Глава первая ТЮРЕМНЫЙ СИДЕЛЕЦ


«Где же царь?» — удивляется Владимир Атласов. Комната, куда судья Сибирского приказа, думный дьяк Андрей Виниус, привел его, ничуть не похожа на царские покои — узкая, с голыми бревенчатыми стенами и низким потолком. В стенах множество выщерблин и дырок — похоже, по бревнам садили из пистоля.

По комнате вышагивает долговязый детина в замызганном нанковом халате, стоптанных башмаках и кое-как заштопанных чулках. Кучерявые длинные волосы его спутаны. Должно, с похмелья. Ужель царский слуга? Как такого допустили прислуживать самому царю?

В комнате стоит узкая койка с засаленными одеялом и подушкой. Если детина и впрямь обретается здесь, то спит он, надо думать, не снимая башмаков, — ишь как постель извожена!

Кроме кровати, Атласов замечает наваленный бумагами стол с приставленным к нему тяжелым дубовым креслом, а в углу, у входа — что за наваждение! — столярный верстак, усыпанный мелкой щепой, опилками, стружкой. Ужель так подшутил над ним Виниус — вместо царских покоев привел в столярную мастерскую?

Атласов пытается заглянуть через плечо детины, отыскивая другую дверь, из которой может появиться государь. «Главное, не сомлеть, как предстану пред его очи!»— приказывает он себе.

Через плечо шагающего по комнате человека заглянуть ему никак не удается, тот под три аршина вымахал. И чего он мотается туда-сюда, на людей не глядючи? Должно, с похмелья башка трещит, а сообразить не может, бедняга, у кого бы медную денежку перехватить на штоф сивухи.

Вдруг детина резко останавливается, поворачивается к вошедшему и смотрит прямо на Атласова отсутствующим и таким страшным взглядом темных глаз, что тот, внутренне содрогнувшись от своей догадки и сразу покрывшись испариной, решает, словно под лед проваливается: царь! Ноги у него начинают подламываться, он рад скорее бухнуться на колени, ткнуться лбом в пол, лишь бы не видеть этих нестерпимых, тяжких глаз царя, в которых он успел прочесть такую сосредоточенную волю, какая способна смять, сокрушить все мыслимые и немыслимые преграды.

В следующее мгновение круглые щеки, прямые острые усы, выпуклые глаза — все на лице Петра оживает, губы раздвигаются в улыбке, обнажая крепкие, по-волчьи чистые зубы.

— А, казак! — говорит он дружелюбным негустым баритоном, не давая Атласову упасть на колени. — Знаю. Слышал. Хвалю!.. Мне теперь много надо денег. Мои молодцы под Нарвой задали такого стрекача, что всю артиллерию оставили шведам. Колокола велю снимать с церквей, чтоб лить пушки… За Камчатку, за соболей — спаси тебя бог!.. Езжай, казак, обратно. Шли мне соболей больше — за то тебе вечная моя царская милость. Хвалю!

Грозно выкрикнув это «хвалю!», государь с такой силой бьет Атласова кулаком в плечо, что тот с грохотом вышибает спиной двери, кубарем вылетает из дворца и несется выше церковных колоколен, с которых сняты уже колокола и на которых сидят и плачут безработные звонари, свесив ноги в лаптях. Потом он взвивается выше лесов, обступающих Москву, выше облаков и летит все дальше и дальше, в сторону Сибири, слыша, как ветер свистит в волосах. Вот он пролетел уже над Уралом, над Обью и Енисеем, скоро под ним заструится великая река Лена и откроются глазу стены и башни Якутска — за тысячи верст унесся он от Москвы и тем не менее все продолжает видеть, как на пороге своей комнаты, уставив руки в бока и дружески ему подмигивая, хохочет царь, а рядом с ним вежливо подхихикивает старый Виниус, со шпагой на боку, в расшитом серебряным позументом камзоле.

— Пойдешь иль нет? В который раз спрашиваю! — сердито трясет Атласова за плечо сосед по тюремной келье есаул Василий Щипицын.

— Куда?

— Милостыню просить. Кишки-то, поди, и у тебя с голодухи к позвонкам прилипли. Сторож гремел в дверь, велел собираться, кто хочет. Поведет в торговые ряды.

— Не пойду, — угрюмо отворачивается к стене Атласов.

Нет ни Москвы, ни царя Петра, ни думного дьяка Андрея Виниуса. Есть эти жесткие, с соломенной подстилкой нары, эта узкая — два шага от стены до стены — убогая келья, сырой сруб, опущенный в землю, каких за тюремными стенами, усаженными поверху железным «чесноком», а в Якутске полтора десятка.

Щипицын что-то бубнит о гордыне, которая кое-кого обуяла, и что эти кое-кто могут подыхать с голоду, он таким мешать не станет, — но Атласов не слушает его.

Этот сон! Всегда, когда снится ему прием у царя, а потом он просыпается в тюрьме, горло ему захлестывает горечь, и все окружающее становится невыносимым до боли в груди. И тогда он спешит погрузиться в воспоминания, ворошит прошлое, словно там, в прошлом, скрыта для него надежда на спасение.

