— Что будет?!

Ты ведь помнишь, Танюшка, в детстве и юности кровь моя текла медленно, я была спокойной и рассудительной. И все перипетии с больными тоже раньше проходили для меня спокойно. А как за тридцать перевалило, я стала горячее и бурливее. То ли уходит жизнь постепенно и жалко ее? Быстрая жизнь приведет к быстрому финалу — может быть? Но мне надо сына еще в люди вывести. Или наоборот, — может, мы просто поздно жить начинаем. За кого бояться? За акселерантов, которые начали рано и неизвестно как рано кончат, или за нас, которые припозднились, но в зрелые годы кровь наша почему-то потекла быстрее, и мы порой стали бурно нагонять упущенное.

Вот сейчас сижу дома одна, письмо тебе пишу. Время занимаю — должна ему позвонить. Ждет он. А если я не позвоню — он все равно позвонит сам. Он думает, что я сейчас одна, потому что Андрюша в школе, Володя на работе. Он не знает, что они уехали… Может, и не узнает…

Ну вот, и время протянула, и тебе все написала, все рассказала, но тяжкий груз своего смятения я не передала тебе, да и не надо — понесу сама. Каждый свое сам тащить должен. Да?

Напишу еще.

Пиши и ты. Целую.

Галя.


— Галя, нас с тобой главный вызывает.

— А что такое, не знаешь?

Зоя Александровна пожала плечами.

— Я на обходе была. Просил передать.

Галина Васильевна несколько раз покачала головой, вроде бы даже потрясла ею.

— Для хорошего не вызовет. Просто передаст.

Зоя Александровна вновь неопределенно двинула плечами.

— Кто его знает. Пошли.

Галина Васильевна полуобернулась к заведующей с видом человека, нашедшего выход из тупика.

— Может, попьем сначала чайку?

Зоя Александровна чуть скривила губы, как бы призывая к спокойствию полуусмешкой, полугримаской.

— Поставим воду. Пока мы сходим — закипит. — Она налила чайник и включила его.

Галина Васильевна устало, безнадежно махнула рукой:

— Мы уйдем, а он выкипит. Уж какой раз у нас чайник горит.

Зоя Александровна указала большим пальцем на дверь.

— Ребята уже идут. Сейчас здесь будет полна ординаторская. Пошли.

На пути к главному врачу, в коридоре, на лестнице, они, как всегда, вели свои обычные беседы: тут была и проблема успеть в магазин до того, как хлынет основная масса работающих женщин, и проблема сапог на зимний период, а туфель на летний, и проблема поисков чего-то крайне необходимого, и совсем не необходимого, но крайне желаемого.

Зоя Александровна взглянула в окно лестничной площадки и заговорила, как на семинаре политучебы:

— Вещи, существование без которых невозможно, — все-таки есть и более или менее доступны. Если все, что нам только хочется, но не позарез нужно, да еще и само в руки летит, да еще и не очень дорого, то никакой радости не будет, когда появится. И степень желания невелика тогда. Трудности украшают излишества.

— А по-моему, напротив — только животное живет лишь необходимым для существования: у них задача — выжить, и все. А человек создается из, удобств и излишеств. Чем больше желаний, тем более мы вырвались за рамки чистого выживания, за рамки физиологического выживания просто млекопитающего, тем более становимся людьми… с потребностями, ибо потребности в излишестве диктуются в основном мозгом, а не мышечными или желудочными требованиями. Диалектика… По-моему…

Галя отметила про себя, что повторяет Тита Семеновича. С одной стороны, ей стало немного не по себе от такого влияния, с другой, обрадовалась — значит, возникло большее взаимопонимание. Она ведь тоже на него как-то влияет: у него появились медицинские сравнения, медицинская образность. Но в этом она, возможно, и ошибалась — медицинская образность и сравнения могли быть не столько результатом ее влияния, сколько следствием перенесенной болезни и операции. Впрочем, кто их… нас разберет…

Зоя Александровна что-то еще говорила то ли о доступности, то ли о каких-то украшениях жизни; Галя этого уже ничего не слышала — она целиком улетела в иные сферы, в иные заботы, и ненужные, и лишние, но в значительной степени делающие человека человеком.

Речи Зои Александровны и Галины тревожные мечтания длились до самого кабинета главного врача.

Степан Андреевич был скрыт от них развернутой перед глазами газетой, которая медленно опускалась, постепенно открывая для обзора посетителя сначала только седую, лысеющую макушку, потом очки с большими стеклами и маленькими любопытными глазками, крупный нос, рот, прикрытый седыми усами, и наконец газета упала, явив посетителям верхнюю половину хозяина больницы — нижняя была скрыта массивным светлым столом. По-видимому, он что-то очень хотел дочитать до конца — фразу, абзац, статью. Дочитал и лишь после открыл рот для приветствия.

Степан Андреевич был намного старше и поэтому дозволял себе обращаться с ними не совсем так, как это в обычае в официальные моменты между администраторами — начальниками и подчиненными в больницах:

— А! Девочки. Ничего хорошего вам не скажу. Есть заявление в прокуратуру на вас двоих.

— А что случилось, Степан Андреевич?

— А вы вот сами подумайте, в чем вы виноваты, откуда что могло быть. Вспомните-ка, чье масло кошка съела?

— Ну-у, Степан Андреевич, вы как на плохом следствии. Да и не до шуток.

— Эх, девочки, плохо работаете. Нас не обсуждать надо, а всех сразу повыгонять. Мы все плачемся, что платят мало. А за что нам платить много?! Вообще ничего платить не надо.

— Степан Андреевич, это общие слова и пожелания. Слышали. Что случилось-то?

— Из прокуратуры звонили. Заявление от дяди Ручкиной. Пишет, что девочка жила здесь в городе одна, под его опекой, и он считает себя ответственным и виноватым в таком несчастье; что он не понимает, как можно в конце XX века умереть от аппендицита и воспаления придатков; он не может себе с достоверностью объяснить происшедшее, он никого не винит, но всей своей прошлой работой знает, что все должно быть проверено. Он просит уточнить, можно ли что-нибудь было еще сделать, можно ли было спасти его племянницу, и если можно, если что-то не сделано, он просит виновных наказать, чтобы те не могли больше убивать больных, которых к ним еще будут возить. Он обращается в прокуратуру, потому что медицинским и общественным инстанциям он не верит. Понятно вам, девочки? Мне читали по телефону, а я конспектировал его заявление. Вот так.

— Я тоже предпочитаю, Степан Андреевич, прокуратуру.

— Не оригинальничай, Галина Васильевна. Поспеть бы мне с вами на пенсию уйти. С вами, я вижу, скорее в тюрьму попадешь, чем уйдешь на заслуженный покой. Прокуратуру она предпочитает!

— Конечно, Степан Андреевич. Наши медицинские инстанции как начнут копать и ерунду всякую выискивать в историях болезней… А следователь будет смотреть на основе закона, права, криминалистики. Горздрава, минздрав — это все построено на эмоциях, на полутайных, полуизвестных инструкциях, и заклинаниях, будто выговорами да увольнениями спасают нас от прокуратуры. Не надо нас спасать. Они и жизнь сделают невозможной, и по всему городу ославят. Есть прокуратура, есть право.

— Ты что это, Галинка, расшумелась, — удивилась заведующая. — Нам надо готовиться к этому, а не шуметь. Проверить документацию надо. Все ли есть, так ли записано. Прокуратуры захотела. Нет уж, лучше подальше от них.

— Да, да, Галина Васильевна, прокуратура вас по головке не погладит. Право правом, а человек умер. Умер молодой человек.

— Вот именно, Степан Андреевич. Если виновата — разберутся, и разберутся на основании права, а не кликушеских всхлипов о ценности человеческой жизни. Право и существует для защиты слабого от сильного. Иначе любой тяжелоатлет, любая организация — минздрав, горздрав — могут меня и убить и спасти на основании своей собственной силы. Я маленькая и слабенькая. А право меня защитит. Или, если виновата, — накажет, но через суд. Извините.

— Как у тебя все просто. Мало жила еще, дура!

— Я ж говорю — извините. В прокуратуре по закону — есть вина или нет. Ответьте на пункты — и привет. Ну, если, конечно, какой-нибудь сильный доброжелатель не позвонит и не скажет: «А ну-ка, дай им там по мозгам, научи их жить по-людски». Тогда да. Но это где хочешь может быть.

— Поживешь с мое… И не особо-то увлекайся лекциями. Зоя Александровна, вы обе, возьмите сейчас историю болезни, проверьте, все ли есть, все ли подклеено, просмотрите, приведите в порядок и дайте мне, а я отправлю в прокуратуру. Да! И обязательно нужен протокол разбора этого случая.

* * *

Все смешалось. Заявление увенчало пирамиду забот, недоумений, надежд и страхов в Галиной душе.

Возвращение Марины, возвращение ее болезни, вначале хоть и не ошеломило, но все ж сбило привычный, ровный ритм бега по жизни. Вначале… Пока… Пока беспокойство было в пределах обычной врачебной сутолоки неопределенностей.

И одновременно возникновение неизведанного дотоле, запретной ипостаси существования, неясность чувств, новые ощущения, вызывающие и дрожь, и сладость, и страх перед переменами, которых, может, и не будет, но безмятежности нет уже.

Не беспокойство и волнение за девочку поначалу останавливали, придерживали Галину — решительность. Но по мере разрастания болезни увеличивался страх за Марину и уменьшался перед последствиями растущего запретного чувства.

А потом все сокрушила хоть и не внезапная, но все равно неожиданная смерть Марины — несчастье, заполнившее сразу всю ее сущность. Эта смерть выходила из ряда обычных смертей на работе, будничных, закономерных смертей в больнице. Может, потому, что девочка молоденькая, может, обстоятельства ее чуть распустившейся любви, послужившей косвенной причиной трагедии, может, течение болезни и дурной удавшийся обман Марины — еще одна косвенная причина свершившегося несчастья, может, слишком близкий контакт с матерью девочки — женщиной, убитой горем и потерявшей лицо; к тому ж еще и нестандартное для нее событие в однообразной жизни, которое неизвестно как отразится на каждодневном поведении, — много, наверное, было причин, чтобы Галина Васильевна смерть эту переживала совсем особенно, отлично от всегдашней маеты доктора, записывающего посмертный эпикриз в конце истории болезни. Галина Васильевна после смерти Марины не была доктором — и въявь и нутром своим она страдала вместе с ее родителями.

Неясность собственных желаний, болезнь и смерть девочки, отъезд Андрюши с отцом создавали в ее голове страшный ералаш, который она не в силах была упорядочить, хоть немного разложить по полочкам все проблемы и заботы, устроившие в ее душе черно-красную круговерть.

И наконец, это Заявление, эта весть из прокуратуры, которая, вызвав сначала уж полную сумятицу, вдруг стала все расставлять на свои, неизвестно правильные ли, но какие-то определенные места.

Свои не свои, правильные иль неправильные, но какие-то определенные места стали выявляться.

Чувство горя стало заменяться дешевой досадой и порой даже переходить в пустую обиду. А уж этого вроде бы и вовсе быть не должно во врачебном мире — ведь так часто обижаются за то, что медицина не всесильна, а смертность стопроцентна на земле. «И почему дядя?! Почему не родители?! Ведь если б девочка не сбежала первый раз, не скрывала температуры — ничего бы не случилось. При чем же тут я?! Ведь и дядя этот, и родители видели, как мы делали все, что могли, и доставали, и вызывали, и переживали…» Уже самооправдание, поиск объективных причин постепенно уменьшали копание в своих ошибках, самобичевание.

Заявление входило в жизнь.

Да и что можно сейчас сделать?! Что может сейчас прокуратура?! Сейчас явился бы кто-то, который сумел бы сказать, как сказано Лазарю: «Встань и иди». Нет. А больше никто не поможет.

Может быть, суд присудит компенсацию?

Да что же компенсирует миру смерть человека, матери — смерть ее ребенка?!

«Значит, Заявление только месть!» — поселившееся чувство занимало место в Галиной душе.

Если найдут, что они виноваты, — их осудят, лишат дипломов, посадят в тюрьму, дадут условный срок, — но уже никому легче не будет. Прибавится в мире еще чуть больше тяжести и горя к тому, что уже свалилось на человечество ныне одной неоправданной смертью… Да чего уж думать о человечестве! Так в жизни почему-то бывает — как только начинаешь думать про всех, любить всех, так тотчас уменьшается твоя любовь к одному. Не хватает сил, что ли? Или это закономерно взаимоисключающая ситуация? Человечество! Или, думают, порядок в отделении наведут — и жизнь улучшится, больные начнут всегда, всегда выздоравливать. Но ведь не порядок улучшает жизнь — улучшение жизни приводит к порядку. Галина Васильевна это хорошо знала по жизни своего отделения.

До Заявления Галина Васильевна переживала в унисон с родителями, искала свою вину, вину своих товарищей, думала о том, что они недоделали. Сейчас, готовясь к разбору и следствию, она изучала историю болезни в поисках доводов за себя, за своих товарищей. Если раньше она думала, что — болезнь и смерть этой девочки был некий метафизический знак, сигнал заниматься больше больными и больницей, а не личными неправедными делами, не поисками чувственных услад, то теперь в мозгу у нее повернулось, прежняя боязнь знака, сигнала, прежнее мистическое осмысление происходящего подверглось значительной ревизии, стало более реалистическим, уменьшился страх перед грядущим возмездием — оно вот.

Перемешаны мысли, чаяния, слова. Все сейчас неизвестно: как есть, и уж тем более — как будет.

То решала она — знак напоминает ей, говорит, что нельзя бросаться ни одним мгновением радости или счастья, подаренным судьбой, ведь в любой день все может оборваться хоть смертью, хоть тюрьмой. Но эта банальщина не могла долго властвовать над нею. Уж больно расхожая истина; но все века она была оправданием любой многоголовой пошлости.

То она решала, что полученный сигнал заставляет ее задуматься об истинной любви. Задумалась:

«Люди боятся любви, потому что на нее подчас сил не хватает. Сначала с ней долго борются в своей душе, лишь только там она забрезжила, а потом, когда наконец они сломлены и думают, что готовы к любви, борьба уже все внутри опустошила. Я просто наказана за это борение с судьбой. Нельзя манкировать радостью. Радость в душе матери не уменьшит любви к сыну».

