Антонине Васильевне Тумасовой, жене и доброму другу.
Див кличет на вершине дерева;
велит послушать земле незнаемой —
Волге, и Поморью, и Посулью, и Сурожу,
и Корсуню, и тебе, тмутороканский идол.
Всю ночь на той стороне Днепра небо метало молнии. Были они необычными, подобно летящим огненным каменьям. Перун гремел грозно, проклиная отступников[1]. Языческий Перун злобствовал на крещёную Русь.
В избах и хоромах не спали:
— Озлился Перун, почнёт кидать на Киев, быть пожару, — и тайно зажигали жертвенный огонь. Молились по старине, шептали: — Не по нашему изъявлению, а по княжьему уставу скидывали тебя, боже, в Днепр. Мы же кричали: «Выдыбай, боже!» Но ты уплыл за пороги. Так не гневись же.
Не спалось этой ночью князю Владимиру, сыну Святослава. И не злобствования Перуна тому причина.
Князь не верит Перуну. У Руси теперь новый бог, христианский. Думает князь: каким-то будет нынешний поход? Печенеги сильны, и надо бы успеть перенять их, дать бой, не пустив к Переяславлю.
А тут ещё гложет сердце тайная кручина. Она не покидает его вот уже которое лето. С тех пор, как воротился из Корсуни[2] с молодой женой, почуял неладное. Отдаляются от него сыновья, чужими становятся. Да и были ли близкими? Любил ли он их, трудно ныне сказать. Было много жён. В юношестве из Новгорода ходил походом на скандинавов. Оттуда привёз Олофи. Она была холодная, как лёд её страны. Олофи родила ему сына. Промчалась короткая любовь к Юлии, жене убитого в усобице брата Ярополка. Есть сыновья и от чехини Малфреды и Адели… Потом Анна. От неё Борис да Глеб.
Анна… Раньше мыслил: стану в родство с базилевсами[3] Византии, легче Русь будет держать, ан не так. Ныне годы берут своё.
Годы, годы! С ними прибывает мудрость, но телом человек не тот. Чует Владимир, как подкрадывается к нему старость, точит душу.
Сыновья, дети жён разных. Кто из них Русь будет крепить? И не ошибся ли, посылая на княжение по городам? Может, наберутся силы и, выждав отчей смерти, почнут рвать Русь на уделы?
Который раз вспоминал Владимир, как, собрав сыновей и выделив им столы, наказывал… Да уразумели ли они слово отцовское?
Перед взором старого князя проходили старший из всех тихий Вышеслав, добрый и спокойный Изяслав; тайный плод — замкнутый и раздражительный Святополк[4]. Чей он, брата ли Ярополка или его, Владимира? Поди, теперь разберись. На минуту задержался мыслью на Ярославе. Быть бы ему на столе киевском, но не старший он летами. А мудрый не по годам.
Святослав робок и не твёрд. Слабо будет сидеть на княжении. А Мстислав хоть и молод, да умён и удал. Воин. От деда Святослава много взял и лицом и ухваткой.
На какой-то миг старый Владимир вспомнил отца. Редко доводилось видеть его. Святослав всю жизнь провёл в походах. Ходил на хазар и касогов, бивал гордых греков… Со времени Святослава в краю касожском есть русская земля, княжество Тмутороканское, удел Мстислава[5].
Мысли сызнова перенеслись к утреннему походу. Всё ли учтут воеводы? Достаточно ли припасут съестного?
В оконце забрезжил рассвет. Владимир прислушался, гроза уходила. Реже сверкала молния, глуше гремел гром. Князь поднялся, кликнул спавшего за дверью гридина[6]. Тот принёс одежду.
— Что, Василько, пора в путь?
К рассвету подул ветер с Хазарии, прогнал тучи. Ветер отшелестел листвой, повертелся у княжьих хором да боярских теремов, выстудил избы смердов и успокоился.
Владимир в красном корзно[7] поверх кольчуги, в боевом шишаке[8] стоял посреди двора, дожидаясь, пока слуги подведут коня. Дружина уже выступила. Княжеский двор, привыкший к шумным пирам, звону гуслей, затих. На минуту пожалел, что не довелось перед отъездом увидеть любимую дочь Предславу. Не знала, что случится такое, уехала на богомолье, увезла с собой малолетних Бориса да Глеба.
Гридин Василько подвёл коня, подержал стремя. Владимир уселся в седло, выехал за ворота. На круп лошади от князя следовал Василько. Конь под гридином норовистый, то и дело рвётся вперёд. Василько знай придерживает его. На гридине корзно, только синее, под ним тоже кольчуга. На боку меч обоюдоострый, как и у князя.
Проскакали городом. За валом пыльной дорогой спустились к перевозу. На паром грузились ополченцы. Ими командовал молодой воевода Ян Усмошвец. Русоволосый, без шишака, он стоял у самой воды и спокойно наблюдал, как на паром вступали воины. И столько было в нем уверенности, что Владимир залюбовался им, и на душе стало спокойней. Всходило солнце, чистое, ясное, и Днепр катился плавно, не будоражился волнами. На том берегу вдаль уходила дружина. Владимир сошёл с коня, на поводу повёл к переправе.
Старый перевозчик Чудин, завидев князя, поклонился:
— Удачен будет поход, князь, по всему замечаю. Вишь, как после грозы всё очистилось, и солнце светит ярко.
И, уже обращаясь не то к Владимиру, не то к брату Путяте, стоявшему на пароме, а может быть, и ко всем воинам, закончил:
— Не пускай недруга на Русь!
Дорога то петляет непаханым полем, то свернёт в смешанный лес, чтобы снова вырваться на простор и загулять из стороны в сторону. Экая ширь кругом! Вьётся дорога, и мысли старого Владимира вьются, нанизываются виток на виток. Так года человеческие проходят один за другим и, кажется, канут в вечность. Ан нет, живут в памяти своими делами.
Вот размотался один виток. О чём же? Да это о тех временах, когда он, Владимир, силу телесную чуял. Тогда не томили его частые походы и крепкой была рука, держащая меч…
И нынче князь киевский не жалуется боярам и ближним людям на недуги, однако в стремя вступает не с прежней лёгкостью…
Следом за князем едет верхоконно по трое в ряд дружина старшая: бояре, гридни. За ними молодшая дружина — отроки. Далеко позади растянулись ополченцы: лучники, копейщики, иные с шестопёрами, мечами. Поднялся на рать ремесленный люд. И так не однажды бывало.
Впереди маячат дозорные. Они то скроются, то вновь вынырнут на отдалённых холмах, разбросанных по всему осеннему полю.
Чем ближе Переяславская земля, тем леса реже, местами поле укрывают кустарники да перерезают овраги. Трава начала жухнуть и лист желтеть. Владимир сказал ехавшему рядом воеводе Александру Поповичу:
— Мыслится, Александр, что сей печенежский набег в нынешнее лето последним будет. В зиму откочуют их вежи.
— По снегопутью кони у них негожи. У печенега нет в обычае сено готовить. А много ли конь копытом из-под снега нароет?
— Да, зимой конь у печенега тощий. Куда им до дальних переходов. Надобно крепости ставить на пути печенегов. Срубили Переяславль, добро. Ныне частоколом дорогу на Русь печенегам перекроем, а где и вал насыпем. Худо, что мало городов около Киева. Построим города на Десне, Остру, Суле и Стугне, заселим лучшими мужами. А не упомнишь ли, Александр, как стояли на Трубеже в ту битву? В какое лето то было?
— В месяц листопада[9], в восьмой день.
— Верно. Тогда ещё Рагдай вёл полк правой руки, ты левой, а я большой полк.
— А в засадном Андриха Добрянков стоял.
— Жаль, ныне нет Рагдая, удал был.
— Стрела и на удалого сыскалась.
И снова, как виток, разматывается мысль. Вспомнилась Владимиру земля на Трубеже. По одну сторону русские полки, по другую — печенежские. Ни те, ни другие не осмеливаются перейти реку. А печенеги подзадоривают, к самой воде спускаются, саблями кривыми грозятся. Хан их, Боняк узкоглазый, коня горячит, насмехается; «Эгей, — кричит, — конязь Володимир! Есть ли у тебя батыры, пусть любой из них с нашим побьётся. А если нет такого, то идите к нам в пастухи. И тебя, конязь, переходи на эту сторону, пастухом возьмём!»
Тут же богатырь печенежский прохаживается, рукава засучены, халат нараспашку. Смотрят гридни, дивуются: и где печенеги такого великана сыскали?
Поворотился к своим Владимир и спрашивает:
— Нет ли кого средь вас, кто б взялся биться с печенегом?
Промолчали гридни. Тогда из ополченья вышел старик Усмошвец и ответил:
— Дозволь, княже, сыну моему меньшему постоять за честь русскую!
— А крепок ли он у тя?
— Да быка валит.
— Так кличь его.
И вышел Ян Усмошвец против печенежского богатыря. Схватились. Ян печенегу по плечо, но крепок оказался. Долго бились они на кулаках, за пояса взялись. Замерло поле. Не шелохнутся воины ни русские, ни печенежские. Но вот изловчился Ян Усмошвец, поднял печенега, ударил о землю, тот и дух испустил. И в тот же час ринулись гридни, а за ними и всё воинство русское через Трубеж, сшиблись с печенегами и погнали. До самой темени секли печенегов. А на том месте, где Ян Усмошвец переял славу и печенежского богатыря осилил, велел он, Владимир, город срубить и имя ему дал — Переяславль. Ныне тому минуло двенадцать лет… Ян уже сам полки водит.
…Орда спешит. Далеко в степи остались вежи — становища. Там, в кибитках на колёсах, ждут воинов жены, на травах разгуливают табуны, а старики доят кобылиц.
Хан Боняк торопит темников. Поход должен быть стремительным, как полет степного коршуна. Пятый рассвет встречает хан в седле. Притомились кони, но воины рвутся к русским городам. Там много богатства. Воины вернутся с добычей.
У Боняка неподвижное обветренное лицо, редкая борода. Его рот никогда не знал доброй улыбки. Рука хана крепко держит повод. Сколько раз водил он орду этой дорогой. Знал по прошлому: удача будет, коли Владимир силу не успеет собрать.
Под копытами дрожит земля, клубится пыль, и сердце Боняка радуется. Что может быть лучше?
Хан огрел коня плёткой, вынесся на бугор. Орда неслась мимо, гикая и визжа, а далеко позади догорало пожарище. Много лет назад отец завещал Боняку дойти до Киева, но он ещё не исполнил воли отца. Так вперёд же! Хан снова пустил коня вскачь, и только когда диск луны выкатился на небо и глаза предков уставились на землю, Боняк велел остановиться на отдых. Запылали костры. В казанах забулькало, и далеко окрест запахло варёной кониной. Поджав под себя ноги, хан уселся у костра в одиночестве и, подняв лицо к небу, задумался. Почему глаза у тех, кто ушёл в иной мир, так ярко светят? И смотрят предки только ночью. Когда предки злятся и мечут молнии, Боняк велит зажигать жертвенный огонь и зарезать раба.
А где глаза его отца? Хан выискивает самую большую звезду, останавливает на ней свой взор. Отец мигает ему. Он доволен Боняком. Сын не отлёживается с жёнами на кошме.
При мысли о младшей жене, совсем ещё юной красавице из Хазарии, хан прикрыл веки, от наслаждения поцокал языком.