Сколько Атласов помнит себя, всегда он жил словно на горячих угольях. Должно быть, какой-то бес сидел у него на загривке и не давал ни минутки посидеть спокойно. На какие только проделки не толкал его этот бес в детстве! То заставлял забраться на кровлю самой высокой в Якутске башни и сидеть там, дрожа от страха, пока его не снимали оттуда еще более перепуганные сторожа, то приказывал на спор с мальчишками переплыть рукав Лены до острова на самом быстром месте, то соблазнял отправиться в тайгу за соболиным царем, у которого каждая ворсинка на шкуре золотая, а на голове маленькая корона, усыпанная зелеными драгоценными камушками. И ведь убежал он и в самом деле в тайгу! — один, не предупредив даже своего дружка Потапку Серюкова. Три дня плутал он в тайге, под конец совсем ослаб от голода и лежал под скалой, слушая гул лиственниц под ветром. Выли волки, ночью с вершины лиственницы глядели на него два огненных глаза и чей-то голос требовал: «Дуй в дуду!» — и другой голос глухо, словно под сводами церкви, отвечал: «Ух, буду, буду, дую!» И когда он осмелился открыть зажмуренные от страха глаза, увидел, как прошмыгнул мимо золотой зверек, вскочил на пригорок, и корона на нем засветилась, словно гнилушка. Потом беглец случайно наткнулся в тайге на якутов-охотников, и те привезли его на лошади в Якутск. И не было ему тогда еще двенадцати лет.

Годам к четырнадцати из всех смутных желаний, какие его томили до той поры, остались всего два, но зато твердые, как гранит, и необратимые, как смерть. Вместе со своим другом Потапкой Серюковым дали они великую клятву: во-первых, отыскать страну, где кончаются ведомые человеку царства и одноногий великан сторожит китов, на которых стоит земля; во-вторых, побывать в Москве, поглядеть светлого царя Руси. Решили начать с неведомой страны, которая есть край земли — это казалось им намного важнее, чем поглядеть Москву и царя. В Якутске чтили и славили более всего тех казаков, что находили неведомые дотоле земли и приводили в государев ясачный платеж неизвестные таежные племена. Самый воздух Якутска, казалось, был наполнен дыханием далеких дивных земель, ими грезили и взрослые казаки, и ребятишки, еще державшиеся за мамкину юбку.

С тех знаменитых дней, когда вольная казачья дружина атамана Ермака перешла через каменный пояс Уральских гор и, преследуя огненным боем хищные Кучумовы орды, прорубилась к слиянию Иртыша и Тобола, а вслед за казаками Ермака тысячи русских людей в поисках воли и промысловой удачи хлынули на отверстые просторы Сибири, население которой встречало пришельцев как избавителей от вековой тирании больших и малых степных царьков, кормившихся разбоем, — с тех самых дней Русь все ширилась и ширилась, а конца этой шири, края земли никто из землепроходцев до сих пор не достиг.

И вот они с Потапкой решили, как отрезали: найти этот край земли. Казак попусту слов на ветер не бросает: сказано — сделано. Готовились целый год. Весной, когда сошел лед, они тайком от родителей отчалили на крепком плоту и поплыли по Лене к ее устью, ибо знали уже, что от устья великой реки по берегу Студеного моря-океана можно было достичь края земли, если следовать все время встречь солнцу, потом от Анадыря-реки надлежало повернуть на полдень — тут тебе неподалеку и сам конец. Путь подростков не страшил. Была у них с собой парусиновая палатка, был старенький самопал, стащенный Потапом у отца вместе с изрядным запасом пороху и свинца, а он, Владимир, покусился на пару пистолей старого Атласа и саблю старшего брата Ивана. Кроме того, запаслись они рыболовными крючками и небольшим, трехсаженным неводом. В случае встречи с недружественными племенами они надеялись отбиться огнестрельным оружием, а голод им не грозил и подавно. Страшило лишь одно: выдержит ли их разум видение того, что видеть ни одной душе христианской невмочь? На краю земли, там, где небо смыкается с землей и солнце, перед тем как оно поднимется по небосводу, лежит, огромное, в морской пучине, шипя, словно раскаленная сковородка, — там, на этом краю, изрыгают пламя тысячи жерл, простершихся в ад, и пахнет серой, и обитают возле огненных гор люди немые, — одна часть тела человеческая, а другая песья, а другие люди — великаны девяти сажен, у третьих ноги скотьи, у иных очи и рот в груди. Но наибольшее чудо — одноногий старик: головой небо подпирает, чтоб в океан не упало, а в четыре руки бьет бичами китов, не давая выплыть из-под земли, ибо тогда земля потонет в пучине. Помимо всякой нечисти, имеющей облик, схожий с человеческим, есть там нечисть зверья. Обитает там крокодил — лютый зверь: как помочится он на дерево — дерево тут же огнем сгорает. Птица Ног застилает там крыльями полнеба — велика столь, что вьет гнездо на пятнадцати могучих дубах. Птица Феникс свивает гнездо в новолунье, приносит с неба огонь и гнездо свое сжигает и сама сгорает тут же. А в том пепле зарождается червь золотой, потом он покрывается перьями и становится единственной птицей — другого плода у этой птицы нет.

Стоило подросткам вообразить, с какими чудесами придется им встретиться, как волосы начинали у них шевелиться на голове. Однако плох тот казак, который страх свой побороть не может. Надеялись они в случае опасности откреститься от нечисти — перед крестом господним всякая нечисть кажет спину — и решили следовать своим путем непоколебимо. Утешало их то, что было достоверно известно: ни ужей, ни жаб, ни змей в стране той не водится, а если появятся, сразу умирают. И еще — что нет в том краю ни вора, ни разбойника, ни завистливого человека, ибо всего там такое изобилие, что ни воровать, ни разбойничать ни у кого нет охоты.

