КИНЖАЛ

Кто неволи и рабства не знал, не поймёт,
Почему моя старость цветёт.

Так сказал поэт, а я скажу, как умею.

Мне уже много лет, и жизнь привела меня от тьмы прошлых дней к свету, потому что юность моя прошла в кабале у эмиров и ханов, а старость цветёт в довольстве. А тот, кто был в юности старым и впервые стал юным на склоне лет, тот может многое рассказать о себе.

Отец мой и дед, и прадед, и прапрапрадед — все были искусными оружейниками. И я уже с раннего детства помогал отцу в его ремесле, а к двадцати годам стал неплохим мастером. С терпением, редким для юноши, я чеканил узоры на серебряных рукоятках сабель и с любовью травил на стальных клинках слова великих поэтов. Старики хвалили мою работу, и даже древний Бобо-Касим, лучший из оружейников нашего города, благосклонно давал мне свои советы. Но не только мудрость и опыт влекли меня к дому старого мастера: росла в его доме дочь Озада, румяная, как гвоздика, и проворная, словно мотылёк. С нею дружили мы с малолетства, а любовь и дружба — родные сестры! Но и на ясное небо набегают тучи; заслонили тучи и моё солнце. Повадилась ходить к Озаде старуха, мать красильщика Найрангшаха, женщина хитрая и на слова не скупая. Каждый день она приносила девушке подарки, каждый день расхваливала своего сына, и не надо было быть мудрецом, чтобы догадаться, что она хлопочет о свадьбе. Я был беден и имел только две руки, а рыжий красильщик был богат и имел двадцать работников и лавку на базарной площади. И вот резец стал падать из моих рук, а в сердце закрались страх и горе.

Пришлось мне познакомиться с бедой,
И слёзы горькие из глаз лились рекой…

И вот однажды узнали мы от приезжих людей, что знаменитый на всю Бухару оружейник, искуснейший из искусных, Усто-Зариф, таджик по крови, вызывает на состязание всех мастеров нашего края. Он победил уже Ибрагима из Самарканда, прославленного стихами поэтов, Рахметмуллу из Коканда, прилежнейшего из прилежных, и Мухаммеда из далёкой Хивы, первого мастера самого падишаха!

«Велик был в своём искусстве воспетый легендами Аспдулла Исфаханский, — и того превзошел Зариф-оружейник!» — так говорили люди, и каждое слово о нём я ловил, как ложку мёда, но хранил почтительное молчание: когда старшие говорят, юноша должен быть нем, как рыба. Но я не мог заставить молчать мои мысли. Я говорил себе:

— Если бы шах Ирана предложил мне свою корону, я бы ему ответил: «Не нужна мне твоя корона, лучше сделай меня Усто-Зарифом! Тогда не будет стоять на моей дороге рыжий красильщик, а черноглазая Озада станет моей женою».

Не прошло и недели, прибегает к нам от Касима ученик-мальчик и кричит:

— Кто хочет увидеть глазами и держать руками кинжал работы самого Усто-Зарифа, приходите сегодня на базар в чайхану после захода солнца. Пришёл караван издалёка. Караван-баши — друг Зарифа, он покажет людям кинжал редкой работы!

Даже встречи с красавицей Озадой я не ждал с таким нетерпением, как ждал в этот день захода солнца. Мне казалось, что оно никогда не опустится за край пустыни. Но вот прокричали на минаретах муэдзины, мы с отцом надели пёстрые халаты и пошли в чайхану на базарную площадь.

В чайхане было много народа, так много, что некуда было ступить ногой. Я примостился в углу у двери и жадными глазами стал следить, как из рук в руки переходил кинжал Зарифа. Люди вскрикивали от удивления, прищёлкивали языком от удовольствия, ударяли в ладоши от радости и, в знак признания, прикладывали ко лбу холодный клинок. Наконец очередь дошла до меня. Дрожащей рукой я поднёс к глазам драгоценный кинжал, и красота его ослепила меня: синева клинка спорила в прелести с сединой серебряной рукоятки, испещрённой затейливым, но строгим узором, пересыпанным крупной бирюзою. Язык отказался мне служить, и дыхание остановилось. От восхищения я превратился в камень. И вдруг услышал, что кто-то шепчет мне прямо в ухо:

— Эй, Сафар, никогда не сделать тебе такого кинжала!

