось, может быть, самого процесса обучения, когда Тит супермен, учитель; а может, действительно хотелось научиться водить, может, прельстила радость ощущения, что кто-то ей полностью подчиняется. Машина ведь в движении как живая, — вещество почти одушевленное. А может, решила, что где-то пригодится ей это умение.
— Зажигание. Сцепление. Первая. Газ. Медленно, медленней… Снова давай. Да не так! Ах ты!..
— Спокойнее. Тит, спокойнее. Ты же видишь, я делаю, как ты говоришь. Делаю. Ну, не равномерно еще.
— Вижу. Вижу. Но то у тебя глохнет неожиданно, то ты газуешь как сумасшедшая. Давай снова… Зажигание. Сцепление. Первая. Газ. Сцепление! Хорошо. Вторая. Хорошо. Третья! Поворачивай. По этой полосе правым колесом. Хорошо. Поворачивай. При повороте вторая передача должна быть. Вторая! Вторая скорость!! Я же говорю! Так. Снова третья. Левым колесом по полосе. Вторая. Третья. Крути! Остановись. Сцепление. Сцепление! Я же говорю. На нейтралку ставь. Теперь задним ходом давай. Так. Хорошо.
— Тит, я немного отдохну? Ладно? Больно уж ты кричишь. Я от крика устаю. Ты бы так, как первый раз учил. А, Тит?
— Ну, хорошо, Галочка, хорошо. Виноват. Молод. Исправлюсь.
— А ты не хвались, что молод.
— Опять виноват.
Они вылезли из машины, чтоб поменяться местами. Галя обошла машину спереди, Тит проделал то же сзади.
— Тит, у тебя грязь на штанах. — Отряхнись.
— Я ж не игуанодон с километровой шеей — мне же не видно. Отряхни, если грязь.
Галя отряхнула и села на правое сиденье.
Галина Васильевна с усилием потянула тяжелую дверь, обитую каким-то подобием мешковины. Каждая створка двери была разделена пополам прибитой гвоздями с узорными шляпками лентой из какого-то заменителя кожи, а может, просто клеенкой. Каждая половина створки перекрещена такой же лентой с такими же гвоздями, и такая же лента шла по краю. Местами покрытие двери разорвалось, и торчало грязное подобие ваты.
«И им пора давно ремонт делать — не только в нашей больнице…» — мелькнуло в голове у Галины в момент, когда она переступила границу, так сказать, свободного мира и вошла на территорию районной прокуратуры, куда ее вызвали к самому районному прокурору, по-видимому, для завершающего разговора.