Сколь наивны они были тогда с Потапом, каким только россказням не верили! А ведь поплыли все-таки! Самое удивительное было в том, что они сумели доплыть до ленского устья. И не только доплыли, но и прожили на одном из островков в ее дельте целый год. И с голоду не умерли. И сдружились так — клещами не растащишь. Искать край земли помешало им то, что они истратили все боеприпасы раньше, чем рассчитывали.

В Якутск они вернулись на коче, плывшем с Анадыря с моржовым зубом. Судно было потрепано бурей, и промышленные, случайно заметив на одном из островков в устье Лены дым костра, пристали к берегу, чтобы починить снасть. Они думали, что здесь промышляет какая-нибудь рыболовецкая артель и тут попотчуют их свежей рыбкой.

Свежей рыбкой их здесь действительно попотчевали вволю.

Седобородый кормщик, узнав о том, что подростки вдвоем зимовали на этом забытом людьми и богом островке, схватился за голову.

— Святые угодники! Чтоб меня черти съели с потрохами, если я слышал о чем-нибудь подобном! Жаль, что я не ваш батька. Всыпал бы вам столько ремней — зареклись бы навеки своевольничать! Ведь вас дома, поди, давно уж оплакали.

Однако за стерляжьей ухой, выпив медовухи, кормщик запел совсем по-другому:

— Дивитесь, братья. То дети тех, кто прошел всю Сибирь от края одного до края другого. То дух русский, то кость русская! То сила наша, возросшая трикраты.

Кормщик даже прослезился, речь его растрогала и всех промышленных с коча. Однако сами подростки остались равнодушны к похвалам. Ведь края земли они так и не сумели достичь.

Кроме того, тревожила их мысль: как встретят дома? Ясно было, что великой порки не миновать.

Однако не порка ждала их в Якутске, но печальные известия. Отец Потапа погиб в Верхневилюйском зимовье, заблудившись минувшей зимой во время сильной пурги, а отец Владимира, Владимир Тимофеевич, прозвищем Атлас, метался в горячке. Владимир так и не успел попросить у него прощения за свой побег — отец умер в бреду, никого не узнавая.

Отца Владимир любил больше всех на свете, старался во всем подражать ему, ибо старый Атлас и впрямь был знатный казак, славный во всем Якутском воеводстве и даже за его пределами. Отца знали и судьи Сибирского приказа в Москве, и даже царю о нем докладывали.

Владимир, сын крестьянина Тимофея, в надежде на удачный соболиный промысел пошел из своей бедной белозерской деревеньки через Усолье в Сибирь, на великую реку Лену, в те дни, когда служилые казачьи и промышленные ватаги рубили здесь первые зимовья и остроги.

Пристать к ватаге охотников, промышлявших соболя, отцу не удалось — ему нечем было внести свой пай в артель. Тогда он поверстался на государеву казачью службу с годовым жалованьем пять рублей с четью деньгами, семь четей ржи, шесть четей овса и два пуда соли. Выдали ему пищаль, саблю и нарядный атласный кафтан. За кафтан свой он тут же и был прозван Атласом.

Ходил вновь прибранный на службу казак с отрядами сборщиков ясака по всем волостям огромного Якутского воеводства, голодал, мерз, рубил с товарищами новые зимовья и остроги на дальних реках — в землях оленных людей, и в землях собачьих людей, и в землях людей полуночной стороны, какие строят жилища из китовых ребер, ибо лес там не родится. Имел отец веселый, уживчивый характер, ни от какой работы не отказывался, и за то любили его товарищи.

Но уважаемым казаком он стал только после того, как свел дружбу с Серафимом Петлей — первой саблей воеводства. Серафим Петля позволил себе злую шутку над одним худым казаком, который нечаянно облил Серафиму новый кафтан медовухой в якутском кабаке. Серафим заставил казака залезть под стол и полчаса лаять собакой, потом велел несчастному, осмеянному всеми казаку раздеться и трижды обежать нагишом вокруг кабака по морозу. Тогда и встал Атлас, обозвал Серафима бессовестным басурманом — то была дерзость, на какую не осмелился бы никто. Серафим вырвал из ножен саблю, Атлас обнажил свою.

Схватка была недолгой. Серафим скоро применил свой знаменитый прием — «петлю», за которую и получил грозное прозвище. Сабля его сделала обманное, круговое движение и вышла жалом сбоку, чтобы пронзить горло противника возле уха. По счастью, Атлас споткнулся в это время о скамью и растянулся на полу. Удар просвистел, к удивлению Серафима, по воздуху. Казак был вспыльчив, словно порох, но быстро отходил. Рубить поверженного противника он почел ниже своего достоинства и, оценив смелость, с какой Атлас встал ему поперек дороги, не убоявшись его грозного имени, подал противнику руку. Вскоре они сдружились, и Петля обучил Атласа всем сабельным приемам, какие знал сам.

Едва в воеводской канцелярии стало известно о новом искусном рубаке, как его тут же назначили вместе с Петлей в число провожатых при государевой соболиной казне, ежегодно отправляемой из Якутска в Москву.