Подошёл раб, протянул кусок горячего мяса. Боняк достал нож, отрезал ломоть, пожевал. Конина сладкая и резко отдаёт потом, но хан этого не замечает. Когда от куска не осталось ничего, Боняк вытер руки о потник, на котором сидел, и, закутавшись в тёплый халат, улёгся. Живот просил ещё мяса, но хан знал: нельзя набивать утробу столько, сколько она просит. Если воин пресытится, он станет ленивым и сонным, а рука не будет крепкой в бою.
Угревшись, Боняк задремал, и душа его перенеслась в родное кочевье, в юрту младшей жены. Красавица хазарка, как степной цветок, тонка и стройна, пела ему свои песни, и голос её звенел как тетива лука.
А потом душа Боняка встретилась с отцом, и хан-отец сказал ему: «Щенок, ты не умеешь управлять. Твои воины ожирели, а вежи обеднели».
Боняк озлился за эти обидные слова и пробудился. Рассветало. Перед ним стоял его брат по отцу хан Булан и говорил:
— Встань, Боняк. Не время спать. Урусы совсем рядом. Они заступили дорогу на Переяславль.
В Переяславле князь Владимир держал с воеводами совет. В трапезной переяславского боярина Дробоскулы за дубовым столом сидели Александр Попович, Андриха Добрянков и Ян Усмошвец.
— Будем ли выходить в поле, воеводы, либо за стенами отсидимся? — попеременно глядя то народного, то на другого, спросил Владимир, восседавший в торце стола.
Первым ответил меньший по годам Ян:
— Выйти, силой на силу ответить.
— Верно, — поддержал Андриха. — Только место, где станем, надобно загодя сыскать да засадный полк тайно посадить, чтоб с крыла по печенегам ударил.
Владимир согласно покачал головой, пригладил бороду:
— Ну а что ты скажешь, воевода Александр?
— Я тоже, что и Ян с Андрихой. И ко всему мыслю я, что стать нам надобно за Кудновым сельцом, где путь пролегает меж лесами. Там орде не развернуться, а мы с правой руки и с левой засадные полки выставим.
Вошли боярские холопы, внесли брашно[10], ендову с мёдом, поставили на стол и удалились. День кончался. Последние лучи заглядывали сквозь проделанные высоко в стене оконца.
Владимир к еде не притронулся, поднялся:
— Полк правой руки возьмёшь ты, воевода Александр. Тебе ударить в левое крыло печенежской орды. Ты, воевода Андриха, бери полк левой руки и бей в правое крыло. А в засаде тебе сидеть до той поры, пока не увидишь, что нам с Яном уже невмоготу… В ночь надобно быть на Кудновом поле и от орды засадный полк укрыть.
Воеводы вышли следом за князем, и вскоре из Переяславля в сторону печенежских степей двинулась русская рать.
Орда изготовилась к бою. Боняк с седла осматривал русские полки. Солнце слепило глаза, и он прикрылся ладонью. Конь под ханом плясал, и Боняк, срывая зло, огрел его меж ушей плёткой.
Боняку было отчего злиться. Разве думал он, что успеет князь Владимир собрать силу. Вот он впереди русской дружины. Хан безошибочно узнает его по позлащённому шлему и красному корзно. Позади возвышается стяг. Но почему у Владимира маленькая дружина? По ту и другую руку от князя не гридни, а люд ремесленный. Дружина вон она, за Владимиром на конях.
Боняк настороженно поглядел в сторону темневших лесов, что вытянулись обочь русского крыла. От урусов всего можно ожидать. За спиной брат, будто догадавшись, о чём он думает, сказал:
— Не таятся ли там урусы?
Боняк снова вглядывался в лес, но зоркие глаза его ничего подозрительного не видят. Там всё тихо, и хан успокаивается. Он оборачивается и с удовлетворением смотрит на своих воинов. Они ждут его сигнала. Сейчас он поднимет руку, и первая тысяча ринется на урусов, за ней другая, третья. Они сомнут урусов, погонят, посекут и откроют путь на Киев. Приподнявшись в седле, Боняк крикнул пронзительно:
— Те урусы ваши рабы! Вы продадите их на невольничьих рынках, а их жены будут вашими.
И воины услышали своего хана. Дико визжа и гикая, орда ринулась на дружину Владимира. С высоты седла Боняку видно, как русские ощетинились копьями. Вот печенежская лава докатилась, сшиблась, и пошла сеча. Вон развевается красное корзно Владимира. Оно то мелькнёт, то снова затеряется, и хану кажется, что русского князя уже зарубили. Но корзно снова выныривает меж печенегов.
— Храбро бьются урусы, — с досадой промолвил Боняк.
Позади хана замерла в напряжении ханская сотня. Это отборные воины, самые смелые. Его, Боняка, охрана. Они помчатся за своим ханом в бой, как только русские не выдержат и побегут. Боняк вздрогнул. Ему показалось, что русская рать отходит. Он присмотрелся. Брат сказал:
— Бегут урусы, — и поднял саблю.
Боняк тоже потянулся за саблей, но не успел обнажить, как в обхват печенегам ударил в спину верхоконный засадный полк. Не ждали печенеги, поворотили коней обратно, а русские догоняют, рубят. Хотел Боняк ринуться на дерзких урусов, повернулся, чтоб кликнуть сотню, а она уже скачет прочь с места боя. Потемнело от злости в ханских глазах. Не помнит, как брат схватил его коня за узду, как ускакали от преследователей. А русские до самой Сулы гнались за печенегами.
Чуть свет пробудилась торговая Тмуторокань. Едва-едва заиграли первые блики. Свежо. От моря потянуло туманом, разорвало, и видно стало крепостные стены, с Сурожа бревенчатые, от степняков из камня сложенные, стрельчатые башни и кованные медью городские ворота, Потускнела от времени медь, не блестит под солнцем. На крепостной стене срубы поросли мхом, и бойкая трава то тут, то там пробилась меж дубовыми брусьями.
Красив и многолюден город. Белые мазанки, крытые морской травой либо черепицей, убегают на две стороны от крепости. На центральной площади церковь. На посаде торжище, пожалуй, не менее киевского. Тут тебе и охотный ряд, и пушной, где торг ведут скорой[11] со всей Северной Руси, и оружейный. А за ними ряды мясные и рыбные, молочные и овощные, хлебные и медовые. Но всего заманчивее для баб и молодок лавки с паволокой и аксамитом, коприной и брачиной[12]. В торговый час всеми цветами переливают на свет иноземные шелка да бархат, глаз не отведёшь.
В крепости — княжий двор. Хоромы из камня ракушечника для князя и большой дружины. В хоромах просторная гридница, опочивальни, наверху горенка. От княжьих хором вытянулось жилье молодшей дружины. Тут же поварня. К воротам подступила караулка для сторожей. Весь другой конец княжьего двора застроен конюшнями. Неподалёку от них крытая дёрном баня. Она без оконцев и топится по-чёрному.
За княжеским двором терема бояр думных из большой дружины. В Тмуторокани боярские хоромы не то, что в Киеве, чаще из сырца, под красной черепицей. Реже встречаются рубленые. Княжий терем и боярские по дереву узорочьем украшены: тесовое крыльцо и оконные наличники хитрой резьбы, что кружево…
С петушиной побудкой подхватился князь Мстислав. В выставленное оконце донёсся окрик дозорных, слышится людской гомон. Мстиславу нет и тридцати. Стройный, широкоплечий, с орлиным носом и голубыми глазами, он в движениях быстр и говорит громко.
Вошёл отрок, помог одеться. Сказал ненароком:
— Вчерась к вечеру византийские гости с хазарами передрались.
— Розняли? — спросил Мстислав.
— Наши караульные подоспели.
— Почто драка?
— То ли хазарские гости греков на торгу обманули, то ли греки хазар.
— Они без этого не могут.
Перехватив ремешком волосы, чтоб не рассыпались, Мстислав направился к крепостным стенам. На пустыре отроки затеяли стрельбу из лука. Князь остановился, крикнул стрелку:
— Что дыхание не переводишь, когда тетиву спускаешь? Ишь, кузнечным мехом грудь ходит.
Отроки дружно рассмеялись. А Мстислав уже лук взял и стрелу наложил.
— Гляди, как надобно.
Стрела, взвизгнув, вонзилась в чурку.
— Во! — одобрительно зашумели отроки.
Отдав лук, Мстислав взошёл на стену, зашагал поверху, разглядывая городни. Иногда трогал подгнившее бревно рукой, хмурился: «Менять надобно».
Завидев стоявшего внизу тысяцкого, спустился:
— Наряди, боярин Роман, людей за лесом.
У Романа лицо суровое, загорелое. Седые усы опущены книзу. Он слушает молча.
— К зиме заготовить надобно да завезти, а с весны почнём новые городни ставить. Только пусть столбы тёсом укроют, а то гнилец дерево прохватит.
Тысяцкий кивнул, пошёл следом за князем: Мстислав шагал легко, зорко смотрел по сторонам. От него ничего не укрывалось. Вон повалила в церковь боярская челядь. Важно прошагал тиун огнищный[13] Димитрий, бороду распушил, посохом пристукивает. Следом за Димитрием просеменила молодка. Завидев князя, стыдливо потупилась. Из Романова подворья две дородные бабы вынесли холсты, пошли отбивать к морю.
Мстиславу это до боли напоминает Киев.
В распахнутые на день ворота въехал конный дозор. Тысяцкий подозвал десятника, спросил:
— Где сторожу несли?
— В печенежской стороне.
Роман отпустил десятника и подождал, что скажет князь. Но тот молчал. Мстиславу пришли на память последние часы, проведённые дома под отчей крышей. Над Киевом сгустились сумерки, и в княжьих хоромах зажгли светильники. Они чадили, отбрасывали на стены причудливые тени. Чуть качнётся пламя, и тени начинают раскачиваться взад-вперёд.
Мстислав сидел в тёмной отцовской опочивальне. Борода у отца взлохмачена, нос крупный, мясистый. Владимир говорил хрипло:
— Я, сын, всего не сказал те там, в трапезной. Не в обиде ли ты, что едешь так далече от Киева? Не мнишь ли себя изгоем? Нет? То и добро. Край тот отдалённый, что щит у Руси Киевской. Окрепнет Тмуторокань, и не страшны станут Киеву степняки. Да и Византии будет над чем поразмыслить. Гостям же торговым путь откроется. Не только же Корсуни византийской быть городом торговым. Надо и Руси на море Русском[14] твердо стать. Разумеешь ли ты всё это, сын?
— Разумею, отец.
— Дружина с тобой пойдёт. Придёт час, и у тя будет много воинов. Приглядись к касогам. Им хазары и печенеги тоже угроза. Касогам с Тмутороканью заодно.
Мстислав слушал отца, а сам был уже далеко. И чудился ему то трубный клич, то звон мечей. Сторона неведомая, как-то ты примешь меня? Но голос отца снова вернул Мстислава в опочивальню.
— А ещё наказываю те, сын. Коли придёт смерть ко мне, не ходи ратью на брата старшего, кто сядет князем киевским. Не разоряй Русь. Слышишь то?
— Слышу, отец.