Мысль не новая — обыденна и удобна.

Но ведь не все, что обыденно и удобно, — плохо и пошло. Ведь потому, может, и обыденно, что выдержало испытание временем.

Она думала:

«Счастье простой и настоящей любви ведь лучше, чище, праведнее столь частого блуда, который привычен и почти неосуждаем. Люди оттого больше блудят, что боятся настоящего чувства, боятся пожара, а потому и бывают наказаны — тлеют чадя и не горя, а все равно превращаясь в прах, в пепел, в тлен».

Так бывает часто — что бы ни случилось, люди норовят подвести теоретическую базу под самое удобное и необходимое им в этот момент. Ищут и находят идейное обоснование того, что им бы сейчас хотелось больше всего. А потом все сваливают на объективные причины да на мистические обстоятельства.

Поверхностно, на сторонний равнодушный взгляд, Галина Васильевна была честна и нравственна, а глубину чужой души нам не дано постичь, хотя во все века люди задумывались над чужими жизнями и судьбами, обшаривая все ходы и закоулки в посторонних душах; и достигнуть хоть какого-то приближения к более или менее истинному положению можно, лишь перевернув собственное нутро, разворошив всю труху в себе; разгрести грязь, пыль, заваль в своих укрытых чуланах совести, чтобы найти хоть маленькую тропочку к потаенному ближнего или, что легче, к дальнему твоему. Да и то если просеешь себя всего до песчиночки, не становясь в позу объективного олимпийца, и исхитришься стать крайне заинтересованным обывателем.

И все равно чужие судьбы не помогают.

Говорят, что женщины больше, чем мужчины, мыслят по правилу прецедента, — и все-таки, вороша и копая свою и чужие судьбы, Галина Васильевна не смогла вытащить на поверхность свои истинные желания. И, естественно, ничего не решила.

Да и как решить это можно?!

Как покатится.

Но все же ей стало легче. Если ясна цель и задача, если можно найти свои заслуги в лечении девочки, да не найти своих ошибок, да опровергнуть все возможные претензии, то нечего и терзаться попусту.

Время покаяния прошло — настало время обороны.

* * *

— Тит, у меня сегодня разбор этой истории болезни. Общебольничная конференция. Ты слышишь меня?

— Слышу, слышу…

— У меня что-то в трубке шумит. Телефон плохо работает.

— Все телефоны плохо работают. Вы ведь уже разобрали ее?

— Та конференция была недостаточно правомочная — только в хирургии. Это мы сами искали свои собственные ошибки.

— А что же еще? Кто же должен?

— Теперь все врачи больницы, все заведующие. Теперь они будут искать, а мы защищаться. Например, скажут, не налажен контакт с больной, поэтому она и скрыла от нас температуру. И дадут выговор.

— Но если выговор за девочку, значит, действительно виноваты, значит, правильно все, значит, вас и должны судить?

— У тебя логика не та, не наша. Если выговор, — значит, мы уже наказаны и дело можно прекратить.

— Как это прекратить?! Если вы виноваты в смерти человека?

— Тит! Ты говоришь с точки зрения здравого смысла, а у меня опыт. Я знаю. Так было.

— А как будет?

— Вот этого я не знаю. После конференции я иду прямо домой. Звони.

И Галина Васильевна, все разложив по полочкам, пошла отбиваться.

* * *

Зоя Александровна накрывала стол. Сын ее, десятилетний мальчик, сидел в кресле в углу комнаты и читал. В таком же кресле, у окна сидела Галина Васильевна. Солнце падало на нее справа, тень от носа выглядела под левым глазом болезненной чернотой, имитируя (а может, так на самом деле было) нечеловеческую усталость. Казалось, что нет сил, которые могли бы вырвать ее из глубины мягкого сиденья, валиков, спинки.

— Зоя, дай я тебе помогу, скажи что?

— Ничего не надо. Вот Николай мог бы предложить помощь.

Николай с готовностью вскочил и отбросил книгу:

— А что делать?

— Принеси вилки, ножи, ложки. Сам знаешь свои обязанности.

Николай в момент скрылся на кухне, и тотчас оттуда понесся гром собираемых инструментов.

— Всегда бы так. При тебе только.

— Мой в его возрасте ни при ком таким не становился. Все нормально, Зоя, — так и должно быть, наверное.

— Попросишь — сделает, а вот самому инициативу проявить, помощь предложить — упаси бог, никогда!

— Много хочешь. Не отказывается, не говорит: сейчас, сейчас — и хорошо.

— Твои когда приезжают?

— Через три дня.

— Отдыхаешь? Приходишь домой и ничего не надо делать. О-о! Счастье!

— Отдыхаю. Давай тебе помогу, чтоб не забыть. — Галя загадочно улыбнулась.

Не поняла Зоя, что означает подобная улыбка. Но разгадывать не стала. И так ясно — Галя сейчас отдыхала. Зоя просто ответила:

— Ты же видишь — ничего не надо. Что помогать? — обедаем втроем. Николай другое дело — пусть помогает.

— Конечно. Понимаю.

— Николка, давай раскладывай. И тарелки принеси. А я пока посижу с тетей Галей.

Николай молча как челнок стал ходить из комнаты в кухню и обратно, принося и сразу же расставляя на столе обеденные принадлежности. Он появлялся в комнате то с одной тарелкой, то в каждой руке было только по одной вилке, ножу, ложке. Или это протест, или игра, или просто нарывался на материнский окрик, чтобы обратить на себя большее внимание.

Но взрослые не реагировали.

— Сынок, поставь еще четвертый прибор — отец, наверное, скоро придет.

Николай сделал еще несколько ездок: первая за тарелкой, вторая за ложкой, в третий раз принес и нож и вилку, потом еще одну тарелку…

Зоя Александровна хмыкнула и кивнула на сына:

— Играется. Ну, ну. Вот посмотри, Галя. Тряпку сегодня купила. Как думаешь, в эту комнату подойдет для занавесок?

Она вытащила из шкафа какую-то пачку, развернула ее и раскинула ткань по дивану.

— Пожалуй. Здесь хорошо будет. В этой комнате. Где купила?

— Случайно совершенно. Вчера шла с работы и заглянула в магазин. Вон в тот, на углу который. Знаешь?

— Ну.

— Ну увидела, выписала и побежала домой за деньгами.

— И почем? Мне тоже подошло бы.

— Два десять метр. Правда, подойдет?

— Очень даже подойдет. Там еще есть, не знаешь?

— Да кто их знает. В магазинах, как на охоте: увидел зайца — стреляй — убежит. Потому я и выписала сразу, а потом уж за деньгами побежала.

— Хотя у меня сейчас все равно не выйдет — денег нет. И в следующую зарплату не будет: Андрейка джинсы просит купить.

— Больно дороги они.

— Ну, на экстра-моду пусть и не рассчитывает. Поскромнее что-нибудь, не с Дикого Запада.

— Мам, а мам! А ты мне собаку обещала.

— Когда я обещала? Не выдумывай. Я сказала, лишь при условии, что с тобой можно будет спокойно оставлять собаку на целый день, когда ты научишься следить и ухаживать за собой и за домом, когда помогать мне будешь, — только тогда мы с папой подумаем, и то если при этом будешь хорошо учиться.

— Я же помогаю! Теть Галь, ведь правда, ведь помогаю?!

— Не выдумывай. Сегодня не в счет. Ты каждый день доказывай, а не устраивай показательный просмотр для тети Гали.

Но тетя Галя перебила их:

— А еще ножи мне столовые нужны — нигде их нет сейчас. Что за напасть! Только плохие.

Из передней, от дверей еще послышался голос Зоиного мужа, успевшего прямо к обеду:

— Какая разница, какие ножи. Если они нужны — покупай что есть.

— Некрасивые очень, Аркадий Михайлович.

Так без предваряющих приветствий, с ходу начали они свой светский разговор — продолжение их прошлых бесед.

— Для предмета первой необходимости внешний вид роли не играет — функциональная пригодность важна. Нужное! Нужное, а не красивое или удобное. Главное целесообразность и необходимость.

— Хлеб могут резать? Масло могут мазать? Вот это важно, — поддержала его жена.

Муж и жена — одна сатана.

— Да мы и так в рамках необходимого. А всякое развитие начинается с излишеств. А иначе…

— Ох, заелись мы, Галина Васильевна, заелись. Сначала вам хочется поудобнее, покрасивее, а потом, и всякая существующая ситуация вас не устроит — муж окажется никуда не годный, потому что неудобный и некрасивый. А потом заведующий — а уж это моя жена, — я не хочу, я против… — Все засмеялись. — Так что покупайте ножи, какие есть и пока есть.

Отсмеявшись, все некоторое время ели молча, и каждый, наверное, думал про свое.

А может, просто рот был занят.

— А как Владимир Павлович? Что у вас делается?

— Он с Андрейкой уехал в горы. На лыжах кататься.

— На горных?!

— На горных.

— Везет же людям. А ты еще недовольна. Вот тебе и излишества. Завидую. А мы все работаем, работаем.

— Так вы и завидуете излишествам.

— Хочется. Хотя понимаю, что не прав. А потом, спорт, конечно, необходим. Не-об-хо-дим. И мы с Зоинькой каждое воскресенье становимся на лыжи. В теннис она вот играет.

— Если уж так необходимо, то бега вполне достаточно, а все остальное излишество.

— Помиримся с вами, Галочка. Спорить не люблю и не хочу. Вот когда мы собираемся, выпиваем, отдыхаем, едем на охоту, тогда полно пустых разговоров, рассказов…

— Ваша последовательность уморительна. — Галина Васильевна рассмеялась, но лицо ее при этом не соответствовало беспечным звукам.

— Что вы? Конечно, на охоте, когда все путем, очень даже смешно. Жаль, что вы там не бываете. Женщин не берем…

— Я не над охотой смеюсь. Смешно вы боретесь с излишествами. Охота — это что? Необходимость? Или выпивка на охоте?

— И напрасно смеетесь. Это все очень нужно для полноценной работы. Но мы и платим за это. За излишества надо платить. Тогда пожалуйста.

— А деньги где взять?

— Ну, во-первых, платят не только впрямую деньгами. Например, просто большой тяжелой работой. Тогда уже работа и думает, как создать условия для восстановления вашей работоспособности. Во-вторых, что касается денег, то как наработаешь. Ведь муж твой с сыном поехали в горы — значит, заработали.

— Ваша правда. Не надо тратить деньги на ерунду? Так?

— Именно. И так тоже. Вот сколько сейчас идет у людей на курево? С ума сойти можно! А доказано, что это просто вредное излишество. Возьмите, Галя, эти грибочки. Сами собирали.

— А не опасно, если сами собирали?

— Хо-хо! Смейтесь, смейтесь. Мы ж почти профессионалы. Когда на даче — все выходим по грибы. А солит Зоинька одна — это ее работа.

Галя стала думать о Володе, об охоте, о грибах. Хозяин еще что-то бубнил, продолжая свои поучения и доказательства их полезности — может, они и были интересными, — но Галя уже отвлеклась, ушла от попытки проникнуть в не бог весть как оригинальные концепции Аркадия Михайловича, впрочем, не очень она и стремилась овладеть, так сказать, теорией и практикой его жизнеспособности и устойчивости. Будто бы в противовес, хотя какой же это противовес, стала она вспоминать Тита Семеновича. Сначала чисто внешне — рост, фигуру, волосы, очки. Потом их последнее свидание, когда они расстались у ее подъезда. Он так и не знал, что сейчас она одна, без семьи.

«Тит Семенович — вот уж чистое излишество. Знал бы Аркадий… Сама же говорю — без излишества нет человека. Машина. Робот для работы и хозяйства. Удобные все оправдания. Человек хитрая бестия. Хитрая машина. Если Володя узнает — сколько страданий. А разговоров! Может, я и не нужна ему уже — просто необходимая привычка. Володя не ведет таких правильных разговоров. А Тит так и вовсе одни неправильные. Так им и положено — у Володи правильная, законная позиция, у Тита все прямо наоборот. Надо позвонить ему. Откуда лучше? Из дома, конечно».

— Нет, спасибо, Аркадий Михайлович. Нет — больше пить не буду. Зоинька, мне еще в магазин забежать надо! Я побегу, ладно? Побегу? Спасибо. Спасибо вам.

«Сегодня обед уже прошел, он меня уже не позовет. Верней, он-то позовет, да я уже обедала. „Пойдем пообедаем“, — скажет он. „Спасибо. Я уже“, — отвечу я. Что он тогда? Найдет что. А вот и посмотрим».

Всю дорогу она думала и придумывала, что может ей Тит предложить и как она ему откажет. Как на всякий довод она найдет свой ответ, каждый раз новое основание для отказа.

Но ведь кто знает, как пойдет их словесная игра. Позвонить надо сначала. И утвердилась — позвонит.

С тем и пришла домой.

* * *

Тит подержал трубку в руках, поглядел задумчиво на аппарат, и затем палец внезапно, словно вытолкнутый отпущенной тетивой, вонзился в диск и стал набирать номер. Перед последней цифрой Тит чуть притормозил движение пальца, на какое-то мгновенье он призадумался, стоит ли затевать новые осложнения, выходить на новый вираж, новое отклонение от спокойной жизни, нормальной работы, легких радостей. Ему уже много лет, уже все было, и подобное бывало тоже. Он понимал, что в этом эпизоде ему будет нелегко ограничиться лишь эпизодом, мимолетной интрижкой. И в себе он чувствовал замах, разворот на большее. И женщина эта не приспособлена, как казалось, к проходным связям на несколько дней. Да и чувство несказанной благодарности все еще дрожало в его душе, стоило только вспомнить ту сатанинскую боль, которая тогда, как молния, внезапно пронизала его живот, голову — все тело, когда он, голый, дрожащий, почти утерявший человеческое достоинство от кошмарного удара откуда-то изнутри, лежал распростертый перед ней на операционном столе и не видел перед собой женщины, не видел, как она выглядит, не оценивал ее, а лишь ждал помощи, да что там помощи! — спасения, в чистом виде спасения ждал, потому что единственное явно видевшееся ему в тот момент — смерть, если еще хоть мгновенье просуществует в его животе этот адский штык. Не было у него достоинства, не было у него мыслей, не было личности, существовала лишь его физиология, патология — и она над ним, как миф, как что-то из миров иных измерений, она там, среди тех, кто может спасти, а он один. Он и боль, он и смерть.

