ГЛАВА ШЕСТАЯ

В моей руке была одна-единственная роза, лучшая из всех роз, продававшихся на лучшем городском рынке. Поезд опаздывал. На перроне собралось много народу. Встречавшие держали в руках букеты. "Не может быть, успокаивал я себя, — чтобы все эти люди встречали Ксению. Мало ли кого они встречают!" На вокзале я купил свежую газету и теперь от нечего делать стал просматривать ее.

"Сегодня из большого гастрольного турне по городам Поволжья возвращается наша любимица — Ксения Брянская. Успех гастролей превзошел все ожидания. Волжане еще долго не смогут прийти в себя, потрясенные искусством бесподобной певицы. В каждом городе Брянскую буквально заваливали цветами. Полиции с трудом удавалось защитить ее роскошные туалеты от покушений терявших рассудок почитателей. Утомленная, но и удовлетворенная своей поездкой, артистка ответила на вопросы нашего корреспондента в Нижнем Новгороде. Предлагаем читателям запись состоявшейся беседы.

Н а ш к о р р.: Вы довольны результатами этих гастролей?

Б р я н с к а я: О да, натурально, довольна! Такого успеха, пожалуй, у меня еще никогда не было. Публика была необычайно щедра на проявления симпатии ко мне и моему репертуару. Мне кажется, что я не заслуживаю подобной любви.

Н а ш к о р р.: Скромность, как известно, украшает любой талант. Но ваше дарование столь прекрасно и необычно, что ему не требуются никакие украшения. Смею вас заверить, что ваш успех вполне заслужен. Это не только мое личное мнение, но и мнение представляемой мною газеты. Какова ваша творческая программа на ближайшее время?

Б р я н с к а я: Сейчас я намерена отдыхать и понемногу готовиться к выступлениям на оперной сцене. В конце года я дам несколько прощальных концертов и на долго, а может быть и навсегда, покину эстраду.

Н а ш к о р р.: Чем вызвано это решение, которое несомненно огорчит публику, обожающую вас как исполнительницу цыганских романсов?

Б р я н с к а я: Эстрада — все же легкий, развлекательный жанр, а к успеху рано или поздно привыкаешь. Мне хочется попробовать свои силы в области серьезной вокальной музыки.

Н а ш к о р р.: Какой из городов Поволжья произвел на вас наибольшее впечатление?

Б р я н с к а я: Нижний Новгород. Хотя и Самара мне понравилась, и Астрахань тоже.

Н а ш к о р р.: Наша газета от имени своих читателей желает вам новых триумфов. Спасибо за любезно предоставленное интервью!"

Вдали показался поезд. Публика забеспокоилась и стала выстраиваться вдоль кромки перрона. Полицейские пытались навести порядок: "Подальше, господа! Чуть подальше! Здесь стоять опасно! Просим немного подальше!"

Начал накрапывать дождик. Над толпой появились раскрытые зонтики. "Черт побери! — подумал я. — У меня же нет с собою зонтика!" Поезд приближался. Уже хорошо был виден низкорослый паровоз, издававший отрывистые гудки. Толпа шумела и волновалась. Я был в растерянности: куда бежать? Где остановится второй вагон, в начале перрона или в конце?

Паровоз был уже совсем близко. Вот он проскочил мимо меня. За ним двигался почтовый вагон, далее вагоны с номером 1 и номером 2. Расталкивая встречающих, я пошел быстрым шагом рядом со вторым вагоном, стараясь не отставать и не упускать его из виду, но тотчас же очутился в плотном скопище людей. Я делал отчаянные попытки выбраться из толпы, но меня сжимали все крепче и все дальше оттирали от края платформы. Второй вагон был уже далеко. Я разъярился и, схватив за плечо какого-то пожилого господина с седыми бакенбардами, грубо отпихнул его в сторону. Возмущенный господин вцепился в мой рукав.

— Вы с ума сошли, милостивый государь!

— Идите вы! — огрызнулся я и, вырвав рукав, спрыгнул на рельсы соседнего, свободного, пути. Я бежал по шпалам в сторону вокзала. Полицейские свистели мне вслед. Поезд остановился. Я снова взобрался на платформу и снова стал прорываться к вагону 1 2, из которого уже выходили пассажиры. Над толпой качались зонтики. Дождь усилился. Плечи моего пиджака были уже мокры. Прорваться не удавалось. Ксюшины поклонники стояли стеной. Подпрыгнув, я увидел радостную, разрумянившуюся Ксюшу. Она спускалась по ступеням вагона. Над нею держали сразу три зонта. Еще раз подпрыгнув, я увидел лишь колышущуюся массу черных зонтов. Вскоре мне удалось пробиться к выходу на Гончарную, и я выбрался на площадь. У вокзала в два ряда стояли полицейские, которые с трудом сдерживали натиск встречающих. Показалась Ксения. Она помахала толпе букетом розовых хризантем и, спустившись по ступеням, пропала. Видны были только три зонтика, которые медленно плыли по воздуху. Мокрый Александр Третий невозмутимо наблюдал за происходящим, тяжко, по-мужичьи усевшись на своем першероне и не обращая на дождь никакого внимания. Несколько колясок и автомобилей отъехали от вокзала и направились в сторону Невского. Впереди двигался отлично знакомый мне экипаж с поднятым верхом, влекомый великолепным, тонконогим, длинногривым, длиннохвостым жеребцом гнедой масти. На облучке, столь же величественно, как император, восседал Дмитрий. И так же как повелитель "всея Великия, Белыя и Малыя", он совершенно игнорировал дождь.

Вода уже хлюпает в моих ботинках. Прячусь в подворотню. Дождь понемножку унимается. Когда я покидаю свое убежише, бронзового монарха уже нет. К вокзалу подкатывают такси. По площади, отражаясь в мокром асфальте, проезжают троллейбусы.

…Как же я теперь? Что же мне теперь делать-то? Рохля! Тюфяк! Не сумел встретить любимую женщину! Не смог всех распихать, растолкать, расшвырять и первым поднести ей свою розу! Ксюша, конечно, изумлена, обижена, огорчена, опечалена… Если она мне не позвонит — все погибло!

Клацая зубами от холода, залезаю в подошедший троллейбус. По его стеклам еще течет дождевая вода, а по моей спине вверх и вниз бегают мурашки. В довершение ко всему я начинаю икать. Посмотрела бы на меня сейчас Ксюша! Рассмеялась бы и все мне простила. Или, напротив, сделала бы презрительную гримасу и сказала что-нибудь вроде этого: "Как вы жалки, сударь! Как вы слабы и беспомощны! Как вы смешны! Фи, как вы смешны!" И, с отвращением передернув плечами, она ушла бы навсегда.

Выходя из троллейбуса, я замечаю, что водитель женщина, и бросаю ей на колени свою розу.

— Молодой человек, подождите! — кричит она мне вслед.

Приятно, когда тебя в сорок с лишним лет называют молодым человеком. Молодой человек, не кажется ли вам, что вы совершили самую крупную, самую трагическую оплошность в своей жизни? Такие женщины, как Ксения Владимировна Брянская, подобных выходок не прощают.

— Господи! — вскрикивает мама, увидев меня на пороге. — Весь мокрый до нитки! И зуб на зуб не попадает! Почему ты не берешь с собою зонтик, когда уходишь из дому? Сколько раз я тебе говорила: каждый день бери зонтик! Даже если на улице солнце, даже если на небе ни облачка! Ведь погода может мгновенно перемениться! У нас такой жуткий климат! Где ты шляешься? Тебе только что звонила твоя певица. Спросила, не случилось ли с тобою чего, не болен ли ты, не уехал ли ты куда по срочным делам. Сказала, что ты обещал ее встретить, а не встретил, и она не знает, что ей теперь и думать. Как же ты так? Она ждет, надеется, а ты болтаешься бог знает где, да к тому же под дождем без зонтика и без плаща! У тебя что же, третья завелась? Не хватает тебе двух красавиц? Пора бы остепениться и поумнеть. Экий ты, оказывается, вертопрах!

Я оправдываюсь:

— Да встречал же я ее, встречал! Но там такая собраласъ толпища! К ней никак было не пробиться, никак! Видишь, весь промок, и никакого толку. Едва в полицию к тому же не угодил, то есть в милицию, конечно.

— Ты с кем-то подрался? — пугается матушка.

— Чуть не подрался. И еще бежал по рельсам. Свистели, но, слава богу, не схватили.

— Стыдно! — говорит матушка. — В твои-то годы! Как мальчишка! Да ты и мальчишкой-то был тихим. И вот теперь… Но отчего же так много было встречаюших? Это все были родственники и знакомые?

— Это были поклонники и поклонницы. Ксения очень знаменита, и у нее множество почитателей. Они пронюхали, что она возвращается с гастролей, и собрались, будь они прокляты.

— Странно, — задумчиво произносит матушка.

— Чего же тут странного? — спрашиваю я.

— Странно, что раньше я никогда не слышала о ней. И по радио ее пение не передают, и в телевизоре ее не показывают, и в газетах я про нее ничего не читала.

— Погоди, увидишь ты ее в телевизоре, — успокаиваю я свою мать. Вспомнят о ней непременно. Погоди, уже скоро.

Весь вечер я не нахожу себе места. Весь вечер жду телефонного звонка. Весь вечер слоняюсь по квартире с потерянным и жалким видом. Беру в руки книгу и тут же кладу ее на полку. Пытаюсь что-то писать и сразу же откладываю авторучку в сторону. Включаю транзистор и через минуту его выключаю.

