В мае 1937 года вдруг собирает Сергей Трефилов нас четверых вечерком: Андрея Ястребова, Леву Шехтера, Костю Синельщикова и меня. Посмотрел он на нас торжественно и говорит:
— Ну, индейцы, едем во Францию.
— Да вы что? Серьезно? Быть этого не может! — загалдели мы наперебой.
— Все путем. АэС сейчас там. Дал телеграмму «Срочно приезжайте». С ГУАПом согласовано. С завтрашнего дня оформляйтесь.
Началась беготня. Завод, ГУАП, Старая площадь, банк и уж не знаю, где мы еще не побывали. В результате у меня в кармане оказались наши деньги, франки, железнодорожный билет и загранпаспорт.
В Варшаве поезд стоит по полчаса на двух вокзалах. Бойкие польские таксисты предлагают прокатиться по городу и доставить желающих на второй вокзал, к тому же самому поезду. Мы с Андреем рискнули и не пожалели. Город показался нам довольно провинциальным, но женщины… Такого количества красоток едва ли где еще можно увидеть, так что мы только успевали поворачивать головы.
Берлин произвел внушительное впечатление. Чистота, порядок, очень оживленное уличное движение бросались в глаза, но один эпизод подпортил все. Производившие досмотр немецкие таможенники, севшие в поезд на польской границе, добрались до нашего вагона как раз в Берлине. В вещах Леона Шехтера оказалась тетрадка, привлекшая внимание человека в штатском. В ней было много рисунков самолетов.
— Вы что, — спросил штатский по-немецки, — испанский летчик?
Лева, тоже по-немецки:
— Нет.
Но этого оказалось мало. Тетрадь вместе с Шехтером куда-то потащили из вагона. Верзилу Андрея, попытавшегося их задержать, так толкнули в грудь, что, охнув, он отлетел.
Правда, перед самым отходом поезда Шехтер со своей тетрадкой вернулся и рассказал, что ему устроили целый допрос, закончившийся сакраментальным вопросом — еврей ли он?
Когда Лева ответил утвердительно, немцы посовещались и отпустили его.
В Париж приехали ранним утром. На перроне нас встретили незнакомые люди с вопросом:
— Вы из Москвы?
— Да, но как вы узнали?
— Как не узнать? Такие широкополые шляпы здесь давным-давно не носят, да и группами не ходят.
Трефилов сразу отправился с ними в Торгпредство, а мы решили пройтись пешком.
Первая же длинная улица терялась вдали в легкой утренней дымке. Еще не проснувшиеся дома с закрытыми ставнями казались спящими многоглазыми великанами с опущенными веками. На одном из балконов на тоненькой цепочке резвилась ручная обезьянка, порой внезапно замирая и разглядывая нас своими человеческими глазами.
Сочная весенняя зелень пока еще не поблекла. Деревья и кусты дополнялись плющом, там и сям обвивавшим ограды и стены домов.
Редкие грузовики и прохожие не особенно нарушали покой города. Углубившись в другие улицы, мы повстречались с множеством кафе, которые пооткрывались повсюду, несмотря на ранний час. Их небольшие столики частично выбирались на тротуары, где действительно быстро можно было и поесть, и попить, а то и выпить.
Наше знакомство с производством началось с осмотра автогиганта Рено. Затем мы побывали на его дочернем авиапредприятии Кодрон, где и обосновались надолго. Любопытно, что именно на самолете «Кодрон», наряду с «Фарманом», еще в Первую мировую войну летал и воевал мой отец. Позже мы узнали, что во Франции работала советская закупочная комиссия под председательством видного сотрудника ЦАГИ А. А. Дубровина, решившая купить четыре самолета «Кодрон». Против этого возражал член комиссии Яковлев. Он не без основания считал, что такие самолеты мы можем делать и сами. Дубровин настоял на своем, попросив Яковлева прислать своих специалистов для приемки техдокументации. Так мы и очутились в Париже.
Бегло осмотрев завод, мы устали, проголодались и, по простоте, спросили своих провожатых, где бы тут можно было поесть. Мы и не подозревали, что, в отличие от наших, на французских предприятиях никаких столовых нет, а все питаются вне их территории, благо, обеденный перерыв длится полтора часа.