И вот теперь…

Когда он вспоминал ее, вспоминал о ней — теплом овевало его голову, жаркая волна заполняла нутро его.

Тит почему-то был абсолютно уверен, что нет в ней легкости, фривольной контактности, столь часто встречавшейся ему… всем в жизни. Да она и в нем самом была..

Он вспоминал ее достойную осанку, спокойный говор, манеру рассуждать, наконец, чистоту взгляда, улыбки и с трудом мог вообразить в ней ту самую легкость, которая так была удобна, но, правда, уже и изрядно надоела. Он понимал, что наступающее чувство грозит беспокойством, растерзанными нервами, разорванным временем прежде всего ей. Он-то свободен.

И все-таки сейчас не так, как было уже много раз.

Нет. Он не мог и не хотел себе отказывать.

И Тит провернул пальцем последнюю цифру номера.

Дважды он услышал продолжительный гудок и затем решительный мужской голос:

— Говорите. Слушаю.

— Добрый день. Можно к телефону Галину Васильевну?

— Нельзя. Она в перевязочной. Звоните позже.

— Извините. Спасибо.

Но извиняться и благодарить уже было необязательно — он проговорил интеллигентские слова в пустоту издевательски-ернического, короткого «ту-ту-ту»…

Пока звучало «Нельзя… нельзя… нельзя», раздумье бродило еще в голове, но едва он осознал чье-то мужское и решительное нежелание позвать ее к телефону, осознал препятствие на пути его еще не укрепившегося решения услыхать, повидать Галю, как движения его души обрели борцовскую целеустремленность и активность и подвигли его на более активные действия.

Сколько раз — у кого только так не бывает, по какому только поводу не случается — возникшее даже ничтожное препятствие выворачивает вдруг жизнь наизнанку. Препятствие часто вызывает желание пробить его, сломать, перепрыгнуть, обойти и, к сожалению, редко забавляет лишний раз задуматься, остановиться, повернуть назад. И чаще всего не знают, не додумывают, что встретит их, преодолевших барьер, по ту сторону баррикады.

Так само получается.

Во всяком случае, так получилось, с Титом. Он не стал снова размышлять о трепете перед смертью и думать б благодарностях за спасение, прекратил бояться разрушения собственной безмятежности, а деловито начал считать и прикидывать возможные и наилучшие ходы, чтобы поставить ферзя (королеву) в наилучшее для себя положение (на наилучшее для себя поле), чем еще раз доказал правильность закона великого Ньютона, что всякое действие рождает равное ему противодействие.

Он прикинул, что если Галя в перевязочной, ей понадобится по крайней мере еще десять минут для того, чтобы оказаться у ворот больницы. А он этот путь, от кресла до места возможной встречи, преодолеет за семь минут. Даже если она немедленно пойдет, он все равно успеет ее перехватить до того, как она окажется у остановки автобуса или скроется в магазине напротив той же остановки. А если задержится, то в машине он может сколь угодно долго выжидать, да и еще раз позвонить в случае нужды, там же рядом телефон-автомат.

«..Там же рядом телефон-автомат». Машина заурчала, он отжал сцепление, придавил чуть газ, перевел рычаг скорости.

Через семь-восемь минут машина его заняла пост у ворот больницы.

* * *

Талина Васильевна закончила последнюю перевязку, наклеила марлевую салфетку, разгладила ее, обрезала ножницами свободные края, сказала сестре «спасибо» и вышла в коридор. Она все сделала — операций сегодня не было, все истории болезней она уже записала, оформила уходящих завтра, ей оставалось лишь сесть рядком с Зоей Александровной и испить чайку.

Галина Васильевна — вопреки распространенному мнению, будто хирурги ходят по своим отделениям стремительно, и полы халатов у них почему-то развеваются, отгибаются или плещутся, словно крылья у птиц или еще как-то, но также красиво, — шла по коридору медленно, с видом человека, удовлетворенного проделанной работой и знающего, что впереди предстоят одни лишь неспешные завершающие день дела.

«Хорошо ему. Сидит дома, работает. В институт ходит не каждый день. И сейчас, наверное, сидит дома, пишет, читает, думает. Конечно, свободы у него больше, чем у меня. А сколько времени ему экономит машина?! Что он все же делает сейчас? Ох, слишком много я думаю о нем. Зачем все это?!

Столько лет безмятежности, и тут вдруг сразу все навалилось.

Где, в конце концов, награда за мою, так сказать, беспорочную службу дому, больнице? Где она?..

Я обязательна… Я всегда все делала, старалась делать, как надо. Никто не может упрекнуть меня в халтуре, в халатности. В халатности? Скорей в халтуре… Что такое халатность? Ну, это вообще другое дело.

Сама-то я себя упрекала, могу упрекать — дело мое личное.

Вся в помыслах — никаких действий. Я ничего плохого не делала, не сделала… А теперь?..

Теперь я даже Андрюшке не нужна. Полетели с отцом, носятся по горам, радуются жизни, загорают. Знают — дома все будет, как надо. Приедут — будет что поесть, будет что надеть. Все чисто, прибрано. Живи, учись, работай, думай о высших материях. А здесь — обсуждения, заявления, — сиди трясись. А если осудят еще? Посадят… Все может быть. Не может… Говорят же, не зарекайся от… Вот именно… Если б еще были действительно какие-нибудь компенсации, штрафы, что ли… А то ведь только сроки… Или могут диплома лишить?.. Да что я буду сейчас сидеть здесь?! Уходить надо. Пойду… Куда? Не знаю — домой, в магазин, на улицу… Сама Титу позвоню.

Тот же коридор, та же ординаторская… Хватит. И Вадим этот сидит пишет. Лицо решительное, словно на Марс сейчас полетит. Где Зоя? Не могу. Уйду сейчас. Отпрошусь…»

Галина Васильевна маялась. Какой же механизм у женщин внутри? Какой-то есть приемник, получающий чье-то беспокойство, чью-то маету, чью-то… на чью волну настроена нынче она. Черт его знает, каким образом женщина чувствует все же, что происходит вдали от глаз ее, ушей, как ловит нечто важное нутром. Отчего вдруг забеспокоилась, замаялась…

Походила по ординаторской, вернулась в коридор, остановилась около кабинета заведующей, снова направилась к перевязочной, не дошла и вернулась в ординаторскую, поглядела на Вадима. Он молча писал, кинул взгляд на нее и опять уткнулся в свои записи. Села у телефона, посмотрела на аппарат, снова встала…

«Не надо. Не надо мне ничего. Покоя хочу. Да где же он?! Не хочу как раз покоя… Вру себе. Вру… А что же я хочу?..»

Галина Васильевна решительно вскочила со стула и, уже не раздумывая, явилась перед заведующей.

— Зоя Александровна, я все сделала. Можно уйти?

— А чай?

— Обойдусь сегодня. Ладно?

— Иди, конечно. Новостей нет? Тебе ничего не говорили?

— Нет. Ничего.

— Ну счастливо. До завтра. У тебя завтра ничего нет? Операции будут?

— Завтра? Сегодня пятница.

— Забыла совсем. Значит, до понедельника.

— Ну, пока… У меня и на понедельник пока нет ничего, нет операций.

— Что так? Ну, да ладно, бог с тобой.

В ординаторской Галина Васильевна сняла колпачок, положила его в сумку, чтоб дома постирать, накрахмалить, отгладить его, повесила в шкаф халат, взяла сумку и ушла в раздевалку.

А дальше? Дальше что делать, пока было неясно. Скорее всего, подумала она, надо пойти домой. И еще через два шага решила позвонить Титу… А там видно будет. Мысли и решения менялись с каждым следующим шагом, пока окончательно не опрокинулись лишь на себя — это самые частые раздумья человека: о себе. Чаще думают о себе косвенно, обманываясь — Галя думала впрямую:

«Ну, кому, кому, я нужна? Лично я? Должности мои жизненные нужны. Нужна как мать, жена, врач, хирург… А кому нужна я? Я?! Галя? Кому?..»

Пожалуй, в этом она не права. Человек-то не точка, занимающая место в пространстве, у него же есть какой-то смысл существования? Потому и должности его нужны. Да и нет человека без его мирских должностей. Смысл существования каждого данного человека, наверное, в этих самых его должностях. А смысл существования всего человечества?.. Что поделать — пока неизвестно.

* * *

Тит сидел в машине уже давно. Конечно, долгое ожидание, пустые размышления могут и изменить принятое раньше решение. (Впрочем, ожидание еще не было настолько длительным, чтобы Тит успел отказаться или как-то переиграть в глубине души придуманное.) Неуверенное ожидание заполнялось разными мыслями.

С одной стороны: «Вот сижу. Жду. А зачем? Что это даст? Еще одно волнение, опять заботы пустые. Надо было звонка дождаться. Или самому позвонить еще раз. Так ждать можно и час, и два, и три, и целый рабочий день. А у них рабочий день может вылиться в целую ночь или в сутки, если надо, и все за сто сорок рублей в месяц. Кто-то сказал, что им платят за сидение там в больнице, а за работу, саму работу платить отдельно надо. Ан нет… Если столько сидеть, так и за сидение им тоже не платят. Я и не знал даже им цену. И дома дел полно. У кого? У нее или у меня? И у меня тоже. Вроде бы я и свободный человек, а дел все равно много, и времени все равно не хватает. А если она захочет позвонить — телефон не ответит, нет меня дома. Бессмысленное дело я придумал… Надо что-то решить. Лучше уехать сейчас домой и работать. К чему мне лишние сложности?! Что я за дурак! Для украшения жизни нашел бы себе лучше девочку, без претензий, без сложностей, у которой еще вся жизнь впереди, которая ничего не потеряла бы от короткой вспышки, ничего в ней не успело бы сгореть… И оба через неделю забыли б про этот чуть свернувший нас в сторону от прямой дороги зигзаг, и оба через неделю покатились бы по той же ровненькой дорожке до следующей, более или менее замысловатенькой петли путейной… И опять все как было, как понятно, как укатано…»

Как говорится, обо всем можно думать двояко. Двояко обычно и думаем. Особенно если есть препятствия. И другой ход размышлений каким-то непостижимым образом одновременно и параллельно катился и переплетался с тем, первым. Но как это записать последовательной речью, непонятно. Нельзя, пожалуй, передать полностью наше мышление — слишком вычурно все получится. Но, ухватив мысль, можно ее донести… Ну пусть не совсем точно так было на самом деле:

«Ничего. Ничего. Подумаешь, не позвонил. Я еще раз позвоню. И она тоже, наверное, сидит там и себя жалеет. Муж с сыном уехали, а ей работать. Людей оперируешь, кровью харкаешь, а они в суд подают. А тут еще мужик какой-то подвернулся, жизнь ему спасли, так благодарен будь, а он выпендривается, на машине то и дело приезжает, кадрит, словно девочку.

Почему, небось думает, жизнь у меня такая печальная. Жалеет себя — не хочет ничего. Ну и жалей себя… Жалей, жалей… Да ты и меня пожалей… Ну и пусть все сложно. Ты подумай лучше, сколько нам осталось…»

* * *

Галя шла по больничному двору.

«Надо сбросить, сломить эту маету. Что случилось, не пойму никак. Неужели Заявление могло так подействовать на меня?! Или все вместе. Не первый год работаю. Не первый раз неприятности. Людей лечу — стопроцентных удач не бывает. Люди смертны. Но что-то случилось…

Неужели не найду его? А вдруг сейчас идут последние дни?.. А дальше суд… Не может быть! А после… И навсегда. Навсегда? И ни радостей, ни жизни…»

* * *

«Жалеет… Конечно, ей покой дороже. А мне? И мне покоя хочется. Столько лет покоя…

Вон, идет. Еще не кончился рабочий день. А идет уже. Куда? Может, она должна с кем встретиться? Я планы строю… Думаю о себе, о своем покое, думаю, что я хочу, стоит — не стоит, а она для себя уже все решила, идет к кому-то… Самодовольный бабуин. Какие у меня основания решать за… Она уже решила. Идет…»

Тит открыл дверцу машины со своей стороны, ступил одной ногой на землю, выдвинул левое плечо, приподнял голову над крышей машины:

— Галина Васильевна! Галя!..

— Тит! Тит Семенович! Здравствуйте! Вы что тут?!

— Вы не торопитесь?! Ты куда идешь? Садись ко мне. Можешь?

— Конечно, Конечно, могу. Не тороплюсь.

Галя села в машину. Тит взял ее руку, прикрыл своею, чуть сжал, то ли здороваясь, то ли показывая тем самым свою радость.

— Галя, давай отъедем и решим, куда тронемся.

— Ага. Не надо стоять у ворот.

За углом Тит остановил машину.

— Галя. У меня есть предложение.

— Ну? Выкладывай.

— Хочешь, поучу машину водить?

— Никогда не задумывалась. А зачем? Впрочем… Для самоутверждения разве что… Или для новых ощущений? Можно, конечно.

— Слушай, ведь у тебя все уехали, никого дома нет?..

— Откуда ты знаешь?

— Сама вчера сказала.

— Я? Когда? И не помню.

— Может, и не помнишь, но сказала. Так уехали?

— Уехали — раз сказала. Скоро приедут — на той неделе.

— Сегодня только пятница еще. Ты не дежуришь в эти дни?

— В какие?

— В субботу и воскресенье?

— Нет.

— Слушай… Только не возражай сразу…

— Уже возражаю. От такого начала.

— Нет, я серьезно. Я взял путевки в наш академический дом отдыха на эти дни. С сегодняшнего вечера. Шестьдесят километров отсюда… Там и поучимся водить?

— Шестьдесят?

Галя задавала вопросы, не имеющие ни смысла, ни значения.

А что ей было делать? Как отвечать?

Впрочем, он тоже немного нервничал экспромтом — делая несколько неожиданное и для самого себя предложение.

Все-таки не девочка.

Все-таки она оперировала.

Они договорились встретиться около ее дома в шесть часов.

