Глава седьмая

Однажды в Ленинграде началась блокада.

Белые не могли смириться с тем, что Ленинград теперь открыт для всех советских людей, и поэтому они возвели вокруг Ленинграда высокую стену с колючей проволокой, поставили на стражу православных казаков, чтобы никто не выбрался, построили много вышек с прожекторами и каждый день сбрасывали на город бомбы.

Советские люди думали, что это наказание за то, что они отошли от заветов Ленина, придумали себе время, завели часы и отмерили для каждого дня ровно 24 часа.

Город горел, рушились дома, полыхала Ильич-трава. Люди умирали прямо на улице, и их несли сжигать на станцию метро Парк Победы.

В некогда зеленых парках теперь торчали только почерневшие стволы деревьев, разноцветные дома обгорели и стали темно-серыми, стеклянные купола оплавились, раскололись, треснули и со звоном обрушились в пыль и грязь умирающего города. Фрактальные проспекты перерезались линиями баррикад и окопов, размылись кляксами глубоких воронок. Упали зеркальные небоскребы, завалили улицы бесчисленными отражениями, и каждый, кто случайно пробегал мимо, спасаясь от бомбежек, мог видеть в каждом осколке себя.

А еще в Ленинграде перестали идти часы. Времени больше не было, но люди уже разучились придумывать его для себя и управлять им как угодно.

И скоро в городе не осталось ни одного целого дома, только мавзолей Ильича остался цел, ибо его невозможно было разрушить. Тогда уцелевшие жители спустились в метро, чтобы выжить и переждать блокаду.

В ленинградском метро не было поездов и эскалаторов. Там были низкие своды и потемневшие стены, украшенные древними надписями. По веткам туннелей бродили невиданные доселе страшные животные, крупные насекомые роились в потаенных уголках, и ползучие гады прилипали к стенам и потолкам. Еще в ленинградском метро было темно и сыро. Воды в туннелях было по колено, и с потолка постоянно капало на голову.

На голову капало всегда.

В метро ленинградцы перестали спать, потому что даже если им удавалось заснуть, несмотря на постоянное капанье, сны им снились настолько ужасные, что заново засыпать совсем не хотелось.

Глаза ленинградцев привыкли к постоянной темноте, стали выпуклыми и желтовато-зелеными; уши ленинградцев привыкли к постоянному грохоту бомбежек, что доносился сверху. Ноги ленинградцев привыкли к постоянной ходьбе по колено в воде, распухли, разрослись перепонками, а кожа их привыкла к влажности и стала постепенно покрываться тонким слоем чешуи. Ленинградцы забыли советский язык и говорили теперь только на своем наречии. Разговаривали они очень редко, поэтому слов в этом наречии было мало — все необходимые мысли и чувства можно было выразить несколькими звуками.

Лишь к одному не могли привыкнуть ленинградцы — к каплям воды, которые постоянно падали на макушку и стекали по лбу. В какой-то момент стук капель стал заменять им часы, и для них снова началось время, от которого они так отвыкли. Но время было уже не нужно им и воспринималось скорее как наказание, нежели как необходимое условие существования.

И когда через много-много лет бомбежки наконец прекратились, никто не заметил этого, потому что их уже было почти не слышно. Только многолетние старики с дрожащими от старости плавниками и облезлой чешуей в тот момент устремили головы вверх и тяжело вздохнули.

А наверху в разрушенный, стертый начисто Ленинград вошли белые. Вошли они не сразу — три раза посылали они разведотряды, и только третий отряд вернулся обратно. Тогда белые горделиво въехали на своих конях под православные песнопения, долго и заливисто смеялись, писали матерные слова на руинах города, а затем устроили грандиозную пьянку на три дня и три ночи. И напились они, и стали плясать и орать цыганские песни, и пели они так, что даже ленинградцы слышали их под землей.

А потом они свезли со всего мира рабов и отстроили новый город на этом месте — большой, красивый, современный — и это уже был не Ленинград.

Только мавзолей Ленина остался стоять посреди города, потому что трогать его белые побоялись.

И строить под городом новое метро они тоже побоялись.