Дюляк и Шанплевье, представители фирмы Кодрон, посовещавшись, видимо решили, что их клиенты набиваются на банкет. Они повели нас на самый верхний этаж заводоуправления, где в большом зале поднялась суета. Сдвинули столы, появились скатерть, стулья, посуда и замшелые бутылки выдержанного вина. Как оказалось, из ближайшего ресторана был доставлен праздничный обед прославленной французской кухни.
Ароматное вино быстро ударило нам в головы, тем более, что было выпито на голодный желудок. Когда сели за стол, Андрей смело подцепил вилкой несъедобный цветок артишока и разом отправил его в рот. Французы с изумлением уставились на него, глядя, как он принялся остервенело его разжевывать, а затем легко проглотил это колючее сено, запив глотком вина. Удивление наших хозяев сменилось едва сдерживаемыми улыбками. Дипломатичный господин Дюляк молча поспешил продемонстрировать на другом артишоке, как его едят. Отложив колючку в сторону, он освободил от листиков кочерыжку и, разрезав ее, съел кусочек нежного деликатеса.
Неунявшийся Ястребов перешел к спарже, также поедая несъедобные стержни. Заметив это, господин Шанплевье стал ножом соскабливать у них мякоть, тем самым показывая, как их едят.
После оживленного разговора и изысканных блюд подали что-то сладкое и поставили чаши с розовой жидкостью.
Мы, хотя и подвыпили, старались не делать за столом ничего, чего бы не делали наши гостеприимные хозяева. Однако и здесь Андрей не удержался и снова проявил «инициативу». Он опустошил одним духом чашу, предназначенную, как оказалось, для обмывания пальцев после сладкого.
Мы все во время этого торжественного обеда понаделали немало ошибок, но главной из них была та, что скатерть перед каждым из нас имела плохо смываемые следы нашего пребывания.
Воспоминания об испытанных унижениях были как-то смягчены уже после войны, когда мне удалось побывать на званом обеде, данном Яковлевым в честь французской миссии, прибывшей в ОКБ для переговоров по поводу возможной закупки самолета Як-40. Стол был накрыт по всем правилам старинной русской кухни, с непременной зернистой черной икрой. Французы были, конечно, не прочь полакомиться русским деликатесом, но, вероятно, никто толком не знал, как ее правильно едят. Один из гостей намазал ее на хлеб, другой положил на тарелочку. Тогда АэС со снисходительной улыбочкой разломил один из маленьких пирожков с рисом, специально приготовленных для этого, положил на излом немного икры и отправил в рот. Я внутренне торжествовал, когда смущенные французы поспешили последовать этому примеру. Андрей, ты отмщен! АэС расквитался за твои ошибки!
…Итак, мы все, кроме Трефилова, поселились в дешевенькой гостинице возле завода, где на втором этаже были номера, а внизу — кухня и бистро. Сам Трефилов, не пожалев франков, расположился в более дорогом отеле «Селект».
Началась работа: выискивание в чертежах ошибок, неувязок и их исправление. Изо дня в день мы клевали носом над этими чертежами. Весна сменилась летом, очень теплым летом, а мы продолжали томиться, и даже крепкий черный кофе не помогал разогнать непреодолимую дрему. Чтобы встряхнуться, мы ходили по цехам или на аэродром, где меня больше всего интересовал «Гоэлан», двухмоторный самолет с низкорасположенным крылом и с такими же моторами, как на нашей «семнадцатой». Некоторые интересные особенности конструкции этого самолета я описывал в письмах на имя АэСа и был удовлетворен, когда по приезде в Москву увидел, что кое-что из Франции перекочевало в ее конструкцию.
Досуг каждый из нас проводил по-своему. Я несколько раз побывал в Лувре, ходил в театры и кино, пересмотрел все три постановки МХАТа, которые тот привез в Париж на гастроли.