Галя поехала на троллейбусе домой, а Тит срочно укатил по делам своим, за путевками, которых у него, разумеется, еще не было. Но он наверняка знал, что они у него будут — уж больно много у него знакомых было в управлении.

Дела, дела, дела! Никаких дел, Гале просто нужно было остаться одной, собраться с мыслями, на что-то решиться.

И ведь не на поездку же. Решиться!

Надо еще решиться.

Дома дел никаких. Она ходила из комнаты в комнату, из комнаты на кухню, включала и снова вырубала телевизор, подметала пол, стирала пыль и параллельно кое-какие вещи укладывала в дорожную сумку, хотя упорно продолжала уверять себя, что все еще раздумывает, что решиться никак не может, что все очень сложно, уговаривала себя не упрощать… И все-таки нет-нет да и еще что-нибудь подложит в сумочку.

То ли эта, следовательско-прокурорская оказия, свалившись на нее, подтолкнула, развязала руки, размягчила душу, породила и разрушила сомнения… Что-то породила, а что-то и разрушила. То ли Заявление породило сумятицу, которой всегда пользуется случай и порождает новое в жизни, новый поворот или только зигзаг.

Что раньше?! Чувство возникает или хватаешься, стараешься уцепиться за крепнущее новое, чтобы выбраться из ямы. Или, падая в бездну, машешь на все рукой и пытаешься при помощи «зигзага» миновать твердое дао. Или и вовсе банальное: «А! Все равно теперь…»

Что первично? Извечный вопрос мыслителей мира во все времена.

Так или иначе, в восемь часов вечера, после ужина, на площадке близ загородного Дома ученых, Тит Семенович давал уроки автовождения Галине Васильевне.

Он был терпелив и настойчив..

— Так, Начнем снова. Еще раз покажи мне третью скорость… Правильно. Переведи на задний ход… Правильно. Все. Теперь снова… Так. Включай зажигание… Так. Отожми сцепление. Поставь первую скорость. Начинай медленно подавать на газ и одновременно плавно отпускай сцепление.

Машина, чуть дернувшись, опять медленно поползла.

— Молодец. Переводи на вторую. Сцепление, сцепление!.. Молодец. Иди на второй передаче. Поворачивай, поворачивай. Выворачивай руль. Молодец. Теперь на третью…

Машина опять дернулась и заглохла.

— Ничего, Галочка, ничего. Все хорошо. Давай снова. Можешь? Не устала?

— Я-то нет, а вот ты как?

— Все в порядке. Включай зажигание… Зажигание включай!..

* * *

Степан Андреевич уже заключал обсуждение истории болезни. Он говорил, что так не может продолжаться до бесконечности, так они, все врачи больницы, ставят и себя и свое руководство в опасное положение; что недостаточные, неправильные записи приведут всех на скамью подсудимых; что уже тысячу раз говорили, просили, приказывали записывать в истории болезни каждый свой чох, и ему совершенно непонятно, почему все равно уже сделанное так трудно; записать на бумаге; что он понимает, как часто они подходили и смотрели эту больную, когда она была тяжелая, сколько они сидели, обсуждали, обдумывали, сомневались, и не понимает, почему всего этого нет в записях, лишь время от времени идут невразумительные, лаконичные, маловыразительные отметки об осмотре, и совершенно нет всех сомнений и раздумий докторов, собиравшихся вокруг больной, прежде чем они решались на новую операцию. «Мне нужны ваши мысли и сомнения, а я вижу лишь формальные отписки. Я делаю замечание заведующему отделением, оперировавшему по дежурству хирургу и лечащему врачу за небрежное оформление документации. Пусть это не играло роли в судьбе больной, вернее, не сыграло роли, но оформление должно быть на высоте. Медицина — это жизнь и смерть. А стало быть, контроль и учет всех ваших действий», — так, припечатав чеканным тезисом, он и закончил свое заключительное слово.

Степан Андреевич родом с Кавказа, и временами его детство прорывалось не всегда правильными ударениями, как бы без определенных ударений; вернее, ударения были, но на каждый слог, что и называется акцентом, собственно. Когда это было очень явно, Вадим Сергеевич прямо заходился в смехе, но поскольку это был главный врач, смех был беззвучным. Вадим Сергеевич начинал колыхаться всей массой тела, потряхивал этим тайным судорожным смехом в основном голову и верхнюю половину, не закрепленную столь основательно, прочно и массивно, как нижняя. Одновременно он отворачивался от председательского стола и обращал свой победно-иронический взгляд на окружающих врачей. Кто знал Вадима Сергеевича, понимал, что, скорее всего, это было проявлением внутренней защиты от нападок со стороны главного, формой демонстрации своего превосходства над иными, может, даже над большинством терзающих, кусающих, не понимающих его; но если копнуть еще чуть глубже, то можно разглядеть в столь странной реакции на слова начальника и некое замаскированное смущение, оправдание перед коллегами, которых он все-таки, может быть, подвел своими плохими или краткими, точнее, некачественными записями, и страх, перед возможными последствиями, и, наконец, просто неумение вести себя, невоспитанность, неприязнь ко всему непохожему на него и на его мысли.

Когда конференция закончилась и хирурги собрались у себя в ординаторской, Вадим Сергеевич дал волю своему возмущению и несогласию. Они были не поняты этой же аудиторией в официальном зале, но охотно принимались или отвергались с полным пониманием сейчас, обычной кулуарной, так сказать, конференцией «уже на лестнице…»

Он возмущался заявлением родственников в прокуратуру, он возмущался нелепым обсуждением истории болезни и поисками блох в написанном. Он говорил, что если он виноват, то пусть не блох ищут, а его преступные ошибки, что он не нуждается ни в какой благотворительности. Если он виноват — казните, если не виноват — платите ему его законные сто сорок рублей в месяц и не терзайте понапрасну нервы.

Как многие люди, мыслящие категорически и не ограничивающие свои решительные жизненные постулаты рамками какой-либо двойственности, относительности — эдакое примитивизирующее отсутствие полутонов, — он видел только две градации, две оценки любого события: да или нет, «казните или платите». Казните или награждайте — как в сказке. Некоторый налет бандитской беспомощности, когда нет в душе нормального понятия о праве, а лишь надежда каждый раз на чудесную помощь голубого волшебника.

Для врача особенно странно не замечать, что между жизнью и смертью миллионы болезней, и чуть подвигающих к смерти и сильно ограничивающих проявления жизни. Между казнью и наградой должно быть еще много и разных видов помилования, и разных видов наказания.

Зоя Александровна вздумала объяснять ему на своем начальническом языке «необходимость всестороннего выявления всех отрицательных моментов лечения и оформления медицинской документации».

— Вот и изучайте! Где я не прав? Где?! Подумаешь, не записал всех сомнений! А я и не сомневался. Благотворители.

— Вадим Сергеевич, это не благотворительность. Мы этим не занимаемся. Мы ваши доброжелатели и себе доброжелатели тоже.

Бессмысленный спор. Галина Васильевна не стала принимать в нем участия, а быстро собралась и оставила почтенное общество, заполнившее их кают-компанию, в волнах бушующего спора о роли благотворительности в нашей жизни, хотя вся ситуация, все действия, все решения и замечания не имели никакого отношения к благотворительности.

Через час у Тита дома она пересказывала ему все события дня.

— Почему у тебя слово, «благотворительность» занимает такое странное место и носит явно негативную окраску?

— К слову я не отношусь никак. А понятие для нас для всех когда-то кем-то было скомпрометировано. Нет. Просто, пожалуй, в такой тональности говорили, когда я уходила. А сейчас, наверное, по обычной манере стала теоретическую базу подводить. Создавала идеологию под случайно вырвавшиеся слова. Да? А на самом деле ведь всегда легче сказать: я не права. Наверное, хочется себе казаться правым — приятнее, но труднее. Да?

— Сложно очень. Благотворительность — хорошее душевное качество человека.

— С другой стороны, действительно, не знаю, как насчет качества, но благотворительность не учитывает никогда истинных потребностей. Одно слово — БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ!

— Вот именно. Не выясняет истинных заслуг, а ТВОРИТ БЛАГО. Вы все просто забыли наш язык. Разбивать слово надо не на слоги, а по смыслу. Когда, уходя из больницы, к вам приходят больные и благодарят — они приходят и ДАРЯТ вам БЛАГО. А вы по тупости ругаетесь.

— Словесная… даже звуковая эквилибристика.

— Да нет же! Я призываю к осмыслению понятий. Пусть через звуки. На самом деле чрез смысл.

— Демагогия. А навет, подписанный — «доброжелатель»? Анонимщик добра желает, да?

— Вопрос добра вообще сложный. Никто за другого не знает, кому что добро, а что — зло. Каждый должен решать для себя, даже если ошибается. А мы, «доброжелатели», часто решаем за другого, что ему лучше и как ему жить.

— Словесная баланда. Чепуха.

— Ну и оставим это. Зато хорошо поговорили, немножко душу отвели, поерничали. Давай выпьем что-нибудь?

— Нет, нет. Я тебя прошу ничего не пить, не есть, не танцевать — у меня в душе сейчас столько грязи и неправедности, что хочется какого-то расслабления, покоя. Я потому и у тебя сейчас — одна быть не могу и общения хочу спокойного.

Может, у Тита и было что-нибудь на уме, какие-нибудь игривые поползновения в душе, но окаменевшее Галино лицо, отчаянное напряжение всего ее существа заставило его искать в своей голове иные примитивные отвлечения в рамках обычного времяпрепровождения.

— Ну хорошо, успокойся, отойди. Может, банальный чай?

— Чай? Неплохо. А если еще он и хорош, так уж совсем не банально будет. — Галя дважды тихо хмыкнула, что, наверное, обозначало иронический смех над ситуацией. — Мне бы почти не шевелясь в кресле посидеть, вытянуть ноги и тупо уставиться во что-нибудь, в ничто перед собой.

— И прекрасно. Чай будет. Ноги, уже вытянуты, включу телевизор — он перед тобой — и смотри тупо. Что может быть банальней.

Они сидели и смотрели телевизор. Молча и не шевелясь. По одной программе мелькала какая-то, ничего нового или интересного не сообщающая информация, другая программа помогала поступающим в технические вузы, и еще по одному каналу традиционный, надоевший хоккей. И все. Передачи для интеллигенции не было. Лишь для тех интеллигентов, что одолели себя комплексом неполноценности якобы слабой своей мускулатуры, уступающей будто людям физической работы. Для тех из них, которые ищут в спорте стирание разницы между двигательным и умственным трудом. Для тех, кто, лелея собственное несовершенство, следит за соревнованиями в поисках красоты, силы, и непредсказуемого результата.

Галя уставилась тупо, как и хотела, на мелькающих хоккеистов, за шайбой ей все равно уследить не удавалось, да она и не старалась — думала про свое.

Тит тоже вспоминал свою сугубо неспортивную молодость, вспоминал курьезы обязательных занятий физкультурой. Вспомнил, как под влиянием всеобщего спортивного угара и зная, что спортсменам из секций зачет ставили «автоматом», без сдачи, он тоже записался в волейбольную группу. Там его предупредили, что «ходить должно три раза в неделю, пропуски возможны только по уважительной причине, а ею может быть только болезнь, и если ее нет, а ты пропустил, следует неотвратимое исключение». Тит не пошел даже на организационное собрание.

Тит вспоминал то, что, конечно, никогда уже не повторится. Жалеть ли о том времени, усмехаться ли в душе над тем Титом, иронизировать ли над своим прошлым?.. Как бы тогда ни было, какие бы мысли ни посещали, а молодые годы были прекрасными хотя бы уже потому, что были молодыми. Была война, был голод, были ужасы, были каждый день, каждая ночь непредсказуемы много больше, чем все спортивные игры, вместе взятые, за все прожитые годы; но была молодость и все ожидалось что-то очень хорошее.

Он пришел сдавать зачет. Преподаватель принял у него все положенные движения: он залез по канату до потолка, подтянулся зачетное количество раз на перекладине, достаточно удачно перепрыгнул через коня или через козла, черт его знает, как это называлось, не очень элегантно, но все же что-то изобразил на брусьях, получив порцию усмешек от супермена-преподавателя, после чего физкультурный руководитель сказал, что зачет поставят, когда будут сданы еще и лыжные нормативы.

— Но сейчас же нет снега.

— Можно заменить бассейном. Надо проплыть сто метров любым стилем.

— Я не умею плавать.

— Какое же это будет высшее образование?! Грамотный человек должен уметь двигаться в любых условиях. С вас будут брать пример люди необразованные.

Тит молчал — он не мог найти столь же убедительного возражения.

Но комплекса неполноценности у него не развивалось. От природы он был малый сильный, но нетренированный. Он мог без подготовки на занятиях пробежать три километра, выполнив норму третьего разряда, — было и такое. Между лекциями и семинарами в коридорах института — в то время модно было тешить свою плоть силовыми развлечениями — он побеждал и справных, ловких ребят. Его не волновало, что он не сумеет подать пример своим менее образованным согражданам.

— Хорошо, — сказал преподаватель, не дождавшись ни ответных слов, ни хотя бы смущенного вида. — Можно заменить марш-броском на восемь километров.

— Это что значит?

— Это значит, что на стадионе «Трудовые резервы», позади Новодевичьего монастыря, вы должны будете сделать один круг по полю стадиона, круг по всей территории стадиона, три раза обежать вокруг монастыря и завершающий круг опять по всей территории стадиона.

— Бежать?

— Марш-бросок, я вам говорю. Вы знаете, что такое марш-бросок? Бег, перемежающийся с ходьбой, наиболее необходимый вид движения в военных условиях. Понятно? Именно поэтому мы можем заменить вам лыжи и бассейн марш-броском.

И вот с двумя товарищами Тит идет на стадион. Там находится вся кафедра физкультуры. Сдавать марш-бросок приходится ему в одиночестве. Преподаватели — как инструкторы и судьи — расставляются контрольными пунктами по всей территории стадиона и на двух углах монастыря. Засечено время — и Тит двинулся… Поле и территорию стадиона он пробежал, не переходя на шаг. За воротами стадиона он немножко прошагал, промаршировал, а потом опять сделал бросок бегом. На дороге он обогнул грузовик с кирпичом, который разгружали пятеро рабочих. Увидев бегущего в тренировочном костюме, они прекратили работу, выстроились и стали кричать ему сначала встречь, а потом и вслед:

— Давай, давай!