— А почему ты сам ей не позвонишь? — спрашивает мама.

— Ей… нельзя позвонить, — отвечаю уклончиво.

— Отчего же нельзя?

— У нее… дома нет телефона. Она звонит от соседей.

— Вот как? — удивляется мама. — Такая знаменитая, и не может поставить в своей квартире телефон? Очень странно.

До двух часов я не ложусь спать, до четырех — не могу уснуть.

…Может быть, она задержалась в гостях, или у нее самой сидят гости по случаю окончания блистательных гастролей? Неужели и впрямь катастрофа? Она убедилась, что я вполне здоров и никуда не уехал, и разобиделась окончательно, и разозлилась всерьез, и решила отправить меня к чертовой матери, к чертовой бабушке, ко всем чертовым родственникам. Я посмел не встретить ее! Весь город ее встречал, все ее встречали! Все, кроме меня!

Утром просыпаюсь от голоса матушки.

— Да вставай же, наконец! Спишь, будто мертвый! Я даже испугалась. Вставай, тебе звонят!

Вскакиваю, ничего не соображая, еще не проснувшись толком, еще оставаясь наполовину во сне.

— Кто, кто звонит? Который теперь час?

— Она звонит! — шепчет мама. — Уже десять часов! Проспишь свое счастье!

Как всегда, по телефону Ксюшин голос доносится откуда-то с другой планеты.

— Так, так, сударь! Спите, стало быть! Бедная, забытая вами женщина теряет рассудок от недоумения, тревоги, обиды, растерянности, негодования и прочих неприятнейших чувств, а вы упиваетесь сновидениями и ухом не ведете? Вчера вечером вы, натурально, позабыв о моем приезде, решили немножко кутнуть и веселились от души всю ночь напролет? Домой воротились под утро и до сих пор преспокойненько спите сладчайшим сном праведника! А обманутая вами жертва всю ночь не спала, все думала, что ей по этому поводу думать, все гадала, как понимать ей ваше удивительное поведение, все размышляла, чем ей ответить на ваше коварство!

— Ну полно, полно, Ксюша! Я уже раздавлен! Пощади, не добивай меня, дай молвить словечко!

— Молви, недостойный!

— Я встречал тебя! Доказательства? Изволь! Над тобою несли три зонтика, сразу три зонтика.

— Ну, положим, про зонтики ты мог узнать из газет. А еще?

— Еще ты села не в автомобиль, куда тебя, видимо, хотели втолкнуть, а в свою собственную коляску с Кавалером и Дмитрием. И еще в тот момент, когда ты села, дождь уже начал стихать. Вскоре он и вовсе прекратился.

— Верно! Откуда ты все это знаешь? Кто-то из твоих друзей видел, как меня встречали, и быстренько все тебе рассказал! Натурально, так оно и было!

— Нет, радость моя. Просто меня к тебе не подпустили твои вконец сбесившиеся обожатели. С самого начала мне не везло. Я не предполагал, что тебя будет встречать весь Петербург, и потому не пришел загодя. Когда же твой вагон проехал мимо меня, это решило все дело. К вагону я уже не прорвался. Толпа была так густа и так воодушевлена, что мои усилия ни к чему не привели. О, если бы я был Иваном Поддубным! Увы, я типичный хилый интеллигент — из тех, что склонны презирать грубую мускульную силу и вульгарную напористость. Вчера в шесть пятнадцать вечера я глубоко сожалел об этом. Ты принадлежишь к тем женщинам, которых принято называть первоклассными. Такой женщины достоин только первоклассный мужчина сильный, решительный, настойчивый, удачливый и, разумеется, знаменитый.

— А что делать, если первоклассная женщина влюбится в непервоклассного мужчину?

— Этого не может быть. Это противоречит законам природы.

— Ну, стало быть, милый, ты и есть у меня первоклассный мужчина! И напрасно ты мучишься. Я уже не злюсь, я уже простила, я счастлива, что с тобой ничего не стряслось, я рада слышать твой голос. Как ты жил без меня? И увижу ли я, наконец, твою книжку? Умираю от нетерпения.

— Без тебя жилось мне скверно, радость моя. Как-то все грустилось, как-то не писалось, не сочинялось, не творилось. О тебе только думалось, о тебе только мечталось. А книжку ты можешь получить хоть сегодня, сейчас же. Приеду к твоему дому. Ты выйдешь на крыльцо, и я, упав пред тобою на колени, положу к стопам твоим свою маленькую, тощенькую, невзрачненькую, жалконькую книжицу. Ты подзовешь швейцара, он подымет ее и положит тебе на ладонь. Публика, конечно, соберется. Там, где ты, всегда собирается толпа. Меня оттолкнут в сторону, и я издалека буду с восхищением глядеть, как, стоя на крыльце, ты станешь листать мою книжонку в окружении своей восторженной, преданной публики.

— Не иронизируй, милый. Тебе же известно, что восторги публики — это мой хлеб, мой воздух, моя жизнь. И если бы не они, ты, быть может, и не влюбился бы в меня. Все мужчины тщеславны, а стихотворцы в особенности. Но я уже решила — бросаю эстраду. Ты меня убедил, ты меня допек. Ближе к Рождеству дам два-три последних концерта и удалюсь в оперу. В Нижнем начала разучивать «Кармен». Завтра же еду к профессору Бюркингу договариваться об уроках вокала. После пасхи на месяц-другой махну в Италию. Понюхаю, чему там учат, и послушаю, как там нынче поют. Твои наставления, милый, звучат в моих ушах. Я верю в твою мудрость. Ты мой спаситель. Ты вытащил меня из трясины легкомысленного полуискусства. "Мой костер в тума-ане све-етит, искры га-аснут на-а лету…" А законный супруг мой уже здесь. Он вполне поправился здоровьем и едва лишь прихрамывает. Дуэль его не облагоразумила, он все так же неукротим. Как ты помнишь, он грозился убить нас с тобою, а после застрелиться. Теперь он обещает застрелить только меня, как главную виновницу происходящего безобразия и женщину вполне и окончательно безнравственную. Так что, милый, жизнь моя в опасности. Надо мною повис громадный и острющий дамоклов меч. Вся надежда на тебя — авось защитишь. Сегодня я занята и все ближайшие дни — тоже. Надо нанести необходимые визиты. Еще — граммофонная запись. Еще магазины. Еще — фотоателье. Я давно не фотографировалась, к тому же и тебе надобно карточку подарить. Еще — финансовые дела. Они у меня запущены. Еще — благотворительность. Я член сразу трех комитетов. Еще… уже и забыла. Что-то есть еще. Но завтра днем у меня будет часа полтора свободного времени. Назначаю тебе свидание ровно в полдень на Троицкой площади у начала Троицкого моста со стороны Петропавловки. Я люблю это место. Итак, до завтра, мой бесценный! Ух, как я по тебе соскучилась!

Весь день я корплю над стихами. К обеду кое-что начинает вытанцовываться. После обеда дело и вовсе идет на лад. Приходит то долгожданное состояние души, которое несколько высокопарно называют вдохновением. Столь яростно сопротивлявшиеся слова вдруг сдаются, подымают белый флаг и делаются на редкость покорными. Они с готовностью выскакивают из глубин сознания и становятся точнехонько на то самое место, которое им приготовлено. При этом как бы сам собою появляется некий внутренний ритм, все приводящий в порядок. К ужину заканчиваю третье стихотворение. Так же, как и первые два, оно вполне приемлемо.

Поужинав, выхожу из дому и около часу гуляю по вечерним улицам. Возвращаюсь. Перечитываю новорожденные стихи. Очень прилично! Даже превосходно!

Тут же возникает набросок четвертого стихотворения. Через час оно уже готово. Оно рождается почти без моей помощи, почти самостоятельно. И я изумляюсь, глядя, как оно рождается.

Недаром я терзался столько времени. Недаром так долго ничего у меня не получалось! Скопившаяся во мне энергия вырывается наружу. Я взрываюсь. Ура, я взрываюсь! Дым, треск, грохот! Все взлетает к небесам!

Когда дым рассеется, я спушусь в свежую воронку и извлеку с ее дна листки с машинописным текстом. Они будут еще теплые. Они будут пахнуть дымом. Завтра я преподнесу их Ксюше. Прочитав, она подымет глаза, влажные от восторженных слез. И так же, как Настя, она скажет мне: "Ты гений!" И так же, как Насте, я поверю ей. Мне ужасно захочется ей поверить.

Спать я ложусь в праздничном настроении, с чувством исполненного великого долга.

На условленное место являюсь в без пяти минут двенадцать. День отменный. Один из тех слегка застенчивых, женственных дней ранней осени, которые городу очень приятны.

Предо мною пейзаж, написанный неплохим акварелистом. Чистые, прозрачные, чуть блеклые тона мягко соприкасаются друг с другом. В колорите господствуют согласие и взаимопонимание. Однако есть и контрасты: на фоне ультрамарина тронутой легким ветром Невы горят оранжевые и багряные мазки уже подцвеченных осенью деревьев, а на бледной лазури неба ярко желтеет золото тонкого шпиля, который держит композицию акварели. Правда, на переднем плане чего-то не хватает — какого-то живописного пятна.