* * *

А пока он спит, подумал Мюнхгаузен, на подоконнике уже выросли вечерние желтые тюльпаны, и он даже не заметил, как они поднялись из земли, распустились, встали в свой полный рост — а теперь уже поздно. Придется ему ждать утра, чтобы снова увидеть их. Странно, он никогда не ел их сам. А ему стоило бы попробовать — хотя нет, тогда он все поймет и не станет есть ничего, кроме желтых тюльпанов. А тогда не достанется мне. Нет, не надо ему их пробовать. Ха, вот он перевернулся на левый бок — значит, пытается снова уснуть. Нет уж, дружище, я лучше тебя знаю, когда тебе надо вставать.

Кот спрыгнул с подоконника и забрался на кровать, а затем принялся нагло топтаться по одеялу.

Вот так, вот так, просыпайся, с добрым утром тебя, хотя сейчас вечер — ты опоздаешь на работу. Это будет ужасно. Не пытайся меня отогнать — я укушу тебя за пятку. Вот так… Ха! Промахнулся! А за вторую? Даже не думай ударить меня. И еще раз, и еще, а вот тебе лапой! Вставай, говорю тебе. За окном сейчас серое небо, но дожди наконец прекратились. И сегодня у тебя закончатся сигареты — не зря я загнал предпоследнюю пачку под кровать, где ты не сможешь её найти. Вставай, сонная харя, вставай.

Петр перевернулся на другой бок.

* * *

«Из воспоминаний Якова Алексеева, соседа Юлиана Фейха в последние годы жизни.


Фейх очень хотел снова на фронт. Его не пускали — он сильно хромал из-за ранения, полученного еще в Гражданскую. Говорили, что его литературное творчество поможет фронту больше, чем умение стрелять. Он злился и негодовал, но и сам прекрасно понимал, что будет скорее обузой для всех остальных. Но я помню, как за месяц до смерти мы с ним говорили о войне — а о чем еще можно говорить в такое время? — и он пообещал, что умрет на фронте с оружием в руках. К тому времени он уже очень плохо выглядел — похудел еще сильнее, чем я. Я пытался помочь ему, чем мог, но получалось не всегда — ведь я сам должен был как-то выжить.

Той зимой умерли все, кого мы знали. В квартире мы остались вдвоем.

Когда настал 43-й, появилась и надежда на то, что все это скоро закончится. В воздухе бродило заметное оживление. Мы получали хорошие новости с фронта, и это порой радовало сильнее лишнего куска хлеба. А Фейх все говорил о том, как он пойдет на фронт. Как он обманет комиссию, притворившись здоровым, возьмет винтовку и пойдет убивать немцев. Только этого он хотел — убивать немцев. Я думаю, если бы он все же снова пошел на фронт, он все же успел бы забрать с собой на тот свет десяток-другой фрицев. Вот сколько в нем было тогда ярости. Он был очень сильным человеком. Он говорил: „Я умру с оружием в руках. Только такой видится мне моя смерть. Я переживу голод, переживу холод, выдержу любые болезни. Меня убьет только пуля, граната или штык.“

Но все вышло иначе. Меня положили в госпиталь с пневмонией. Фейх остался в квартире один. Я был уверен, что он переживет меня, что мне конец. Однако, я выкарабкался. А когда я вернулся в квартиру в середине февраля, там уже было пусто. Он умер в собственном кабинете, так и не дописав свою книгу. Где сейчас эти недописанные отрывки — тоже никто не знает. Но оно и к лучшему.»


Смородин закрыл книгу.

Надо было позвонить Грановскому и сказать, что сегодня самочувствие намного лучше.

Он проспал всю ночь и половину дня. Снилось что-то очень тяжелое, душное, неправильное, но он никак не мог вспомнить, что именно. Это было и к лучшему: некоторые сны лучше забывать сразу после пробуждения.

Петр прошел в ванную, включил воду и посмотрел на себя в зеркало — недельная щетина, синие круги под глазами, похудевшее лицо, впалые щеки. Может быть, именно так выглядел в то время Фейх, подумалось ему вдруг.

Он подставил ладони под струю из-под крана и опустил воду в лицо: стало легче и спокойнее. Вода всегда успокаивала его. Когда ему было не по себе, он всегда шел туда, где есть вода — и становилось легче.

