Конический чум Шолгуна ничем не выделялся в стойбище, кроме белой шкуры, закрывавшей вход, — в знак того, что здесь обитает свет и мудрость всего рода. Война заставила род стесниться вокруг старейшины. Однако его власть сейчас распространялась только на стариков, женщин и детей, оставшихся в стойбище. Мужчины, способные носить оружие, выбрали своим военачальником старшего сына Шолгуна и в числе полутора сотен отправились на Кухтуй, в стойбище военного вождя Узени. Там шли беспрерывные военные ученья.
Шолгун думает о нючах[7] как о врагах, и сердце его сжимает тревога. Нючей в крепости слишком много, и война с ними кажется Шолгуну делом почти безнадежным. Однако противиться войне теперь поздно. Ламуты крепко помнят обиды, нанесенные им зимой.
Стряхнув свои думы, Шолгун поднялся и, запахнув потуже полы чобакки,[8] — в последнее время он что-то сильно стал зябнуть — вышел из чума. Солнце уже садилось. Его лучи окрасили снежные вершины хребтов на западе в кроваво-красный цвет. Туда, на эти белоглавые вершины, улетают души мертвых, чтобы затем подняться на верхнюю землю, где реки всегда изобилуют рыбой, а тайга — зверем, где пасутся тучные стада оленей и верхние люди никогда не знают голода. Сюда, на эти вершины, спускаются с верхней земли души предков — охранителей рода, чтобы увидеть, как живут ламуты, и помочь им в нужде и горе. К ним сейчас обращался Шолгун мысленно. Он спрашивал, чья это кровь окрасила вершины — ламутов или нючей? Он не слышал их голосов, но они должны были внять его просьбе и ответить ему по линиям священной кости.
Вернувшись в чум, Шолгун удалил из него женщин и остался один у очага. Глядя в пламя, он просил огонь-хранитель помочь ему получить ответ прародителей. Затем он встал и скрылся в своем пологе, откуда вернулся с высушенной лопаткой оленя. Выхватив из огня уголек, он положил его на лопатку и стал дуть, пока золотистый комочек не превратился в пепел, кость под ним почернела и прогорела почти насквозь. Затем, сдув пепел, Шолгун приблизил священную кость к самому огню и стал ждать. Наконец раздался первый щелчок — лопатка дала длинную продольную трещину. Это была Главная Дорога ламутов. Предки ламутов показали ее сегодня четкой и ясной. Хорошо разглядев ее и оставшись доведен, Шолгун снова поднес лопатку оленя к пламени. Еще один треск — и внизу, чуть выше основания Главной Дороги, вправо ответвилась короткая линия. Шолгун едва сдержал крик радости. Линия означала, что ламутов ожидает скорая, очень скорая удача. Но священная кость не ограничилась этим. Влево от Главной Дороги с громким треском пролегла Вторая Тропа Удачи. Затем священная кость замолчала. Ни одна тропинка не пересекла Главную Дорогу насквозь: ничто не угрожало жизни рода и всех ламутов.
Словно в каком-то прозрении Шолгун вдруг почувствовал, что предки сейчас не откажут ламутам в самой важной услуге. Главным для воинов было все-таки выманить нючей из-за стен крепости в глубину тайги, где можно было вести с ними борьбу с помощью засад, западней и тысячи других хитростей.
Взяв заготовленную заранее горсть камешков, связанных цепочкой с помощью сырых оленьих жил, Шолгун поместил их на кроильную доску и растянул посильнее. Затем снова выхватил из очага горящий уголек и, прижав пальцем жилу к доске, положил уголек на жилу возле самого пальца. Жила под действием жара стала медленно сокращаться. Камешки — это были нючи — задвигались, зашевелились и поползли к пальцу Шолгуна. Нючи, согласно воле предков, покидали крепость и выходили в тайгу.
Едва он успел убрать кости и камешки в свой полог, как в стойбище раздался собачий лай, послышались тревожные крики женщин.