По случаю гастролей этого прославленного в нашей стране театра, на спектакли которого в Москве было трудно попасть, советское посольство устроило прием, куда были приглашены и мы. Не удовлетворившись довольно скромным возлиянием и закуской а ля фуршет, мы вместе с одним из артистов МХАТа отправились в ближайшее кафе. Там наша компания развернулась на широкую ногу. Когда последние посетители разошлись, хозяева заперли дверь и уселись в сторонке, опустив ставни, мы загуляли, пропустив время закрытия.
Сергей Трефилов был в ударе и разливался соловьем. Андрей Ястребов, оказавшийся поклонником Маяковского, с пафосом прочел «Флейту-позвоночник» и другие стихи поэта. Профессионально, с подъемом, прочел наш новый знакомый артист В. А. Вербицкий большой отрывок из «Медного всадника». Его искусство каким-то чудом прорвало языковой барьер. Хозяева вдруг засуетились, принесли красный томик стихов Пушкина на французском и, улыбаясь, весело повторяли: Пушкин, Пушкин.
В другой раз, тоже после приема в посольстве, к нашему столику подсел высокий пожилой человек. С нами уже сидели два летчика, только что присланные из Москвы — капитан Букин и старший лейтенант Леденев. Непринужденно поговорив о том о сем, он вдруг представился:
— Генерал-лейтенант Игнатьев.
Пытаясь рассеять наступившее после этого неловкое молчание, он пояснил, что он и есть тот самый Игнатьев, бывший военный атташе царского правительства, который из патриотических побуждений отказался передать крупную сумму денег нахлынувшим в Париж белоэмигрантам, а передал ее, в конце концов, советскому правительству.
Как потом мне довелось узнать, А. А. Игнатьев возвратился в Россию, его чин был сохранен, и он стал инспектором военных училищ на родине. Была издана и его книга «50 лет в строю».
Среди других встреч с соотечественниками запомнились некоторые, например такая. Подходит какой-то человек в штатском на аэродроме и на чистом русском языке заговаривает с нами. Недоумевая, с кем имеем дело, спрашиваем напрямик. Оказалось, что это один из наших летчиков, летающих на самолетах французской гражданской авиационной компании Аэропосталь на линии Париж-Мадрид, очень важной для испанских республиканцев, которую французы собирались закрыть из-за отказа французских летчиков ее обслуживать. Этот наш летчик рассказал, что, вылетая из Парижа, он никогда не летит по маршруту, заявленному компанией, зная наверняка, что сочувствующие фашистам сотрудники компании сообщат франкистам время вылета и маршрут самолета. А там, на трассе, уже будут поджидать вражеские истребители. Вот так.
Эта война тогда не сходила со страниц газет. Читая газеты любых направлений, я заметил, что когда левые газеты шумят об успехах республиканцев, правые мелким шрифтом оповещают о боях местного значения, а когда военное счастье улыбается фашистам, роли меняются. В отношении советской печати можно отметить, что она никогда не опускалась до явной неправды, но все же грешила тенденциозностью и умолчаниями.
Что до эмигрантской печати, то она, пожалуй, перещеголяла самые низкопробные бульварные листки. Чего стоила, например, такая заметка: «Где Каганович?». В начале ее утверждалось, на полном серьезе, что Лазарь Каганович поехал в Америку поднимать там революцию. Затем, как бы невзначай, подпускается сомнение в достоверности этого, а в конце, совсем уж мимоходом, говорилось, что, впрочем, это не тот Каганович, а другой, кажется его брат, Михаил, и поехал он вовсе не ради американской революции, а во главе технической комиссии делать закупки авиационной техники. Именно эта, последняя строчка как раз и была правдой.
Что же касается оперативности французских газет, то она удивительна. К примеру, во время воздушного парада в день взятия Бастилии у одного из истребителей отказал мотор прямо над городом. Самолет спланировал и совершил посадку на реку Сену, благодаря чему удалось избежать жертв. Через два часа я купил газету «Се Суар», где, наряду с фотографией извлечения самолета из воды, были слова одобрения действий летчика и сообщение о его здоровье.