Выходя из ванной, он набрал номер Грановского.

— Слушаю вас.

— Добрый день. Я чувствую себя намного лучше и могу сегодня…

— О, не беспокойтесь. Сегодня на работу выходит ваш коллега. А вы приходите завтра. Все в порядке.

— Хорошо. Спасибо. Тогда до завтра.

— До завтра. Отдыхайте.

Петр почувствовал облегчение и вместе с тем некий азарт. В его голову пришла мысль о том, что было бы неплохо зайти сегодня в музей и поговорить со сменщиком о том, что здесь происходит.

Кто он вообще такой, этот коллега? Как он выглядит? Грановский никогда не рассказывал о нем.

«Почему я не подумал о нем раньше, — разозлился на себя Петр. — Может быть, уже все было бы понятно».

Кот сидел на стуле и смотрел на него, прищурив глаза.

— Все будет хорошо, — подмигнул ему Петр.

Рабочий день начинался через два часа. Было бы хорошо добраться до музея к десяти, чтобы быть точно уверенным в том, что Грановский уже ушел.

Он сел за стол, закурил и набрал номер Германа.

— Да? — его голос был уставшим и недобрым.

— Привет. Сегодня я иду в музей. Буду разговаривать со своим сменщиком. Наверняка он что-то знает. Ты со мной?

— Нет. Извини. Прямо сейчас я еду за формой для завтрашних съемок. Не могу.

Петр усмехнулся:

— Я почему-то знал.

— Не обижайся, пожалуйста.

— Все хорошо. Пока.

— Пока.

Час он провел в раздумьях, расхаживая кругами по комнате, а затем оделся и поехал в музей.

* * *

Смородин вдавил палец в дверной звонок.

Через минуту из-за двери послышался слегка встревоженный голос:

— Кто там?

— Добрый вечер. Меня зовут Петр, я ваш сменщик, тоже работаю в этом музее. Мне бы хотелось поговорить с вами кое о чем.

— Без проблем.

Дверь открылась. На пороге стоял полноватый, низкорослый парень с длинными светлыми волосами и красным лицом.

— Владимир, — представился он.

— Очень приятно. — Петр протянул было руку, но Владимир не ответил взаимностью.

— Не здороваться же через порог, — улыбнулся он. — Проходите.

Петр вошел в коридор, и тогда Владимир пожал ему руку.

— Не хотите чаю? — спросил он все с той же улыбкой. — Я заварил прекрасный чай. Он называется «Лапсанг сушонг». Пахнет старой советской лыжной смазкой. Бодрит и веселит.

— С удовольствием.

— Раздевайтесь. Куртку можно повесить сюда, кухня… Да, вы же здесь работаете. Извините.

— Да, — улыбнулся Петр, разделся и пошел за Владимиром на кухню.

На столе стоял большой фарфоровый чайник, который до этого всегда хранился в буфете.

— Очень удобный чайник, — сказал Владимир, заметив, как Петр на него смотрит. — Судя по всему, довоенный. Утащил бы домой, да нельзя. Садитесь.

— А сахар у вас есть?

— Что вы, этот чай нельзя пить с сахаром. Теряется весь вкус. Вы попробуйте.

Он налил в чашку сначала Петру, потом себе. Затем сел на стул.

— Так зачем вы сюда пришли? Что-то по работе? Или просто скучно?

— Понимаете, — Петр замялся, затем отхлебнул из чашки и поставил её на место. — Отличный чай. Так вот, понимаете, я хотел кое о чем вас спросить.

— Да, спрашивайте. Все равно мне здесь очень скучно и совершенно нечего делать.

— Вы не замечали здесь каких-нибудь странных вещей?

— В каком смысле? — Владимир непонимающе нахмурился.

— Странных вещей. Необычных. Может быть, вам снились странные сны.

— Иногда снятся, конечно. Сны бывают разные. Но на работе я не сплю.

— Попробуйте вспомнить. Пожалуйста. Может быть, что-то напрягает вас здесь?

— Разве что скука, — улыбнулся Владимир.