Когда Шолгун вышел из чума, чтобы узнать, что случилось, он в десяти саженях от своего жилища увидел нючей, сидящих верхом на конях, и среди них сразу узнал Семейку с Мятой. Радостно-возбужденное лицо Семейки, добродушная улыбка Мяты — все говорило за то, что в стойбище они пришли не как враги, а как друзья, добрые старые знакомые. Только у одного из нючей лицо было выжидательно-настороженное, но на пике у него висел пучок белых перьев — знак мира. Это совсем успокоило Шолгуна. Так вот почему священная кость говорила о близкой удаче! Если нючи сами приехали с предложением мира, тогда лучшего и желать нельзя для ламутов.
Узнав, что юноша ранен, Шолгун тотчас же предложил казакам свой чум. Через пять минут Семейка уже удобно лежал на оленьих шкурах, чувствуя, что боль в плече, растревоженном за дорогу, начинает утихать.
В чум между тем сходились ближайшие советники Шолгуна. Все они были преклонных лет и с достоинством рассаживались на строго отведенных местах возле очага. Сравнительно нестарым оказался только один ламут с негнущейся рукой, покалеченной, должно быть, в схватке с каким-то зверем. Разговор у костра велся громко, чтобы лежавший в стороне Семейка мог слышать и переводить вопросы и ответы.
После приветствий и недолгих переговоров предложение Соколова о мире было принято ламутскими старейшинами единодушно и с радостью. Затем пошел разговор об условиях мира. По поручению Шолгуна один из старейшин, высокий сухой ламут в богато украшенном фартуке, изложил длинный перечень обид, нанесенных ламутам промышленными и казаками.
По мере того, как Семейка переводил его слова, лицо Соколова хмурилось все больше, а в глазах старейшин читались напряжение и настороженность. Когда Семейка по приказу Соколова известил ламутов о том, какая кара постигла промышленных, лица старейшин посветлели. Затем по знаку Соколова Мята с Треской стали вносить в чум тюки с подарочной казной. Ламуты, приняв подарки, выказали полное удовлетворение и обещали забыть обиды.
Соколов не потребовал у них даже аманатов — обычная форма принуждения, к которой ламуты давно привыкли. Он сказал, что принимает на веру обещание ламутов исправно платить государев ясак в прежних размерах и только в случае злостного уклонения от дачи ясака вынужден будет взять заложников.
Переговоры увенчались вечерним пиршеством. При этом ламуты задержались в чуме недолго, выказав уважение к тому, что в чуме находится больной.
Когда они ушли, Мята сделал Семейке перевязку. Затем в чум проскользнула Лия. Семейка сразу почувствовал ее присутствие и, встретившись с ее встревоженным взглядом, через силу улыбнулся и кивнул ей. Она радостно закивала в ответ и засуетилась возле очага. Потом, поставив у ложа Семейки корытце с дымящейся олениной, стала его кормить.
— Я так боялась! — говорила она, беря куски мяса из корытца и передавая их Семейке. — Думала, будет война и убьют всех — и тебя, и Умая, и моего отца. Теперь все хорошо, да?
— Все хорошо, — кивнул Семейка удовлетворенно. — Только перед тем, как кормить больного, надо руки мыть, у нас так принято.
— Разве тебе не нравятся мои руки? — удивилась Лия. — Видишь, какие они умелые и проворные.
— А вымытые они будут еще красивее, — улыбаясь, сказал Семейка.
Лия, с минуту подумав, тряхнула головой:
— Ладно. Если тебе хочется, могу вымыть.
Налив теплой воды в корыто, она долго и ожесточенно полоскала и терла ладони, все время разглядывая пальцы при свете очага. Затем снова села у Семейкиного изголовья и протянула ему ладошки.
— Видишь, теперь чистые. Тебе нравится?
— Нравится, — отозвался Семейка, взяв ее руку. — Теперь пальцы у тебя белые, как снег.
— Как снег? — звонко спросила она и, удивившись такому сравнению, вдруг предложила: — Хочешь, я каждый день буду мыть руки? Тебе нравится снег, а? Я угадала?