В другой раз, купив эту же газету в центре города, я прочел заметку о перелете экипажа Громова на АНТ-25 через Северный полюс и о том, что позади уже более 9000 километров. Выйдя из метро на окраине города, я увидел в киоске ту же газету, но с аншлагом на всю полосу: «Мировой рекорд побит! Пройдено 10000 километров!»
Прожив несколько месяцев в этом городе, пришлось расстаться с воображаемым образом Парижа и свыкнуться с его обычным лицом. Рядовые парижане встают очень рано, завтракают легко, преимущественно в бистро. Обедают одновременно, с двенадцати до половины второго. Перед ужином любят посидеть за столиком в кафе с аперитивом или газетой, а то и просто так, поглядывая на прохожих. Часам к девяти улицы пустеют, а в десять редкое окно еще освещено. Только в самом центре города даже за полночь еще кипит жизнь. Жизнь театрально-ресторанная, но и то обычно там слышна не французская, а иностранная речь.
Вкусы парижской публики нам показались несколько странными. Так, находившийся в то время в расцвете своей славы МХАТ на гастролях в Париже особого успеха не имел, а выступления Ансамбля песни и пляски Красной Армии сопровождались овациями переполненных залов. Классическая опера и драма шли в полупустых залах (возможно потому, что я был там не в сезон), а специфические зрелища со стриптизом и комическими сценами неизменно давали полные сборы даже летом.
Мы, молодые люди, были бы не мы, если бы не побывали в таких местах. Мы посетили немало их. Одно из них называлось «У голышек». Мне скоро это заведение надоело, и я незаметно выбрался на свежий воздух. Когда Андрей заметил мое дезертирство, он принялся разыскивать меня там. Врываясь во все двери подряд, он насмотрелся такого, что впоследствии даже не захотел поделиться впечатлениями. Что до меня, то выйдя на улицу и убедившись, что метро уже закрыто, а денег на такси не хватает, я решил добираться пешком. Поплутав по притихшему городу, попав в район Всемирной выставки, взобрался в какой-то недостроенный павильон и заснул в нем. Проснувшись, выбрался на территорию выставки и немного побродил там.
На самом видном месте, символически и провокационно, были поставлены друг против друга советский и немецкий павильоны. Пожалуй, наш павильон, увенчанный известной скульптурой Мухиной, был содержательнее и разнообразнее, однако противоположный был выше и строже. На нем с угрожающим видом восседал орел со свастикой в когтях.
Забавно, что среди экспонатов привлекала внимание карта нашей страны, на которой новостройки изображались драгоценными камнями. В эмигрантской газете «Последние новости» не удержались от соблазна поместить карикатуру: «Этот бриллиант в 1918 году конфисковали у меня большевики», — говорит старушка, разглядывая в лорнет один из камней, вмонтированный в карту.
В нашем павильоне всегда было много народа, и лишь один недостаток бросался в глаза: гиды у стендов были плюгавы, разношерстны и откровенно не русского типа, в то время, как в павильоне напротив рослые, голубоглазые и молодые немцы наглядно демонстрировали превосходство арийской расы.
Устроители германского павильона напирали на гигантское панно из мозаичных плиток, скульптуры и другие пропагандистские затеи, и только в кафе на крыше павильона продавалось добротное немецкое пиво, весьма кстати в летнюю жару, да еще в подвале демонстрировалась новинка тех времен действующий телевизор «Телефункен». Правда, он был размером со шкаф, а картинка — всего с почтовую открытку и только в черно-белых цветах, но это не снижало интереса к нему и народ всегда здесь толпился.
Американский павильон удивил тем, что вместо привычных атрибутов американизма — небоскребов, потоков машин и кинозвезд, был наполнен прекрасными картинами, и, особенно, фотографиями, сделанными исключительно добротно и с большим художественным вкусом.
Хотя французских павильонов была добрая половина, особенно смотреть было не на что. Часть из них так и не успели достроить до окончания Выставки, а другая часть почти целиком была захвачена коммерческой рекламой. Главной достопримечательностью французов оставалась Эйфелева башня, построенная еще в начале двадцатого века.