— Неужели ничего необычного и непонятного? — Петр выглядел растерянным, — вообще ничего?

— Ничего. Абсолютно. Не совсем понимаю, конечно, что вы имеете в виду. Вам здесь было неуютно?

— Не то, чтобы… Впрочем, ладно. Спасибо. Извините, что потратил время.

Он поставил чашку с недопитым чаем на блюдце и поднялся со стула, но Владимир одернул его.

— Подождите, — и улыбнулся. — Вы пришли сюда, стали расспрашивать меня о странных вещах и хотите просто так уйти? Не поймите меня правильно, но мне интересно, что такого странного происходит здесь, когда вы на работе?

Петр замешкался.

— Расскажу как-нибудь потом. Да и это, в общем-то, не особенно важно.

— Ну уж нет. Сказали «А», говорите и «Б». Если говорить начистоту, атмосфера здесь действительно странная. Пару раз мне было не по себе. Вы заинтересовали меня. Расскажите, пожалуйста.

— Вы можете подумать, что я сумасшедший.

— Помилуйте! Мой отец — психиатр. Он сказал бы, что вы абсолютно здоровый человек.

— Хорошо. Но я предупреждал. И еще я прошу вас: пожалуйста, не рассказывайте это Грановскому, — Петр неуверенно сел на стул и снова взял в руку чашку.

— Конечно. Считайте, что я надгробный камень. Ничего не скажу.

— Однажды ночью я вышел отсюда на улицу и оказался в совершенно другом месте.

Владимир снова непонимающе нахмурился.

— Это место, — продолжал Смородин. — Не похоже на наш город. Там все другое. Там царит мертвая тишина. Нет людей. Совсем другие дома, другая планировка улиц. Там стоят статуи странных воинов в древних доспехах.

— Продолжайте, — не отводя глаз от Петра, Владимир полез в карман за сигаретами. — Вы курите?

— Да, — Петр тоже достал сигарету и закурил. — А самое странное, что это место я однажды где-то видел. Меня не покидало ощущение «дежа вю». Там все совсем по-другому. Абсолютно чистое небо. Звезды. Даже воздух другой, более чистый. И еще иногда там бывает очень страшно. Я немного гулял там, а потом возвращался сюда, а утром, когда уходил из музея, эта дверь снова вела в наш город, каким я привык его видеть. Это все очень странно. Я бы согласился с тем, что это сон, но это выглядит слишком реалистично. К тому же однажды я пригласил сюда своего хорошего друга, и он тоже все это видел. Все то же самое. Я не знаю, что думать об этом. Поэтому и пришел к вам.

— Удивительное дело, — медленно проговорил Владимир, не переставая хмуриться. — Слушайте, а что это за друг, которого вы пригласили сюда?

— Вы, может быть, даже знаете его, — Петр слегка улыбнулся. — Это Герман Каневский, известный телеведущий.

— Как вы сказали? Каневский?

— Да.

— Не знаю. Не слышал о таком никогда. Впрочем, я редко смотрю телевизор, поэтому откуда мне знать… Слушайте, а может быть, вы здесь употребляли какие-нибудь вещества? Случайно, — смущенно добавил он.

— Я так и знал, что вы это спросите. Не надо было рассказывать.

Петру захотелось немедленно встать и уйти.

— Извините, я не хотел обидеть. Все это действительно странно. Я даже не знаю, что сказать. Ничего подобного здесь не видел, несмотря на то, что пару раз выходил ночью за сигаретами.

— Ничего. Спасибо, что выслушали. Вы точно не расскажете об этом Грановскому?

— Точно. Обещаю. А еще обещаю, что сегодня обязательно выйду в ночи на улицу. Мне стало интересно.

Петр усмехнулся.

— А теперь я пойду. Спасибо за чай.

— Да. Я провожу вас.

Петр вышел в коридор и накинул куртку.

— Что ж, — он пожал протянутую руку. — Спасибо. Может быть, как-нибудь еще зайду. Да и вы заходите.

— Постараюсь. Всего хорошего, — улыбнулся Владимир.

Петр вышел на лестничную площадку, и Владимир все с той же улыбкой закрыл за ним дверь.