Путь из Якутска до Москвы занимал полтора года. Всякое могло случиться во время столь долгого пути. И поэтому в число провожатых назначали казаков, каждый из которых мог один выстоять против десятерых. По малолюдству якутского гарнизона воеводы не могли выделять в провожатые за казной больше десяти — двенадцати человек, редко число это достигало пятнадцати казаков. Слух о том, что везут сокровище сокровищ, соболиную годичную казну самого государя, катился далеко впереди отряда, и казакам всегда приходилось быть настороже, ибо немало находилось таежных и степных князьков и просто лихих ватаг, готовых попытать счастья — отбить у казаков сокровище сокровищ.

Во время первой же поездки Атласа в Москву казакам пришлось вступить в несколько стычек со степными конниками. Казну они отстояли, однако потеряли во время этих стычек двух товарищей. Об этих стычках стало известно даже царю Алексею Михайловичу, и он велел пожаловать казакам по десяти рублей сверх обычных денег за выход на Москву.

В некрещеной Сибири трудно было казакам находить себе невест. Поэтому был у них обычай: возвращаясь из Москвы, подговаривать по дороге молодых женщин и девушек ехать с ними в Сибирь. Атлас из первой поездки тоже привез себе жену, совсем еще молоденькую девушку, смуглую, глазом черную, будто из татарок, но крещеную — веселую, бойкую характером, с удивительно густыми светлыми с рыжеватиной волосами. В нее и пошли все дети Атласа — старший Иван, младший Григорий и он, Владимир, — темноглазые, смуглые, с густыми черными бровями, а бороды и волосы на голове росли светло-русые с рыжевато-золотым отливом. И характер у всех троих был материнский — легкий, веселый и горячий. Зато телом удались в отца — рослые, жилистые, крепкие, что молодые дубки.

Семья у них была дружная, отец и в матери и в детях души не чаял. Лет с одиннадцати-двенадцати учил он сыновей рубиться на саблях и никому не давать себя в обиду.

Отец, кажется, ходил в Москву в провожатых за казной четыре раза. Дважды видел царя. Один раз на соколиной охоте, а второй раз, когда Алексей Михайлович, облаченный в золотой убор, выходил из церкви. По словам отца, от государя лилось такое сияние, исходила такая святость, что все, кто лицезрел его, сходились в одном: сей царственный муж отмечен перстом божьим. Рассказы отца и заронили в сердце Владимира мечту увидеть белокаменную Москву и светлого царя Руси.


Атласов усмехается, вспоминая свою встречу с царем Петром, сыном сиятельного Алексея Михайловича. Меньше всего Петр походил на того царя, облик которого рисовался ему по рассказам отца. И все-таки Атласов увидел тогда: это — царь! Может быть, столь же великий и страшный, как Иван Грозный. Царь-плотник, царь-богатырь, который, по рассказам, могучими руками сворачивал серебряные тарелки в трубку, царь, спящий на земле подобно простому солдату, царь-гуляка и богохульник, труженик и гроза ленивых, чванных бояр — такой царь был и страшен, и люб казакам. Не золоченая икона, но живой человек, мятущийся, дерзкий, кидающий вызов земле и небесам.

Но между смертью отца и встречей с царем легли для Атласова девятнадцать лет казачьей службы, на которую они с Потапом Серюковым поверстались семнадцатилетними зеленцами. Поначалу служили все время вместе — ходили в сборщиках ясака по рекам Учуру и Улье, по Уди и Тугиру. С ними в одном отряде служил сын Семена Дежнева — Любим. От него они впервые и услышали о Камчатке.

Семен Дежнев плыл на Анадырь из Нижнеколымского зимовья на кочах промышленного человека Федота Попова. Бурей кочи разметало в море, и суда потеряли друг друга из виду. Дежнев думал, что коч Попова разбит бурей. Но много уже лет спустя казаки Дежнева, открывшие богатую моржовым зубом коргу и обосновавшие на Анадыре зимовье, отбили у коряков пленную женку Федота Попова. Та и рассказала, что будто бы буря занесла судно Федота на неведомую реку Камчатку, там промышленные перезимовали, добыли несметное множество соболей и на другой год, обогнув Камчатку, возвращались домой Пенжинским морем. Однако на реке Палане, где промышленные пристали к берегу, чтобы пополнить припасы пресной воды, на них напали коряки и всех перебили, оставив в живых только жену Федота.

Любим клялся, что слышал этот рассказ из уст своего отца, ныне покойного. Будто бы Семен Дежнев строил планы достичь богатой соболем реки Камчатки, но смерть помешала ему осуществить задуманное.

И вот Любим, Потап и Владимир уговорились: как только представится возможность, подать воеводе челобитную, чтобы он отпустил их проведать ту соболиную реку.

Но Любима вскоре назначили в другой отряд, а потом судьба разлучила Владимира и с Потапом, и отчасти в этом была виновата сестра Потапа Стеша.

Была она года на два моложе их с Потапом, и они с детства привыкли шпынять ее, чтоб не таскалась за ними, не встревала в их мальчишечьи игры, не лазила вместе с ними по крепостным стенам и башням, не ревела, когда ушибется.