Ангел на шпиле, слегка повернутый ветром, вдруг вспыхнул ослепляюще. В моих глазах поплыли розовые круги. Опустив глаза, я заметил рядом с собою на поручне чугунной ограды женскую руку в синей перчатке. Повернув голову, я увидел профиль Ксении под синей огромной шляпой с отброшенной за плечи голубой вуалью.

— Простите меня, сударыня, — сказал я, немножко помолчав, — но ваша фигура весьма удачно дополнила этот акварельный пейзаж. Именно вас и не хватало на переднем плане. Теперь композиция полностью уравновесилась. Кстати, могу поклясться, что где-то мы с вами уже встречались.

— Простите меня, сударь, — сказала Ксюша, не глядя на меня, — но мне тоже кажется, что я вас уже видела, только не могу припомнить, где и когда.

— Позвольте же мне, сударыня, — продолжил я, — рассмотреть вас внимательно. Тогда я, быть может, вспомню, где мы с вами встречались.

— Позволяю! — произнесла Ксюша царственно и, знакомо приподняв подбородок, поглядела на меня сквозь прищуренные ресницы.

— А не разрешите ли вы, сударыня, поцеловать вас? — спросил я. — Тогда уж я наверняка все припомню.

— Разрешаю! — прошептала Ксюша и, положив руки мне на плечи, закрыла глаза…

— Мы совсем рассудка лишились! — сказала Ксения, внезапно опомнившись и отстраняясь от меня. — Обнимаемся на глазах у всего Петербурга!

Она опустила вуаль, взяла меня под руку, и мы двинулись по дорожке Александровского сада. Справа, за деревьями, по Каменноостровскому медленно ехала Ксюшина коляска. Дмитрий не упускал нас из виду. Кавалер выступал гордо и, как всегда, был изящен до невозможности.

— Ну, рассказывай, рассказывай, как ты скучал без меня, как ты рвался ко мне душою и телом, как ты тут, бедный, бесился!

— Да ведь я тебе по телефону почти все рассказал, моя радость! Могу, если желаешь, повторить. Это доставит мне удовольствие.

— Нет, повторять не надо. А пишут ли в газетах о твоей книге?

— Сейчас еще рано. Надеюсь, что позже будут писать.

— Натурально, будут! Верю в твой успех, в твою победу. А я все мучаю Бизе. Кармен у меня почти готова, но одной ее маловато. На днях начну репетировать партию Амнерис из «Аиды». С детства мечтаю ее спеть. Боязно мне, натурально, бросать свои песни. Но ты не сомневайся, милый, — решение принято, и я буду твердой до конца. Если через два года публика не пожелает ломать кресла на моих оперных спектаклях, вернусь к цыганам. Заработаю еще немножко деньжат — они ведь нам с тобой пригодятся — и после совсем расстанусь с искусством. Предамся заслуженному отдыху и тихой семейной жизни. Буду воспитывать детишек. У нас ведь с тобой будут дети, правда? Купим небольшую усадьбу на берегу реки, той самой глубокой реки с зелеными берегами. Ты будешь писать стихи и картины. Устроим в Петербурге твою выставку. К нам станут приезжать наши друзья — писатели, художники, музыканты.

— Да, кстати? — вспомнил я. — Ты, Ксюша, кажется, бываешь у П.?

— Бываю. Он мой поклонник.

— Тебе по душе его творения?

— Нет, миленький, мне по душе только твои творения, ты же знаешь. Но П. довольно симпатичен. Такой добродушный старичок. Когда я приезжаю к нему на дачу, он не отходит от меня ни на секунду. Чего он только мне не говорит, каких только эпитетов не употребляет! И все в высшей степени: прекраснейшая, прелестнейшая, талантливейшая, удивительнейшая, бесподобнейшая. И все пальчиком ко мне прикасается. То в плечо ткнет, то в локоть, то в коленку.

— Старый селадон! — проворчал я.

По другую сторону от проспекта был виден новенький, только что построенный особняк, принадлежавший известной балерине. Рядом с особняком было как-то пусто. Не хватало какой-то высокой, монументальной постройки. "Мечети еще нет! — сообразил я наконец. — Она появится после". Слева от нас за высокой оградой белело тоже совсем еще новое здание Ортопедического института с золоченой луковкой церкви. Ксения сказала, кивнув на Ортопедический:

— Какая странная архитектура! Только стены да окна. Такой дом, наверное, мог бы придумать и мой Дмитрий.

— Ты ошибаешься, Ксюша, — возразил я. — Такой дом не придумает твой кучер, и отнюдь не каждый архитектор способен сейчас такое придумать. Только на первый взгляд это выглядит чрезмерно простым, а на самом деле здесь много тонкостей. Их надо уметь разглядеть. Между прочим, подобной архитектуре принадлежит будущее.

— Правда? — удивиласъ Ксения. — А откуда ты это знаешь?

— Секрет.

— Даже от меня секрет?

— Даже от тебя, радость моя, секрет.

— А ты, оказывается, скрытный!

Мы уселись на скамью под кустом жасмина с шариками ягод, белевшими среди еще вполне зеленой листвы. Я вытащил из кармана свою книжку и авторучку.

— Ой, что это? — воскликнула Ксюша, пораженная видом моей дешевенькой, обычнейшей ручки, продающейся в любом канцелярском магазине.

Я обмер. Значит, авторучка еще не изобретена! Или она в России еще неизвестна?

— Это самопишущая автоматическая ручка, — произнес я деланно спокойным, безмятежным тоном, — ее подарил мне приятель, который только что вернулся из Америки. Там давно уже пользуются подобными приборами для письма. Техника развивается неудержимо. Она преподнесет нам еще немало чудес. Уже летают дирижабли и аэропланы, носятся автомобили, к нашим услугам электрический телеграф, и ты частенько разговариваешь со мною по телефону. Между прочим, отчего ты до сих пор не сообщила мне свой номер? Временами я испытываю острое желание тебе позвонить.

— Нет, милый, пока не надо. Наткнешься на Одинцова или на прислугу. До поры до времени нам следует быть осторожными. Впрочем, на крайний случай — ты понимаешь — на самый крайний случай я назову тебе номер. Вот, запиши: 144-18. (Как мало, однако, было телефонов в Петербурге в ту пору — всего лишь пять цифр!).

Я положил на колено книжку, раскрыл ее и, чуть помедлив (надпись уже давно была сочинена мною), написал наискось через весь титульный лист:

"Ксении Владимировне Брянской от самого пламенного поклонника ее феноменального таланта и самой счастливой жертвы ее непобедимого очарования.

6 сентября 1983 года".

Прочитав написанное, Ксюша расхохоталась.

— Очень милая шутка! Шестого сентября тысяча девятьсот восемьдесят третьего года! Ты отлично запомнил, что говорила я тебе тогда, в марте, когда мы ехали по Невскому! А почему ты так помрачнел? Тебе дурно? У тебя колики в сердце? Или ты съел что-нибудь несвежее?

— Ничего, не тревожься, сейчас все пройдет, — буркнул я. — Кажется, моя шутка неуместна. Давай-ка я исправлю дату.

Я потянулся за книжкой, но Ксения мне ее не отдала.

— Да что с тобой, миленький мой? Ты так изящно пошутил! Я оценила твой тонкий английский юмор. Не следует ничего исправлять. Я-то уж запомню, что дело было не в восемьдесят третьем, а в девятьсот восьмом. А потомки, найдя твою книгу с этим автографом, будут невероятно заинтригованы, невероятно! Пусть же поломают над этим головы и придумают какую-нибудь ерунду. Например, что ты был человеком из будущего, что ты приходил ко мне в девятьсот восьмой из восемьдесят третьего, а я бегала к тебе из девятьсот восьмого в восемьдесят третий — ха-ха-ха! Или что-нибудь еще такое же, в духе Жюля Верна и Уэллса. Тебе нравится Уэллс?

— Погляди-ка, Ксюша, Дмитрий, кажется, уснул, — сказал я, взглянув на неподвижную коляску. Кучер поник головой, и вожжи в его руках провисли.

— Не беспокойся, милый! Дмитрий, даже когда спит, все видит. Редкостный человек.

Мы встали и пошли по дорожке дальше. Дмитрий тотчас поднял голову, подтянул вожжи, и экипаж тронулся с места. Прошедший трамвай на секунду скрыл его от нас.

— Вот видишь! — торжествовала Ксения. — Плохих кучеров не держим!

— Да, чудеса! — улыбнулся я. — Не кучер, а сокровище.

— Моим сокровищам счету нет! — засмеялась Ксюша. — Забыла сообщить тебе, милый, что Корецкие — помнишь ту парочку на автомобиле в Ялте? приглашают нас на ужин через неделю в субботу. Они сказали, что будут крайне польщены, если ты соблаговолишь, если удостоишь их, если будешь так любезен и тому подобное. Так что, пожалуйста, пожертвуй мне, а заодно и Корецким, этот субботний вечер. У них бывает сам Р. В субботу он, видимо, тоже будет. Вообще, их посещают незаурядные люди. Но где же посвященные мне стихи? Говорил ведь, что при первой же встрече в Питере…

— Прости, моя радость. Они давно готовы, но сегодня утром я вдруг обнаружил в них некоторые погрешности. Подожди еще чуточку. Мне хочется подарить тебе нечто вполне совершенное, чем я мог бы гордиться.

Ксюша недоверчиво взглянула на меня сквозь вуаль.

— Ладно, я тебе верю, обманщик.