Семейка сказал, что ему действительно нравится снег. Утомленный дорогой, долгими переговорами и болью в плече, он уснул, не допив принесенный ему Лией чай. В эту ночь ему снились крылатые серафимы, они шелестели крыльями и спрашивали у Семейки, зачем люди моют руки, и Семейка разъяснял им, что руки моют затем, чтобы они были чистые.
А девушка сидела у его изголовья, глядя на его лицо, до тех пор, пока Шолгун не прогнал ее из чума.
Утром плечо у Семейки болело меньше, и он после завтрака вылез из чума. Заросшая высокой травой береговая круча, на которой раскинулось стойбище, переходила в холмистую равнину, окаймленную темной стеной леса. По склонам сопок лес поднимался уступами в небо, и за его высоким частым гребнем виден был лишь белый гребень далеких гор, который, подобно облакам, казалось, плыл по синему небу, уходя за горизонт. Здесь был стык хребтов — Верхоянского и Джугджура.
Ожидая, когда из своего чума выйдет Лия, Семейка обшарил глазами все ламутские жилища, гадая, в котором из них обитает она. И все-таки он не заметил, как она появилась на берегу. Шаг ее был так легок, что он почувствовал ее присутствие, когда она была уже рядом.
— Плечо болит? — спросила она.
— Не так, чтобы сильно, — весело ответил Семейка. — Болит, как и полагается: слегка покалывает, чуть-чуть постреливает, немножко дергает. А так ничего. Стою, видишь, и не падаю.
— Ты, наверное, сильный, — рассмеялась Лия. — Кто шутя переносит боль, тот уже не ребенок, а мужчина. Так у нас считают. — И вдруг, оборвав себя, она схватила Семейку за рукав и указала на реку: — Гляди! Там народу, как горбуши на нересте. Наверное, это наши воины идут.
Семейка ахнул. Затопив всю пойму нижнего левого берега, к броду у реки спускалась ламутская рать. Здесь было столько копий, что пойма сверху казалась колышущимся полем ржи. На копейных остриях, сделанных из кремней и вулканического стекла, тонко вспыхивало солнце. Продолговатые, сработанные из толстых лахтачьих кож щиты ратников, разрисованные красной краской, походили на крылья огромных летучих мышей. На многих воинах были куяки — либо костяные, либо пошитые из тех же толстых лахтачьих шкур и потому негнущиеся. Головы ратников покрывали кожаные островерхие шлемы. Такой шлем брала не всякая казацкая сабля. За копейщиками шли лучники. На них не было ни куяков, ни шлемов. Они им и не были нужны — лучников не посылали в рукопашные схватки, им надлежало осыпать стрелами противника издали. За лучниками под наблюдением погонщиков шли табуны оленей, как под вьюками, так и налегке.
Перейдя вброд реку и замутив всю воду в Охоте, воины поднимались лавиной на кручу. Встречать ратников вышло все население стойбища во главе с Шолгуном. Семейка с Лией поспешили туда же, в то время как Соколова с Мятой и Треской не было видно. Должно быть, Шолгун велел им остаться в его чуме, пока он объяснится с Узеней.
Увидев Семейку в своем кругу, полутысячное войско издало крик ярости, и через миг он оказался во враждебном кольце, которое, казалось, уже не разомкнуть. Он увидел нацеленные на него копья, натянутые луки. Лия заслонила его собой, что-то кричала ратникам, требуя остановиться. Узеня, пробившись сквозь ряды воинов, положил Семейке руку на плечо — и мгновенно все стихло, опустились копья и луки: этим жестом вождь показал, что молодой нюч — его друг, а значит, и друг всех ламутов. Узеня оглядел юношу с головы до ног и сказал, что рад видеть его живым и таким повзрослевшим.