Я оглянулся и увидел толстые щёки и рыжую бороду моего врага — красильщика; глаза богача смеялись. Кровь обиды ударила мне в лицо, и от гордости помутился рассудок.

— Сделаю ещё лучше! — крикнул я на всю чайхану.

Нет, не я сказал эти слова, — сам шайтан — дьявол — сказал за меня. Но если сказано слово, его не вернёшь, как птицу с неба. Люди обступили меня, бранили и называли безумцем. Отец схватил меня за руку и хотел увести. Он говорил соседям:

— Не шумите. Вы видите, — мальчик шутит!

Но если поток сорвался с кручи, — его и горы не остановят.

Я вырвал руку у отца и твёрдо сказал:

— Нет, соседи, я не шучу.

Тогда сам караван-баши, старик с бородой до пояса, подошёл ко мне:

— Ты смел, юноша, — спокойно сказал он мне. — Я передам мастеру, что ты принял вызов.

Услышав эти слова, все смолкли, а старик продолжал:

— Запомни, мальчик: через два месяца я опять буду здесь с моим караваном. Готовься в путь. Я отвезу тебя в Бухару к Усто-Зарифу.

Я поцеловал клинок и отдал его старику. Теперь я должен был победить или умереть.

Я не спал всю ночь; я думал, что утром отец станет бранить меня, но он не сказал ни слова. Когда взошло солнце, он молча протянул мне моток кручёной проволоки. Я знал, что из стальной проволоки ковали клинки лучшие оружейники, и понял — это было отцовское разрешение. Мать обняла меня за плечи и повела во двор. Она разрыла землю возле дувала и достала из тайника серебряный слиток, чтобы я сделал ножны и рукоятку, и крупинки золота для отделки. Это было все, что оставалось ценного в нашем бедном доме. Со слезами она сказала:

— Сынок мой, глазок мой, пусть будет твоя рука тверда, как сталь, и глаз зорок, как глаз орла. Помни: ты у нас один, и мы не переживём твоего позора.

С этого дня я перестал делить время на дни и ночи.

Я задумал выковать настоящий боевой кинжал, прямой, как стрела, и острый, как жало змеи. Я переплёл проволоку затейливым узором и приступил к ковке. Я старался, чтобы на клинке был чётко виден рисунок плетения, а это очень трудная работа. Она требовала большого мастерства и ещё большего терпения. Через много дней клинок был готов. Я выточил рукоятку из слоновой кости, смазал клинок фазаньим салом, чтобы ржавчина не коснулась его, и принялся за ножны. Я задумал украсить их самым нарядным узором. Старики называли этот узор «золотая пальма». Я был тогда ещё очень молод и думал, что нет под солнцем другой красоты, кроме богатства.

Шесть недель с утра и до ночи я не разгибал спины и не выпускал резца из рук. Шесть недель вырезал я на серебре тончайшие желобки и вбивал в них золотую проволоку крошечным молоточком. Мои глаза слезились от тонкой пыли, но рука оставалась твёрдой. Я знал, что мне нельзя ошибиться: один неверный удар резца — и весь узор будет испорчен!

День за днём поднималось и садилось горячее солнце, день за днём золотые листья покрывали узором блестящую рукоятку. Сорок дней и сорок долгих ночей я ничего не видел, кроме своей работы, и, наконец, в первое утро месяца хамалью — а по нашему счету апреля — я разогнул спину и, шатаясь от усталости, пошёл к старику Бобо-Касиму. Я стоял перед ним и не смел взглянуть ему в глаза. Старик принял от меня кинжал и положил его на свою большую ладонь, изрезанную морщинами многолетних трудов. Он долго и пристально смотрел на мою работу, но не произнёс ни слова. Потом вынул из ножен клинок, вырвал из своей бороды один волос и на лету рассек его. Два волоса упали на земляной пол кибитки. Касим поднял их, поднёс к своим глазам и усмехнулся в усы. Он отстранил клинок от своих глаз, и солнце, ударив в сталь, заиграло на нём переливчатым узором.

— Хош! Хорошо! — сказал мастер и прищёлкнул языком: — Кое-чему ты выучился от отца!