У Народного дома мы подошли к коляске. Дмитрий стянул с головы шапку и поклонился. Я приподнял шляпу. Опираясь о мою руку, Ксения поднялась в экипаж, уселась на сиденье и расправила на коленях платье. Оно было такое же синее, как шляпа и перчатки. "Как идет ей синее! — подумал я. Впрочем, ей все к лицу". Ксюша послала мне воздушный поцелуй. Коляска, покачиваясь, двинулась по Введенской к Большому проспекту. Верх был опущен.

Всю неделю Ксения была занята. Два раза она звонила и справлялась о моем самочувствии, спрашивала, не нападает ли на меня эта внезапная мрачность. Всю неделю я пребываю в нерешительности: идти мне к Корецким или не идти? Визит этот для меня опасен. Что за люди там соберутся и как они меня воспримут? Какое впечатление произведет на меня живой Р., чье творчество я хорошо знаю и высоко ценю? Как вести мне себя в этом обществе? Что-нибудь могу ляпнуть и всех ошарашу, всех напугаю. Примут меня за мистика-провидца или за душевнобольного. А если буду держать язык за зубами, сочтут меня дураком и невеждой, и Ксюша будет оскорблена. Но соблазн очутиться в компании петербургских интеллигентов начала века, услышать их разговоры о литературе, искусстве, о вероятном будущем России все же победил.

Большой доходный дом добротной, но чрезмерно многословной архитектуры самого конца прошлого века. Швейцар, склонясь в поклоне, открыл перед нами массивную дверь парадного. Вошли в чистый вестибюль с большим зеркалом и камином. В камине горели дрова. "Зачем топят? — подумал я. — Еще ведь не холодно. Осень стоит теплая и довольно сухая. Впрочем, приятно смотреть на камин, когда в нем горят дрова". По застланной ковровой дорожкой лестнице поднялись на второй этаж. Дверь квартиры открыла девица в белом фартуке и с белой наколкой на волосах. В прихожую выплыла, радостно улыбаясь и простирая к нам полные, голые до плеча руки, прелестная Аделаида Павловна.

— Как я рада вас видеть, господа! Как я счастлива! Как это мило с вашей стороны, что вы соблаговолили прийти, что вы удостоили нас своим посещением, что вы оказались столь любезны и нашли время… Извольте раздеваться! Прасковья, помоги гостям!

Аделаида Павловна повела нас в глубь квартиры. Когда мы вошли в гостиную, к нам бросился розовый от удовольствия хозяин дома.

— Наконец-то! Наконец-то! А мы уж думали, грешным делом, что роковые обстоятельства… Чудесно! Чудесно! Чудесно!

Адвокат надолго приник к Ксюшиным пальцам. После он ласково, по-женски, пожал мне руку.

Нас представили гостям. Здесь были присяжный поверенный с супругой, отставной адмирал без супруги (видимо, вдовец), владелец спичечной фабрики с супругой и актер императорских театров без супруги (наверное, холостяк). "Самого Р." еще не было. Но вскоре он позвонил. С ним разговаривала хозяйка. Из прихожей доносился ее голос.

— Вы нас просто убиваете!.. Я непременно, непременно заболею завтра от огорчения… Мы так надеялись, и наши гости были бы так рады… Да, да, они уже собрались… Ну что вы, что вы!.. Ну полно!.. Ах, несомненно, вне всякого сомнения!.. Да неужели? Что вы говорите!.. Ах, какая жалость!.. Да, да, телефонируйте нам!.. Непременно, непременно передам!.. Благодарю вас!

Окончив несколько затянувшийся разговор, хозяйка пригласила гостей к столу. В столовой возвышался гигантский, сплошь покрытый резьбой славянский буфет, почти такой же, как в трактире Ковыряхина. С потолка свешивалась не менее монументальная и в таком же стиле люстра. На столе поблескивали фарфор, хрусталь и серебро.

Нас с Ксенией усадили напротив фабриканта и его жены — миленькой молоденькой зеленоглазой блондинки.

Начали с закусок. Мужчины стали пить водку. Больше всех пил актер. Пил и вроде бы не пьянел. Потом подали форель по-польски. Женщины принялись за сухое вино. Мужчины не оставляли водку. Не пил только адмирал. Когда появился горячий ростбиф, за столом было уже шумно и беспорядочно.

— Господа! Господа! — кричала хозяйка. — Прошу обратить ваше благосклонное внимание на ростбиф! Я приготовила его почти собственноручно! Честное слово, господа! Николя, не правда ли, я зажарила его почти самостоятельно? Ты слышишь, Николя? Подтверди, пожалуйста, что я одна справилась с ростбифом!

Горничная разливала гостям красное вино. Кажется, это было бордо. Ксюша ничего не пила, непрерывно улыбалась, щурилась и разглядывала сидящих за столом. Уже изрядно выпивший актер поднялся со стула и постучал вилкой по хрустальному бокалу. Стало чуть потише.

— Медам э-э-э месье! Я предлагаю тост во здравие присутствующей среди нас великой певицы Ксении Брянской! Она покорила всех, господа! Всю Россию! Она… она непостижимо талантлива! Она неподражаема! Она бесподобна! Она… Да что там говорить, господа! Ура!

Все нестройно прокричали «ура» и полезли чокаться с Ксенией. Ужин продолжался. До меня донеслись обрывки разговора.

— Художественный уже на закате. Его лучезарный полдень уже позади… Метод Станиславского превратился в канон и стал веригами для актеров… Театр Станиславского — это театр Чехова, только Чехова… Ибсен, Метерлинк, Горький, Леонид Андреев — все это Художественному не по зубам… Москвин, конечно, талантливее Качалова. Качалов — Нарцисс. На сцене он сам собою упивается. Его жесты благородны до пошлости, его голос красив до отвращения…

— Система Станиславского вообще сомнительна! — заявил я с апломбом. Это отъявленный натурализм! Все эти сверчки по углам и шорохи дождя на крыше — дешевые эффекты, предназначенные для людей, кототые не понимают, что такое подлинное искусство сцены! Глубокоуважаемый Константин Сергеевич упорно пытается изгнать театр из театра, норовит растворить столь естественную и необходимую театральную условность в приземленности, в мелочах, в жалком мусоре скучного быта. Абсурдная позиция! Без условности нет искусства вообще и театра тем более! Театр — это не жизнь, это нечто иное. Если вам нравится, как трещат сверчки, слушайте их в натуре, на даче или в деревне. Это обойдется вам вполне бесплатно, и вы не будете понапрасну занимать кресло в партере или в бельэтаже. Его займет тот, кто приходит в театр на зрелище, на чудо, на праздник. Крупнейший режиссер наших дней — Мейерхольд. Он на верном пути. Он видит, слышит и ощушает современность!

Смущенные моей горячностью, гости притихли. После они потихоньку стали выбираться из-за стола и разбредаться по квартире. Ксюша поглядывала на меня с тревогой.

Постепенно все собрались в кабинете хозяина. Ксения уселась в глубокое кожаное кресло. Я пристроился рядом.

— Был я давеча на выставке, — начал новую тему Николай Адамович, — и, знаете, господа, получил большое удовольствие. Что ни говорите, а новое наше искусство волнует и убеждает. Все эти филиппики против декаданса, все эти крики и улюлюканье проистекают от чрезмерной самоуверенности и недостаточной эстетической чуткости. Восприятие современной живописи требует особой гибкости души и высокой изощренной культуры, чего, увы, многим нашим соотечественникам явно не хватает. Далеко не каждый способен оценить утонченность Сомова, Бакста и Головина. Но тем, кто способны, открывается мир неизреченной красоты. Особенно — Бакст. Какой артистизм! Какая фантазия! Какие линии! Какое изящество!

— Все это уже устарело, — не удержался я, — все это только для нашего русского потребления. У французов уже давно — Ван Гог, Гоген, Сезанн. Теперь вот Матисс, Пикассо, Брак. А мы все барахтаемся в мирискусничестве и принимаем его за последнее слово в живописи. Среди наших художников нет гениев, только таланты. Вот разве что Врубель.

Все опять притихли. Мой экстремизм явно эпатировал приличное общество. Ксения встала, взяла меня под руку и отвела к окну.

— Милый, ты слишком возбужден, ты говоришь чрезмерно запальчиво, ты никому слова сказать не даешь, — шептала она. — Успокойся, милый! У тебя интересные, смелые мысли, но не следует навязывать окружающим свое мнение. Пусть каждый думает что хочет. Разве я не права?

— Да, не права. Ты привела меня к посредственным людям и требуешь, чтобы я тоже выглядел посредственным.

— Ну полно, милый, полно! Я прошу тебя лишь быть чуточку помягче. Свой интеллект ты ведь можешь продемонстрировать и более деликатно.

Тут, как я и ожидал, все стали упрашивать Ксюшу что-нибудь спеть. Она согласилась. Компания вернулась в гостиную, к роялю. Ксюша спела пару романсов и только что разученную арию Кармен из второго акта. Аккомпанировала, и очень прилично, Аделаида Павловна. Романсы были вполне хороши, а Кармен оказалась несколько грубоватой, оказалась слишком цыганкой. Я не сказал этого Ксении, тем более что все гости выражали бурное восхищение.

За десертом, когда гости пили кофе с шартрезом, ко мне подсела зеленоглазая фабрикантша.