Но Стеша упрямо держалась за них. Ее с Потапом мать знала толк в травах и ворожбе и слыла «колдовкой». Серючиху побаивались в Якутске — как бы не навела порчу на скотину. Настоящим горем было для Стеши, что девчонки дразнили ее «ведьмачкой» и не принимали в свои игры. Гордая, самолюбивая девчушка вынуждена была разделять игры с Потапом и его дружком Володей, хотя они и старались изо всех сил не замечать ее, стыдясь, что эта упрямица бродит за ними как тень, что из-за нее мальчишки прозвали их «сарафанной артелью». Даже когда Стеша подросла и стала почти взрослой девушкой, они по привычке обращались с ней как с маленькой, и она старалась не обижаться на них. Подруг у нее по-прежнему не было, женихи тоже не досаждали ей, хотя ни красотой, ни статью бог ее не обидел. Кажется, она и сама отшивала парней слишком сурово.

Однажды летом на покосах Атласов спросил у Потапа про разрыв-траву: бывает ли такая взаправду на свете? Потап только пожал плечами. Но Владимир не унимался — пусть-де у матери своей спросит. Потап насупился (как и Стеша, он не любил, когда напоминали, что мать его считали колдуньей) и заявил, что матери про разрыв-траву тоже ничего не известно. Тут и встряла в их разговор Стеша. «А я вот знаю!» — заявила она, хитро поглядывая на Атласова. Он сразу оживился, потребовал, чтоб говорила. «Надо зеленую траву кидать в реку, — серьезно заявила Стеша, — кидать да поглядывать, какая против течения поплывет. Это и будет разрыв-трава».

По предложению Владимира они, смеясь и дурачась, долго кидали пучки пахучей свежескошенной травы с обрыва в реку, почти целый прокос перекидали, да только какая ж дурная трава против течения поплывет?

Потап скоро махнул рукой на пустое занятие, ушел полежать в тени под кустом. А Владимир со Стешей весело и упрямо продолжали свое занятие до тех пор, пока не случилось чудо: пук зеленой травы вдруг остановился, прошелся по кругу и двинулся как бы против течения.

С криком «Разрыв-трава!» они кинулись с обрыва, понеслись в воду, поднимая фонтаны брызг босыми ногами.

Стеша оказалась проворней и первой ухватила заветную траву, но, на беду свою, не умела плавать. Как потеряла дно, так и понесло ее по течению.

Атласов до сих пор помнит, какой испуг пронзил его тогда от груди до самых пяток. Он рванулся за ней, быстро настиг и вынес из воды на руках. Все произошло так быстро, что сама она, должно быть, даже испугаться не успела, и только руки ее, крепко обвившиеся вокруг шеи спасителя, были напряжены, как камень. Но как она при этом улыбалась!

Он понял вдруг, что на руках его ей лежать покойно, увидел ее взрослую грудь, нежный овал широковатого светлого лица, большие, налитые тьмой и поднимающимся из глубины нестерпимым сиянием глаза ее, — и у него остановилось дыхание. Смутившись, он опустил ее на песок, но она глядела на него прежним взглядом, не мигая и не шевелясь, словно все еще покоилась на его руках.

Он отступил в замешательстве на шаг, и коса ее, длинная пышная коса, долго сползала с его плеча, щекоча ему за ухом. И когда она, эта коса, упала, наконец, повиснув вдоль напряженного тела девушки до облепленных мокрым сарафаном коленей, только тогда он пришел в себя и спросил, что надо делать дальше.

Вначале она не поняла, о чем он ее спрашивает. Потом, увидев у себя в руке пучок травы, которую не выпустила даже тогда, когда течение оторвало ее от речного дна и потащило на стрежень, она велела Владимиру раскрыть правую ладонь и крепко сжать траву в кулаке. Он сжал пучок травы, с которой еще капала вода, а Стеша стала с силой этот пучок вытягивать, держась за его конец.

Атласов почувствовал, что какая-то острая колючка впилась ему в ладонь и раздирает кожу, но пальцев не разжал. Потянув траву сквозь его кулак, Стеша кинула траву обратно в реку, пробормотав: «Плыви в море-океан, а силу нам оставь!» — и велела Владимиру показать ладонь. По руке его стекала струйка крови. «Все правильно, — объявила девушка, — разрыв-трава врезана в руку. Теперь перед такой рукой не устоит никакая вражья сила».

И он, удивленно прислушиваясь к своему бьющемуся сердцу, поверил ей, ибо хотел поверить. И тогда он взял ее за руку, уже безбоязненно заглянул в ее глаза и сказал с той смелостью, какая подобает настоящему казаку: «Ты — соболь моя золотая…»

Стеша сразу вспыхнула и зажмурила глаза от счастья.


«Гей-гей!..» Стояла самая звонкая в его жизни осень. Стоило крикнуть — и эхо улетало далеко в горы, и будто неживые скалы, и само небо отзывалось голосу человеческому, словно колокол чистого серебра.

Владимир с Потапом уходили на ближнюю годичную службу в Верхневилюйское зимовье, где обитали племена белдетов и нюмагиров, шелогонов, обгинцев — все сплошь тунгусы.

— Вернусь — пришлю сватов. Не побоишься? — спросил Атласов у Стеши.

— А ты?

— Что я?

— Не побоишься? Ведь я же ведьмина дочка! — с лукавым вызовом сказала она.

Атласов расхохотался.

— Жди! — ответил, словно в свадебный колокол ударил.

Год прошел словно один день. Атласову казалось, что солнце не успело закатиться ни разу.