И почувствовал тогда Мстислав, как сдавило ему горло, не мог слово вымолвить. И не предстоящая разлука была тому причиной, а слово отца о смерти. Неужели чует он её? И хоть редко видел Мстислав ласку, стало жаль отца. Мальчишкой посадил его отец на коня. Крепко ухватился Мстислав за гриву и не испугался даже, когда понёс конь. Отец сказал довольно: «Хорошо сидишь на коне, Мстислав».
И ещё раз познал он отцовскую похвалу, когда впервые один на один свалил свирепого тура…
Мстислав тряхнул головой, отогнал воспоминания. Ещё раз наказал тысяцкому:
— Так гляди же, боярин Роман, о лесе не запамятуй. А рубить пусть бояре холопов пошлют.
От князя Владимира прискакал в Тмуторокань гонец с доброй вестью: «Печенеги побиты и в степь ушли».
И ещё просил старый Владимир сына приехать в Киев.
Собрался Мстислав, да за непогод и лось, задождилось. Решил повременить до заморозков.
А октябрь-грязевик развёл бездорожье, затянул небо тучами и дождём льёт. Тиун огнищный Димитрий поставил девок в княжьих палатах щели конопатить. Сам тут же доглядает, покрикивает. Отроки озоруют, девкам работать мешают.
— Я вас! — шумит Димитрий, пряча улыбку в усы.
Зашёл Мстислав, и все стихли. Один за другим отроки шмыгнули из гридницы. Мстислав спросил у дворского:
— В достатке ли зерна, боярин Димитрий?
— Полуторы тыщи коробов пшеницы да ячменя столько же. Ещё пятьсот гречихи. Должно хватить до нова. А мяса навалили вдосталь.
— Надобно, боярин Димитрий, тем гридням, что в Киев со мной отъедут, шубы новые шить. Путь-то не ближний.
— За тем дело не станет, овчина есть.
— Так не медли.
Мстислав уселся к очагу, загляделся на пламя. Густые брови сошлись на переносице. До кружения в голове духмянно пахли в палатах сухие травы.
Челядин внёс охапку дров, подбросил в огонь.
За предстоящей дорогой Мстиславу виделись родные места. Когда покидал их, гадал, какая она, Тмуторокань…
Князь Тмутороканский… Мстислав усмехнулся… Дивно ему было слушать о Тмуторокани рассказы старого воина Вукола, обучавшего маленького князя владеть оружием. Бывал Вукол в краях дальних с князем Святославом. Мстислав не помнит деда. Его убили печенеги коварно, когда тот возвращался из Византии. Подкупили печенегов византийцы. От Вукола известны Мстиславу и любимые дедовы слова: «Слава — спутница оружия русов!»
Так оно и есть. Взял Святослав Тмуторокань на щит, и поныне ещё никто не оспаривал у русов право на неё. Даже Византия. Правда, её базилевсу не до Тмуторокани. Теснит Василия Семён болгарский. Которое лето воюют болгары с Византией, и небезуспешно.
Мстислав обвёл взглядом гридницу. Своды высокого потолка. На стенах развешано оружие, на полках расставлены шеломы. Вдоль гридницы вытянулся стол на толстых дубовых ножках, по бокам лавки.
Две девки внесли лестничку, подставили к оконцу. Одна взобралась наверх, начала тряпицей стекольца слюдяные протирать, другая, привязав к шесту пучок веток, принялась снимать по углам паутину.
Дворский прикрикнул:
— Не пылите! Аль ослепли, князя не видите!
Мстислав остановил его:
— Пускай делом занимаются, а мы с тобой выйдем отсюда.
И, отодвинув кресло от огня, поднялся:
— Прогляди ещё раз, Димитрий, все припасы да Роману обскажи. На время, когда я в Киев отбуду, он заместо меня останется.
…Выехали по первой пороше. Чем дальше отдалялись от Тмуторокани, тем сильнее забирал мороз, глубже лежал снег. На ночь лошадей укрывали попонами, а себе разбивали шатры.
Дружина с Мстиславом шла небольшая, до полсотни гридней. Ехали по два в ряд, высылая вперёд ертаульных[15]. Позади сильные кони, запряжённые цугом, тащили санный обоз, груженный снедью, зерном для лошадей и даже колотыми дровами. В степи, занесённой снегом, попробуй сыщи топку.
На Мстиславе тёплая бобровая шуба, шапка, отороченная соболями, новые валенки. Гридни тоже в шубах, только овечьих, — и в валенках, а шапки огромные заячьи.
Остались позади беспокойные места, где можно было ожидать встречи с печенегами, и теперь уже недалеко до Переяславля. Кони подбились и истощали. С полпути за отрядом увязалась голодная волчья стая. Днём волки трусили вдалеке, ночами подходили близко, и караульные отгоняли их горящими головешками.
Голое поле сменилось лесостепью. Горбились заснеженные кустарники. По обрывистым оврагам ветер сдувал со стенок снег, и они темнели лысинами.
За спиной Мстислава гридин говорит товарищу:
— В таку пору мальчишки на салазках с горок катаются.
Маленьким Мстислав любил спускаться с кручи на Днепр. По льду салазки скользили далеко. А втаскивать их наверх было несподручно. Святополк хитрил, заставлял меньших братьев тащить санки в гору. Ярослав заступался за братьев, и Святополк дразнил его «хромцом». Прихрамывающий с мальства Ярослав решал спор на кулаках.
Много с той поры минуло лет, но Святополк каким был завистливым, таким и остался.
Мстислав вытащил руку из рукавицы, вытер щеки и нос. Дело к вечеру, и мороз забирал.
Показался ертаульный. Он мчался навстречу, но не сигналил, как было принято при виде неприятеля. Подскакав к князю, ертаульный радостно выпалил:
— Княже, деревенька впереди. Дымы видно!
Обернувшись к десятнику, Мстислав сказал:
— Скачи вперёд, пускай баню затапливают.
…В избе чадно. Стены и потолок закопчены, а по углам на паутине сажа качается.
Мстислав из бани да на полати, шубой накрылся и заснул как убитый. Пробудился уже утром. Старуха хозяйка, в лаптях и в рваном нагольном тулупчике, топила печку по-чёрному. Дым столбом тянулся в дыру на потолке.
Мстислав спустился с полатей, обулся, надел шубу и шапку, вышел на улицу. Чистый морозный воздух перехватил дыхание. Мстислав огляделся. Деревня небольшая, три избы всего. Тут же во дворах копёнка сена, сараи, каки избы, крыты соломой. Дружина уже приготовилась к отъезду. Передохнувшие кони взяли резво.
Ватага мальчишек с гамом провожала дружину далеко за околицу. У леса мальчишки отстали. В зимнем лесу голо, и между густыми деревьями лежит несбившийся снег. Снег пушистыми папахами накрыл кустарник, повис на ветках. Иногда кто-нибудь из дружинников, озоруя, толкнёт ветку, и белый ком, разбрасывая снежную пыль, рухнет на головы всадникам.
Дорога узкая, только саням проехать.
За лесом снова поля и овраги. Переяславль открылся сразу дубовыми стенами и угловыми башнями, шатром деревянной церковки.
Солнце встало на полдень.
— Слава те, Господи, теперь уже дома, — промолвил довольно десятник.
Мстислав не сказал, подумал:
«Вишь ты, дома. Дом-то в Тмуторокани, а он всё от Киева не отвыкнет».
Со стены опознали князя, распахнули крепостные ворота. Расторопный дозорный пустился бегом к посадникову подворью. Прослышав о приезде молодого князя, боярин-посадник, как был в рубахе и портах, выскочил на мороз, крикнул челядину, топтавшемуся поблизости:
— Прими коня, ослопина!
И, почти достав бородой землю, поклонился князю:
— С прибытием тя, князь.
Дождавшись, когда Мстислав пройдёт в горницу, боярин уже на ходу сказал десятнику:
— А гридни идите в людскую, отогрейтесь да поешьте горячего.
За столом, потчуя гостя, посадник Дробоскула рассказывал о последнем набеге печенегов. Мстислав спросил:
— Здрав ли отец?
— Ещё крепок князь Владимир. А про то, что скончался брат твой Вышеслав в Новгороде и Ярослав с ростовского стола на новгородский пересел, о том, княже, верно, слыхал?
— Знаю. А что Святополк?
Боярин замялся, забегал глазами.
— Что плутуешь? — Мстислав нахмурился. — Сказывай, что в уме таишь?
— Поговаривают, что к королю ляшскому Болеславу Святополк тянется. Но то всё слух, а как на самом деле, мне неведомо[16].
Мстислав пригубил чашу с хмельным мёдом и тут же отставил:
— Душно у тебя, боярин.
— Натопили. — Боярин засуетился, накричал на стоявшего в стороне отрока: — Почто стоишь, тащи князю квасу, да с ледком.
— Ненадобно, — остановил отрока Мстислав. — Пойду лучше сосну. Завтра спозаранку выедем. А квасу ты вели мне в опочивальню принести.
Утро зачиналось зорёное.
В лесу тихо. Тревожа покой, застучит иногда дятел либо вскрикнет иволга. А то хрустнет под ногой сухой валежник, и снова всё стихнет.
Под деревьями толстым слоем лежит тёмная листва. Она ещё сырая от недавно сошедшего снега и пахнет прелью. На полянах зелёным ковром встала первая трава. Мстислав осторожно пробирается сквозь густые заросли. Обутые в кожаные поршни ноги ступают бесшумно.
Вот он раздвинул ветки, вышел на едва приметную тропинку. Постоял, поглядел, как с ветки на ветку запрыгала белка, улыбнулся. Глаза у него большие, а на розовом лице бородка кучерявится.
Белка прижалась к ветке, затаилась, а ушки сучками торчат.
Мстислав идёт медленно, вглядывается в пробудившийся лес. У ручья наклонился, напился студёной воды.
Где-то далеко заревел тур. Мстислав насторожился. Рука легла на висевший в кожаном чехле нож. Сколько раз встречал он тура. И не отступал, когда дикий бык оказывался со стадом.
Но сегодня Мстислав вышел не на охоту. Скоро предстоит возвратиться в Тмуторокань, и Мстислав пришёл сюда, в лес, попрощаться с родными местами. Здесь прошли его детство и юность. Сюда, в чащобу, уходил он, бывало, не на один день и не на два, а на недели. Любил бродить один. В одиночку и зверя брал. Случалось, тура и медведя если не копьём, так мечом валил.
Тропинка привела Мстислава к Днепру. С кручи далеко видно. На той стороне редкий лес и поля. На этой, внизу, у берега, стоят ладьи. Ближе паром. Кругом ни души, только старик паромщик варит на костре какое-то хлёбово. Иногда он помешивает в котелке ложкой. Мстислав узнал деда Путяту. Вот он попробовал на вкус, развязал мешочек, сыпнул щепотку соли и снова хлебнул. Мстислав спустился к парому. Путята оглянулся, поглядел из-под седых кустистых бровей на молодого князя.
— Здрав будь, дед. Сегодня ты здесь, не Чудин?
Старик кивнул головой, указал на место рядом.
Мстислав присел.
— Что, князь, так рано взгомонился? Видно, весна-красна спать не даёт. А почто без зверя? На тебя-то не похоже.
— Седни, дед, не промышлял я. Подошла пора покидать Киев. Вот и ходил взглянуть напоследок гоны[17].
— Не близко княжество твоё.
— Да, путь дальний.
— Зато места там добрые.
Мстислав вскинул брови:
— Бывал ли там?