— Вы мыслите очень своеобразно, — сказала она, — вы оригинальный человек! Мне понравились ваши замечания о Станиславском. Ведь сверчок это действительно по-детски. Театр, по моему мнению, как и любое художество, должен держаться на идее, на своеобразии мироошущения, а не на деталях, не на мелочном изыске. Мне тоже по душе Мейерхольд. Уверена, что в ближайшем будущем Россия сможет гордиться его театром.

— Как приятно найти в вашем лице единомышленницу! — сказал я и поцеловал своей собеседнице худенькую, почти прозрачную руку.

Часов в одиннадцать мы покинули Корецких. Спускаясь по лестнице и садясь в коляску, Ксюша не проронила ни слова. Когда уселись, коляска оставалась неподвижной. С минуту просидели в тишине.

— Ну что же ты, Дмитрий? — сказала наконец Ксения раздраженно.

— А куда прикажете, барыня? — пробасил кучер.

— То есть как это — куда? Домой!

— А куда домой-то изволите?

— Ко мне домой, Дмитрий! — сказал я, повеселев от свежего воздуха и ощутив какую-то особую, бодрую, сладостную уверенность в себе.

— Не слушай барина, Дмитрий! Едем! Барин меня провожает! — произнесла Ксюша злым голосом.

— Не слушай барыню, Дмитрий, — сказал я, подражая Ксюшиной интонации, — вези нас ко мне. Ты знаешь, как ехать.

Коляска по-прежнему не двигалась.

— Почему мы стоим? — спросила Ксюша. — В чем, собственно, дело?

— А неведомо, куда путь держать, — прогудел добродушно кучер.

— Но я же сказала тебе русским языком, куда ехать! Ты понимаешь по-русски?

— Как не понимать. Чай, в России родился.

— Тогда трогай!

— А барин велит ехать на Васильевский!

— Ты кому служишь, Дмитрий, барину или мне?

— Вестимо, вам. Но барин-то не чужой.

— Ну надо же! Мой собственный кучер уже не подчиняется мне! — воскликнула Ксюша с трагическим изумлением.

— Да, сегодня вечером твой кучер слушается только меня, — заявил я все с той же веселой, почти развязной уверенностью. — Дмитрий, слышишь? Поворачивай на Васильевский!

Всю дорогу Ксюша дулась и на меня не глядела. Пытался было взять ее руку — ничего не получилось. Попробовал обнять за плечи — ничего не вышло.

Остановились у моего парадного. Я выбрался из коляски. Ксюша сидела не шевелясь, как каменная.

Обошел коляску, взял Ксюшу на руки и понес ее к лифту.

— Куда ты меня тащишь? Я желаю домой!

Поставил ее на ноги и легонько втолкнул в кабину.

— Это насилие! Ты просто разбойник с большой дороги! Сейчас я закричу и позову полицию!

Отперев дверь квартиры, снова подхватил Ксению на руки, внес ее в прихожую, снял с нее пальто и шляпу, после чего повел ее дальше, в комнату, и усадил в свое любимое кресло. Сел на пол рядышком и стал сквозь юбку целовать ее колени.

— Не прикасайся ко мне! От любой смазливенькой блондинки у тебя кружится голова! Меня ты весь вечер просто не замечал!

— Ну что ты такое говоришь, радость моя! Ведь это даже не преувеличение, это настоящая ложь! Весь вечер я был около тебя! Весь вечер глядел на тебя, любовался тобою! И неужели я должен шарахаться от каждой блондинки, даже если она неглупа и способна чувствовать искусство?

— Вот именно! Она способна чувствовать искусство! Пошлое женское кокетство, банальнейшее притворство ты принимаешь за проявление образованности и высших духовных запросов! Представляю, что ты думаешь обо мне, о моей плебейской манере пения и о моей пустоголовой публике! Похоже, что ты просто считаешь меня недалекой. Мол, Бог дал ей голосок, да умом одарить запамятовал. Дура дурой, и поет черт знает что!

— Ну хватит, Ксюша! Перестань говорить обо мне такие гадости! Ты почти оскорбляешь меня.

— А ты не оскорбляешь меня, кидаясь на первых повстречавшихся блондинок?

— Ну ладно, Ксения, я виноват, я прошу у тебя прощении, я прошу у тебя снисхождения, я взываю к твоему великодушию, к твоей доброте, к твоему благородству! Прости, прости меня, моя радость! Сейчас я спущусь вниз и велю Дмитрию, чтобы он ехал домой и вернулся утром. Не торчать же ему всю ночь у моего парадного?

— Не утруждай себя. Дмитрий и сам сообразит, что ему делать. Но ты сегодня был хорош! Устроил скандал в приличном доме, почти соблазнил совсем неизвестную тебе молодую и вполне порядочную даму, насильно увез к себе другую даму, не слишком молодую, но, в общем-то, тоже довольно порядочную… Как много сделано за один короткий вечер! Какая энергия! Какой напор! Какая уверенность в себе!

Утром, когда мы завтракали, отлично выглядевшая и какая-то вся светящаяся Ксюша вдруг хохотнула.

— Вообще-то, миленький мой, ты молодец! Ловко ты утер нос всем этим нудным господам. А блондиночка и вправду была прехорошенькая. У тебя есть вкус!

— Чуть не позабыл! — спохватился я. Взяв с письменного стола листки с посвященными Ксении стихами, я положил их ей на колени.

— О, спасибо, милый! Спасибо, мой хороший! Спасибо!

Обхватив мою голову руками, Ксюша крепко меня поцеловала.

— А скажи мне, голубчик, отчего не знакомишь ты меня со своими друзьями? У тебя небось умные, интеллигентные, одаренные друзья и ты бываешь в интересных домах?

— Разумеется, радость моя, у меня есть достойные друзья. Но я боюсь.

— Чего же ты боишься? Разве ты можешь чего-нибудь бояться? Ты же у меня неробкий!

— Я боюсь того эффекта, который ты производишь, появляясь в любом обществе, в особенности в обществе людей о тебе знающих, но видящих тебя впервые. Прежде всего у меня вызывает опасения реакция наиболее нервных представителей сильного пола. Увидев тебя, как я уже успел заметить, они слегка заболевают, чуть-чуть трогаются умом. При этом их поведение может стать несколько эксцентричным и даже опасным.

— Ха-ха-ха! Ты ревнуешь меня ко всем мужчинам сразу! Это великолепно! Значит, любишь меня по-настоящему! И все-таки нельзя же держать меня в клетке! К тому же восторженные взгляды мужчин должны доставлять тебе некоторое удовлетворение: стало быть, я привлекательна и незаурядна.

— Хорошо, Ксюша. Мы нанесем визит одному художнику. Признаться, он не очень умен и не чрезмерно талантлив, но он твой давнишний поклонник и будет счастлив с тобою познакомиться. Да, это идея — мы пойдем в гости в Знобишину!

— Я готова, милый. Прямо сейчас, утром, мы и отправимся к нему?

— Нет. Позвони мне, пожалуйста, через день-другой, и мы договоримся.

Посещение знобишинской мастерской пришлось отложить. Вечером того же дня, который столь счастливо начался в моей комнате, позвонила Ксения и, задыхаясь от волнения, сказала, что Одинцов покушался на самоубийство, что, как сообщила прислуга, он всю ночь не спал и ходил по квартире, а едва дождавшись ее, он устроил дикую сцену ревности, обозвал ее страшными словами, ударил по щеке и пригрозил смертью, а она заявила ему, что он ей противен и их брак должен быть немедленно расторгнут; что после обеда он заперся в кабинете, сжег на спиртовке какие-то бумаги и, написав записку стандартного содержания: "Прошу никого не винить", — выстрелил себе в грудь, что убить себя ему, однако, не удалось — пуля пробила плечо, не задев сердце, и сейчас он лежит в клинике Военно-медицинской академии, что она в полнейшем смятении и просто не знает, не знает, не знает, что ей теперь делать, что она умоляет меня не тревожить ее недели две, так как ей необходимо прийти в себя, что все это ужасно, ужасно, ужасно — просто кошмар какой-то, что она несчастнейшая женщина и некому ее пожалеть, некому ей помочь, некому сказать ей доброе слово утешения, что все мужчины — чудовищные эгоисты и им доставляют извращенное наслаждение душевные терзания бедных женщин, что жизнь вообще премерзкая штука, и Одинцов, натурально, был прав, пытаясь избавиться от жизни, что она, певица Ксения Брянская, великая грешница и молит Всевышнего о прощении, что никакие блага не даются нам даром, и весь этот ад — плата за славу и богатство, что она еще мало заплатила — придется платить больше. А я ей сказал, что следует взять себя в руки, что все это, конечно, печально, но Одинцов, слава богу, жив, и поэтому не стоит впадать в отчаянье, что она отнюдь не несчастнейшая женщина на свете, и есть кому ее пожалеть и сказать ей слово утешения, что мужчины, конечно, не внушают доверия, но не все они отвратительные эгоисты и не все они наслаждаются душевными муками женщин, что жизнь и впрямь штука сомнительная, но премерзкой назвать ее я бы поостерегся, а избавляться от нее из-за неудачной любви — мальчишество, что певицу Ксению Брянскую вряд ли стоит называть грешницей, ибо причиной ее предосудительного с точки зрения христианской морали поведения является не порочное влечение, а подлинная любовь, что все происходящее, хотя и достаточно трагично, мало похоже на ад, а мысли о плате за славу и богатство надо немедленно выбросить из головы по причине их вредности и полной несостоятельности — было и есть немало людей, которые за то и за другое ровным счетом ничегошеньки не заплатили, что я ее люблю и не позволю ей погибнуть, даже если ей этого страсть как захочется, что надо поскорее развестись с Одинцовым, и все.