От этих слов страшная тяжесть упала с моих плеч, но сердце не стало спокойней. Впереди была встреча с самим Усто-Зарифом и строгий суд народа. Как ни труден далёкий путь через пески и барханы, но ещё труднее для человека испытания и тревоги жизни.

Полна смятенья голова моя,
В далёкий путь из дома еду я…

«Бухара-эль-Шериф! Благородная Бухара!» — так звали в народе этот город. Не было в те далёкие годы в Бухаре ни автобусов, ни огней электричества, ни школ, ни парка культуры. Уже солнце садилось, когда, после семидневного пути, наш караван подошёл к глинобитным стенам города. Мишраб, властитель ночи, как звали в те времена начальника стражи, уже приказал закрыть все ворота города, но золото караван-баши смягчило его сердце, и все сто верблюдов благополучно вошли в города Нас обступили узкие улицы с глухими стенами. Ни в одном из домов я не увидел окон, потому что все окна смотрели внутрь дворов, и от этого город показался мне лицом безглазого человека. Мне стало страшно, но я ещё верил в удачу. Так достигли мы караван-сарая.

Здесь, во дворе, у костров, собралось множество людей, пришедших с товарами из далёких стран. Не знаю как, но весть о том, что в Бухару прибыл мастер, осмелившийся состязаться с самим Зарифом, уже облетела город. Ко мне протянулись десятки рук, десятки глаз хотели взглянуть на мою работу. И я не смел отказать им. Не успел верблюд опуститься на колени, и я не сошёл ещё на землю, а мой кинжал уже переходил из рук в руки, как когда-то у нас в чайхане ходил по рукам драгоценный клинок Усто-Зарифа.

Шестьдесят долгих лет прошло с того дня, но до сих пор не забыл я страха, сковавшего моё сердце. Я глядел в морщинистые суровые лица и не видел в них одобрения. Я понял, что то, что было неплохо в нашем маленьком городе, не могло удивить людей, прошедших сотни дорог от Индии до Ирана, от Китая до Бухары. Я понял, что погиб, что потерял всё — и веру в свои силы, и черноглазую Озаду, и отцовский дом, потому что решил лучше пропасть в пустыне, чем вернуться домой с позором. Слёзы подступили к моим глазам. Я закрыл лицо руками, чтобы никто не увидел моего горя, и без оглядки бросился за ворота. Но в воротах с разбегу чуть не сбил с ног незнакомого человека в старом стёганом халате. Он твёрдой рукой остановил меня, и глаза наши встретились. Незнакомец был страшен: одно плечо поднималось выше другого, длинные цепкие руки висели почти до колен, но удивительнее всего было его лицо: безбородое, изрытое оспой, оно глядело на меня одним-единственным глазом!

— Кто твой отец? — спросил меня незнакомец молодым звучным голосом.

— Оружейник, — ответил я, дрожа от испуга.

— Сколько же тебе лет?

— Скоро двадцать…

Незнакомец помедлил:

— Если так, пойдём, — спокойно прибавил он и повёл меня.

Мы шли между рядами лежавших на земле верблюдов, мимо ишаков, громко пережёвывавших пищу; мы обогнули груды тюков, пахнувших пылью и овчиной, мы миновали целый город, выстроенный из ящиков, и наконец вошли в маленькую каморку, освещённую убогим светильником, в котором горела старая тряпка. Незнакомец взял у меня оружие и, подойдя к огню, стал внимательно разглядывать мою работу. Губы его чуть слышно шептали. Я прислушался.

— Клинок хорош, — его ковал настоящий мастер, — шептал одноглазый. — Узор ножен богат, но не радует сердца.

Он глянул на меня в упор своим единственным глазом и спросил:

— Разве радость только в богатстве?

Я посмотрел на свой кинжал и увидел его другими глазами: узор был богат, но груб. Серебро сверкало как солнце, и на нём ещё ярче горели листья золотой затейливой пальмы. Узор ослепил меня.

— Отдайте мне мой кинжал, ага! — крикнул я чуть не плача: — Как только откроют городские ворота, я уйду из Бухары и никто никогда меня не увидит!

Но старик не отдал мне кинжала.

— А твой отец? — произнёс он сурово: — Неужели ты посмеешь омрачить его старость?