— Доводилось. Звал меня дед твой, князь Святослав, в поход на хазар. А оттуда ходили мы на касогов. Потом ещё единожды бывал я в тех землях. С гостями торговыми ходил. Там живучи, и по-хазарски разуметь обучился.
Старик снял с огня котелок, достал из торбы другую ложку, протянул Мстиславу:
— Ешь, князь.
Мстислав почерпнул жидкую кашицу на рыбном бульоне, подул:
— А я, дед, мыслил, что ты с Чудином всю жизнь от парома не отходил.
Старик пригладил взлохмаченную бороду:
— То многие так думают. Были и мы с братом воинами, а как состарились, к парому нас князь Володимир приставил. А сказывают, что род наш ещё раньше князя Кия тут жил. А от того Кия и город будто прозывается, а так ли, кто знает.
Они доели молча. Мстислав встал.
— Спасибо тебе, дед.
— Путь тебе добрый, князь. В тех дальних местах будешь, родной земли не забывай.
Мстислав пошёл вдоль берега. Почти незаметно катились волны. Полоскал листья в воде тальник. Дорогой в стороне от Днепра проскакал верхоконный. Мстислав не заметил, как очутился у высокого тына. За ним пряталась усадьба боярина Аверкия. Сам боярин сидел посадником в Корчеве[18], а в усадьбе жил его тиун Чурило.
Мстислав воротился в Киев к обеду. Город избами поднимался от Днепра в гору. Там, на горе, терема боярские каменные расписные да хоромы княжьи с затейливой резьбой. Ров и вал, потемневшая бревенчатая стена со стрельницами ограждает детинец[19].
Через открытые ворота Мстислав вошёл в детинец и поднялся на крыльцо княжьего терема. Постоял, поглядел на княжеский двор с постройками. В дальнем углу, у конюшен, дружинники чистили лошадей. У поварни челядин длинным ножом ловко разделывал подвешенную баранью тушу. Рукава рубашки у челядина закатаны до локтей, а земля вокруг потемнела от крови.
Из княжьей кузницы доносился стук молота, волчьими глазами блестели в полутьме угли в горне.
Мстислав толкнул тяжёлую дубовую дверь. Из сеней пахнуло сыростью и мышиным духом. Длинный и узкий переход привёл Мстислава в просторную гридню. Стены её увешаны оружием. На колках тускло отливают мечи и сабли, темнеют узорчатые щиты и кольчуги, на полках, красуясь один перед другим, выстроились шеломы. В углу на лавке лицом к стене храпит молодой гридин.
«Знать, прозоревал Василько утро», — решил Мстислав. Когда-то мальчишками они с Васильком лазили по голубятням.
Из трапезной доносились шум, голоса, звон посуды. Был час трапезы. Мстислав прошёл к себе в опочивальню, скинул поршни, переодел рубаху и порты, натянул зелёного сафьяна сапоги и, пригладив волосы, направился в трапезную. На пороге остановился, беглым взглядом окинул огромный зал с высокими сводами, подпёртыми деревянными столбами, слюдяными круглыми оконцами под потолком и стенами, украшенными картинами сражений, охоты. Рисовал их безвестный русский художник по заказу княгини Анны в год её приезда в Киев.
Пол в трапезной толстым слоем устлан соломой, а за длинными дубовыми столами, сдвинутыми один к одному, сидит большая дружина — бояре думные, воеводы, тысяцкие, все в белых рубахах, многие не одни, с жёнами. Те разодетые, лица румяные подведены. Жена воеводы Александра Поповича, боярыня Любава, сидит между мужем и князем в парчовом сарафане, голова покрыта шёлковым убрусом[20], а на шее дорогое ожерелье.
За столами вольно и весело. Старый князь Владимир что-то рассказывает молодой воеводше, та смеётся, прикрыв рот ладошкой. От стола к столу мечутся отроки, вносят и выносят блюда и миски с яствами: мясо жареное и рыбу, птицу с яблоками и грибы солёные, пироги да меды настойные.
Владимир заметил Мстислава, поманил. Тот подошёл к отцу, сел. Отрок налил в кубок мёд, подвинул блюдо с мясом. Владимир вытер руки о расшитый рушник, выждал, пока все стихнут, сказал торжественно:
— Бояре мои думные, воеводы и тысяцкие, други по делам ратным и по устройству земли, слушайте мою речь! Хочу выпить сей кубок за сына Мстислава. Будто недавно пили за его приезд, а нынче настал час расставаться. Послушай же слово родительское, сын. Княжество твоё отдалённое — щит у Киева. И хоть никто ещё не ходил на тебя с мечом, не уповай на мир. Княжествуй по разуму и не поддавайся порыву скоротечному. Умей ладить с Византией и не давай окрепнуть Хазарии. Тмуторокань — наш ключ к морю. А посему даём мы тебе в помощь полк Яна Усмошвеца. Ян хоть и молод, но воинским разумом наделён. Вдвоём вам сподручней будет. В добрый же путь, сын!
Воевода Ян, сидевший по другую сторону стола, поднялся, отвесил князю поклон. Зазвенели кубки.
— В добрый путь!
— Доброму быть пути!
Не отрываясь, Мстислав выпил, закусил мясом. Вокруг снова загудели голоса. Отец ел не торопясь, время от времени бросал взгляды то на сына, то вдоль стола. Отрок поставил перед Владимиром ендову с заморским вином. Оно искрилось и играло, как жаркое солнце на его далёкой родине.
— Душно! — тонким голосом выкрикнула боярыня Любава.
— Эгей, откройте оконце! — вскинул седые брови Владимир.
Отрок мигом вскарабкался по лестничке, толкнул свинцовую оправу рамы, хлынул свежий воздух.
Мстислав не заметил, кан в трапезную вошёл дед-паромщик, постоял чуточку и, углядев старого князя, приблизился, поклонился:
— Дозволь, князь Володимир, слово молвить?
— Сказывай, Путята, с чем явился.
Из-под лохматых бровей смотрели на Владимира мудрые, много видевшие глаза.
— Слышал я, князь Володимир, что отъезжает князь Мстислав в землю Тмутороканскую.
— Верный то слух, — подтвердил Владимир.
— Прошу тя, отпусти меня с ним. — Путята снова поклонился. — А на пароме будет брат мой Чудин, и ещё кого поставь.
— А не стар ли ты, Путята, в края дальние ехать?
— Я, князь Володимир, не столь стар летами, а телом, сам видишь, крепок. Да мыслю, что ещё сгожусь князю Мстиславу.
Владимир задумался, потом решительно махнул рукой:
— Быть по-твоему, Путята.
Из покоев князя Владимира Мстислав вышел поздно. Ночь. На стрельчатых башнях детинца перекликаются дозорные. Мстислав пересёк двор, миновал терем воеводы Поповича, поднялся на крепостную стену. Вдали лунно блестел Днепр. На Подоле кое-где сиротливо мерцали огоньки. Лениво побрёхивали псы. Там, где за Киевом находилось княжье село, горел костёр. Не иначе в ночное на первые выпасы выгнали табун.
В стороне усадьбы тиуна Чурилы темень.
С неба скатилась звезда, очертила дугу, скрылась за дальним лесом.
На память пришли слова отца: «Не ходи ратью на брата старшего, кто сядет князем киевским». Значит, не сына ромейки Анны мыслит отец оставить после себя. Что ж, пусть будет так. Он, Мстислав, слово отца блюсти станет, лишь бы блюли братья. Подумал о новом воеводе, Усмошвеце. Ещё зимой, при первой встрече, понравился он Мстиславу. Взгляд у него открытый, не таится.
Поблизости кашлянул дозорный. На фоне неба Мстислав разглядел его тёмную фигуру. Он тоже заметил князя, приблизился, заговорил:
— Князь Мстислав, это я, Василько. Узнал ли?
— Как не узнать старого товарища. А седни видел, как ты на лавке всю ночь добирал.
— Случалось, — рассмеялся молодой гридин. — То я с лавкой миловался. — Потом уже серьёзно спросил: — Князь, неужели не возьмёшь меня с собой?
— Почему не возьму? Я, поди, ещё не запамятовал, как мы с тобой пироги с поварни таскали.
— Егда[21] меня стряпуха за чуб ухватила?
— Было такое, — усмехнулся Мстислав. — Я тогда под рукой у неё прошмыгнул.
— Проворней меня оказался, а я пока кус поболе выбрал, она меня и заприметила да поучать зачала. — И Василько, вспомнив детские проказы, рассмеялся.
Мстислав тоже улыбнулся, потом проговорил:
— Поедем, Василько, на новые места. Не всё ж в Киеве тебе сидеть.
Для торгового человека Давида Русское море всегда гостеприимное. Сколько лет бороздит его ладья воды от Тмуторокани до Царьграда и от Царьграда до Корсуни, а оттуда снова в Тмуторокань.
Лицо Давида огрубело от солёного ветра, в постоянных тревогах и долгих дорогах посеребрило бороду, и только проницательные глаза не стареют, смотрят по-прежнему молодо.
Много лет минуло, как покинул Давид родной Чернигов, променял на Тмуторокань. Здесь, в этом приморском городе, торговлю повёл крупно. Возил в Византию мёд и пушнину. У местных рыбаков скупал рыбу вяленую. Из Византии доставлял камку[22] дорогую да ковры восточные. Покупателей на Руси немало: бояре и иные люди именитые по-византийски жить ладятся.
Давид стоит у борта и смотрит, как ладья режет носом волны. Ветер дует в парус, и ладья, шагов в двадцать длиной, бежит резво.
Давно уже миновали Кафу[23], скоро конец пути.
Совсем рядом с ладьёй резвится стая дельфинов. Они высоко выпрыгивают из воды, гоняются друг за другом. Давид засмотрелся на их игрище.
Снова былое вспомнилось. Нелегко попервах пришлось, как в Тмуторокань пришёл. Хазарские гости друг за друга держались, торговали бойко. Секреты свои русским гостям не открывали. Все мнили, что хазарский каган Тмуторокань под свою руку возьмёт, тогда и дань им собирать. Ин по их не вышло.
Торг же вести он, Давид, и без них осилил. Нынче богаче его среди гостей не сыщешь. А с чего начинал? С рыбы вяленой! Когда брал её у рыбарей почти за так, гости не токмо хазарские, но и русские посмеивались: Давид-де на все лета рыбу копит. А он привёз её в землю Новгородскую да и воротился с беличьими и соболиными шкурками. С того и пошло…
Нынче русские гости прочно в Тмуторокани сидят, потеснили хазарских. Знают путь в Византию; по Днепру ходят в Киев и Новгород, а оттуда в землю Германскую; торгуют своими товарами в Итиле[24], плавают морем Хвалисским[25] в страны восточные.
Много лет назад ходил с товарами в далёкую Бухару и Давид. Через безлюдную пустыню шли караваном. Вьючные верблюды несли грузы. Давид тоже ехал на верблюде, удобно умостившись в плетёной корзине. Под мерное покачивание засыпал, просыпался от верблюжьего рёва и крика погонщиков. На зубах поскрипывал песок, порошило глаза. И так до самой Бухары.
Тому минуло много лет, но и по сей день мысленно видит Давид узкие улочки, мутные арыки, глинобитные дувалы, расписанные орнаментом мечети и шумный базар…
Давид прилёг на борт ладьи, прикрыл глаза. Который день в пути. Сейчас бы баньку истопить да попариться, глядишь, и усталость куда бы делась.