К Знобишину мы отправились в конце октября. Договариваясь с ним по телефону, я намекаю, что приду не один, а с дамой, о которой он кое-что знает, но видел ее лишь однажды, да и то мельком. Заинтригованный Знобишин уверяет меня, что будет ждать нас с нетерпением и постарается произвести на даму наиблагоприятнейшее впечатление. Все дальнейшее горько вспоминать. Я едва не погубил человека, едва не стал преступником.

Когда мы ехали на извозчике, я доверительно сообщил Ксении, что мой знакомый живописец большой чудак и обожает самые грязные черные лестницы, а парадных лестниц он просто терпеть не может.

— Опасаюсь, — сказал я, — что ты будешь шокирована теми задворками, на которых он ютится.

— Не опасайся, милый, — успокоила меня моя возлюбленная. — Я ведь не чистопородная дворянка. Если бы я рассказала тебе о своем детстве, ты бы мне не поверил, сказал бы: "Вруша ты, оказывается, моя радость!"

Когда прошли второй двор знобишинского дома, Ксюша заметила, что он грязноват, но это вполне терпимо, однако странно, что нигде не видно дров.

— Не успели еще закупить, — спокойно отпарировал я, — до зимы еще месяц. А прошлогодний запас, вероятно, сожгли без остатка.

Еще ее поразило обилие кошек.

— Откуда они взялись? Никогда в жизни не видела столько кошек сразу! Их тут целые стаи! И все такие чистенькие, толстенькие! Где они питаются?

— На помойке, — ответил я. — Впрочем, их подкармливают сердобольные старушки, те самые, которые заботятся о голубях на церковных папертях.

Когда мы добрались до третьего двора, Ксюша немножко погрустнела, а когда вступили на знобишинскую лестницу, она широко открыла глаза и зажала пальцами нос. Когда же мы подымались, она то и дело брезгливо морщилась и приподымала юбки.

— Да-а! — сказала она запыхавшись, когда мы остановились у двери мастерской. — В самом деле трущоба редкостная! Такой лестницы я не видывала!

Я нервничал. Меня стала пугать предстоящая встреча Знобишина с Ксенией. Но то, что случилось далее, превзошло самые мрачные мои ожидания.

Вначале Знобишин не разглядел Ксюшу в полумраке лестницы и скудно освещенной прихожей. После он некоторое время как бы побаивался на нее взглянуть. То и дело по-старомодному расшаркиваясь, приторно улыбаясь, потирая руки и произнося ненужные, ничего не значащие словечки — ну-с, так-с, вот-с, мда-а, чудненько, славненько, — он что-то ставил на стол, стучал посудой, звенел вилками и ножами и ежеминутно исчезал в своей кухоньке.

Мы с Ксюшей бродили по мастерской и рассматривали картины.

— Неплохо! — говорила она. — И вот это красиво, и это хорошо. Знаешь, милый, полотна твоего друга напоминают мне вещи моего поклонника П. Твой друг не учился у него, случайно?

— В некотором роде учился.

— Как это — в некотором роде?

— Дело в том, что мой друг разделяет взгляды П. на искусство и стоит с ним, как выражаются теоретики, на одной творческой платформе. Несомненно, что П. гораздо одареннее моего друга и сам додумался до того, что Знобишин у него простодушно позаимствовал, считая, между прочим, по причине того же простодушия, все позаимствованное совершенно своим.

— А вот и я! — воскликнула Ксюша, увидев в шкафу за стеклом свою фотографию. — Непонятно только, почему карточка так выцвела? Я же снималась в прошлом году…

— Мне очень нравится эта фотография, — признался я, — ты здесь безумно хороша!

— Прекрасно! — обрадовалась Ксения. — Я подарю тебе точно такую же! У тебя же нет ни одной моей фотокарточки.

Когда мы устроились за столом, свет от лампы упал на лицо Ксюши. Знобишин замер. Глаза его побелели, как у Иоанна Грозного на известном полотне Репина. Что-то треснуло, лопнуло, оборвалось в бедняге Знобишине, и я понял, что совершил непоправимую ошибку.

— Что вы на меня так смотрите? — озабоченно и даже испуганно спросила гостья хозяина.

— Д-д-да нет, н-ничего, — заикаясь ответил тот и перевел свой жуткий взгляд на тарелку с бужениной, н-н-нет, нет, н-ничего, н-не об-об-ращайте в-внимания.

Стали пить и есть. Знобишин не отрывал глаз от буженины, но, кажется, ничего не видел.

"Дело дрянь, — подумал я, — совсем дрянь дело. Сказать, что мы торопимся, что зашли только на минутку, попрощаться и уйти? Что подумает Ксения? Она подумает, что связалась с компанией идиотов. Один весь трясется, на нее глядя, а у другого семь пятниц на неделе".

Через полчаса Знобишин вроде бы немножко освоился, заикание почти прошло, и глаза стали вполне человеческими. Но появился новый зловещий симптом — при каждом слове мой приятель стал противно хихикать, чего ранее с ним никогда не случалось.

— Честный, спокойный, хи-хи, реализм имеет сейчас такое же право, хи-хи, на существование, как и прочие, хи-хи-хи, течения современной живописи. Непредвзятое, объективное и слегка наивное, хи-хи, восприятие мира позволяло малым голландцам, например, хи-хи-хи, создавать бессмертные, хи-хи, шедевры…

"Как тогда, в марте, в том больном бреду! — со страхом подумал я. Как те наглецы, что вломились в мою комнату и, рассевшись где попало, стали бессмысленно хихикать… И Ковыряхин, помню, был с ними".

Увидев висящую на стене гитару, Ксюша обрадовалась, взяла ее в руки и задумчиво провела пальцами по струнам. Спросив, не играет ли кто из присутствующих на гитаре, и выяснив, что, к несчастью, никто не умеет этого делатъ, она с сожалением вздохнула и заявила, что в таком случае ей придется себе самой аккомпанировать, а играет она «еле-еле».

Поудобнее расположившись в кресле павловских времен, она очень сносно сыграла вступление и стала петь негромко, вполсилы.

Тихим вечером, долго молчанье храня, Мы сидели с тобой над широкой рекой, А потом ты сказал мне, что любишь меня, И тихонько мой локон потрогал рукой.

Ты сказал мне: "Я жить без тебя не могу!" А внизу, под обрывом, струилась река. Мы сидели вдвоем на крутом берегу, И над нами куда-то ползли облака.

Я с тревогой посмотрел в лицо несчастного Знобишина. Так и есть — он опять стал похож на Иоанна, только что совершившего детоубийство. Я даже рассердился на Ксюшу: "Черт дернул ее запеть! Не хватало нам только ее романсов! Вечно я попадаю с ней в какие-то истории! То мне приходится отбивать ее у озверевших поклонниц, то прятать от бесцеремонных поклонников, то драться на дуэли с ее законным мужем, то спасать своих знакомых от ее чудовищного обаяния".

Мы вышли из мастерской.

— Твой Знобишин приличный художник, правда? Ему, натурально, не хратает смелости, но он… как-то подозрительно держался. Мне даже почудилось, прости меня, милый, что он не вполне здоров… психически.

— Вот, вот! Я же говорил тебе, моя радость, что возить тебя к друзьям опасно. Боюсь, все они поголовно будут терять от тебя рассудок.

— Неужели я произвожу такое убийственное впечатление?

— Не убийственное, а умопомрачительное. Знобишин на время помрачился умом, увидев тебя живую.

— А разве я уже покойница?

Проглотив слюну и кашлянув, я промямлил:

— Нет, Ксюша, ты живехонька… Во всяком случае о твоей смерти…

Произнеся эти слова, я содрогнулся и умолк.

— Ну, что же ты замолчал? Продолжай! Ты, кажется, хотел сказать, что о моих похоронах пока что не было никаких слухов и это дает тебе основание предполагать, что я еще жива? Мрачный юмор!

— Прости, моя радость. Юмор получился действительно мрачноватым. Я хотел сказать, что Знобишин видел тебя до сих пор только на фотографиях, а тут ты предстала пред ним во всем блеске своего живого очарования. Надеюсь, что у него всего лишь легкое нервное расстройство, которое скоро пройдет.

— Да, — сказала Ксюша с глубоким вздохом, — я вредоносное, роковое существо. Я приношу несчастье. Ты из-за меня едва не был убит на дуэли. Одинцов из-за меня уже дважды был ранен. Знобишин из-за меня может угодить в сумасшедший дом. Не из-за меня ли и холера началась на Волге? Между прочим — я тебе об этом не писала, не хотелось писать — в Астрахани на моем концерте застрелился один гимназист, милый невинный юноша из хорошей интеллигентной семьи. Мне его показали. В гробу лежал как живой и даже как бы улыбался. Говорили, что он был очень впечатлителен. Я три дня ревела и молилась. В конце концов и меня кто-нибудь убьет. И поделом.

Вечером, тревожась все больше и больше, звоню Знобишину. В мастерской его нет. Звоню к нему на квартиру. Его сестра с плачем рассказывает, что он увезен в психиатрическую больницу — с ним творятся странные вещи. Мне удается выяснить, что к больному сейчас никого не пускают, но можно побеседовать с лечащим врачом.