Когда они с Потапом вернулись летом в Якутск, узнали новый указ: не только всех личных соболей, но и лучших лисиц сдавать в казну, — тем, кто попытался бы сбыть шкурки торговым людям, грозило суровое наказание. По мере умаления на Лене соболя Сибирский приказ накладывал руку на прочую ценную пушнину. Атласов сдал упромышленные им за зиму или выменянные у тунгусов шкурки и получил за них из казны восемь рублей с алтыном. Можно было справлять свадьбу. Утаил он только черно-бурую лису дивной красоты — приберег на свадебный подарок для Стеши.

Так и осталось неизвестным, какой заушник донес об этом воеводе. Едва была сыграна свадьба, Атласова кинули под кнуты и, едва зажила спина, отправили служить в самое дальнее зимовье — Анадырское. Между ним и Стешей легли две тысячи верст тайги, гор, тундры, топей. Впервые он служил без Потапа, и от разлуки со Стешей и верным другом служба казалась ему вдвойне тяжкой.

Через два года в Анадырское пришла страшная весть о черном море в Якутске. Стеши не стало…

На Анадыре два месяца в году царят сумерки. Атласову казалось, что солнце зашло навечно. Лишь через год заметил он его — низкое, большое северное солнце, красноватое от испарений.

Однажды большой отряд чукотских воинов, нагрянув с севера, побил сонными сорок казаков, промышлявших моржовый зуб в устье Анадыря. Едва эта весть достигла зимовья, казаки снарядили погоню за чукчами.

На устье пришли на третьи сутки. Над местом побоища висели тучи воронья. Едва предали земле погибших, воеводский приказчик, трусливый пес из детей боярских, велел поворачивать обратно. Ярость обуяла казаков. Многие нашли на месте побоища своих отцов, братьев, друзей и требовали отмщения. Но приказчик уперся. Срок его службы в Анадырском истекал, он ожидал скорой подмены и не хотел рисковать головой. Ему хорошо было известно, что чукчи отличались устойчивостью в рукопашном бою, ружейного огня боялись мало, отряды их нередко насчитывали до четырех-пяти сотен копий. Гоняться за ними с двумя десятками казаков сын боярский боялся и даже не скрывал этого. Дело дошло до матерной брани. Среди тех, кто особенно поносил приказчика, были Лука Морозко и Атласов. Не наказать сейчас чукчей — значило поставить зимовье на грань гибели. Чукчи, осмелев и собрав еще большие силы, не замедлят осадить Анадырское и в конце концов спалят его взяв осажденных измором. Только пустая башка закроет глаза на опасность. Атласов даже не устрашился назвать приказчика плутом и вором, припомнив, что тот в государеву ясачную казну клал худых соболей, а лучших оставлял себе.

Тогда сын боярский велел бить Атласова батогами, но тот в руки не дался, заявив подступившим к нему верным приказчику служилым:

— Что ж, казачки, хватайте меня! Бейте, да глядите, не примайтеся! Знаю я на приказчика Дело великих государей. Как бы и вам потом головы не поснимали.

Служилые в страхе отступили. Да и сын боярский струхнул порядочно, едва услышал о заявленном на него Деле государевом.

Однако, едва казаки, так и не дав острастки чукчам, вернулись в Анадырское, Лука Морозко посоветовал Атласову отказаться от заявленного слова.

— Ох, Владимир, — сказал старый, седой как лунь казак. — Башка у тебя горячая, да, жаль, глупая. За то, что воевода назначил сына боярского приказчиком на Анадырь, получил он с него поклонных, поди, рублей двести, не меньше. То же и с писчика, и с толмача рублей по сорок. Вот и пораскинь теперь умишком своим зеленым, чью сторону возьмет воевода в твоем с приказчиком споре. Писчик с толмачом, ясно, будут держать руку приказчика. Упекет тебя в тюрьму воевода, рассудив, что слово на приказчика заявил ты облыжно.

Как ни кипел гневом Атласов, однако ж вынужден был признать, что выйдет так, как предсказывал Морозко. Вызванный на допрос к приказчику, Атласов признался, что сказал Дело государево с перепугу, боясь батогов.

Приказчик велел бить его кнутами. Однако и на этом сын боярский не простил ему, решив выслать строптивого казака в Якутск, на суд к воеводе. Казалось, ловушка захлопнулась крепко. Теперь в деле об оскорблении приказчика имелось самоличное признание Атласова, что приказчика оскорбил он безвинно. Воевода мог заживо сгноить его в тюрьме, дабы и другие казаки зареклись бунтовать против своих приказчиков вовеки.

— В хорошую ж западню ты толкнул меня, поклон тебе за то земной! — в отчаянии пенял Атласов Морозке накануне отправки из Анадырского. — Злейший враг не мог бы придумать для меня мести страшнее.

— Да разве думал я, что приказчик окажется столь злобной тварью? — оправдывался Морозко. — Что воевода, что его приказчики — все они живоглоты, каких свет не видывал. Давно уж мне ведомо, что как воеводы, так и их приказчики грабят государеву казну, подменяя лучших соболей худыми. И воеводы, и приказчики в некоторых зимовьях держат винные курени, наживаясь на торговле корчемным вином — плевать им на государеву винную монопольку. А на приказчичьи и на иные должности воевода назначает тех, кто даст больше поклонных, будь хоть это негодяй из негодяев, подобно нашему сыну боярскому.

— Спасибо, Лука, научил ты меня уму-разуму! — горько усмехнулся Атласов. — Теперь мне легче будет гнить в тюрьме, постигнув твою премудрость.