Ладья переваливается с волны на волну, отбивает поклоны морю. Который год, отправляясь в путь, он просит у моря удачи. Море бывает злым и добрым.
Над ладьёй с жалобным криком пронеслась чайка, за ней другая. Значит, берег близко. Вот и в пролив вошли.
— Тмуторока-а-а-ань! — раздались сразу несколько голосов.
Давид перешёл на нос, вгляделся вперёд и увидел тёмную береговую полосу. Она приближалась. Кормчий круто повернул руль, ладья резко накренилась, затем выпрямилась и весело побежала вдоль берега. Подошёл Савва, гость, ещё молодой, но разумом богатый, стал за спиной Давида.
— Что, Савва, скоро дома будем?
— Скорей бы. — Савва вздохнул. — Третий раз плаваю с тобой, Давид, пора и привыкнуть, подолгу живучи в Византии, ан нет, домой тянет.
— Экий ты! Нынче, пока молод, да не женат, тебе бы и печали не иметь. А что же станется, коли молоду жену заимеешь? Не кручинься, Савва, наше дело торговое, попривыкнешь, иной жизни не захочешь. И я таким в твои годы был. Для купца торг главная забота: где убыток, где прибыль… А вон, гляди, город-то завиднелся.
Далеко на обрывистом берегу темнеют крепостные стены. Виднеется рубленая церковь с тесовым куполом. Савва подался вперёд. Давид тоже замолк, смотрит. Вон уже показались белые дома посада разных умельцев и торгового люда. Тут же селятся и семьи дружины молодшей. Особняком строятся касоги, приехавшие с гор на княжескую службу воинами. К посадским домам вплотную подступили зелёные виноградники и сады. В конце посада пристань с большими торговыми ладьями со спущенными парусами, небольшие рыбацкие челны. По берегу на кольях сушатся сети. За Тмутороканью, у начала моря Сурожского, рыбацкий выселок: подслеповатые, выбеленные мелом мазанки, крытые морской травой или мелким камышом, рядом огороженные плетнём огороды. Выселок тянется вдоль залива Тмутороканского.
Издавна селились здесь русы: то броднику край приглянется, то смерда судьба занесёт[26]. Редкими выселками жались к морю. Море кормило обильно даже в самый засушливый год.
Ранними вёснами ратаи[27] сеяли рожь-ярицу, по осени сурожь[28]. Оттого и море стали прозывать Сурожским.
На жирных землях хлеба всходили добрые, но сорные. Осенью бабы бережно жали их серпами, вязали в снопы и везли с поля. А в погожий день обмолота в выселках стучали цепами, а на утрамбованных до блеска токах ползали малые дети, выискивая ненароком закатившиеся с глаз колоски.
Кормчий лихо развернул ладью, и она бортом коснулась причала. Босой, с оголённой грудью ладейщик наотмашь кинул канат, и корабль, вздрогнув, замер. Давид сказал:
— Доглядишь за выгрузкой, а я на берег сойду, телеги пригоню.
И пошёл, коренастый, грузный.
Ладейщики забегали, спустили парус, принялись сносить на берег тюки с товаром. Савва направился к ним.
Высокий забор отгораживает дворище Давида от всего мира. Злые псы не пустят сюда чужого. Во дворе на каменном фундаменте дом из сырца, вплотную к нему примыкает клеть для товаров. Двор вымощен булыжником.
Примостившись у стола, Давид костяной палочкой выводил значки на бересте, шептал:
— Две штуки коприны, да брачины штука, да камки…
Костяная палочка царапает письмена. Берестовые грамоты Давид бережно складывает в просторный сундук. Здесь уже немало таких грамот. В одних записывает товары, в других — кому сколько дано купы[29]. Те купы, что дал Давид гостям, принесут ему приклады[30].
Тут же, рядом с Давидом, коротал время Савва.
В горницу тихо вошла старуха, ведавшая домом, остановилась у порога. Давид покосился на неё.
— Там рыбаки кличут.
— Подождут.
Старуха вышла. Давид снова принялся за письмо. Закончив, сказал:
— Выйду-ка.
Савва направился следом.
Во дворе пустынно. Вслед за Давидом Савва вышел за ворота.
У крытого воза стояли два рыбака. Один постарше, невысокий, суетливый, с редкой светлой бородёнкой, другой молодой, худощавый. Давид подошёл, приподнял край рогожки, достал вязку вяленой тарани, поглядел на солнце.
— Ненадобно, да куда вас подевать, возьму. А за купу кунами[31] отдадите. С тебя, Андреяш, — Давид ткнул пальцем в рыбака постарше, — две гривны, а ты, Важен, прошлый раз обещал нынешним летом вернуть?
Андреяш не ответил, почесал бородёнку, а Важен, переминаясь с ноги на ногу, виновато пожал плечами:
— А что, я отдам, только нынче ничего нет.
Давид ушёл в лавку, а рыбаки принялись разгружать воз. Рыбу внесли в клеть, сложили в рогожные мешки. Андреяш уехал, а Важен подошёл к Савве, сказал:
— Давно ты, Савва, не был у нас. С тех пор как в Византию стал ходить, к нам дорогу забыл.
— Не запамятовала ли меня Добронрава? — спросил Савва.
Добронрава, сестра Бажена, в детстве их товарищ по играм, когда утонул отец, стала вместе с Баженом ходить в море за кефалью, а в лиманы за таранью, рыбцом да шемаёй. Иногда плавал с ними и Савва.
— Как не помнить, — удивился Важен. — Вот и сегодня спрашивала.
— Скажи, что приду непременно.
Над степью парит орёл. Распластал крылья недвижимо и описывает круг за кругом. В высокой траве попряталось всё живое, затаилось. Но глаза у орла зоркие. Вот он, высмотрев добычу, камнем упал книзу и снова взмыл.
Сурово оглядывает степь тмутороканский идол.
Василько осадил коня. В больших глазах любопытство. Что за болван и к чему он стоит здесь? За спиной Путята пробормотал что-то неразборчиво.
— Никак, молвил, отец? — обернулся Василько.
— Сказываю, что всё тут, как прежде было, когда мы с князем Святославом по этим местам проходили. Вот у этого болвана первых касогов приметили.
Обгоняя Путяту и Василька, двигался полк Яна. Стороной шла дружина Мстислава. Гридни все как на подбор, молодые, крепкие. Блестят на солнце шеломы и щиты, покачивается лес копий.
— А степь-то какая! Гляди, отец, трава коня укрывает. — Василько снял шелом, пригладил чёрные как смоль волосы.
— Тут, Василько, и зверя видимо-невидимо. Вон в стороне топи, так там и кабаны, и птицы всякой.
За разговором время бежало незаметней.
Мстислав ехал далеко впереди дружины. Повернувшись в седле, глазами разыскал Василька, поманил.
— Скачи, Василько, к воеводе, пускай посылает вперёд кашеваров. Надобно роздых людям дать, да и кони приморились.
Василько повернул коня, поехал разыскивать воеводу. Далеко, еле приметные, виднеются горы. Там, по словам Путяты, живут касоги.
Небо чистое, и солнце печёт неимоверно. Броня на Васильке накалилась, пот так и катится из-под шлема. Василько вспоминает Днепр. Сейчас бы окунуться в его прохладную воду да вздремнуть в тени деревьев.
Конь идёт резво, поднимает траву грудью. Василько чуть пустил повод, и конь перешёл на рысь.
Завидев Василька, молодой воевода подмигнул ему, весело спросил:
— Что за весть везёшь, добрый молодец?
— Князь велел наперёд высылать кашеваров с котлами.
— И то пора, — одобрил Ян и позвал ехавшего поодаль сотника, а Василько поскакал догонять дружину.
Путяте приснилось, что он на перевозе в Киеве. На том берегу смерды толпой сгрудились. Одна за другой выстроились телеги. Путята паром подогнал. Начали смерды грузиться, одна телега на паром въехала, другая, а третья никак не становится. Уже смерд и так и этак заводит коня, но всё никак, телега задними колёсами на берегу остаётся. Озлился Путята, взял коня под уздцы и без труда разместил телегу на пароме…
А потом приснилось, что варит он с братом Чудином уху. Булькает вода в котле, пахнет варевом.
Пробудился Путята.
Лежит он на войлочном потнике, под головой седло, а поблизости тлеет потухший костёр. Рядом спят воины. Темень. Высоко в небе блестят звёзды. Белесоватой полосой протянулся Млечный Путь. Рядом с Путятой посапывает Василько. Сросшиеся на переносице брови делают лицо Василька суровым. Но Путята знает, парень добрый сердцем и к нему, Путяте, душой привязан, отцом кличет.
Глядя на Василька, Путята вспоминает молодые годы. Как быстро промчались они. Кажется, вчера был таким, как Василько, а сегодня и волос побелел, и силы нет той, что прежде. На непогоду ноют старые раны.
Степь пахла мятой и горечью полыни.
Путята приподнял голову. По всей степи, сколько видят глаза, горят костры. Нарушая ночную тишь, ржут стреноженные кони да иногда перекликаются дозорные. И ночь такая же, и огни, и запах степи. И почудилось Путяте, будто молодость вернулась к нему.
— Что не спишь, отец? — подал голос Василько, — о чём мыслишь?
— Припоминаю, где-то тут неподалёку мы стояли. Тогда у моего костра князь Святослав спал. А поутру конину на углях пекли, и князь сказал: «Мы пришли в эту землю не за данью, а чтоб Русь у моря накрепко встала…»
Путята надолго замолк. Василько решил, что старик начал засыпать, и не стал тревожить расспросами.
Савва открыл лавку спозаранку, огляделся. Толпа взад-вперёд плывёт. Издалека над головами виднеются шесты с дорогими мехами. То гости из Новгородской земли наехали.
На весь торг голосисто кричат бойкие рыбачки. Возле них навалом лежит рыба свежая и вяленая. На острых крючьях подвешены коровьи туши и вепря[32]. Деревянные полки завалены битой птицей и дичью, а за ними ряды, где торгуют виноградом и грушами, дынями и орехами.
Пробираясь сквозь толпу, Важен волок огромного осётра. Савва не окликнул его. Всё равно за гамом не услышит. Подошёл бородатый купец из Киева, приценился к штуке коприны. Савва ловко перебросил шёлк из рук в руки, намётанным взглядом определил: «Покупатель». Купцы из Киева ткани брали охотно. За них там вдвойне выручали.
Гость торговался недолго. Деньги уплатил и ушёл. Узнал от него Савва, что отныне князь Мстислав велел для охраны гостей в пути от печенегов стражу выделять.
В толпе Савва разглядел старшину хазарских гостей. Обадий не спеша проковылял к себе в лавку. Следом прошли два дружинника: старый — десятник, второй — гридин молодой. У лавки бронника они долго разглядывали оружие. Потом подошли к Савве, залюбовались парчой.
— Во брачина! — сказал молодой.
— Как боярином станешь, Василько, купишь девкам в подарок, — пошутил старый десятник.
Савва подмигнул молодому:
— Бери, молодец, любимой на кокошник, она тебя поцелуем одарит.
— Ещё не сыскал такой, — рассмеялся Василько.
— Он у нас парень робкий, — сказал десятник. — Ты ему, добрый человек, сыщи красавицу, да побойчей.