— Догоняют!

— Жми, парень, булка — первый приз!

— Очки уронишь!

— Впереди яма, малый!

Высказались все, каждый в меру своего воображения и доброжелательности. Если бы они еще знали его имя! Какую бы оно вызвало бурю скорее всего низкопробных острот!.. Тут были бы и разные уменьшительные варианты имени, к чему Тит привык и всегда стоически переносил, лишь с достоинством благодаря в душе своих ученых, предусмотрительных родителей. Сейчас он бежал так же невозмутимо, как и разговаривал раньше с преподавателем.

Оставив позади очередного контролера-преподавателя, улыбавшегося точно так же, как и те, у грузовика, но в отличие от них молчавшего, может быть, потому, что был один, Тит обнаружил за углом монастыря конечную остановку троллейбуса, следующего до другого угла — через две остановки отсюда. Как и полагается в военно-полевых условиях, он проявил отличную солдатскую сметливость и, не приостановив шаг-бег ни на мгновенье, подбежал к троллейбусу, сел в него и стал дожидаться, когда тот тронется. Конечная остановка — троллейбус двинулся не сразу, но тем не менее вскоре Тит уже направлялся к следующему углу монастыря и значительно комфортабельнее — сидя. На второй остановке он сошел и медленным солидным шагом двинулся по маршруту. Разглядев вдали очередного преподавателя и, чуть в стороне, своих приятелей, он снова перешел на бег. Бодрым, хорошим аллюром, совсем без одышки, пронесся мимо контрольного пункта.

— Хороший темп! — широко улыбаясь, дружелюбно крикнул преподаватель. — Можно и медленнее.

Тит вновь поравнялся с грузовиком. На этот раз рабочие рядком сидели у дороги на кирпичах и курили. Они молча проводили его взглядом, и лишь один задумчиво, но громко всхлипнул:

— Думаешь, первым придешь?

Тит не побоялся сбить дыхание и крикнул в ответ:

— Наверняка!

На втором круге ему пришлось немножко подождать троллейбуса, — у них были разные графики, но это не слишком заботило — он шел со значительным опережением своего расчетного времени, так что ребята его, которым он еще в первом круге сумел сообщить о своей рационализации, вынуждены были предупреждающе крикнуть:

— Сократись, старик! Так побьешь все мировые рекорды.

В третий раз уже было несколько машин с кирпичами и еще с какими-то досками, столбами, еще чем-то. Народу было больше, и они приветствовали бегущего. Тита, как признанного героя спортивных полей, криком, свистом, аплодисментами.

Тит того еще не знал, что это был, наверное, первый день строительства стадиона в Лужниках. Он миновал сейчас первый шаг создания громадной фабрики соревновательства, где всегда должен будет побеждать сильнейший, где будут стремиться быть сильнее всех, дальше всех, быстрее всех, и где, в конечном итоге, всегда и все будет побеждать дружба. И к тому времени, когда будет построен этот храм в Лужниках, Тит уже уедет далеко от Спаса-на-Песках, где жил он тогда, извернувшись, совсем не узнает этого веселого места и лишь сегодня вспомнит тот веселый эпизод, закончившийся для него тоже неожиданно.

В третьем круге он уверенно и в хорошем темпе проехал свои две остановки и весь оставшийся маршрут завершил в спокойном, всесокрушающем темпе супермена. А на финишной прямой он позволил себе бурный бросок на контрольного преподавателя, стоявшего с зачеткой в руках.

— Видишь, какие у тебя возможности? — удовлетворенно сказал педагог, подписывая зачет. — Чтоб явился на институтскую олимпиаду через месяц. Я записываю.

Тогда шла борьба не на жизнь, а, можно сказать, на смерть, за массовость спорта. Так и говорилось в институте: «Все на борьбу за массовый спорт».

Тит понимал, что теперь ему от участия в олимпиаде не уйти. Список будет передан в комсомольское бюро курса, утвержден, и, из-за признания его могучих возможностей кафедрой физкультуры, ему не отвертеться ни от каких соревнований.

Через месяц пришла олимпиада. Соревновались все курсы. В Измайлове собрались сотни студентов из их института. Разумеется, все преподаватели кафедры физкультуры. Пришли наставники или иначе — общественные деканы курсов. Пришли члены парткома, комитета комсомола и профкома. Прибыли и представители официальных деканатов. Среди участников мелькало и несколько известных всей стране мастеров спорта.

Лидеры курса собрали на экстренное летучее собрание всех студентов, участвующих в соревновании. Выступил член комсомольского бюро, отвечающий за физкультурные успехи:

— Товарищи! В дни борьбы за массовость спорта мы выглядим весьма бледно. Вот так. У нас нет ни одного представителя по метанию копья, диска, и толканию ядра. Лучше плохо выполнить норму, чем не выставлять никого. Мы нигде, ни в одном виде не должны получить баранку, то есть нуль присутствия. Мы тут, товарищи, посовещались и решили так, ребята. У нас много народу записано на бег. Есть у нас на курсе и мастера спорта по бегу. Так что в беге мы выглядим хорошо. Даже слишком. Мы по всем видам спорта выглядим неплохо. Но если баранка будет по какому-нибудь виду — это будет плохой показатель массовости, и мы тут же откатимся на последние места. Мы сочли тебя, Титёк, снять с бега — без тебя хорошо пробегут, и кинуть тебя на наши три прорыва.

— Ну, мастера! — потерял свою невозмутимость Тит. — Я даже не видал никогда, как это делается.

— Ты не первый будешь. Мы договорились. Посмотришь, как люди делают. Смотри внимательно. Ты выйдешь в сектор за ними.

Коллектив поддержал. Дух коллективизма возобладал и в индивидуалистической душе Тита. Он послушно пошел смотреть, «как люди делают».

Оказалось, что копье надо держать не как ручку между большим и указательным пальцами — так он себе всегда представлял теоретически, читая книги про средневековье, а должно зажать его в кулаке, как он сейчас подглядел у современного копьеметателя.

Он кидал третьим. Кинул.

Судья сказал:

— Силен, парень. Женскую норму выполнил. Есть еще две попытки.

— А баранку не запишете?

— Какая баранка? Ты же вышел.

Все, и преподаватели, и судьи, и представители общественности и администрации, понимали, почему Тит появился в секторе метания копья, — всем хотелось массовости. Это-то и спасло Тита от насмешек и улюлюканья. Хотя дешевые остроты, связанные с именем, традиционно пару раз прозвучали.

Со всеобщего согласия представителей курса Тит отказался от повторных попыток и побежал знакомиться с работой дискоболов. Как правильно говорить — кидать, бросать, метать? — он не знал. Помогала общая культура. То, что такой вид спорта существует, он, пожалуй, узнал лишь благодаря знаменитой античной скульптуре. Тит стал учиться «у людей» работе дискометов. Оказывается, недостаточно принять ту красивую, пластичную позу, которая ему была известна по статуе, оказывается, в этой позе надо еще и прокрутиться несколько раз вокруг своей оси.

Первым запустил диск чемпион института и Москвы, мастер спорта. Диск летел красиво и далеко.

Вторым вышел тоже мастер спорта, который через пару-тройку лет после этой олимпиады станет медалистом Мельбурнских олимпийских игр по метанию диска.

Он тоже далеко и красиво метнул свой снаряд.

На этот раз Тит выполнил и мужскую норму. Воодушевленный, он решился на вторую попытку, но во второй раз диск почему-то летел не прямо, а кувыркался, как подбитый самолет.

— Жми еще разок, Титёк, — крикнул ему со смехом кто-то из болельщиков.

Ядро он толкнул спокойно. Одной попытки ему хватило.

Массовость спорта на их курсе была признана хорошей.

— Опять гол! Совсем я не вижу шайбы. Ты чему, Тит, улыбаешься?

— Ушел в воспоминания о своей молодости.

— Не очень тактично, наверное, при мне вспоминать молодость свою, а?

— О, милая Галина Васильевна! Это та молодость, когда ты еще была в детском саду!

— Не такая уж меж нами разница.

— Ну в первых классах.

Они опять оба замолчали, то ли вспоминая прошедшее, то ли задумавшись о действительно непредсказуемом будущем.

— Я вижу, Галя, этот вид покоя тебя нисколько не размягчил. Или, может, ты разочарована неинтеллигентным времяпрепровождением… Вернее, слишком интеллигентным.

— Что ты имеешь в виду?

— Сапиенти сат — разумному достаточно, как говорили в Древнем Риме.

— Не поняла.

— Ну, ладно. Скажи, а чем может кончиться эта бодяга с Заявлением?

— А шут его знает. Вообще никакого преступления не было. Вроде бы сделано все, как надо. Но кто ж его, — знает, как повернется. Отправят на экспертизу… Видно будет… Что напишут… Все нормально, но всего и не предусмотришь…

— А может, надо подсуетиться? Чтоб не было неожиданностей.

— А как?

— Найти какие-нибудь знакомства. Пусть хоть посмотрят добрым глазом. Не надо ничего делать, но просто чтоб не было лишнего зла. У меня, например, есть добрый знакомый, школьный товарищ мой, который, кстати, и должен был оперировать мою язву, но «скорая» отвезла к вам и, как видишь, слава богу.

— Кто это?

— Профессор Сеньков Сергей Мартынович. Знаешь такого?

— Еще бы! Он сейчас один из главных хирургов страны, как по существу, так и формально. Большой человек в нашем мире. Девочкин дядя хотел его привезти, но тот в отъезде где-то был.

— Давай съездим к нему, поговорим.

— Зачем? Что он может? Что это даст?

— Не знаю. Но не будь ребенком. Мы не знаем, действительно не знаем, — как и что повернется. Ты не для того явилась мне в этой жизни, чтоб я смотрел на тебя такую каменную и бесчувственную.

— Бесчувственную?!

— Не бесчувственная. Ты права. Скорее сверхчувствующая. Но я хочу совсем другой чувственности.

— Мы сегодня с тобой не заиграемся словами? Как пошло с самого начала, так и идет. Перекидываемся, перекидываемся словами, и каждый раз иной смысл ищем.

— Выпей «Шерри-Бренди». Это ж только вкусно.

Галя не ответила. Он расценил как согласие — и правильно сделал.

* * *

Около самого дома Вадим Сергеевич зашел в магазин. Он должен был купить мясо, но хорошего не было, а жирную свинину он покупать не стал. Прикинув, что до прихода жены с работы еще у него есть три часа, он проехал чуть дальше, в магазин «Дары природы» и, посмотрел, какая там есть дичь. Мясо дичи дешевле, но его надо уметь приготовить. И обязательно есть сразу. Потом его не разогреешь. Вернее, разогреть-то можно, но мясо станет невкусным, почти несъедобным.

В магазине ему достался очень удачный кусок изюбра. Схватив его, он почти бегом кинулся домой, чтобы успеть приготовить добычу. Кусок был мороженый, и, не разворачивая полиэтиленовой пленки, Вадим положил мясо в раковину под струю воды — для оттаивания. Потом снял костюм, аккуратно повесил его на вешалку-плечики в шкаф, туда же галстук, рубашку скинул, надел тренировочный спортивный костюм и отправился колдовать на кухню.

Сначала он начал вымачивать мясо в уксусе, уложив его в кастрюлю, и тут же принялся чистить картошку. Затем, помыв и нарезав ее, он ссыпал все в сковородку, предварительно налив туда растительного масла, и поставил на плиту, пока не зажигая огня. Огонь под сковородкой он зажег перед самым Олиным приходом.

Теперь компот. Промыл его в дуршлаге, затем в кастрюле залил водой, насыпал сахару и поставил на огонь. Наконец на огонь был водружен и чайник с водой.

Взглянув на часы, Вадим Сергеевич несколько замедлил свою кипучую деятельность, потому что все могло оказаться готовым слишком рано, а это плохо, — когда они сядут есть, приготовленное будет уже невкусным. Торопиться надо тоже в меру, особенно если готовишь обед, а отметку должна ставить вторая половина семьи.

Вадим Сергеевич поставил будильник, чтоб не пропустить нужный момент, затем ринулся в комнату и включил телевизор. Пока телевизор нагревался, Вадим традиционно подумал, что женщины всегда очень копаются, что у них, неизвестно почему, все отнимает страшно много времени, а вот у него все горит в руках, все спорится, все быстро и хорошо получается. Так он думал уже не первый год, прибегая после работы на кухню и действительно с необычайным проворством успевая каждый раз достойно встретить жену, накормив ее вкусным обедом.

По телевизору шла, как сказали, прямая передача легкоатлетических соревнований. Почему каждый раз с такой гордостью подчеркивалось, что передача прямая, — неизвестно. Будто, если она не прямая, ее меньше или с меньшим интересом будут смотреть. Лишь бы результат был неизвестен!..

Вадим Сергеевич удобно уселся в кресло и стал внимательно следить за событиями, происходящими где-то в каком-то помещении, откуда велась прямая передача. Вадим уютно сгруппировался в кресле, посасывая пустую трубку; он не курил, но любил держать во рту эту трубочку, пока нет жены. Оля не одобряла даже игрушечный, понарошечный вид курения.

И так он сидел, смотрел, посапывал, пока не зазвонил будильник. Он тотчас вскочил и без признаков стандартного мужского сожаления, когда домашнее хозяйство отрывает от спортивных передач, снова включился в кухонную работу.

Он долго ворожил на кухне: что-то засыпал, втирал, чем-то поливал, снова втирал, шпиговал — у него был полный набор разных снадобий, которые стояли на отдельной полочке в красивых баночках и пузыречках.

Во всем должен быть порядок и определенная последовательность.

Теперь главное! Мясо завернул в серебряную (якобы — на самом деле алюминиевую) фольгу, угнездил сверкающий пакет на странном, причудливом противне, задвинул в духовку и возжег огонь.

С победным видом обратил взор на часы — все в порядке, все успевает.

Жалко, конечно, что приготовлено лишь только на сегодня. Завтра опять придется готовить. Изюбрятину нельзя оставлять на следующий день.

Поначалу он было решил обойтись без первого, но потом ему захотелось, чтоб был горячий супец. Ведь без супа, если подумать, нет настоящего семейного обеда.

Не исключено, что на это решение натолкнул его запас времени.