Я упал на кошму и зарыдал от стыда и отчаяния. Одноглазый присел рядом со мной на корточки и зашептал:

— У живого человека и надежда жива, — так говорят у нас в Бухаре. Встань, мальчик, и садись за работу. У тебя есть ещё два дня до субботы, чтобы исправить то, что ты испортил.

Он отвязал от пояса кожаный мешочек, достал из него резец и маленький стальной молоток, склянки с кислотой и рожок с золотым песком. Всё это он положил предо мной, но я не знал, с какого конца взяться за работу, потому что отчаяние всё ещё владело моим сердцем.

— Думай, сынок, ищи — и найдёшь, — ласково говорил одноглазый. Но я не сразу понял его. Разве я не думал, разве я не забыл, как светит солнце, как смеётся черноглазая Озада? Я трудился и дни и ночи, но смелость юности не заменила мне опыта зрелых лет.

— Вырезай между листьями звёзды да смотри, чтобы они были не крупнее зерна пшеницы, — учил меня одноглазый.

Он нагнулся и чёрным обломанным ногтем твёрдо отчертил на серебре границу рисунка. Но я не сразу поверил его совету. Только к полуночи я понял, что путь был верен: золотые звёзды как искры покрыли ножны, и от этого узор становился лёгким и стройным, и серебро уже не слепило глаза. Такой совет мог дать только искусный мастер!

Так я работал всю ночь, а утром опять пришёл ко мне мой новый учитель. Он принёс ещё два резца и большую миску жирного плова с курятиной. Он улыбнулся:

— Поешь, сынок; ты хорошо потрудился.

И я увидел, что зубы у него были белые и крепкие, как у юноши.

Он посмотрел мою работу и продолжал:

— С годами из тебя выйдет хороший мастер, но не спеши никогда, помни: прежде чем сказать слово, надо семь раз перевернуть во рту язык!

Я ответил:

— Я сам вижу, что узор стал лучше, но мне не позволит совесть показать этот кинжал Усто-Зарифу, потому что не я, а вы, почтенный ага, исправили мою работу своим мудрым советом.

Он ударил меня по плечу и засмеялся.

— Ай, хорошо, что ты говоришь про совесть, но равным Зарифу ты всё равно не будешь! Когда ещё твоя мать не знала, кто у неё родится — сын или дочка, Усто-Зариф уже выковал не одну сотню клинков. Не в искусстве равняйся с ним — в прилежании. Раньше осени не срывают граната с ветки, и того, что знает старик на пороге смерти, никто не спросит с юноши на пороге жизни. Успокой этим свою совесть, а я, если хочешь, поговорю с моим другом Усто-Зарифом.

Так сказал одноглазый, и я продолжал трудиться до дня шамбе — до субботы.

В этот день караван-баши привёл меня на большой бухарский базар, куда съезжались с товарами купцы со всего света. Около лавки базарного старшины уже собрались сотни бухарцев, знатоков и любителей редкого оружия. Они встретили меня улыбками презрения и шутками, острыми, как жало осы, а мальчишки, взобравшись на груды тюков, били в дырявый поднос и визжали на всю площадь:

— Эй, люди! Смотрите! Цыплёнок пришёл клевать орла!

Я достал из-за пазухи свой кинжал, завёрнутый в ситцевый платок, и подал его старшине. Он развернул его почти не глядя, потом пристально посмотрел на оружие, и я прочёл на его лице удивление. Старики, что сидели поближе, подвинулись к нему и защёлкали языками. Тогда старшина вынул клинок из ножен, и лёгкий ропот пролетел по толпе, как ветер по саду, но в это время мальчишки закричали ещё громче:

— Эй, Усто-Зариф! Живи, наш Зариф, тысячу лет!

И я увидел знаменитого бухарца. Он важно и медленно приближался к толпе. На нём был новый негнущийся халат из китайского, шитого золотом, шёлка, а на голове белая, как снег, чалма. Двое учеников торжественно вели его под руки. Я всмотрелся в лицо мастера и сразу узнал одноглазого незнакомца. Кровь стыда залила мне щёки; я хотел бежать, но толпа обступила нас тесным кольцом, а старшина уже расстелил на земле маленький красный текинский коврик и положил рядом с моим кинжалом прекрасную лёгкую саблю в кожаных ножнах, украшенных серебряными бляшками. Вынув клинок, он медленно прочёл то, что было начертано на стали:

«Избави бог! Не тронь, рука,
Заворожённого клинка!»