— Это мы враз, — ответил Савва. — Да только на свадьбу чтобы не забыл позвать.
Мимо прошёл воин. На ходу окликнул десятника:
— Эй, дед Путята, кому брачину выбираешь? Никак, молодку приметил?
Старый десятник обернулся:
— Я-то не ты, я и молодке пригожусь.
Путята и Василько от лавки Саввы направились в скотный ряд. Хазарские гости лошадей табун пригнали.
К обеду торг поредел. Савва зазвал сбитенщика, приложился к корчаге. Горячий мёд душил пряностями, приятно разливался по телу.
Сбитенщик, низкорослый мужичонка с редкой бородкой и взлохмаченными волосами, довольно ухмыльнулся:
— Что, ядрён?
— Крепок!
Поддёрнув порты, сбитенщик прикрыл тряпицей жбан, засеменил к торговкам рыбой.
Покинув торг, Савва встретил Добронраву, обрадовался. Нравится она Савве. У Добронравы лицо белое, русые густые волосы волнистые, а глаза большие и синие, как бывает нередко вода в море.
Пошли вместе. Миновали посад, начались рыбацкие выселки. Добронрава сказала:
— Раньше ты почаще бывал у нас.
— Сама ведаешь, в Царьград плавал. Наше дело гостевое. Хочешь, я тебе подарок привезу из-за моря? Жуковину[33] иноземную?
— Не надо! — нахмурилась Добронрава, — А сам приходи, коли надумаешь. Всегда тебе рады.
Они остановились у небольшого выбеленного домика с затянутым бычьим пузырём оконцем. Прямо к порогу подступало море. Тут же на берегу валялся перевёрнутый чёлн. На кольях растянуты старые сети.
Когда за Добронравой закрылась дверь, Савва сказал так, чтоб она услышала:
— Я приду, слышишь?
Чуть забрезжил рассвет. В оконце княжеской опочивальни пахнуло ветром. Мстислав вскочил, наспех натянул сафьяновые сапоги, пригладил пятерней волосы. На душе невесть отчего радостно. Чуть ли не бегом выскочил во двор. С тесового крыльца, завидев умывавшегося Василька, крикнул:
— Выводи коня, поскачем зорю зрить!
Тот наспех отёрся, побежал в конюшню. Конюхи уже заседлали лошадей. Василько вывел коней, подержал повод, пока князь сядет. Потом сам вскочил в седло. Застоявшиеся кони взяли с места в галоп.
Дозорные, завидя князя, поспешили распахнуть крепостные ворота. Под копытами застучал деревянный настил.
В узких улицах посада Мстислав перевёл коня на размашистую рысь. Василько скакал следом. Позади остались рыбацкие выселки. Где степь подступила к морю, князь осадил коня. Соскочив на землю, кинул повод Васильку:
— Держи!
У самых ног плескалось море. За степной кромкой выкатывалось огненным шаром солнце. Его лучи побежали по воде. Мстислав наклонился, помыл руки, лицо:
— Хорошо!
Потом, вдруг решившись, скинул сапоги, порты и рубашку, бросился в воду, окунулся, крикнул:
— Полезай, Василько!
Василько стреножил коней, пустил на траву и, мигом раздевшись, нырнул с разбега. Купались долго, пока солнце не припекло.
— Пора! — Мстислав вылез из воды.
Обратную дорогу Мстислав молчал. Кони шли шагом.
В рыбацком посёлке людно. С утреннего лова вернулись челны. У пристани рыбаки набрасывают в плетёные корзины рыбу. Она поблескивает чешуёй, бьётся.
В ближнем челне хозяйничает рыбачка. Мстислав придержал коня:
— Как звать тя?
Рыбачка подняла голову, ответила насмешливо:
— При крещении Ольгой нарекли, отец же с матерью Добронравой кликали, князь.
Мстислав усмехнулся:
— Ты почём знаешь, что я князь?
— А я ведунья, — отшутилась Добронрава.
— Почто одна на лов ходила?
— Я не одна, мы с братом в море ходим. Он корзину понёс.
Тронув коня, Мстислав сказал весело:
— На уху загляну когда-нибудь.
У крепостных стен мастеровые отёсывали дубовые брёвна, в чанах кипел вар. Смола пузырилась, булькала. Мастеровые не обратили внимания на подъехавшего князя, продолжали своё.
Подошёл тысяцкий Роман. На нём зелёного шелка штаны и рубашка, сапоги, как и на князе, красного сафьяна. Пригладив усы, Роман кивнул на мастеровых:
— На той неделе закончат городни.
— Добре.
Мстислав легко соскочил с коня, подал повод Васильку:
— Ставь на конюшню, я до завтрака здесь погляжу.
Вместе с тысяцким они поднялись на стену. Мастеровые, уже разобрав часть старых городней, ставили новый сруб. Тяжёлые брёвна с земли подавали на верёвках.
— И-эх, раз! И-эх, два! Пошла! — кричали в такт мастеровые, и бревно плыло снизу до самого верха. Его подхватывали и укладывали на место.
Мстислав заглянул внутрь сруба. Роман сказал:
— Наутро песком набьём. Суше земли будет.
— Тебе, боярин, лучше знать, — одобрил Мстислав.
С высокой стены как на ладони видно большую пристань. Покачиваются у чалок длинные ладьи русских гостей, широкие неуклюжие корабли византийские из Царьграда и Корсуни. По обрывистому берегу за забором дворы гостей с клетями для товаров, жильём. Вон ближний, хазарский, за ним византийский, а поодаль армянских гостей. Эти сухим путём в Тмуторокань ходят, через многие земли. Русские гости из Киева, Чернигова, Новгорода и иных мест свой двор имеют.
— Наш город гостевой, — довольно проговорил Мстислав. — На самом перепутье стоит. Мы у хазар и греков что бельмо в глазу.
— Хазарский каган[34] тот и по сей час мыслит Тмуторокань под свою руку взять, а уж о базилевсе и речи нет.
Они спустились вниз, пошли не спеша в княжий терем, где уже трапезовала большая дружина. Василько тем часом, поставив лошадей, прошёл в трапезную молодшей дружины.
Итиль-река, какую русичи именуют Волгою, многими рукавами поит море Хвалисское. Здесь, в низовье, столица некогда могучего Хазарского царства. Город, как и реку, называют Итиль. Пыльные, грязные улицы, по ту и другую сторону реки глинобитные мазанки, войлочные юрты, чахлая зелень садов. Город окружён стеной. С утра и допоздна шумит многоязыкая толпа. По узким и кривым улицам величаво вышагивают гордые верблюды, трусят ослы, проносятся верхоконно наёмные хазарские воины-тюрки, переселившиеся в Хазарию из Хорезма с семьями. Тюрки-арсии, как зовут их хазары, гвардия кагана.
Итиль огород разных народов и обычаев, с разными верами: христиане и иудеи, мусульмане и язычники. У каждого народа свои храмы, свои улицы. Улицы ведут к базарам, в степь, к реке. Река омывает остров. В глубине его — Дворец кагана. Высокие каменные хоромы окружает кирпичная изгородь. Вокруг ограды мазанки вельмож. Каган подобен богу, и люд не смеет зрить его. Видят кагана и слышат только избранные. На острове, где камыш лезет на берег, ещё один дворец. Здесь живёт хаканбек. Каган — наместник бога на земле. Мирскими делами ведает хаканбек. Каждый день поутру является он к кагану. В погоду и непогоду проделывает хаканбек этот путь.
У низкой калитки дворца кагана зоркая стража. Она остановит любого, но только не хаканбека. Он наместник кагана и может сам стать каганом. Так было в ту тяжёлую для царства годину, когда князь русов Святослав разбил войско, разрушил Итиль и иные хазарские города. Тогда нынешний каган Бируни был хаканбеком. Бируни пришёл во дворец и сказал старому кагану: «Хазары говорят, пусть каган идёт к Богу и просит за нас». Старый каган ничего не ответил. Такова воля Бога. И хаканбек зарезал старого кагана и стал каганом. А у хазар с тех пор хаканбек сменился дважды. Нынешнего хаканбека зовут Буса. Он высокий, молодой, с узким бледным лицом. Глаза с прищуром. Ходит Буса мягко, крадучись, и говорит что мурлычет.
По утрам хаканбек пересекает остров пешком, в одиночестве. Так лучше думается: «Стареет каган, рушится царство. Вот уже скоро тридцатое лето минет, как прошёл Святослав через хазарские земли. Пора бы оправиться, в силу войти, ан нет».
Тропинка вьётся берегом, поднимается кверху, петляет меж глиняных жилищ беков и тарханов[35]. Тропинка потянулась вдоль ограды дворца. Стража у калитки, завидев хаканбека, расступилась. Буса, пригнувшись, вошёл во двор, огляделся по привычке. Тихо и безлюдно, как всегда. Каган Бируни не любит шума. Он боится даже слуг. В каждом ему мнится убийца. Когда каган гуляет в небольшом садике, слуги и рабы стараются не попадаться ему на глаза. Двор замирает.
У входа во дворец ещё одна стража. Два дюжих воина-тюрка, опираясь на копья, замерли по ту и другую сторону двери. Буса миновал их и, очутившись в первом, меньшем зале, остановился у входа, стащил сапоги и босой прошёл к горевшему у стены светильнику. На подставке ровным рядочком уложены лучины. Буса взял одну, поджёг от светильника и только после этого направился в большой зал. Босым и с горящей лучиной являться к кагану велит закон хаканбеку.
Миновав ещё одну охрану, Буса вошёл в просторные покои кагана. Свет тускло пробивается сквозь маленькие оконца, проделанные под самым потолком. Комнату устилает восточный ковёр. На стенах тоже ковры. Каган сидит на низеньком помосте. Пред ним блюдо с рисом и большими кусками жареной конины. Закатав рукава пёстрого бухарского халата, каган ест не торопясь, рис отправляет в рот щепотками, а мясо ловко срезает ножом у самой губы. На вошедшего хаканбека каган не обратил внимания. Буса, дождавшись, когда догорела лучина, уселся рядом. Говорить, когда каган ест, нельзя. Еда — здоровье старого кагана. Ел он долго, чавкал, то и дело вытирал руки и губы полой халата.
Вошли темник Шарукань, загорелый, обрюзглый и болезненно-жёлтый племянник кагана оглан[36] Севенч, распростёрлись ниц. Отодвинув блюдо с рисом, каган подал знак, разрешил говорить.
— Из Таматархи[37] весть, — сказал Буса. — Князь Владимир заместо посадника Борислава сына прислал, Мстисляба.
— Хе, Мстисляб жеребёнок. На ногу резв, а умом слаб, — усмехнулся каган. — Что мыслит он в делах воинских? Верно ли я говорю?
Лежавший ниц темник Шарукань поднялся:
— Правдивы твои слова, великий каган. Дерево смолоду слабое.
— Хе! Смолоду в голове ветер.
— Но тот Мстисляб город крепит, — нахмурился Буса.
— Хе, пусть крепит. Верно, Севенч?
— Верно, мудрый владыка, — подхватил оглан Севенч и метнул злобный взгляд на хаканбека.
— Что ещё скажешь, хаканбек?
Буса помял в кулаке чёрную бороду.
— Без Таматархи казна наша оскудела.
Сказал и посмотрел на кагана. А тот уже закрыл глаза и тихо посапывал. Буса поднялся, вышел. Следом за ним покинули палату темник и оглан.