На Узене был костяной пластинчатый куяк и железный шлем, должно быть, отнятый у казаков в одной из давних стычек. На сухом скуластом лице его с выщипанными по обычаю усами и бородой Семейка заметил немало новых морщин. Однако в глазах ламута по-прежнему читалась гордая непокорность судьбе.
Узнав, что Семейка ранен, он велел ему вернуться в чум Шолгуна, а сам стал говорить воинам о предложенном казаками мире и о том, что мир этот надо принять, дабы спокойно заниматься охотой. Говорил он долго и подробно. Узнав об условиях мира, большинство воинов безоговорочно поддержали вождя. Однако немало было ратников, на лицах которых Семейка читал недовольство. Что ж, в любом ратном стане найдутся такие, чье желание покрасоваться силой и отвагой превыше всякого здравого смысла.
Сопровождаемый Лией, Семейка вернулся в чум Шолгуна и сообщил Соколову о том, что переговоры между главным старейшиной и военным вождем завершились успешно.
Соколов осторожно обнял Семейку за плечи.
— Ну, брат, покуда я жив, вовек не забуду твоей службы.
— Так это ж и ваша служба, — рассудительно ответил Семейка, краснея от похвалы.
— Верно, брат. То и хорошо, что служба у нас одна.
— Поглядели бы вы на ратников Шолгуна, — сказал вдруг Семейка, — не меня бы благодарили, а себе поклонились в пояс за то, что не пошли на тайгу огненным боем. Да теперь вам можно выйти из чума. Сами все увидите.
Увидеть им пришлось много такого, что вполне оправдало слова Семейки. К полудню, раскинув временные чумы, которые покрыли почти всю холмистую равнину, ламуты из хвороста и речного наносника начали возводить уменьшенную копию Охотского острога. Возвели и башенки, и казармы с узкими прорезями бойниц, и все стены.
Грохотом бубнов было возвещено начало учения. Воины очистили равнину и затаились у опушки леса. Перешагнув невысокие стены, крепость заняли двое ламутов, одетых в казацкую одежду. У обоих «казаков» были настоящие пищали, неизвестно как попавшие в их руки.
Но вот пять сотен ламутских ратников с воем высыпали из леса, охватив крепость полукольцом. Когда они приблизились на расстояние выстрела, раздались два громовых удара. Крепость встретила «неприятеля» огнем. Все пять сотен ратников кинулись на землю. Через секунду на ноги вскочили лучники, и тучи стрел, свистя, понеслись на «острог». «Казаки» упали, прячась от стрел. Едва это произошло, копейщики с охапками сухой травы подскочили к стенам острога. Через пять минут крепость пылала, и, спасаясь от огня, из крепости бежали оба «казака», так и не успевшие перезарядить пищалей. Их тут же «закололи» копьями.
— Что скажет на это белый военачальник? — по-русски спросил Узеня, наблюдавший за ходом учений, стоя рядом с Соколовым.
Соколов давно разгадал маленькую хитрость ламутского вождя. Этими учениями Узеня показывал ему, что в случае, если казаки нарушат мир, тайга сумеет постоять за себя.
— Что ж, — сказал он. — То добрые воины. Однако ж мы с вами под одним государем ходим, и воевать нам промеж собой не пристало.
— Удалось бы нам сжечь крепость? — продолжал расспрашивать Узеня.
— Возможно, — вынужден был согласиться Соколов и, заметив торжествующий блеск в глазах ламута, тут же добавил: — Однако ж про наши пушки ты забыл.
— Пушки беспокоили меня больше всего, — признался Узеня. — Но нас бы они не остановили. Пушки ведь тоже приходится перезаряжать.