Старшина кивнул головой, и семь седых старцев вышли из толпы. Сев на почётном месте, они принялись обсуждать достоинства и недостатки оружия.



Какой завязался горячий спор! Казалось, ему не будет конца! Старцы выпили не меньше сотни чайников чая, и их глотки охрипли от крика, но они всё ещё не могли найти верного решения. Одни хвалили мой кинжал, другие — саблю Усто-Зарифа. День сменила прохлада вечера, и уже ночь спешила на смену вечерней тени, а спор не прекращался.

И, как бойцы, скрестивши пики,
Слова сражались в схватке дикой!

И вдруг я заметил, что мастер Зариф весело подмигнул мне своим единственным глазом. Он встал, вышел в круг, и все замолчали. Мастер сказал:

— Прекратите спор, о мудрейшие из мудрейших и учителя мудрых! Разве вы не видите, что оружие, сделанное этим юношей, прекрасно, да и моя сабля, как я слышал, ему не уступит. Разойдёмся же по домам друзьями и решим, что в этом споре нет побеждённого!

Тогда старцы закричали ещё громче, но знаменитый оружейник не стал их слушать. Он взял мой кинжал и заткнул его за пояс, а мне протянул свою прекрасную саблю.

— Сынок, возьми это оружие на память о старом Усто-Зарифе и передай поклон своему отцу оружейнику.

А потом прибавил тихо:

— Да не забудь сказать, чтобы отец хорошенько надрал тебе уши.

Он поклонился народу и ушёл той же медлительной и важной походкой, как и появился, а я вернулся домой.

Отец обнял меня, а мать заплакала от счастья. Я был полон надежд и радости, но радость моя была преждевременной: черноглазая Озада уже стала женой рыжего Найрангшаха! Я добивался счастья трудом, а рыжий красильщик просто купил его, и деньги сделали его сильней сильных и искусней искуснейших. Так было во времена эмиров и ханов.

С тех пор прошло шестьдесят долгих лет, и жизнь привела меня от тьмы прошлых дней к свету. Многое я увидал, о многом узнал. Многое потеряла память в далёком пути. Но никогда не забыть мне благородного Усто-Зарифа, щедро отдавшего мне свою победу, хотя победа эта и не принесла мне желанного счастья.

Кто неволи и рабства не знал, не поймёт,
Почему моя старость цветёт…

Так сказал поэт. А я сказал, как мог.

* * *

Не успел рассказчик досказать последнего слова, как упругий ветер ударил в ставню и окно распахнулось настежь. Чайханщик, чайханщица, а за ними и ребята бросились к окошку, но не так-то просто было справиться с ветром. Он рвал из рук ставни, бросал в лицо пригоршни снега, задувал огонь в очаге и дышал нестерпимым холодом.

— Ой, платок мой, платок! — суетилась Сона-Эдже, пытаясь поймать на лету сорванный ветром пёстрый платок.

Бяшим бросился за платком, но споткнулся на разбросанных по полу подушках и растянулся во весь рост. Аман поднял его, и борьба с окном продолжалась.

— Ай, плохо тому, кто сейчас не под кровом! — нахмурив седые брови, произнес Бавам-ата.

— Беда! — поддакнул ему сосед. Все зашумели:

— В такой день путник на шаг от смерти!

— Погибнешь за сто шагов от дома, и никто тебя не услышит.

У Гюль по спине побежали мурашки: как вовремя добрались они до гостеприимной чайханы!

Наконец чайханщику, его жене и ребятам общими силами удалось притворить окошко. Сразу в чайхане стало тихо, но казалось, холодный ветер всё ещё гуляет по комнате. Сона-Эдже бросилась к очагу и стала щедро кидать в огонь куски саксаула. Жаркое пламя взметнулось вверх и загудело в трубе.

— Хорошо! — сказал узбек и протянул руки к огню.

Кокандец попросил:

— Подбросьте ещё, хозяйка! «Слава тому, кто в ветреный день сохранит огонь!» — не так ли говорят люди?