Вообще они с Олей не очень любили суп из пакетов, но сегодня он почему-то сделал исключение. Высыпав в кастрюлю суповой концентрат, он добавил какие-то еще продукты, приправы, масло, залил кипятком и поставил на огонь.

Все-таки образовалось окно, когда рукам делать нечего, а покинуть кухню нельзя даже для прямой передачи со стадиона, и Вадим задумался, как рациональнее использовать пустое кухонное время — не просто же следить, смотреть, нюхать, мешать и пробовать.

Он думал, решал, чем заполнить разрыв в непрерывно катящейся занятости.

И решил.

Надо приготовить кислые щи на завтра. Настоящие кислые щи всегда готовятся накануне. Они потому и называются суточными. Оля, правда, не любила, чтоб еда готовилась на несколько дней, но, вестимо, на суточные щи подобная неприязнь не распространялась — щи должны закиснуть немного и сами по себе, от времени.

Пока он возился со щами, подошло и время картошки — он и под ней запалил горелку.

Вскоре картошка скворчала, шипела, покрывалась корочкой и розовела, Вадим Сергеевич лишь время от времени перемешивал ее деревянной лопаточкой.

Потом он попробовал компот, нашел его отменным, снял с плиты и поставил на подоконник, чуть приоткрыв окно. Пусть поостынет маненько.

Много запахов смешалось на кухне. Снизу стал поддавать душок изюбрятинки. Над плитой смешивались ароматы пакетного супа и варящихся щей, куда он тоже кинул, для навара, специально подготовленный кусочек дичатинки. Неизвестно, как это будет в щах, но надо же было когда-нибудь попробовать. Метод поиска и эксперимента в кулинарии столь же правомочен, как и в любом серьезном деле. (Вот только в хирургии приходится быть с новаторством поосторожнее.) Ко всему прибавлялся от окна и запах компота.

Вадим Сергеевич уже страшно хотел есть, но держался и ждал жену. Даже не пробовал почти ничего — только компот один разочек. Нравственность его ни глоточка не позволяла съесть, коль его Оля голодная бежала домой. Он выглядывал в окно, смотрел на троллейбусную остановку — она уже опаздывала на пять минут.

По-видимому, он пропустил ее на остановке — все высматривал в окне, а она уже звонила в дверь.

Вадим бросился открывать.

— Оленька! Где же ты?! Уже все готово.

Она подставила щеку — он поцеловал. Потом она поцеловала его в щеку, потом в другую, потом в нос и, наконец, в губы. Затем вопросительным щебетом стала выяснять, что происходит в их совместном мире, что он приготовил сегодня, какие домашние заботы еще остались, и, не слушая ответы, побежала в комнату переодеваться. Очень быстро она вернулась тоже в спортивном тренировочном костюме.

Может, действительно такой костюм дома удобен? Может, действительно красиво? Наверное, к этому надо подходить, как к больному — индивидуально. Но какая же индивидуальность, когда мода! Мода стирает индивидуальность; тем она, возможно, и удобна и приятна. Тем она и способствует стройным рядам сегодняшнего, и вчерашнего, и завтрашнего человечества. Не надо обдумывать и обсуждать моду. Она без мысли. Она непонятна и необъяснима. Она дает возможность человеку быть как все, чтоб было как у всех, не чувствовать себя хуже других. Она помогает людям ощущать локоть друг друга. И она непобедима. Она, как и всё, умирает, и пустое место занимает следующая мода. Пожалуй, не пустое место занимает, а молодая мода, еще не знакомая, растет, наступает и выпирает бывшую, пусть даже еще и не дряхлую, но отжившую.

Тренировочный костюм не везде удачно подчеркивал ее формы, не везде то, что нужно, но зато удачно гармонировал с мешками на коленях Вадима. Но что делать — так у всех. Дружно — она впереди, он за ней — трогательные своей прелестной одинаковостью, они двинулись на кухню.

Насколько жизненнее и перспективнее эти двое, чем, скажем, худосочные или дородные представители семьи Форсайтов, которые тоже переодевались к обеду, тоже дружно выходили к столу парами, правда выстраиваясь не в затылок, а рядом, подавая даме руку, хотя, как и Оля с Вадимом, могли быть при этом только вдвоем.

Оля вбежала на кухню, с восторгом принюхиваясь к аппетитным ароматам. Очень хотелось есть.

— Оленька, где будем есть? На кухне или ты сегодня в комнате хочешь?

— Почему в комнате? Конечно, на кухне. Что за охота возиться в комнате! Стол накрывать, таскать туда.

— Да, конечно. Просто в комнате можно одновременно и передачу по телевизору смотреть.

— Ну, если охота возиться, давай в комнате. Все же чем это у тебя так вкусно пахнет?

— Сегодня я решил изюбра купить. Это очень вкусное мясо. Конечно, если приготовить, как надо. А есть сразу. Главное, не дать остынуть.

— Да-а. Когда-то ты это уже делал, я помню. Вкусно было.

— Все сейчас увидишь сама. Сейчас начнем. Я все рассчитал — мы успеем поесть, а потом спокойно будем смотреть «Знатоков».

— Ой, сегодня! Прекрасно, Вадичек!

Они успели поесть. Все было очень вкусно.

И сели спокойно смотреть, как знатоки ведут следствие.

Долго они еще сидели в креслах. В постель они не торопились.

* * *

Тит заехал за Галей около двенадцати часов. Она отпросилась у Зои Александровны, и они поехали в клинику к Сергею Мартыновичу.

В отличие от многих, ей лично знакомых, известных шефов-корифеев, у Сергея Мартыновича была секретарша, предмет зависти большинства именитых хирургов, не заслуживших подобную штатную единицу. (Ну, естественно, не слишком именитых. Разумеется, у кого есть целый институт, тому по штату полагается секретарша.)

Секретарша, как говорится, стояла на воротах и лишнего мяча не пропускала. Секретарша красивая и суровая. Приемная большая. Редко в клиниках можно увидеть такую большую приемную у шефа, — жалко места.

Когда Тит назвал себя, секретарша улыбкой дала понять, что Сергей Мартынович предупредил ее, и показала рукой на шкаф. Галя удивленно взглянула на Тита. Он в ответ шепнул:

— Начальство сейчас посадило себя в шкафы. Это тамбур перед кабинетом. Сейчас у всех значительных начальников так. Мода такая.

Секретарша нажала кнопку и, наклонившись к пластмассовому ящичку на столе, сообщила Сергею Мартыновичу, что к нему пришел Морев.

Тит, считалось, тоже в жизни преуспел, но такого вальяжного оформления своей значительности он не достиг. Значительность и влиятельность Сергея Мартыновича определялась не должностью, а чем-то еще; то ли характером и контингентом обращавшихся к нему, то ли характером и связями контактировавших с ним, то ли просто его характером, полученным с генами от родителей.

Далеко не всякий профессор-врач мог себе позволить и такую приемную, и весь этот чиновный антураж.

Кабинет тоже был большой.

Профессор был высок, но коренаст, волосы гладко зачесаны назад, лицо круглое, без очков. Из-под хорошо отглаженного, расстегнутого халата виднелся небесно-голубой операционный костюм. Шапочка стояла на столе.

Хозяин кабинета уже направлялся от стола к ним навстречу.

«К шкафу идет», — подумала Галина Васильевна и машинально приостановилась, оглянувшись на дверь. Изнутри дверь выглядела дверью и была вровень со всей стеной.

— Привет, Титок. Естественно, только нужда, только беда и могла тебя, ко мне привести. — Он обнял гостя и приложился своей щекой к щеке товарища. — Что, так и не управился со своей язвой?

— Сергей, познакомься, пожалуйста. Это мой спаситель, которая при помощи «скорой помощи» была вынуждена заменить тебя. Прободение было.

— Что ты говоришь?! Вы коллега, значит?

— Да. Я хирург из городской больницы, куда привезли Тита Семеновича. — Галина Васильевна явно смущалась, разговаривая с таким известным хирургом. — Вы уж извините, я по просьбе Тита Семеновича вам тогда звонила, но вас не было в городе.

— Да, мне часто приходится выезжать. Часто.

— Сергей. — Тит указующе посмотрел на Галю, — Это мой спаситель и ныне еще и моя подруга. Отнесись к ней со всей серьезностью.

— Я за. Какие разговоры. Но… отняла мой законный желудок. Да уж ладно. — Профессор снисходительно и поощрительно улыбнулся. — Так что же? Какие-нибудь у тебя, — Титёк, осложнения?

— Не у меня. У нее. И не со здоровьем…

— Ну, ну. Раз дело — давай короче. Хотя ни в чем другом я ведь не понимаю. Так сказать, ешьте но-шпу.

Тит не успел рта раскрыть, как вошел какой-то помощник Сергея, воспользовавшись требованием шефа входить без стука. Шеф говорил: «Если ко мне нельзя, я сумею оградиться от всякого».

— Чего пришел? Операцию записывать или дело есть?

— И то и другое.

— Ну говори. Вы не спешите, ребята? Я буду, отвлекаться, ладно? А с вами я хочу подольше поболтать. Ну чего?

— Сергей Мартынович, вы не подпишете ходатайство Саше Прасолову, на машину? В институте будут машины, несколько штук.

— Не подпишу. Что еще у тебя?

— Сергей Мартынович! Его же вызывают по ночам, когда он поддежуривает на дому, а ехать ему очень далеко. Он и денег подкопил.

— Конечно. На академической зарплате разъелся. Пусть бы он на врачебной подкопил.

— Сергей Мартынович, сейчас пока в институте…

— А ты чего ходатаем ходишь? Проситель должен уметь просить сам. Почему он не хочет прийти? Верно, что-то есть за ним? Чует кошка, какое-то чужое масло съела…

— Да нет, Сергей Мартынович. За другого-то всегда, легче просить, чем за себя. А для меня — он пойдет.

— Круговая порука…

— Сергей Мартынович! Просто мне легче…

— Знает свое место… Но недостаточно. Не подпишу. Его место пока в автобусе. Пусть пока поездит. Понял? Если у него есть или будет какая срочная нужда, пусть скажет — помогу. Всегда помогу, отвезу куда надо. — Он отечески улыбнулся, глядя на помощника добрым глазом, и продолжил, чуть рокоча своим бархатным голосом. — Помогу, помогу… Подвезу. Ты меня знаешь.

— Не надо помогать. Подпишите, Сергей Мартынович, подпишите лучше. Пожалуйста.

— Ха! Зачем помогать! Да затем, что помогаю Я — понял?! Могу помочь, кому хочу, кто попросит. Я всегда к вашим услугам. Всегда. Да и машин мало — их давать надо за что-то, а не так просто. Заслужи — а тогда уж покупай. Придет время — подпишу. Все! Больше дел ко мне нет? Ешьте но-шпу.

— Больше нет, Сергей Мартынович, но ведь…

— Все! Я сказал все. До свидания. Операцию разрешаю записать самим, без меня. Ешьте но-шпу.

Помощник растворился в дверях.

— Если ты такой суровый, то как же нам у тебя добра искать?

— Вы друзья со стороны, а это мои люди. С них спрос иной. Их на поводке держать надо. Со своими людьми в отношениях всегда счет должен быть. Это мои люди. А добро — всегда бескорыстно. Корыстно — зло.

— Да ты философом стал.

— Хирургия заставляет. А потом, милок, у меня здесь власть, штука трудная.

На столе мигнула лампочка, и Сергей Мартынович снял трубку.

— Алло… Слушаю вас…

…………………………………………………………………………….

— А! Привет, профессор. Как тебе в профессорах сидится?.. Или ходится?..

…………………………………………………………………………….

— Нет, Валюша, не выйдет. Это место я обещал помощнику Петра Андреевича…

…………………………………………………………………………….

— Ты же знаешь, это место не у меня под крылышком, это через рычаги надо действовать…

…………………………………………………………………………….

— Давай договоримся — первое же подобное освободившееся место я отдаю ему. Я устраиваю его туда. Идет? Но ты, дружок, тоже хорош. Торопишься. Только стал профессором, а уже кого-то пристраиваешь. Рано тебе, Валюша, рано. Еще походи, покланяйся…

……………………………………………………………………………..

— Ну и что? И мне покланяйся. Я могу, а ты нет? — Голос Сергея Мартыновича вновь приобрел бархатистость. — С ним бы пришел ко мне. Приходи, пожалуйста, приходи. И при нем попроси…

………………………………………………………………………………

— Ну, хорошо, хорошо. Жду. Будь здоров. Ешьте но-шпу и не зазнавайтесь.

Сергей Мартынович засмеялся, положил трубку и неожиданно резко встрепенулся:

— Давайте быстрей, а то не дадут поговорить.

— Сергей, а может, пойдем пообедаем где-нибудь, а то ведь так все время будет.

— Нет. Всё. Никого не пущу больше. — Он нажал на кнопку и сказал в бело-голубую коробочку: «Ко мне никого не пускать и не соединять, кроме… Понятно? — Он нажал еще одну кнопочку, и в дверях щелкнул замок. — Понял, Титя? А обедать не выйдет — я сегодня должен обедать с одним нужным деловым человеком, а там, где я обедаю, туда вас не пустят. И еще сегодня святое — сегодня баня. Там мне обязательно надо быть. Так что извините, ребята, ешьте но-шпу».

— Что это у тебя за присказка такая?

— Это вместо шипа по-змеиному. Для разрядки. Ну ладно, рассказывайте свою беду.

Рассказывать начал было Тит, но Сергей Мартыновнч, быстро сообразив, о чем идет речь, предложил Галине Васильевне продолжать кратко и по существу:

— Ты прости, Тит, но ты не понимаешь, где тут существо. Она профессионал.

Галя быстро рассказала, и уже в конце ее Повести, Сергей Мартынович, записывая основные данные событий, одновременно стал звонить куда-то по телефону. Оказалось, в бюро судебно-медицинской экспертизы. Выяснилось, что заключение эксперты уже дали. Он велел копию акта выслать ему.

— Жаль, что вы не пришли до заключения. Надо на корню все сбивать.

— Я-то думаю, ничего не будет, — осмелилась высказаться Галя. — Ведь все правильно было. Это просто несчастье.