В тот памятный день я лишь немного поболтался по Выставке и поспешил в гостиницу, а там уже не знали, что и думать. Заявлять в полицию не решались, потому что тогда пришлось бы признать факт: советские «высокоморальные» люди посещают низкопробные заведения, да еще потеряли одного из своих «образцовых» товарищей. Переворошив все заведение и не найдя меня там, Андрей поспешил в гостиницу, где меня тоже не оказалось. Порешили: утро вечера мудренее, и с легким сердцем завалились спать. Когда же и днем ничего не изменилось, все приуныли. Тут-то я и объявился, к общему удовольствию.
— Где тебя черти носили? — набросились на меня друзья.
— Я был там, где меня теперь нет.
— Ах, так! Темную ему!
На меня накинули одеяло и принялись угощать тумаками.
— Ла-а-адно, расска-а-ажу! — завопил я из-под одеяла.
Мы с Андреем еще не раз предпринимали вылазки в злачные места, считая себя свободными от семейных уз. Я скоро охладел к ним, а Андрей еще некоторое время упорствовал в поисках «счастья» в Париже, но и он вскоре угомонился.
В один из дней Трефилов неожиданно мне объявил:
— Бери билет и срочно поезжай в Москву. АэС по тебе соскучился.
И вот я уже в поезде. До Бельгии в моем купе — некого, а там подсел какой-то мужчина, очень похожий на одного киноартиста. Когда мы понемногу разговорились, он представился не артистом, а швейцарским кинопродюсером.
В Германии, где мы вскоре оказались, новое знакомство было очень кстати. Появившиеся таможенники нашли в моих чемоданах запрещенные здесь к ввозу вещи и предложили сдать их в багаж в спецвагон. Мой попутчик объяснил, где и когда я смогу вернуть свои пожитки. Без его помощи я едва ли вернул бы свой багаж, не зная почти ни слова по-немецки.
В Берлине мой попутчик сошел, но как же он преобразился! Из простого приветливого француза он превратился в холодного немца с военной выправкой. Его встречали какие-то официальные лица в военной форме. Короткие реплики, которыми они обменялись, звучали сухо, а нацистские приветствия казались зловещими. На прощание он мне все-таки кивнул.
Выйдя в Берлине на перрон, я обратил внимание на то, что там не оказалось ни одного мужчины без какой-либо форменной одежды — военной, полицейской, железнодорожной, штурмовиков или эсэсовцев. Купив в киоске свежую газету на русском языке, я почувствовал себя неуютно на перроне и поспешил убраться в купе: вдруг форма моего носа кому-то не понравится, а там доказывай, что ты не верблюд.
Газета оказалась органом Союза русских фашистов (оказывается, был и такой). В ней была полностью воспроизведена речь Гитлера, чтением которой я развлекался до самой польской границы. Эта речь была произнесена по случаю встречи с Муссолини и имела программный характер. Гитлер в то время не скупился на антисоветские высказывания, но в ней было достаточно упреков и в адрес Англии и Франции, не желающих, по его мнению, достаточно активно включиться в борьбу против большевизма. До самой польской границы в купе никого не было, а когда стемнело, вошел проводник и молча выключил свет, оставив лишь тусклую синеватую лампочку, предварительно задернув шторы на окне. Его бесцеремонность меня покоробила, я снова зажег свет и принялся дочитывать газету.
Через некоторое время в купе вновь влетел рассвирепевший проводник и с руганью, понятной мне только по интонации, снова резко выключил свет. Не решившись лезть на рожон, я приоткрыл штору. Мы, видимо, проезжали зону военных маневров. Небо ощупывали прожекторы, на высотках виднелись зенитные пушки, с затемненными фарами двигались колонны грузовиков.
Почувствовав приближение границы, я отправился на поиски багажного отделения и, переходя из вагона в вагон, выбросил под колеса, от греха подальше, крамольную газету.
Только тот, кто прожил несколько месяцев вдали, может понять, что такое Родина. Никакие слова не могут передать чувство, которое охватывает тебя при возвращении. Все тебе дорого, все тебе мило, все кажется родным и близким, теплым и радостным, особенно если, как у меня, возвращение пришлось на солнечный августовский день.