«…Племя хазар воинственное и торговое, — писали в VII веке византийские историки. — Они кочуют в обширных степях и почти не строят городов. Но сила этого племени несметная. Хазарам платят дань народы, живущие от Хорезма до Херсонеса. И даже некоторые племена славян-русов признают их власть…»
Много лет византийские императоры перед лицом персидской и арабской опасности искали и находили поддержку у хазар.
Но под напором мадьяр и печенегов, прорвавшихся в причерноморские степи, пошатнулась власть Хазарского каганата. Почуяв это, Византия захватила старые греческие города в Крыму. Из союзников Византии хазары стали её врагами.
В борьбе с хазарами византийские императоры использовали печенегов и аланов. Борьба за причерноморские степи между кочевниками подорвала их обоюдную силу. А с тех пор как киевский князь Святослав прошёл Хазарию и захватил Тмуторокань и Саркел, не стало у Хазарского каганата прежней силы.
Ко всему с северо-востока нависли над Хазарией кочевники-гузы, и кто знает, устояли бы хазары, если б не шах Мемун Хорезмский, назвавший хазар своими данниками и посылавший полки против гузов.
— Расступись! Дорогу!
Шумная толпа раздавалась по сторонам, очищая путь всадникам. Там, где не помогали крики, действовали плётками. Чем ближе пристань, тем толпа гуще, пестрей наряды: камские сермяги, византийские багряницы.
У причала приставленные к иноземным гостям хазарские счётчики вели учёт товарам, брали в казну десятую долю. Не слезая с высокого седла, Буса долго наблюдал за их работой, думал: «Мало товара нынче привозного и отвозного идёт через Итиль. А кагану нет печали, что скудеет Хазарское царство, нечем платить воинам. А чтоб отвоевать у русов Таматарху, для того силу готовить надобно. Каган же и слышать о том не желает. Одно знает — ест да спит».
Толпа обтекала хаканбека и всадника. Тут же вертелись грязные оборванные мальчишки. Глядя на них, Буса вспомнил своё детство. Вот таким он был, как прокатились через Хазарию русы. Тьма воинов была у Святослава. А сколько же их ныне у Мстислава?
От причала, окружённая пешим караулом, отъехала гружёная телега. На ней, свесив ноги, сидит счётчик. Он везёт взятую у иноземных гостей десятину.
Буса тронул коня.
Со смертью посадника Борислава хазарские гости, жившие в Тмуторокани, возымели надежду, что хазарский каган сызнова возьмёт Тмуторокань под свою руку. И всё будет как прежде, ещё до Святослава.
Обадий, старшина хазарских гостей, хорошо помнит то время. Тогда гости хазарские не платили дань. Её собирали с русских, византийских и иных купцов каганские сборщики и отвозили в Итиль. Но пришёл Святослав, разбил войско хазарского кагана, выгнал из Тмуторокани хазарских сборщиков дани и ушёл, оставив в Тмуторокани посадника Борислава с дружиной.
Ныне нет Борислава, но Обадий знает, у кагана нет наготове и силы, чтоб пойти ратью против князя киевского Владимира за Тмуторокань. Такую силу каган соберёт, надо только выждать. А Обадию хочется поторопить время. Он и послал сына своего Байбуха к хаканбеку с вестью о смерти Борислава и о приходе в Тмуторокань Мстислава.
Поджав ноги под себя, Обадий сидит на мягком коврике посреди лавки. Пред ним торговая площадь. Вечереет, пустеют торговые ряды. Купцы покидают сбои лавки, навешивают на двери хитрые замки. Вон закрыл лавку старшина русских гостей Давид. Постоял у двери, поглядел по сторонам и важно, не торопясь, направился домой. Завидев Обадия, Давид поклоном поприветствовал его. Лоснящееся от жира лицо хазарского гостя расплылось в улыбке, но маленькие раскосые глазки Обадия не улыбаются, в них прячется ненависть. Хазарский гость ненавидит русского давно. Ненавидит за удачливость, за то, что у Давида больше покупателей, чем у него, Обадия, что богатство приумножает и в почёте среди гостей ходит.
«И кому те гривны копит?» — глядя вслед Давиду, подумал Обадий.
Он, кряхтя, поднялся, запахнул халат, подпоясался потуже и, покачиваясь на кривых ногах, вышел из лавки.
Солнце уже коснулось края моря. В русской церкви вовсю трезвонили колокола, заливались.
Миновав дом Давида, Обадий повернул в улицу, где жили хазарские гости. За высокими заборами прятались в зелени садов саманные на кирпичном фундаменте домики. У низкой, вырезанной в воротах калитки Обадий задержался на минуту, потом, пригнувшись, шагнул во двор и нос к носу столкнулся с сыном Байбухом:
— Воротился? Видел хаканбека?
— Видел, отец.
Байбух вылитый отец. Такой же кривоногий, раскосый и одет в такой же полосатый халат.
— Что услышал ты из его уст?
— Хаканбек велел немедля воротиться, передать тебе, чтобы обо всём, что в Таматархе творится, ему сообщал, а боле всего, что князь Мстислав замыслит и какова у него сила.
Обадий недовольно буркнул и, обойдя сына, направился в дом.
С первым весенним теплом, когда в степи буйно поднимались травы, от берегов Итиля и до границ Киевского княжества, а вниз до земель касожских кочевали орды хазар. За многочисленными стадами катились войлочные кибитки на колёсах, скакали пастухи-воины.
Нередко дикая орда перекатывалась через русские сторожевые кордоны, сжигала села и поспешно уходила, угоняя в рабство пленных смердов.
Иногда орды хазар сталкивались с ордами печенегов, и тогда завязывалась меж ними жестокая сеча.
Кибитки орды оглана Севенча стоят неподалёку от Итиля. Оглан не уводит своих воинов далеко от города. Когда орда Севенча висит на спине хаканбека, Буса сидит как на острие пики.
Севенч полулежит на кошме и поёт. Песня у него долгая; без начала и конца. Она не мешает Севенчу думать. А мысли у него сладкие: о власти. Нет у старого кагана детей и нет никакой родни, кроме Севенча. Ой-ля! Умрёт каган, и он, оглан, станет каганом. Он будет жить в каменной кибитке, и молодые жены кагана станут его жёнами. Ой-ля! Двадцать пять жён, двадцать пять красавиц!
Севенч поднялся, откинул полог, выглянул. От яркого солнца прищурился. Степь горбилась юртами, ревела стадами. В загоне старик доил кобылицу. У ближней кибитки и на треноге висит огромный казан. Вокруг бродят злые псы. Караульный воин от скуки поднял с земли голую кость, швырнул псам. Собаки накинулись, потом лениво разошлись.
Севенч зевнул, почесал грудь. Всё с детства знакомое, обычное. Постоял немного и снова улёгся на кошме. Сбившийся войлок едко отдавал верблюжьим потом, напоминал мальчишеские годы, дальние кочёвки, отцовскую юрту.
Зачуяв чужого, забрехали собаки, ринулись навстречу. Севенч, не поднимаясь, откинул край полога. Из степи подъезжали всадники. Впереди, скособочившись в седле, скакал темник Шарукань.
«Какие ветры пригнали его?» — подумал Севенч, вставая. Он вышел из юрты. Всадники уже спешились. Шарукань издали поприветствовал хозяина, подошёл. Большой рот Севенча растянулся в улыбке, но душа не рада гостю. Язык спросил:
— Добрым ли был твой путь, темник? — и жестом пригласил в юрту.
Шарукань пробормотал что-то невнятно, прошёл вслед за Севенчем. Сели и надолго замолчали, каждый думая о своём. У Шаруканя мысли ложились тесно, одна к другой.
«Худой Севенч. Злость и зависть гложут его. Ждёт смерти кагана… Ха! И у Бусы мысли о том… Знаю вас, шакалы. Когда вы вцепитесь друг другу в горло, я ещё посмотрю, кому помочь».
«Верно, замыслил что-то старый ожиревший волк, — глядя на темника, думал Севенч. — Ну, ну, я дождусь, когда сам скажешь, на кого зубы точишь. А может, на меня с Бусой заодно?»
Шарукань прикрыл глаза, тяжело дышал. Но Севенч знает: в этом отяжелевшем и на вид неуклюжем человеке скрывается барс. И ещё сильнее закралось сомнение:
«А не Буса ли подослал тебя выведать, о чём я мыслю?»
Молодой воин внёс глиняный сосуд с кумысом, разлил по чашам, удалился. Шарукань открыл глаза, осторожно взял чашу и, не отрываясь, выпил. Потом отёр губы рукавом, промолвил, не глядя на Севенча:
— Хаканбек злится. На тебя злится. Зачем твоя орда у Итиля стоит. Звон оружия твоих воинов доносится до дворца кагана.
— Кагана или Бусы?
Шарукань ощерился в улыбке. Снова приложился к чаше. Севенч ждал ответа настороженно. Темник допил кумыс, усмехнулся. Севенч заскрипел зубами:
— Буса — собака, ублюдок! Зарежу! — Подскочил к Шаруканю, нагнулся. Зрачки расширились, от гнева задохнулся. Брызгая слюной, прохрипел: — Тебя тоже зарежу, пёс Бусы! Каганом стану! — И, упав на кошму, забился в судорогах.
Шарукань поднялся, посмотрел с презрением на; корчащегося Севенча, вышел из юрты. Воин подвёл коня. Темник легко занёс ногу в седло, разобрал поводья и с места поднял коня в галоп. За ним помчались воины.
Когда тьма опустила свои чёрные крылья на улицы Итиля, Бусу услаждали песни красавицы Парсбит. Её нежный голос то уносил хаканбека в знойный Хорезм и журчал водой арыка, либо тихо шептал, словно листья на зелёных деревьях с сочными и сладкими плодами, что растут на её родине. То вдруг голос опускал Бусу в степи на прохладный ковыль и начинал звенеть жаворонком. В мерцании светильников тело юной Парсбит, закутанное в прозрачное белое покрывало, то извивалось, то замирало, и тогда Бусе казалось, что оно высечено из редкого камня, что греки именуют мрамором.
Но вот песня смолкла. Хаканбек долго ещё сидел не шевелясь, закрыв глаза. Потом молча удалился.
В полутёмном коридоре, что соединяет дворец хаканбека с женской половиной, Буса разглядел старого слугу. Тот согнулся в поклоне, прошепелявил:
— Там темник дожидается.
Брови у хаканбека недомённо поднялись. Он пошёл вслед за слугой. Шарукань сидел поджав ноги и сложив руки на толстом животе.
— Воины требуют своё, — сказал он, подняв глаза на Бусу. — Воины не получали от кагана ни диргемы[38].
Хаканбек спросил вкрадчиво:
— А разве арсии заслужили их?
— Копья тюрок подпирают трон, — не повышая голоса, ответил темник.
— Но казна кагана пуста.
— У кагана с тюрками-воинами есть уговор.
— Со времён Святосляба разве есть каганат? Русы сидят в Таматархе и Саркеле. Мы слышим звон огузских сабель. А забыл ли ты, что ал-Мемун в мечтах видит Хазарию за Хорезмом?
— В чём вина арсий?
— Арсии подпирают не трон, а воздух. Арсии не получав ни диргемы, пока жив каган Бируни.
— А если сядет оглан Севенч?