— Несчастье. В несчастье тоже кто-то виноват бывает. Это ведь как смотреть будут — от кого Заявление, кем поддержано. Все важно. Надо всегда быть готовым ко всему. В этом основа всякого благополучия, а не только в правильности действий. Чтобы жить, надо работать и думать на два шага вперед. — Сергей Мартынович уже второй раз за беседу жизнеутверждающе рассмеялся.

— Ну и порядки у вас в медицине, Сережа.

— А у вас не так?! Дурачок. Так всюду от Луны до Марианнской впадины, от полюса до полюса. Все, что не так, — просто цвет другой имеет. Подождите минутку.

Он подошел к какой-то двери, непохожей на шкаф, но как раз она и оказалась шкафом. Видно, было, что он переодевался за открытой дверью, как за ширмой. Из-за двери время от времени выплескивались то штанина, то рукав — сначала голубые, затем темные.

Галина Васильевна сидела несколько ошарашенная, но конкретно чем, она понять не могла. Это неожиданно осветившееся солнце отражалось и от Тита, как-то и он стал выглядеть по-иному. Трудно сказать, лучше ли, светлее, ярче или хуже, чужой ли это свет (чужой, конечно), но что-то в нем сильно изменилось.

Сергей Мартынович вышел из-за двери одетый в цивильное платье и без халата. Он взял портфель-дипломат, и они все вместе направились к выходу, задержавшись на минутку возле стола секретарши:

— Ксана, ничего не нужно детям? Я сейчас буду там.

— Спасибо, Сергей Мартынович. Разве что бананы будут. Или вот помидоры если… Томочка их очень любит. Если не трудно, Сергей Мартынович.

— О чем говоришь?! Дети же. Да! Где список кандидатов в. Совет? Не отослала? Ну-ка дай. Так… Так. Я передумал. Вот. Видишь? Вычеркни. Не заслужил еще. Пусть послужит. Я подумал… Убери.

Уже при выходе из приемной его чуть не толкнул доктор, выскочивший из дверей.

— Ты что?! На стадионе? Или в больнице?!

— Извините, Сергей Мартынович. Я!..

— Что еще?

— Вообще-то ерунда; но волынка и суета. Как всегда.

— Ничего не понимаю. Что?! Ты можешь не по-турецки разговаривать?

— Бабушка в травме умерла. Перелом — голова закружилась, давление высокое, упала. Оформлена как болезнь и перелом от болезни.

— Ну. Ну и что? Не понимаю.

— Так у нас вскрытие, а патанатомы говорят, что это судебное вскрытие, так как причина травмы точно неизвестна, а у нее перелом основания черепа.

— Ну, и в чем дело? Пусть вскрывают как хотят.

— Когда принимали ее, травму не считали результатом насилия, и в милицию не сообщили, а они теперь постановление на судебное вскрытие не дают. Бабку ни вскрыть, ни похоронить не можем. Бегаю от телефона к телефону, от одной инстанции к другой… И ничего.

— Дурни вы все-таки. Беспомощные дурни. Ну ничего сами не умеете. Для вскрытия вам и то нужен блат.

Сергей Мартынович вернулся, набрал номер, поговорил с каким-то Василием Ильичом.

— А теперь звони начальнику нашего отделения. Все сделает. Ну ни шагу без меня не можете.

И наконец они вышли из приемной. Сергей Мартынович шел явно чем-то довольный.

— Ну, Тит, договорились? Договорились, ребята? Вас не подвезти? Вам куда?

— Спасибо, Сергей. Я с машиной. Доедем.

— Ну, вот видишь. И машина есть. А ты не волнуйся, Галя. Как бы что ни шло, сколько бы нервов ни уходило — все будет в порядке. Слово даю.

* * *

А в больнице еще продолжался рабочий день.

Позвонили из прокуратуры главному врачу и вызвали к следователю Вадима Сергеевича.

Но он стал прежде всего шуметь и сопротивляться. Чему? Вадим Сергеевич кричал, митинговал, обращался к коллегам и стенам ординаторской. Он говорил, что день у него уже распределен по часам, что он не может бежать невесть куда по первому кличу, что должны заранее его предупредить, что это не демократично, не конституционно, что он не намерен, не позволит, не хочет…

Зоя Александровна оборвала его патетические восклицания и беспричинные наскоки на окружающих:

— Не ори, Вадим. Вот телефон следователя — позвони, скажи, что не можешь. Скажи все это ему, а не нам.

— И позвоню.

— И звони. Звони сейчас.

— Конечно! Что это за безобразие! Я им что? Мальчик?! Я им все объясню. — Он схватил трубку и с яростью стал набирать номер.

— Здравствуйте. Мне нужен… следователь.

………………………………………………………………………

— Я доктор из больницы. Вы меня вызывали на сегодня?..

………………………………………………………………………

— Мне только сейчас сказали, а я не…

………………………………………………………………………

— Завтра? А когда?..

………………………………………………………………………

— Могу…

………………………………………………………………………

— А когда сейчас?..

………………………………………………………………………

— Прямо сейчас?..

………………………………………………………………………

— Хорошо. Тогда я прямо сейчас выхожу.

— Ну, вот видишь, Вадим. И не надо было кричать. Все в порядке?

— Завтра утром! Видали! А у меня завтра операция. Лучше я сейчас.

— Ну и правильно.

А назавтра утром, перед конференцией, Вадим Сергеевич возбужденно, с героическим выражением лица рассказывал коллегам, как прошла первая встреча представителя больничной команды с охраняющими порядок закон. Ему казалось, что он всех там поставил на место, все всем объяснил, разрешил все проблемы.

Он рассказал, как явился в прокуратуру, появился в комнате номер семь, где сидели по углам за столиками три следователя, как он представился и один из них привстал, поздоровался, предложил сесть и сказал, что задаст несколько вопросов после того, как Вадим Сергеевич ознакомится с Заявлением.

— Я прочитал, и он мне дал в руки обе истории болезни — первого поступления и второго. И стал задавать какие-то несущественные вопросы. Не про то, совсем не про то, что волнует нас. Его почему-то больше всего интересовало, что я назначил консультацию гинеколога в первый же день при втором поступлении. Я ему и ответил: «Ну, назначил». А он говорит, и заведующая наутро подтвердила необходимость консультации. А я ему: «Ну, подтвердила». А он говорит, почему же гинеколог был лишь через три дня. Вот я и пытался втолковать, что значения для дела это не имело никакого. Чистая формальность. Все назначения были правильны и всеми потом подтверждены. И заболевание уже шло по хирургическому типу, и никакой гинеколог для дела был не нужен. Лишь для порядка. Я сказал: «Назначения были правильны, так что все в порядке». А он говорит, что раз девочка умерла, значит, непорядок. Как будто гинеколог мог предупредить смерть. Я объяснил, что все осложнения уже были чисто хирургическими. А он мне про историю болезни, про вскрытие, что источник всего был гинекологический. Ну и что — пусть толчок оттуда. Это уже сейчас не важно. Ведь мы…

— Вадим, ты нам не объясняй медицинскую сторону. Мы понимаем. Рассказывай, как было и что говорилось.

— Я и рассказываю. И им рассказал, что лечение с самого начала было правильным, что все последующие добавления были связаны с новыми симптомами, а не с ошибочным ведением больной. А он все равно талдычит: почему не был гинеколог, почему не был гинеколог сразу. Может, говорит, это халатность лечащего врача — это уже на Галину катит бочку. А я ему сразу: «Вы халатность нам не шейте». Он сразу по-другому стал. Говорит: «Мы вам ничего не шьем, мы ищем истину. Нам совершенно не нужно обрекать вас на какие-то лишние, несправедливые неприятности». То-то, сказал я ему…

— Ему?

— Ну, себе сказал. Я ему сказал, чтоб он не забывал, что халатность — это уже статья. Я-то ведь понимаю, знаю. А он опять про свое: «Отбросьте это слово, если оно вам не нравится, говорит, но объясните, почему не пришел гинеколог». А как я могу объяснить? Работы у них до черта, может, не успели, срочности-то не было. Чистая формальность…

— Ты им так сказал или опять объясняешь нам? Мы знаем.

— Ему сказал. Конечно, сказал ему. Потому как он привязался к тому, что я ночью сделал это назначение. Я сразу оборвал: «Не ночью, а вечером». Согласился. Но сказал: «Значит, нужда была сильная, да и заведующая утром подтвердила». И дался им этот гинеколог! Я опять объясняю, что нужда чисто формальная, что гинеколог потом написал, и показал ему в истории болезни запись: «С лечением согласен». А он опять за свое: «Показываете для формы, нуждаетесь для формы, а результат-то плачевный. Почему не было гинеколога сразу?» И все тут. А как он сразу придет? Я сказал, что гинекологи у нас по ночам не дежурят. А он ухватился, что я раньше говорил «по вечерам». Как будто не одно и то же. Для дежурства что вечер, что ночь…

— Про дежурство мы знаем. Ты б ему еще и про оплату дежурств за ночь объяснил.

— Не спрашивал. А если б, говорит, вам позарез гинеколог нужен? Я ему сказал, что для «позарез» нам гинеколог не нужен, мы и сами можем. Но он без юмора, не понял шутки. Ну, я тогда сказал, что, если нужно, и из дома вызовем. А почему утром не был, как я могу объяснить, почему не был. Не могу же я… Да и смысла особого не было. И он закончил тогда. Сказал, что есть ли смысл — это теперь они будут решать, а лишних неприятностей они нам не хотят, что они просто нас выручают. Ну то-то, сказал опять я. Другой разговор. На том и кончилось. Все правильно. Подписал протокол допроса.

Что было дальше, Вадим Сергеевич не рассказывал. Дальше все уже никому не интересно. Дальше он кинулся в магазин. Для длительной готовки времени уже не хватало. Пришлось в магазине «Кулинария» при ресторане купить два антрекота, пожарить которые дело десяти минут, и к Олиному приходу он создал дивный обед.

Не рассказывать же им все это, — решил про себя Вадим Сергеевич. Не рассказывать же им все свои расчеты и сомнения. Во-первых, что были антрекоты — явное везение. А если бы их не было? Не рассказывать же им, что антрекот стоит тридцать семь копеек штука, и если он будет так роскошествовать каждый день, то им только на одно мясо понадобится двадцать два рубля двадцать копеек в месяц, то есть шестая часть месячного оклада его. Не рассказывать же им, что главное — он успел управиться и к обычному времени был вкусный обед.

Главное, что он всегда все успевает.

* * *

Сергей Мартынович сел за руль, включил зажигание, машина заурчала, и он откинулся в ожидании, пока разогреется мотор. «Где-то я читал, что разогревать машину и не надо, она лучше разогревается на ходу. В какой-то стране даже штрафуют, если на одном месте долго двигатель гоняешь. Может, их климат и позволяет, а я лучше погрею. Что у них можно — то у нас не годится. Если б у них такой случай, — вполне можно было в суд пустить для разбора. Адвокат бы занялся, ну, в крайнем случае, штраф там или какая компенсация, шут их знает, чем они расплачиваются. А у нас — так судимость, срок, пусть даже условный. Если виноват. Или оправдание. Ничего между нет. Ведь действительно не виноваты, а человек-то умер. Меру вины должна медицинская корпорация решать. Я, например. Не нам порядки менять. Да и у нас, впрочем, тоже… Она-то ко мне обратилась, как к представителю корпорации, как к главе. Конечно, я в каком-то смысле глава корпорации — пусть и не выбранный. Куда они без меня…»

Сергей Мартынович перевел скорость и, нажимая на газ, плавно отпустил педаль сцепления. Машина легонько стронулась. Он всегда в первый момент удивлялся: «Смотри-ка, пошла». Он ехал быстро, автоматически, следя за светофорами, знаками и всеми перипетиями дороги, «Конечно, глава. Должен же кто-нибудь быть головой, даже если формально такой должности и нет. И выручать я их должен, и бить. Когда надо — продвигать, когда надо — придерживать и всегда в узде держать. Да, да. Продвигать, поощрять, придерживать. Чтобы им помогать, развивать хирургию в клинике, порядок элементарный сохранять, надо быть решительным, жестким. В каком-то смысле и деспотом даже, на первый взгляд. И держать я их должен чем-то, как говорится, за цугундер, чтобы им же потом помочь. Когда нужда будет во мне. Помочь в тяжелой ситуации. Надо, чтобы слушались все, а чтоб реально слушались, должны быть зависимы. Прямого официального подчинения недостаточно. Я ведь даже уволить просто по желанию не могу. И суд может защитить их. Конечно, до этого дело не дойдет — ведь в хирургии не поработаешь, если конфликты так далеко заходят. Значит, надо держать их на привязи неофициально, как-то иначе. Вот сегодня, например, — машину захотел. Очень хорошо, что чего-то захотел, хорошо, что есть желания. Я помогу. Он знает, что только я могу ему помочь. И он ждать будет, просить будет. И через других, и сам придет. И я в конце концов помогу. Он знает. Иначе зачем тянуть, зачем отказывать. А вчера я был прав. Вижу, он неправильно действует, хоть для жизни не опасно, но явно неправильно. Можно было, конечно, задержать его действия, приостановить; а можно промолчать… Подталкивать, конечно, не надо, а молча смотреть и наблюдать можно. Когда же свершится и будет сделано неправильно — вызвать и объяснить. Объяснить — да и стукнуть легонько. Лучше даже не ударить, а подождать… Вернее, ждать будет он… Я-то уже дождался. Правильно я вчера ничего не сказал… Ха! „Я его не встревожил ничуть“. Эта неправильность его — теперь узда ему. Он взнуздан, а я держу. Все они у меня… Всем я могу помочь. У меня, конечно, нет возможностей очень сильно варьировать наказаниями, помощью… К сожалению, у меня нет возможностей для оттенков. Как у тиранов, есть только две краски, два решения — помилование или казнь. Да-а. Это, разумеется, моя слабость. Если подумать, я действительно деспотичен с ними, но для их же пользы. Кто, кроме меня, может им помочь. Вот ведь Тит привез ко мне эту, свою… Не куда-нибудь… И я буду стараться помочь. А она совсем из другой больницы, да и Титёк совсем из другой епархии, совсем к нашей жизни отношения не имеет. Но о силе моей и значительности будут теперь говорить и в их кругах, не только у нас. Вот тебе и деспот, тиран. У деспотов всегда складываются хорошие отношения с людьми. Потому что эти отношения основаны на реальной силе, а не на пустой болтовне и пустых пожеланиях. Если я хочу — я могу. Не надо хотеть, коль не можешь. А у тех, кто только играет в деспота, лишь хочет казаться тираном, — у них только на крике все, на нервах — всегда конфликт, всегда плохие отношения с людьми, и никогда не известно, что ему строят за его спиной. Крик — это не сила. У меня все бесконфликтно. Я и шучу с ними постоянно, и они смеются, радуются… А она симпатичная, эта докторша. Надо бы пойти, пожалуй, с ними пообедать и впрямь. Я всегда могу ей понадобиться. Я для нее все, а Тит только мелькание по периферии жизни… Ее жизни. И все надо считать. Думают, легко быть таким руководителем, а голова в постоянном напряжении. И что за твоей спиной говорят — неизвестно. На похоронах-то наговорят много. Сейчас бы сказали. Надо все хорошее говорить, пока мы живы. Собрать бы будущие панихидные речи в один сборник и назвать книжечку: „Пока мы живы“. Нет „Пока он жив“. Или — „Пока я жив“… Голова в постоянном напряжении: что про меня говорят? Или — что думают? Нет — лучше знать, что говорят. Надо знать. Ни минуты покоя. Вот сейчас еду расслабленный, вроде бы и думаю абстрактно, ни про что, а сам все считаю, считаю… На самом деле все время считаю. Ни минуты покоя. Надоело… Ох, как все надоело… К черту! Хоть бы оборвать как-нибудь эту круговерть. А то все катится, катится по инерции. Катится, катится под уклон. До самой набережной идет уклон без единого светофора и перекрестка. Вот так бы прямо, прямо… Не налево, как дорога идет, а прямо. И все. И кончается всяческая суета, счет, тиранство, помощь… Речи хвалебные только… На парапете стрела — только налево. Ну-ка скорость… Газу… Во! Побольше… Парапет ближе… Яснее решетка. Парапет летит. Ближе. Устал. Надоело… Решетка здесь ажурная. Красивая. Нет на речке льда. Узорная решетка… Завитки чугунные. Быстро. Близко. Ближе… Решетка… Вот…