"Подлец! — говорю я себе. — Ведь ты же знал, что при виде Ксении Знобишин может свихнуться! Но ты, жалкий самолюбец, не мог простить ему Настю и прельстился возможностью красивой и легкой мести. Вот ты отомстил. И что же? Где она — радость мщения?"

Врач-психиатр еще совсем молодой человек с черной, как у Дмитрия, лохматой бородой и с умными черными глазами. Взгляд его внимателен и спокоен. Вероятно, все люди представляются ему безумцами, и он наблюдает за ними с профессиональным интересом, отмечая разные степени и оттенки безумия. Любопытно, к какой категории он отнесет пока еще легкие, но несомненно существующие отклонения в моей психике?

Пальцы врача вертят карандаш, который хорошо, остро заточен. В остроте карандаша есть нечто хирургическое. Он вызывает предчувствие боли. Врач говорит медленно, с паузами, как бы раздумывая над каждым словом.

— Это неопасно. Все симптомы указывают на то, что заболевание протекает в легкой форме. Временные патологические отклонения нас не пугают. Через несколько недель психика больного вернется к норме. Причина? Сильное нервное потрясение типа испуга, крайнего удивления или еще чего-нибудь в таком же роде. Это естественная реакция мозга на внезапный внешний раздражитель, сам же мозг больного в оптимальном состоянии и способен вполне успешно функционировать. Так что не тревожьтесь. Скоро ваш друг будет здоров. Если я не ошибаюсь, он художник? Люди творческих специальностей особо подвержены подобным недугам. У них слишком хрупкая нервная организация. Если хотите, это признак незаурядности.

Выйдя из приемной врача, я замечаю, что дверь в конце коридора открыта настежь. За дверью железная решетка. За решеткой люди в серых больничных халатах, похожие на арестантов.

Приближаюсь к двери, вглядываюсь в лица и вижу Знобишина. Он глядит на меня. Он узнает меня. Он, улыбаясь, подходит к решетке.

— Р-рад тебя в-видеть! — произносит он нараспев. — Я-я с-совсем не ч-чувствую с-себя п-п-психом. Н-напрасно они меня с-сюда з-заточили.

— Разумеется, напрасно! — говорю я. — Просто для перестраховки, на всякий случай. Я только что беседовал с твоим врачом, и он сказал, что тебя быстренько выпишут.

— Д-да? Он так с-сказал? — радуется Знобишин и вдруг начинает хихикать так же страшно, как тогда в мастерской.

— А твоя Б-брянская д-действительно умопомраччительная баба! Хи-хи-хи! Т-таких я н-никогда не ви-идел, д-даже, хи-хи, в кино!

Из больницы я ухожу в омерзительнейшем настроении. Мне чудится, что я сам уже изрядно «того».

…Действительно! Около Ксении творится какая-то чертовщина! Ее окутывает туман какой-то непрестанной нервозности. У ее ног бушуют волны каких-то непереносимых страстей. Вокруг нее кружатся вихри какого-то необъяснимого безумия. И нет от них спасения и защиты. Сколько невинных жертв! Мужчины стреляются и теряют рассудок. Женщины впадают в истерику и уподобляются животным. За нею ходят толпы сумасшедших. Всех она порабощает, лишает воли, ослепляет и увлекает в бездонные пропасти. Всем она дарует великое наслаждение и каждому грозит погибелью. Откуда она, такая, взялась? И что все это означает?

Шел мелкий, сухой, колючий снег. Он сыпался из плотного, туго натянутого, лишенного складок неба знакомо серого, тягостно серого, отвратительно серого больничного цвета. Ветер, прятавшийся за углом, вдруг выскакивал оттуда с воем и свистом, совершенно непростительно, по-хулигански задирал подол Ксюшиного пальто и пытался приподнять юбки, видимо желая полюбоваться Ксюшиными ногами. Одновременно он пробовал сорвать с головы Ксюши меховую шапочку и отнять у нее муфту. У меня же он вырывал из рук портфель. Делал он это настойчиво и грубо, и я с трудом отбивал его атаки.

Прячась от ветра и снега, мы ненадолго скрывались в маленьких кофейнях, пили горячий кофе или просто грелись, сидя за столиком и молча глядя друг другу в глаза. Когда на Ксению начинали обращать внимание, мы вставали и уходили, и снова шли по улицам неизвестно куда, и ветер опять подкарауливал нас за каждым углом и нагло приставал к нам на глазах занесенных снегом неповоротливых городовых. Мимо нас проезжали трамваи, автомобили, извозчичьи пролетки. Мимо нас тарахтели телеги и скользили сани с дровами, с сеном, с досками, с кирпичами, с мясными тушами, с мешками муки, с пивными бочками. Мимо нас пробегали гимназисты, подняв воротники и засунув руки в карманы своих форменных пальтишек, семенили горничные и кухарки, укутанные в большие шерстяные платки, проплывали барыни в черно-бурых лисах и песцах, проходили офицеры в длинных шинелях, а также и штатские из состоятельных в енотах и бобрах. У ворот стояли дворники в белых фартуках. Из дешевых трактиров выходили приказчики и студенты. Из модных магазинов выпархивали разодетые красавицы и садились в поджидавшие их шикарные экипажи. Над дверями булочных висели огромные крендели. На вывесках обувных магазинов красовались гигантские сапоги. На витринах парикмахерских торчали головы прекрасных мужчин с лихо загнутыми, тонкими, тараканьими усами. Ветер стих, и стало теплее. Я заметил, что мы идем по безлюдной улице, приближаясь к С…кому кладбищу. Когда мы миновали кладбищенские ворота, я остановился, изумленный: на кладбище было поразительно много могил. Кресты стояли плотным строем, растопырив руки своих перекладин. Там и сям виднелись свежевыкрашенные и похожие на дачные веранды металлические навесы над склепами. На многих крестах висели венки из искусственных цветов в жестяных, напоминающих тазы футлярах.

Наступил ранний ноябрьский вечер. Вороны, хрипло каркая, кружились над совсем уже голыми деревьями. Читая надписи на памятниках, мы подошли к церкви. У паперти стояли нищие. Мы остановились. Ксюша вынула из муфты обшитый бисером кошелек и стала раздавать милостыню. Нищие старательно и витиевато благодарили.

— Храни тебя Бог, милосердная барыня! Ниспошли Он здоровье и тебе, и супругу твоему, и деткам твоим, и всем твоим сродникам!

— Счастья тебе, блаженства земного и богатства великого, голубица светлая, добрая, праведная! Да минуют тебя все соблазны, недуги и горести! Да помолятся о тебе святые мученики у престола Господня! Да не оставит тебя милостию своею непорочная дева Мария, заступница наша!

Среди нищих выделялся еще не старый, худой человек с довольно тонкими, не лишенными благородства чертами лица и длинными космами темных, уже седеющих волос, падавшими на плечи. Получив свой двугфивенный, он поблагодарил кратко и с достоинством:

— Спасибо, царица!

Ксения удивилась.

— Отчего же «царица»? Уж не принимаете ли вы меня за государыню? Но мы с нею непохожи. И разве станет она бродить по кладбищу, да еще в такую погоду?

— Вы не государыня, но вы царица, властительница над сердцами! Я знаю, кто вы. Я слушал вас на концертах, пока еще был… человеком. Ваш двугривенный буду носить на груди, как амулет!

Мы вошли в церковь.

— Вот видишь, — сказал я, — даже нищие…

— О, да! — отозвалась Ксюша. — Известность у нищих — это, натурально, не фунт изюму!

В церкви было сумеречно, тихо и пусто. Церковный служка с помощью длинной палки зажигал свечи на люстрах. В правом приделе было светлее. Мы прошли под аркой и заглянули туда.

Посреди небольшого зала со сводчатым потолком стояли два открытых гроба. На лбах мертвецов белели бумажные венчики. В изголовьях горели свечи.

Подошли поближе. В одном гробу лежала древняя старуха с провалившимся ртом и множеством морщин на желтом пергаментном лице. В другом лежал юноша, почти еще мальчик, с лицом нежным, румяным и совсем еще не тронутым смертью. "Жить бы ему да жить!" — подумал я и услышал, как Ксения тихо вскрикнула.

— Что с тобой, Ксюша?

— Это он, тот гимназист из Астрахани! Это он, он! Я его никогда теперь не забуду!

— Да ты с ума сошла, Ксюша! Опомнись! Да успокойся же! Ну как он мог здесь оказаться, ты только подумай? Ведь его давно похоронили! И, скорее всего, именно в Астрахани!

— Нет, нет, милый! Это точно он! Мне страшно, милый! Мне страшно!

Мы вышли на свежий воздух и, обогнув церковь, очутились на той самой дорожке. Кресты стояли здесь так же густо, как и везде. Между ними возвышались монументальные надгробия из мрамора и гранита. Часовни не было видно.

Мне стало жутковато, и я предложил Ксюше покинуть кладбище. Она не согласилась, заявив, что ей непременно хочется дойти до конца этой дорожки, что там, как ей кажется, должна быть речка и, стало быть, там красиво.

Дошли до того места, где еще не стояла часовня. Меня трясло.

— Ты озяб, милый? Экий ты у меня мерзляк! Погляди, место и вправду чудесное! Хорошо здесь, наверное, лежать! Когда я умру, похорони меня на этом самом месте. Слышишь? Я хочу лежать здесь и больше нигде! Как видишь, здесь еще не занято.

Меня всего колотило.

— Господи, да ты у меня вовсе окоченел! — вскричала Ксюша. — Пошли обратно в церковь, погреемся!