И тогда Петр увидел, что на двери висит табличка с надписью:

ПОЛЕЗНЫЕ МНЕ ЛЮДИ

Он в ужасе отшатнулся, глаза его округлились. Испуганно заколотилось сердце. Он положил руку на грудь, чтобы успокоиться и отдышаться. Затем в его голову пришла идея. Он подошел к двери и нажал на кнопку звонка.

Прошла минута. Никто не открыл. Не было слышно даже шагов по коридору.

Он нажал еще раз.

Никого.

Он вдруг ощутил невыразимое одиночество, какое чувствовал бы человек, который вдруг остался совершенно один во всем мире.

Он перестал бояться, потому что сил бояться больше не было. Страх исчез, осталось лишь одиночество — огромная дыра внутри, где-то на уровне солнечного сплетения.

Медленно он спустился вниз, открыл дверь и увидел тот самый двор. На двери все так же было написано «Здесь живу только я». Все такое же абсолютно чистое звездное небо, такой же чистый воздух — только больше не было страха, была лишь ноющая тоска, которая ощущалась почти на физическом уровне.

Петр оглянулся назад и поднял голову вверх. В квартире Фейха горел свет.

Он почему-то улыбнулся.

Он прошел через арку и вышел на улицу. Все оставалось таким же, как в прошлый раз. Все так же гудели провода над головой и не было видно ни одного человека, но в некоторых окнах горел свет одного и того же лимонно-желтого оттенка.

Только сейчас он заметил, что даже звук собственных шагов слышался здесь иначе: он звучал четко, будто от солдатских сапог, и отдавался еле слышным гулким эхом.

Он дошел до той аллеи, где они были в прошлый раз с Германом.

Где-то вдалеке послышался звук проезжающей машины, но на этот раз он не испугал Петра.

«Пускай себе едет, — подумал он. — Это не мое дело».

Он дошел до скамейки, на которой они сидели с Германом, сел на неё и огляделся вокруг.

Свет в некоторых окнах горел одинаковым и ровным оттенком. В них не было видно силуэтов людей, на подоконниках не стояли цветы, и даже шторы, как ему показалось, были совершенно одинаковыми.

В воздухе пахло удивительной свежестью, будто сейчас не ноябрь, а середина мая, и сейчас только что прошла первая гроза.

Этот запах приносил в сознание Петра какое-то удивительное спокойствие и понимание того, что все происходящее — правильно.

Так и должно быть.

Ему захотелось спать.

Он скрестил руки на груди, устроился в скамейке поудобнее и закрыл глаза.

И весь мир засыпал вместе с ним.

Засыпали чудесные золотые рыбки в круглых фонарях.

Засыпала статуя воина в удивительно красивых доспехах.

Засыпали лимонно-желтые огни окон в домах, которые тоже медленно и спокойно засыпали.

Засыпали провода, гудящие над головой.

Засыпали темные силуэты деревьев на аллее.

Засыпали даже звезды на прозрачном небе.

И само небо засыпало.

Лишь один Петр не смог заснуть, потому что над его ухом вдруг стали громко и неприятно говорить.

— Развелось бомжей, что же делать-то теперь будешь, а.

Он открыл глаза.

Перед ним стоял дворник в грязном оранжевом жилете и с метлой в руках.

— Что смотришь? Вставай и иди спать домой! Дом-то у тебя хоть есть?

Петр оглянулся: он сидел на скамейке в скверике возле перекрестка улиц Некрасова и Маяковского. Небо было темным, плотным и слегка отсвечивало грязно-оранжевым. Он сунул руку в карман и достал телефон: было шесть часов утра. По улице с шумом и сигналами проносились автомобили. Падал неприятный снег, мелкий и мокрый. Ему вдруг стало холодно.

— Есть, — с улыбкой ответил он дворнику и встал со скамейки.

* * *

Петр пришел домой, тут же достал неоконченное письмо для Фейха, сел за стол и несколько раз перечитал его.


Я тоже не знаю, зачем это пишу. Меня зовут Петр Смородин, я ночной смотритель вашего музея. Да, Юлиан Александрович, теперь ваша квартира — музей. Ваши стихи знают и любят.