И чайханщица снова и снова кидала в огонь сухие ветки, а пламя поднималось всё выше и выше и пело всё громче и громче, и благодатное тепло волной разливалось по чайхане. Гости опять уже улыбались. Раскрасневшись от жара, они сбрасывали верхние тёплые халаты и всё ближе придвигались к огню, подставляя лица пламени.

— Кому, кому свежего чая?! — крикнул чайханщик.

Чайхана откликнулась множеством голосов. Гости тянули руки к горячим чайникам. Когда очередь дошла до-старого оружейника, он, кивнув головой, принял чайник и не спеша наполнил заветную пиалу. Затем, отыскав глазами хозяина пиалы, узбека, протянул ему чашку и сказал:

— Друг, вам принадлежит эта чаша рассказов, а вы, наверное, знаете их великое множество. Будьте же щедрым и поделитесь с нами вашим богатством.

Узбек приложил руку к груди и поклоном поблагодарил почётного гостя, но пиалы не принял.

— Вы назвали меня хозяином этой чаши, так позвольте же мне, как хозяину, помолчать и послушать, что скажут гости.

— Нет, нет! — закричали все старики разом: — Мы просим вас отведать душистого чая из заветной чаши рассказов!

Но узбек и на этот раз не тронул чашки. Он хитро сощурил глаза и отшутился:

— Мудрое слово дороже золота, крепче алмаза, быстрее стрелы и ароматнее, чем цветок!

— Если ты мудр, поделись мудростью с соседом! — раздалось в ответ.

— Своим умом не хвались, жди, когда тебя люди похвалят! — опять отшутился хозяин пиалы.

Но гости не унимались:

— Не хитри, друг, рассказывай, если черёд подошёл!

— Хитрость — оружие женщины, а не мужчины!

Старики кричали наперебой, но старый узбек не сдавался:

— А у нас говорят: одна женщина перехитрит сорок мужчин, но один бухарец перехитрит даже женщину!

Так сказал хозяин чаши и с участием обратился к чайханщице, всё ещё сидевшей на корточках у пылающего очага:

— Сона-Эдже, боюсь, что вы растаете от огня, как снег от солнца.

— Ой, ага, — смутилась чайханщица, вытирая краем платка раскрасневшееся лицо, — ты сказал правду: подрумянилась я на старости, как лепёшка в печи!

Так скорей освежитесь чаем, хозяйка! — добродушно сказал узбек и протянул чайханщице зелёную пиалу.

— Не пей, жена! Ой, не пей! — замахал руками чайханщик, но было уже поздно. Сона-Эдже, даже не взглянув на чашку, выпила чай до последней капли. Все засмеялись и захлопали в ладоши. Женщина растерялась; она обвела гостей глазами и вдруг всплеснула руками:

— Ой, ой, что вы со мною сделали! Ой, ага, стыдно тебе смеяться над бедной старухой!

— Пусть борода моя вылезет, если я посмеялся над вами, почтенная хозяйка, — смеясь ответил узбек. — Но мне хотелось, чтобы и вы приняли участие в нашей беседе. Разве у наших женщин не найдётся о чём рассказать? Разве жизнь их была пустой и скучной, как дорога среди солончаков?

Чайханщик расстелил посреди чайханы мягкое цветистое одеяло, бросил на него, одну на другую, три подушки и сказал:

— Садись, жена, и рассказывай.

— Ой, не буду! — стала отказываться Сона-Эдже и в знак молчания прикрыла рот платком.

— Жена, опусти платок, — нахмурился чайханщик. — Прошло то время, когда даже почтенная женщина боялась произнести при мужчинах слово.

— Садитесь, хозяйка! Рассказывайте! — зашумели гости. — Мы вас просим!

Чайханщик взял жену за руку, вывел на середину чайханы и усадил на подушки.

— Ну ладно! — сказала Сона-Эдже, снимая платок с лица. — Я тоже знаю не одну поговорку, но лучшая из них вот какая: «Кто с народом в ногу шагает, тот всегда молод бывает!» И я отказываться не стану и от людей не отстану.

Тут все снова захлопали в ладоши и зашумели ещё громче, потому что всем понравился ответ старой чайханщицы. И рассказчица начала…


Загрузка...