— Полно, полно, Владимир! Что это ты поешь себе отходную? Иль один толковый казак семерых воевод и дюжины приказчиков не стоит? Знаю я, что сабля твоя остра и рука крепка. Так пора и уму твоему поостриться. Плох тот казак, которого приказчик голой рукой возьмет. Оставим мы сына боярского с носом, попомни мое слово.

— Так что ж ты жилы из меня тянешь, Морозко? Толкуй, в чем мое спасение!

Подкрутил Морозко сивый ус, прикрыл правый глаз, а левый уставил в потолок.

— Умей, — сказал, — с потолка читать. А написано там, что надлежит тебе в пути с каким-нибудь казаком службой поменяться. Ведома всем якутским казакам, что служба на ледяных анадырских землицах не мед. Любой будет рад вернуться в Якутск, уступив тебе здешнюю свою службу. Уразумел?

Атласов уразумел и действительно сумел, дойдя лишь до Колымы, поменяться службой с одним из казаков. В Анадырское вернулся с другим уже приказчиком, когда сына боярского на Анадыре и след простыл.

Постепенно дело об оскорблении сына боярского совершенно забылось — шел уже пятый год службы Атласова в Анадырском.

Между тем в Анадырское все чаще стали проникать известия о новой соболиной реке Камчатке. Привозили эти известия казачьи отряды, ходившие на сбор ясака в корякские земли, лежавшие на полдень от Анадыря. Вспомнил Атласов давние свои разговоры с Любимом Дежневым и Потапом Серюковым об этой реке, понял, что если не он, то кто-нибудь другой выйдет вскоре на эту реку. И тогда зажмурил он один глаз, поднял к потолку второй и прочитал там для себя: теперь или никогда! Иль не сын он славного Атласа? Иль не чувствует он в себе силу и решимость великую?

Однако на поиск новой соболиной реки анадырской приказчик скорее отпустил бы мудрого и опытного Луку Морозко, чем юного еще годами Атласова. Не стал он подавать челобитную приказчику, но заспешил в Якутск, к воеводе, надеясь первым привезти желанное для воеводы известие.


И он не ошибся в своих расчетах. Известие о новой соболиной реке произвело на воеводу большое впечатление. Соболиные ясачные сборы падали в воеводстве год от году. Сибирский приказ выражал недовольство и слал воеводе наказы действовать энергичнее, подкрепляя эти наказы именем государей Петра и Иоанна. Опасаясь царской немилости, напуганный прибытием сыщика, который был прислан расследовать челобитные казаков и инородческих князцов о злоупотреблении воеводы своей властью, ленский наместник государев принял Атласова более чем ласково. Дело об оскорблении сына боярского было предано забвению, воевода велел подьячему разрядного стола заготовить выписку о службах казака и вскоре произвел Атласова в чин казачьего пятидесятника.

Через год Атласов возвращался на Анадырь уже не простым казаком, но пятидесятником и приказчиком. Друзья Атласова встретили эту весть ликованием. На Анадырь он пришел с двенадцатью казаками — больше дать ему людей воевода не мог, — якутский гарнизон, обслуживающий все огромное воеводство, не насчитывал и восьми сотен человек. Но зато на этот раз с Атласовым снова был Потап Серюков, успевший дослужиться к той поре до чина казачьего десятника.

В Анадырском Атласов был огорошен известием: Лука Морозко с горсткой казаков восемь месяцев назад ушел отыскивать реку Камчатку! Атласов опоздал! Это было крушение всех его надежд и планов, которые он столь долго вынашивал.

Но через две недели Лука Морозко вернулся с известием о неудаче: всего в двух днях пути от Камчатки казаки опрокинули по нечаянности в реку лодку с боеприпасами. Следовать дальше с десятком безоружных товарищей Морозко почел безумием — по известиям, полученным от надежных проводников, на реке Камчатке обитали многолюдные иноземные роды, ведущие беспрерывные войны друг с другом. Там казаки могли ни за понюх табаку сложить головы.

Атласов понял, что надо спешить. Не повезло Морозке — мог какой-нибудь другой отряд казаков или промышленных проникнуть в сторону Камчатки с верховьев Колымы или Индигирки через Пенжину, даже не заходя в Анадырское.

Лука Морозко вернулся в Анадырское совсем больной — его трепала лихорадка.

— Бери больше людей и спеши! — наставлял он Атласова. — С малыми людьми ты ничего не достигнешь. Камчадальские роды насчитывают по тысяче и больше человек. И будь осторожен, головы не теряй, даже когда небо покажется с овчинку. Не посрами отцовскую казацкую славу. Благослови тебя бог, сынок! Верю я в тебя — хоть и отчаянная у тебя башка, но светлая. То замечал я не раз и потому люблю тебя. А в случае чего, когда не будет уже никакой надежды на спасение, — улыбнулся через силу старый казак, — зажмурь один глаз, а вторым гляди на потолок, как я учил тебя. Там прочтешь свое спасение.