Та-ак. Налево. Хорошо повернул. Аж колеса визжали. Когда не скользко, так можно. Надо бы пойти с ними пообедать. Как я с ними договорился? Они, что ли, позвонят?.. Найдутся. Да ничего им не сделают. Обойдется все и так. Позвоню, конечно. Информацию хоть соберу. И для разговора надо. Да и мало ли что она там сейчас рассказывает. Объективочка нужна, а то наешься но-шпы. Все зависит от точки отсчета…»


Дорогая Маришка!

Получила кучу твоих писем и только сейчас собралась ответить.

Приветы тебе передают все наши девчонки, которые никуда, как и я, не уехали. Все здесь, все на месте. Мы все рады, что ты поправляешься. Может, на поправку домой приедешь? Тогда обо всем наговоримся. А у нас кто учится, кто работает. Люська, Светка и Маринка Щеглова замуж вышли, а Светка недавно уже мальчика родила. Ему три месяца, очень хорошенький, но это ты, наверное, знаешь, ведь она при тебе беременная была.

У меня сейчас тоже студент есть из нашего педагогического института, только на физмате учится. Они все там такие умные, приедешь — познакомлю. Он тебе, наверное, понравится. Ты, может, сейчас привыкла к взрослым? Мы с ним на лыжах катаемся. Помнишь, как мы ходили на каток, а сейчас не ходим.

Твоих родителей я тоже давно не видела и ничего про них не слыхала. Моего парня зовут Слава. Вячеслав. Нравится?

Жду тебя очень и сколько тебе расскажу про все!

А писать не получается. Мало практики для писем. Я тебя целую. Поправляйся быстрей.

Твоя Алена.


Тит довез Галю до вокзала и уехал по своим делам.

Какой-то камень повис у нее на душе, и в ожидании поезда она стала слоняться по вокзалу, пытаясь разобраться в своих ощущениях, понять их. Много за последнее время легло камней в ее душу. Все было зыбко, неопределенно, на уровне «-то, — либо, — нибудь». И все же сейчас обозначилась новая тяжесть, которую и старалась Галя постичь. Сейчас, сегодня появилось что-то новое, что-то конкретное, определенное. Но что? Несколько притихла следственная эпопея — один раз вызвали Вадима и с тех пор никого — молчат. И у них все молчали, старались молчать, поверхностное бурление чуть поутихло, хотя все понимали, что тишь эта до следующего вызова кого-нибудь в прокуратуру. Но словесное забвение, пусть пока еще кратковременное, все ж создавало иллюзию вдруг наступившего благополучия. И от этого кажущегося благополучия судебный камень становился чуть-чуть, на самую малость, самую чуточку полегче и чуть-чуть, на самую малость приподымался со дна ее души.

Нет — не этот камень. Сегодняшний камень лег и лежит прочно. Прочно и непонятно.

Галя стала вспоминать весь день заново. И вдруг поняла, нашла камень, нашла новый навалившийся груз. Показалось ей, что нашла.

Утром сегодня Галя пришла на работу, пошла в свои палаты и вдруг на столе у сестры увидела письмо, пришедшее на имя Марины. И как валом окатило ее снова. Не следствие, не прокуратура обрушили тотчас на нее свои потоки, а само событие, смерть Марины, вновь со всей силой всплыло и окружило ее почти вещественно. И снова она увидела перед собой девочку, стать ее, глаза, волосы, родителей ее. Она отчетливо, будто въявь, увидела ее на перевязках, увидела ее раны. Собственным телом ощутила ее терпеливость, выносливость.

Галина Васильевна взяла письмо, чтобы закинуть куда-нибудь подальше, в ящик рабочего стола, в глубину, на дно, — некому читать, и родителям нечего отсылать, нечего душу травить. Но вдруг там что-то важное… И она решила, что до дна должна испить чашу сию и прочесть письмо, хотя почему письмо к Марине должно быть содержимым чаши сей, объяснить, наверное, нельзя, да и не надо. Она разумно решила, что коль скоро адресата не существует, то и нет ничего безнравственного в том, что письмо будет прочтено ею. Тем более что Галина Васильевна отнеслась к прочтению Марининого письма как к епитимье. В конце концов, публикуют же переписку умерших и при этом не обсуждают, нравственно ли читать то, что предназначено иным, покуда живым еще, окружающим.

«Глупое умствование», — решила она и прочла письмо.

А там ничего. Пустое письмо подруги, коряво написанное, ни о чем. Все письмо направлено в жизнь, в ближайшее будущее. Письмо о молодости к молодости.

А все уже в прошлом. Лишь новая волна тоски прокатилась в душе Галины Васильевны.

Это! Это новая тяжесть свалилась на Галю!.. Иль обновилась старая!

Нет. Не этот камень повис сейчас, только что, на шее у нее. Что-то еще.

Галя еще раз посмотрела на вокзальное информационное табло, где по-прежнему сообщалось об опоздании поезда на сорок минут. Еще двадцать минут.

И эта история с Титом.

Галя даже со слов своих приятельниц, даже понаслышке, никогда не относилась легко к таким приключениям. Она и не гордилась по-чистоплюйски своим отношением к подобным искривлениям скучной равномерности, она и не осуждала других. Просто она была такая. Как видно, думала, что такая. Вот и попала в положение, при котором не знаешь, как себя вести, чувствуешь себя преступницей, хотя никакой гадости не позволяла и никакой радости пока не получала. Впрочем, радость была — радость прекрасного человеческого общения.

Все так по-человечески, а не хорошо.

Предательство? Нет, не чувствовала она себя предателем.

«Обман. Жизнь в обмане, в фальши, жизнь без чувства собственного достоинства. Что-то надо скрывать, недоговаривать, придумывать, умалчивать. Думаешь одно, хочешь сказать другое — говоришь совсем иное. И уже не понимаешь, где в твоей душе дно, а где поверхность. Постепенно прекращаешь понимать, как оно есть на самом деле. Все время надо держать в голове то, что лучше забыть. Надо свою память загружать мусором. Даже не мусор — несуществующая пыль, видимая только в луче света; а надо помнить, чтоб не запутаться, чтоб всегда говорить одинаково. Нет, в этом месте всегда так, а в этом месте — всегда наоборот. И в результате основное ощущение: унижение. Унижаешь себя и неминуемо унижаешь всех вокруг. Такова природа унижений. Такова природа человека — очень не любит человек быть хуже других, так хочется всех вокруг подравнять, коль сам опустился. И в результате вспышка, срыв, хамство, постоянный невроз…»

Про что это все?.. Запуталась.

Да, не этот камень возмутил только что круги на поверхности ее души и улегся там на дне.

До прихода поезда оставалось еще десять минут. Пора, пожалуй, двигаться к платформе.

И тут Галя увидела их, идущих по залу и с растерянностью озирающихся — мама же должна быть. Не может мама не прийти. Такого никогда не было.

Галя бросилась к ним.

— Андрюша! Володя! Поезда же еще нет.

И вдруг как осветило внутри: новая тяжесть стала ясной и понятной:

«Нехорошо. Боже, как нехорошо. Нехорошо, что встречать Володю и Андрея привез Тит. И в этом тоже унижение. Для всех унижение. Зачем я это? Их вот унизила — чужой мужик привез встречать. Его унизила — привез меня встречать других, которые преграда для него. Себя унизила сплошным обманом. И в результате поезд прозевала. Так и должно, наверное, быть…»

Так часто бывает — совсем маленькая капелька сразу и резко превышает возможности большого ведра.

Галя подбежала к ним в растерянности.

А растерянность-то отчего? От всего, наверное.

И снова посмотрела на табло: до прихода поезда оставалось пять минут.

— Вы что же, не на поезде? — Галя слишком бурно обнимала и целовала сына и при этом показывала мужу рукой на табло.

— Почему? На поезде, — Владимир Павлович посмотрел на табло и рассмеялся. — Век электроники.

— Что, что? — Андрей увидел и понял, почему смеялся отец, почему запуталась мать. — Электроника! — он искренне и бурно, по-детски засмеялся.

Все смеялись. Смех — прекрасная ширма.

Галя упорно и настойчиво продолжала обнимать Андрея и, по-видимому, просто не знала, как перейти к встрече с Володей. И затянула. И совсем уже не знала, как вести себя дальше. Бывает иногда на собраниях, когда предлагают почтить память вставанием — стоит чуть задержаться с предложением снова сесть, и сразу возникает неловкость. И в этой встрече возникла неловкость. Особенно для Гали — она-то знала истинную причину. Мужчины же были чисты — они и не заметили неловкости. А затем проблема смены материнских объятий на объятия любящей жены снялась сама собой, благодаря обычной спасительной деликатной детской бестактности: Андрей стал теребить мать и, не дав ей толком поздороваться с отцом, засыпал ее лавинным обвалом восторженных рассказов о своих горных подвигах. Отец иронически похмыкивал, комментировал. Галя внимательно слушала и думала, что напрасно она приехала на вокзал с Титом; а потом, продолжая так же внимательно слушать и задавая якобы восторженные вопросы, спасительно стала думать, почему же Володя, знавший об их больничной трагедии, обо всех переживаниях, связанных с девочкой, даже больше, чем было на самом деле, почему же Володя не спрашивает об этом главном событии.

И он не спросил, и она не сказала, и зрела праведная обида в душе ее, понемногу растворяя лежащий на дне последний сегодняшний камень.

Он, как говорится, подставил — она, механически, еще не думая, внутри, тихо воспользовалась. Появился повод обидеться — она чуть уменьшила свою вину.

* * *

Солнечный луч пробивался сквозь плотную штору на окне. В ординаторской неожиданно повесили новые тяжелые портьеры. Откуда и почему они вдруг появились в больнице? Может быть, в конце года оставались какие-нибудь неиспользованные деньги? А может, и не поэтому, но в хирургическом отделении, где так боятся лишней пыли, появились эти собиратели, конденсаторы, накопители и хранители пыли из красивой плотной ткани. Впрочем, если учесть больничный дефицит на санитарок — уборщиц, то, может, лучше пыль, лежащая на шторах, чем парящая в воздухе.

На улице яркое весеннее солнце, и окна плотно задвинуты шторами, чтобы наступающие сезонные изменения в погоде не тревожили и не отвлекали врачей.

За столом сидел Вадим Сергеевич в излюбленной позе супермена, проглотившего аршин. Лицо его, как всегда, выражало решимость дать немедленный отпор, откуда бы ни возникло, ни двинулось на него наступление. Поскольку никто не наступал, то порой отпор возникал без явного повода и по непонятному адресу, что в таких случаях, естественно, пугало коллег и начальников, если последние, конечно, не были слишком влиятельными. Причем влиятельность начальника определялась для Вадима Сергеевича не должностью, а тем положением в иерархии, которое он каждый раз сам выстраивал по своему разумению. Может случиться так, что сейчас для него важнее заведующий отделением, и он согнется перед ним, а более весомый начальник — главный врач — как раз и окажется объектом его отпора, похожего скорее на неспровоцированное нападение, даже, скажем, агрессию. Может, он исходит из суворовского принципа: «Лучшая оборона — нападение». Но от кого обороняется он, когда те не знают еще, за что и нападать? А в другой раз, ползком отступив от высшей администрации, он начнет шумно и некорректно учить жить и работать своего заведующего. Оружие всегда наготове, а уж куда повернуть его, подскажут обстоятельства и его внутреннее состояние.

Вот и сейчас он сидел с напряженным лицом, строго поводя ищущими глазами по сторонам, и по привычке рьяно крутил свои призлащенные очки, которые бешено сверкали, попадая в луч солнца из золота и пыли.

Операционная сестра пыталась выпросить у него направления в лабораторию для исследования вырезанных аппендиксов. Он же, перебив ее и не дослушав просьбы до конца, выговаривал, чтоб она не вмешивалась не в свое дело, что рабочий день еще не кончился, и у него есть еще время для сдачи всяких бумажек, что он всегда все делает вовремя, что нечего ходить за ним по пятам, что после операции хирург может сидеть и ни о чем не думать, приводя в порядок себя и свои нервы.

Загрузка...