Соколов не стал разубеждать ламута, не стал напоминать ему, сколь тяжела казацкая рука в сшибке, сколь безопасны для одетых в кольчуги казаков ламутские стрелы и сколь губителен огонь их пищалей. Сегодня для Узени был день торжеству, и он не хотел ничем омрачать этот день. Соколов и в самом деле немало дивился искусству ламутов, слаженности их действий, богатству ратного снаряжения. Больше всего его беспокоило умение ламутов обращаться с огнестрельным оружием. Не зря Узеня провел столько лет в Якутске, среди казаков. В случае войны он оказался бы более опасным противником, чем этого можно было ожидать. Оказалось, что пищали ламутов были заряжены по всем правилам и во время учений двое ратников Узени оказались ранены. Узнав об этом, Узеня не выказал никакого сожаления, заявив, что воины сами виноваты, раз не проявили должного проворства, когда услышали грохот выстрелов. При этом Соколов выяснил, что и во время учений на Кухтуе по наступающим также палили настоящим свинцом. Все это говорило о том, сколь серьезно готовил Узеня своих ратников. При этом воины подчинялись ему беспрекословно, и было видно, что ружейный огонь для них привычен.
Учения завершились пиршеством, которое ламуты устроили по случаю заключения мира. При этом было забито до полусотни оленей. На забой первого оленя сошлись все воины и обитатели стойбища. Пригнать оленя из табуна было поручено самому проворному и быстроногому воину. С маутом[9] в руке в сопровождении двух помощников воин отправился в табун, пасшийся у леса. Выбранному оленю накинули маут на рога и повалили. Потом тем же маутом опутали задние ноги так, чтобы олень мог свободно бежать, после чего помощники отпустили оленя. Животное тут же вскочило на ноги и кинулось в сторону. Однако воин, держась за конец маута, заставил оленя бежать в сторону стойбища. Искусство, с которым воин правил бегом оленя, было оценено всеми зрителями, встретившими возвращение погонщика гулом одобрения.
Убить первого оленя вызвался сам Узеня. Сняв чехол с наконечника поданного ему копья, он подошел к оленю, бормоча слова дружбы к животному, которое ему предстояло поразить. В толпе зрителей установилась такая тишина, что стал слышен гул воды в реке. Подойдя к мотавшемуся на мауте зверю с левой стороны, Узеня стал греть рукой наконечник копья. Выждав, когда олень стал головой в сторону солнца, он резким движением вонзил копье под лопатку животного. В тот же миг воин, державший оленя, отпустил маут.
Тишина в толпе стала пронзительной до звона в ушах. Воины ждали, в какую сторону прыгнет олень перед смертью и как упадет. Семейка понимал смысл того, что сейчас происходило. Если олень жалобно закричит после удара, станет прыгать на месте, задевая древко копья задними ногами, и осядет на хвост, ламуты поймут, что животное перед смертью предсказывает им беду. А откуда может исходить беда прежде всего? От казаков. И никакие доводы рассудка не помешают тогда появиться трещине в договоре о мире.
Когда Семейка разъяснил это своим товарищам, казаки также стали серьезны и та же печать напряженного ожидания легла на их лица. Здесь, видимо, многое зависело от силы и верности удара, нанесенного Узеней.
Олень, пронзенный копьем, сделал резкий прыжок в сторону, затем, застыв от боли, стал медленно, раскачиваясь, подгибать передние ноги и повалился на левый бок, подмяв копье.
Из сотен глоток вырвался крик радости. Олень упал почти на месте и при падении закрыл рану. Это был наилучший знак, какого только можно было ожидать… Животное перед смертью предсказывало ламутам счастливую жизнь здесь, на берегах Охоты. Теперь даже лица тех, кто выказывал недовольство миром, просветлели, и воины смотрели на Соколова без вражды.
Сидя за дымящейся олениной в чуме Шолгуна, Соколов долго и дружественно беседовал с Узеней, обещая тому исхлопотать у якутского воеводы прощение за побег из Якутска. Семейка спросил Узеню, почему не видно среди воинов Умая. Оказалось, что Умай отправлен на реки севернее Кухтуя, где кочевали Долганы, Уяганы и другие ламутские роды, чтобы привести их воинов в лагерь Узени. Узнав, что с его другом не случилось никакой беды, Семейка успокоился и просил Шолгуна, как появится возможность, отпустить Умая в острог погостить, на что Шолгун тут же дал согласие.