В церкви уже собрался народ. Начиналась вечерня. У алтаря полыхали костры свечей. Пахло горячим расплавленным воском. Ксения хотела опуститься на колени, но застыла в нерешительности, увидев на полу грязные сырые пятна. Я поспешно стянул со своей шеи шарф и бросил его на пол. Ксения улыбнулась благодарно.

Она молилась сначала сдержанно, строго, но постепенно разволновалась, расчувствовалась. Часто и мелко крестясь, она сгибалась в низких поклонах, почти касаясь лбом затоптанного, нечистого пола. На бледных щеках ее горели пунцовые пятна. Хор пел очень стройно и вдохновенно. Отражаясь от стен и колонн, звуки взлетали вверх, к куполу, и сквозь окна рвались наружу. Меня по-прежнему трясло. "Что же это делается? — думал я. — Что же это происходит со мною?"

Служба подошла к концу. Ксюша поднялась с колен, еще раз с чувством перекрестилась, и мы направились к выходу. Тут я увидел человека, стоявшего за колонной. Человек нас не замечал. Человек этот, размашисто, по-мужски, крестясь, смотрел на закрытые царские врата и на священника в золотой парчовой ризе, повернувшегося спиной к молящимся. Светлые, прямые, длинные волосы его ложились на воротник пальто. Человек этот несомненно был трактирщиком, а фамилия его была Ковыряхин.

"Удивительная встреча! — подумалось мне. — Удивительно, что он оказался в этой довольно невзрачной кладбищенской церкви и именно в этот обычный, непраздничный вечер. Удивительно, что он нас с Ксенией не приметил. Все как-то удивительно".

— А ты, милый, атеист? — спросила Ксюша просто, спускаясь со мною с паперти.

— Получается, что так, — ответил я.

— И тебе не страшно умереть?

— Страшно, радость моя. Всем страшно умирать и даже думать о смерти.

— Но тем, кто без Бога, вдвойне страшно! Жаль мне тебя, милый.

Я смолчал.

Мы не стали искать извозчика и сели в подошедший трамвай. Судя по остановкам, которые объявлял кондуктор, нас везли к центру города. Ксюша прижималась ко мне плечом. Я держал ее руки в своих и потихоньку перебирал обтянутые замшей пальцы. Склонившись к ее уху, я прошептал:

— А что, если мы проведем этот вечер в какой-нибудь скромненькой чистенькой гостинице, где тебя не знают? Снимем номер на двое суток и сбежим часа через три.

— Я согласна, — ответила Ксюша.

Вышли на Садовой и направились к ближайшей гостинице. Над входом было написано:

ОТЕЛЬ ДАГМАРЪ

В вестибюле за стойкой дремал администратор с зачесанными на лысину остатками волос. Рядом стоял на задних лапах огромный бурый медведь. Его шкура была попорчена молью. Его стеклянные маленькие глазки глядели на нас неприветливо. В передних лапах он держал медный поднос. На подносе стоял горшок со столетником.

Отвернувшись от администратора, Ксения принялась с большим вниманием разглядывать чучело. Я подошел к стойке. Администратор открыл глаза. Они были похожи на глаза медведя.

— Мне нужен номер на двоих, на двое суток. Я с женой. Наши вещи привезут завтра утром. Плачу вперед.

С небрежным видом я бросил на стойку двадцатипятирублевую бумажку с портретом все того же Александра Третьего. Администратор позвал горничную. Она провела нас на второй этаж и открыла дверь нашего номера.

Я запомнил последнее наше пристанище до мельчайших деталей. Я запомнил эти две небольшие комнаты с окнами, выходившими на Садовую, из-за которых доносились дребезжанье и звонки трамваев, цокот копыт, окрики извозчиков и редкие автомобильные гудки. Я запомнил дешевые серовато-зеленые обои и безликую мебель, обитую потертым розовым шелком. Я запомнил синие бархатные портьеры на окнах и бронзовый светильник в виде стройной обнаженной негритянки, державшей в поднятых руках некий экзотический цветок, напоминавший лотос. Я запомнил висевшую в спальне картину в широкой позолоченной раме. Это был пейзаж в духе Айвазовского, изображавший утро на берегу моря не то поблизости от Сорренто, не то в окрестностях Алупки, с рыбаками и рыбацкими лодками на переднем плане, с невероятно зеленым морем — на втором и с цепью фиолетовых гор — на третьем. Я запомнил умывальник в уголке за ширмой. Он был с пожелтевшим от старости зеркалом. Тут же на табурете располагался белый фаянсовый кувшин с водой, а внизу, на полу, стоял такой же белый ночной горшок с крышкой. Я запомнил некое сооружение из тюля над широкой кроватью, похожее одновременно на полог и на балдахин. Я запомнил неизвестный мне до той поры запах, который, наверное, был обычным для гостиничных номеров начала века.

— Прикажете подать ужин? — спросила горничная.

Я вопросительно взглянул на Ксюшу.

— Принесите горячего крепкого чаю и печенья, — молвила она.

В молчании мы сидели за столом, покрытым простенькой клетчатой скатертью. Вдруг я вспомнил о портфеле и вытащил из него толстую пачку денег.

— Это мой долг.

— Ах, милый, не до денег мне сейчас! Да и положить их мне не во что. Отдашь в другой раз. Но вот тебе фотокарточка!

Порывшись в муфте, Ксюша извлекла из нее обещанную мне и столь обожаемую мной фотографию.

Принесли чай и печенье. Ксюша спросила горничную, не найдутся ли чернила и ручка. Я полез в карман пиджака и вспомнил, что забыл свою авторучку дома. Горничная ушла и вскоре воротилась с маленькой стеклянной чернильницей и ученической вставочкой. Ксюша взяла у меня из рук фотокарточку и, подумав с минуту, написала на ней всего одну короткую фразу. После она поставила дату.

— Ужо прочтешь! — сказала она, возвращая мне карточку.

Мы молча пили чай, который действительно был крепок и горяч. Потом Ксюша скрылась за ширмой, и я слышал, как там тихо плещется вода. Постельное белье было чуть-чуть сырым и хрустело от крахмала. Лежа под балдахином, я глядел на рыбаков, которые что-то делали с сетью — то ли ставили ее, то ли вытаскивали. Их фигуры казались лишенными масштаба. То они выглядели великанами, ростом с горы, то совсем карликами, копошащимися у игрушечных лодок. Ксюша тихонько легла рядом и обняла меня за шею еще холодной от умывания рукой.

— Грустно мне, милый, — сказала она. — Грустно и как-то боязно. Спрячь меня куда-нибудь, где никто, никто меня не отыщет. Спаси меня, мой родной, защити!

— От чего же, счастье мое, тебя защищать? Кто тебе угрожает? Что тебя тревожит?

— Не знаю, милый, не знаю. Но что-то все же мне угрожает, но что-то нехорошее поджидает меня. Я это чувствую. Я в этом уверена. Скорей бы закончился этот год. Неудачный он какой-то. Сначала наводнения, потом холера. А еще говорят, будто где-то в Сибири, в тайге, упал громаднейший, невиданный метеорит и был ужасный взрыв, который слышали чуть ли не за тысячу верст. Хорошо еще, что он упал в безлюдном месте. Представляешь, что бы случилось, если бы он свалился на Петербург или Париж? Не хватает нам только таких метеоритов. Наверное, все это оттого, что год високосный.

— Ну вот, — сказал я обиженно. — А то, что именно в этом году мы с тобой встретились, тоже несчастье?

— Ой! Я и позабыла совсем! Мне кажется, что мы вместе уже лет десять, не менее! И правда ведь! Это же самый счастливый год в моей жизни!

— И в моей, между прочим, тоже, — заметил я. — Успокойся, Ксюша. Это просто нервы. Ты слишком много пела в Поволжье и до сих пор ощущаешь усталость. Отдохнешь как следует, и все пройдет. Я же с тобой, чего тебе страшиться?

— Теперь мы никогда не расстанемся, милый, правда? Тебя будут много печатать, ты станешь известным. А я покорю оперу. Мы поедем за границу, в Милан, в Париж, в Лондон, в Вену, в Стокгольм… Я ведь еще нигде не была. Все как-то некогда. Все концерты, концерты, концерты, будь они неладны. И знаешь, я почему-то боюсь — уеду за границу, и меня в России тут же забудут. Это смешно, но все равно боюсь. Глупая я, натурально, женщина.

Наши объятия были бурными. Ксения целовала меня с какой-то яростью, исступленно. В минуты затишья она плакала, и ее слезы стекали по моему плечу.

— Да, да, мы никогда не расстанемся! И мы всегда будем счастливы! шептала она. — Чудесные стихи написал ты мне, милый! Дивные стихи! Я прочитала их двадцать раз подряд! Спасибо тебе, мой хороший! Спасибо за стихи и за любовь! Спасибо тебе за все, мой любимый!

В начале первого мы спустились в вестибюль, и я сообщил администратору, что наши намерения изменились, что обстоятельства требуют нашего немедленного отъезда из Петербурга и мы спешим на поезд.

Когда мы подъезжали на извозчике к дому Ксении, она сказала, что встретимся мы теперь нескоро: ей необходимо тщательно подготовиться к прощальным концертам, чтобы у публики надолго сохранилось хорошее впечатление от ее романсов. Еще сказала, что пришлет мне билет на концерт в зале Дворянского собрания.

Загрузка...