Между тем приказчичьи заботы связывали Атласова по рукам и ногам, грозя отдалить поход до неопределенного будущего. Казалось, все земные и небесные силы сговорились против него. В последние несколько лет соболь на Анадыре стал так стремительно умаляться, что это сильно встревожило воеводскую канцелярию. Воевода предписал Атласову любым способом взыскать ясачные недоимки за прошлые годы с анадырских юкагиров. Уже бывший до Атласова приказчик поступил с юкагирами слишком круто, забирая в счет недоимок соболиные и собачьи шубы, меховые сапоги, малахаи, рукавицы. Некоторые стойбища оказались раздетыми чуть не донага. О каком новом взимании недоимок могла идти речь, если уже и теперь доведенные до отчаяния юкагиры грозились сжечь казачье укрепление? А вскоре Атласову донесли, что чукчи, погромившие несколько лет назад казаков на корге в устье Анадыря и безнаказанно ушедшие в тундру, присылали к юкагирским князцам гонцов и договорились о совместном нападении на зимовье.

Не о походе на Камчатку, но о спешном укреплении зимовья следовало позаботиться Атласову, о подготовке к длительной осаде.

Однако чем неблагоприятнее складывались для него обстоятельства, тем упрямее он решил добиваться своей цели, ибо и самые неблагоприятные обстоятельства кажутся грозными лишь до тех пор, пока не найден способ извлечь из них пользу, обернуть их другой стороной.

Проведя в раздумьях бессонную ночь, он решился на такой способ действий, до какого не додумался бы даже сам хитроумный Лука Морозко.

В Анадырском, как и во всех казачьих зимовьях и острожках воеводства, содержались в аманатах[1] несколько юкагирских князцов из наиболее могущественных родов. Атласов наутро велел привести самого известного из них — знаменитого воина и охотника Ому. Он предложил князцу отправиться на переговоры в самый могущественный Канмамутеев род.

Атласов предлагал юкагирам выделить от всех родов шестьдесят лучших охотников, чтобы они отправились с ним на соболиный промысел на богатую реку Камчатку.

В случае удачной охоты юкагирам удалось бы не только погасить все ясачные недоимки, но и на будущие годы иметь разведанные соболиные угодья.

Шансы на успех переговоров были невелики, но и Атласов рисковал немногим: упустил бы одного из заложников — потеря невелика перед лицом грозно развивающихся событий. Зато в случае успеха переговоров победа могла стать полной, и у него оказались бы развязанными руки для желанного похода.

Та смелость и уверенность, с какой уже почти запертые в крепости казаки вступили в деловые мирные переговоры, произвели на юкагиров как раз такое впечатление, на какое втайне даже от самого себя рассчитывал Атласов. Видимо, и юкагиры прослышали уже о Камчатке, и предложение Атласова показалось им ничуть не дерзким, но скорее разумным.

Атласов, отпуская Ому на переговоры, говорил с ним так, словно Камчатка уже хорошо разведана казаками. Он дал понять князцу, что приглашает в этот поход юкагиров из чисто дружественных чувств, что действий прежнего приказчика не одобряет и обещает возместить юкагирам отнятое у них имущество из государственной подарочной казны бисером и ножами. В случае успеха переговоров Атласов готов был выпустить Ому из аманатов и взять с собой на Камчатку, дабы он, как великий охотник, мог добыть столько шкурок, сколь позволит ему его известное всей тундре искусство, а как великий воин — охранять могучей рукой охотников от нападения неприятеля, если он объявится и попытается помешать мирной охоте.

Ома не подвел. Ему удалось уговорить князца Канмамутеева распустить воинов и закончить всю эту заварушку к обоюдному удовлетворению сторон. Ома скоро явился в зимовье с шестьюдесятью охотниками, молодцами на подбор, — сухощавыми, жилистыми, налитыми силой, стремительными, как ветер.

Атласов, узнав о том, что переговоры между Омой и Канмамутеевым идут успешно, уже готовился к выступлению. Ни одного лишнего дня не хотел он задерживаться в Анадырском и велел зимовщикам трубить выступление на другой же день после прихода Омы.

— Ты сам сатана! — восхищенно говорил на прощанье Атласову Морозко. — Хватка у тебя, что у самого Ермака Тимофеевича. Иди с богом! Верю я в твою удачу!

Атласов глянул исподлобья:

— Лука, можешь проклясть меня, но беру я из крепости шестьдесят казаков.

— Большая опасность в том, — вздохнул больной Морозко. — Стало быть, в остроге остаются полтора десятка тех, кто ходил со мной в последний поход. Однако противиться я не стану. Оставил я у коряков в Алюторской земле Сидора Бычана с двадцатью служилыми. Встретишь его там, прикажи, чтобы он поспешил в Анадырское. Нельзя оставлять крепость беззащитной.

— Юкагиры, которые идут со мной, должны понимать, что случится с ними, если князец Канмамутеев нарушит слово и нападет на крепость.

— То поступил ты мудро. Юкагиры для тебя и слуги, и охрана, и залог сохранности крепости. Прощай, сынок. Дай обниму тебя!

В тот же день Атласов выступил из укрепления.

Явившийся через неделю на смену Атласову приказчик, посланный якутским воеводой, пришел в ужас: крепость совсем оголена! А узнав о том, что неподалеку от укрепления бродят крупные отряды чукотских воинов, что и в юкагирских родах смута еще не совсем улеглась, приказчик и вовсе обезумел. Не слушая увещеваний Луки Морозки, он кинулся в погоню за Атласовым, чтобы вернуть хотя бы часть казаков.

Атласова он не догнал и возвращался на Анадырь, обмирая от страха, ожидая увидеть на месте укрепления одно пепелище. Однако в крепости уже был Сидор Бычан со своими казаками. Только тут приказчик вздохнул с некоторым облегчением.

Загрузка...