Сейчас 20** год. Ваше письмо пролежало под паркетом больше шестидесяти лет. Видимо, я — первый, кто нашел его и уж точно первый, кто решил на него ответить. Если это, конечно, не шутка. Если честно, я очень боюсь, что это шутка. Но почему-то верю вашему почерку.

Что я могу рассказать?

Война закончилась победой в сорок пятом году. Ленинград выстоял в блокаду. Наши войска взяли Берлин. Гитлер застрелился, а его ближайшие соратники кончили жизнь на виселице.

В 1961 году человек полетел в космос. Это был советский космонавт Юрий Гагарин.


Он взял ручку и продолжил писать с того места, на котором закончил в прошлый раз.


В Советском Союзе сейчас хорошо. У нас давно не было войн и потрясений. Мы активно изучаем космос, наши ученые готовят высадку советских космонавтов на Марс — это должно случиться уже через пару лет.

Ленинград растет и ширится. Здесь красивые и чистые улицы, широкие проспекты, прозрачные реки. У нас осталось много памятников блокаде, и современным детям рассказывают об этой войне то, что они должны знать.

Вас помнят и любят.

Ваша квартира, которая теперь стала музеем, находится в отличном состоянии. Все ваши вещи и вся мебель в целости и сохранности. Я регулярно подметаю и мою пол, сметаю пыль, забочусь о каждой вашей вещи — все для того, чтобы ваша квартира казалось такой, как будто вы покинули её вчера.

Вот и все, что я хотел сказать.

Всего хорошего.


Петр Смородин.


Он сложил письмо в четыре раза и положил в карман рубашки.

Сегодня вечером начнется его очередная смена.

Теперь он знал, чем будет там заниматься.

* * *

— Ребята, быстрее, быстрее. Мы тоже не хотим остаться тут до вечера! Прически у всех правильные? Идите все на площадку, это прямо и направо, там разберемся. Через десять минут построение, ребята, через десять минут! Кто еще не оделся, одевайтесь быстрее!

Помощник режиссера, худой и энергичный парень в розовом свитере, напоминал Герману амфетаминщика своими резкими движениями и активной жестикуляцией.

— Стой. Ты. Да, ты. Сними фуражку. К парикмахеру. Туда. Быстро, быстро, там еще несколько человек. Ты, — он показал на Германа, — сними фуражку. Все в порядке, на площадку. В темпе, в темпе, мы не можем больше ждать!

Герман прошел на площадку, где уже выстроилось около пятидесяти человек в одинаковых серых шинелях и с синими фуражками. За спиной непривычно тяжело висел солдатский вещмешок, за плечом — винтовка.

Все эти люди были абсолютно незнакомы ему, и он чувствовал себя слегка неуютно.

— Поправь фуражку, — обратился к нему вдруг молодой рыжий парень с веснушками. — Не надо носить её набок.

Герман поправил фуражку.

— Вот так, — парень улыбнулся. — У тебя не будет сигареты?

Герман порылся в кармане шинели и достал пачку.

— Спасибо, — ответил парень. — Как-то здесь неуютно. Я никого не знаю. Как тебя зовут?

— Герман.

— Леша. Очень приятно.

Они пожали друг другу руки.

— А ты не реконструктор? — спросил Леша, закуривая сигарету.

— Нет. Я впервые в жизни надел эту форму. Друзья предложили, — неловко ответил Герман.

— Я так и понял. Застегни крючок на шинели, — улыбнулся Леша.

На площадку снова вбежал помощник режиссера.

— Ребята! — закричал он в громкоговоритель. — Мы скоро начнем. Предупреждаю сразу: будет очень сложно и очень долго. Будем снимать сразу несколько сцен. Сначала — построение. Вам придется построиться примерно так, как вы стоите сейчас. Когда закончим с построением, будем снимать, как вы бежите. Потом будет самое сложное — оборона. Мы будем долго снимать вас из окопов. На вас будут нападать немцы. Подробности этой сцены объясню позже. Сейчас операторы окончательно разберутся с техническими вопросами, и мы начнем.

Мелкий и колючий снег падал на лицо.

Было холодно.

Герман поежился и поправил винтовку, сползшую с плеча.

Загрузка...