— Тогда не будет темника Шаруканя. — И, немного повременив, Буса добавил: — И хаканбека Бусы.
Шарукань засопел. Хаканбек проронил:
— Арсиям нужен каган-воин. Бируни не поведёт хазар против русов. Он не отнимет у них Таматарху, не расчистит сорняк на развалинах Саркела. Как слаб телом Бируни, так слаб ныне и народ хазарский.
— Но Буса не слаб телом, — прищурившись, сказал Шарукань.
— Буса не каган, Буса хаканбек.
— Кто знает, кто? — усмехнулся темник. — Но ты прав, хаканбек, ныне нет каганата. Арсии подумают, стоит ли держать на своих копьях воздух. — И, не сказав больше ни слова, Шарукань вышел.
…В полночь Севенч забылся в беспокойной дрёме. Заснул и не услышал, как проскользнули в юрту чужие. Навалились, перехватили дыхание. Хотел Севенч крикнуть, позвать на помощь, но рот закрыла чья-то рука. Только и промелькнула мысль: подосланные Бусы.
А когда луна десять раз обошла небо и солнце в десятый раз возвратилось из своего дальнего странствия, во дворец кагана явился хаканбек. Вместе с Бусой пришёл и Шарукань. Они миновали стражу, не разуваясь и не зажигая лучины, вошли к кагану.
Бируни поднял на вошедших глаза и промолчал. Первым заговорил хаканбек Буса:
— Ты долго был каганом, Бируни. Плохим каганом для хазар. Мы обеднели, сила наша убавилась. Пора тебе идти к Богу и молиться за нас.
Каган перевёл взгляд на Шаруканя. Темник смотрел в сторону, и Бируни ничего не возразил Бусе. Каган принял смерть, как и подобает кагану хазар.
Неслыханное сотворилось. Отныне не стало у хазар иной власти, кроме власти кагана. Буса — каган. Буса и хаканбек.
Пошумел народ, поволновался, но у Бусы сила, за Бусой арсии, и народ затих. Только беки и тарханы ещё долго не могли успокоиться. Но миновало время — и они смирились. Есть ли хаканбек, нет ли, что до того бекам и тарханам. У каждого из них своя орда, своя дружина.
В поварне шумно и чадно, но белобрысому Петруне нет до того Дела. Его проворные пальцы споро лепят из куска глины человечка, губастого, нос картошкой. Челядь столпилась вокруг, посмеивается, подбадривает парнишку.
— Ай да Петруня, ловок-то…
— Гляди, гляди, ну что наш тиун.
— И впрямь Чурило. Ты ему брюхо-то, брюхо поболе сделай.
Хихикает челядь, потешается. Рябая грудастая стряпуха, навалившись на засиженный мухами стол, умиляется:
— Мал-то парнишка, а умелец.
Шмыгая носом, Петруня щепкой сделал над глазами подрезы, откинулся, полюбовался работой. Тиун вышел на славу. Как живой. Неожиданно для всех Петруня воткнул ему в брюхо щепку, и в ту же минуту чья-то рука больно ухватила парнишку за белёсые волосы, оторвала от скамьи, кинула в угол. Поднял Петруня глаза и увидел перед собой тиуна Чурилу. И ещё успел заметить пустую людскую. Даже толстую стряпуху и ту как ветром выдуло. Тиун от гнева не говорит, а шипит, и борода трясётся:
— Колдовство сотворяешь? — И носком сапога парнишке в живот. Подхватился Петруня, юркнул меж тиуновых ног — и во двор. А Чурило за ним. Смекнул Петруня, прибьёт тиун, да что было духу к воротам. Не успел воротний мужик заступить ему дорогу, как парнишка был уже у леса.
Отдышавшись за кустами орешника, Петруня побрёл к перевозу. Иногда он заходил к старому паромщику Чудину. С виду суровый, дед на самом деле был добрым, потчевал парнишку печёной рыбой, кислым квасом и рассказывал много интересного.
Четырнадцатое лето встречал Петруня. Не было у него ни отца, ни матери. Они, по рассказам дворовых, умерли, когда Петруня появился на свет. С тех пор мальчишка жил по людям.
Остановившись, Петруня вытащил из пятки занозу, подтянув латаные порты, пошёл дальше. Босые ноги обросились, покраснели от холода, но Петруня к этому привыкший. Кубарем скатившись с кручи, уселся на опрокинутую днищем кверху лодку и стал дожидаться, пока паром вернётся с другого берега.
На той стороне поджидала перевоза артель мастеровых. Старший, что-то сказав Чудину, прыгнул на паром, за ним взошли остальные, и паром тронулся с места. Петруне видно, как рослый артельщик, поплевав в ладони, налёг на длинное рулевое весло.
Неторопливо переваливает волны Днепр. У берега они спешат, торопятся, а на середине, кажется, и нет течения. Днепр застыл, замер в своей красоте.
Дед Чудин рассказывал Петруне, что, если плыть вниз по реке, попадёшь в Русское море. Оттуда, на восход солнца, Тмуторокань. А в Тмуторокани у деда Чудина брат, Путята.
— Ну что, сызнова тиун обидел? — догадался старик.
Петруня кивнул. Дед достал из воды лозовый кошель с рыбиной и, пока мальчишка бегал за хворостом, вырыл в земле углубление, положил в него рыбу, присыпал землёй. Разожгли костёр. Когда огонь перегорел, дед осторожно снял земляной слой. Рыба пропеклась, и от неё валил пар. Дед разломил её, протянул Петруне больший кусок.
Перекладывая с ладони на ладонь, Петруня остуживал рыбу. Сверху над обрывом кто-то торжественно выкрикнул:
— Во, сыскался-таки!
Петруня замер от страха. С кручи к ним спускался воротний мужик. Опомнился Петруня, хотел вскочить, но было поздно, мужик крепко держал его за шиворот.
— Пойдём. Ужо будешь знать, как бегать. Через тя и меня тиун облаял.
— Отпусти мальчишку, — заступился Чудин.
— Но, но, — оттолкнул деда дюжий мужик и поволок Петруню.
Тиуна в усадьбе уже не было, и воротний мужик закрыл парнишку в тёмную клеть.
Наступила ночь. Изголодался Петруня, и сон не идёт. Страшно. Прибьёт тиун. Встал, нащупал в потёмках дверь, толкнул. Подалась маленько. Нажал плечом и удивился: дверь легко открылась. Либо мужик забыл засов задвинуть, либо кто её открыл.
Таясь, Петруня пробрался в поварню. На цыпочках, чтобы не разбудить храпевшую в углу стряпуху, добрался до полки с хлебом, взял тяжёлую ковригу, потихоньку вышел. Через крышу сарая взобрался на забор, спрыгнул на ту сторону и направился к перевозу, где стояли лодки. Теперь Петруня знал, что ему делать. Он доберётся до Тмуторокани, где нет ни тиуна, ни злого воротнего мужика…
Шестую ночь проводил Петруня на воде. Первые дни встречались по берегу обнесённые земляным валом выселки с крытыми дёрном землянками, с загонами для скота. На Петруню никто внимания не обращал. Мало ли куда вздумал плыть парнишка, может, рыбу ловит.
Потом пошли берега пустынные. Лес поредел, а вскоре по ту и другую сторону потянулась укрытая высокой травой степь.
Хлеб Петруня берег и ел по малой толике. По ночам он спал, свернувшись калачиком на дне, а чёлн продолжал скользить вниз по течению.
Долгими днями под мирный плеск волны Петруня мечтал, как разыщет в Тмуторокани деда Путяту и как удивится тот, узнав, откуда Петруня. Он будет жить с дедом, чистить его оружие, а потом и сам станет воином.
Каждый раз, когда Петруня думал, как ему удалось обмануть тиуна, он тоненько хихикал. Его, наверное, искали везде, но уж никому, конечно, и в голову не взбрело, что Петруня мог уплыть. Разве, правда, дед Чудин, когда обнаружит пропажу челна, догадается. Да он не скажет тиуну.
Чёлн-дубок, небольшой, лёгкий, бежит споро. Петруня знай подгоняет его веслом-лопаткой.
Иногда вскинется над Днепром прожорливая щука, и всплеском шарахнется перепуганная рыбья мелочь. Нарушая тишину, в прибрежном омуте ударит хвостом проснувшийся сом, и снова тишина. А потом низко, со свистом рассекая воздух, пронесутся утки, упадут на воду.
Смеркалось.
Чистое небо вызвездило. Издалека до Петруни донёсся гул. Он нарастал всё сильнее и сильнее. Казалось, кто из огромного жбана лил воду. Петруня догадался: впереди пороги. Из рассказов деда Чудина он знал, что на порогах река становится коварной. Она стремительно и грозно несётся меж валунами. На порогах ладьи тащат волоком.
Петруня решил дождаться утра. Он пристал к берегу, вытащил нос дубка на лесок, чтобы не снесло чёлн течением, и заснул…
У печенега глаза зоркие, повадка лисья. Зачуяв добычу, печенежин преследует её не один десяток вёрст. Ужом крадётся в высокой траве, караулит, чтоб напасть неожиданно.
Ведал Петруня, что нет места опасней, чем днепровские пороги, да не уберёгся. Сонному связал ему руки Печенежин и на волосяном аркане повёл в степь. Припекает солнце. Режет руки верёвка, а печенег в рваном малахае гонит коня рысью, и Петруня, чтоб не упасть, бежит следом, задыхается.
К вечеру стреножил печенег коня, связал ноги парнишке, а потом уселся рядом, достал из перемётной сумы кусок сырого мяса, принялся жевать. Ел, чавкал, и воняло нестерпимо то ли мясо, то ли от печенега.
Но не чувствовал Петруня ни усталости, ни голода. Одно у него на уме — безвестное будущее. От страха глаз не сомкнул всю ночь. А наутро, едва заря занялась, печенежин был уже в седле. И снова бредёт Петруня, степью, поднимает босыми ногами высокую траву, спотыкается.
Только на третий день привёл печенег его к месту, где разбила свои вежи орда. Ещё издали увидел Петруня войлочные кибитки на колёсах, далеко в степи табуны пасущихся коней, гурты скота.
Набежала орава мальчишек, таких же оборванных, как и Петруня, разглядывают его, по-своему переговариваются, смеются. До чего же они заросшие и грязные! Наверное, никогда в бане не парятся. Печенег тем часом с коня соскочил, развязал Петруне руки и ушёл. Немного погодя приковыляла старуха, седая, нос крючком, верно, мать печенега. Принесла сосуд с кислым молоком, молча напоила Петруню и ушла.
Печенежский мальчишка, озорства ради, запустил в Петруню комом грязи. Петруня ту грязь размял, слепил лошадь, печенега в малахае, усадил его верхом. Мальчишки Петруню окружили, присели на корточки, от удивления языком прицокивают. Один из них сбегал, притащил огромный ком грязи, протянул Петруне.
Подошёл печенег в меховой шапке, в сафьяновых сапогах, зелёный шёлковый халат прихвачен поясом с саблей, остановился рядом. Борода у печенега рыжая и редкая, глаза злые, а загорелое скуластое лицо неподвижно.
Завидев важного печенега, мальчишки кинулись врассыпную. Откуда ни возьмись появился хозяин Петруни, упал на колени перед печенегом, залопотал. Одно и понял Петруня: перед ним хан Боняк. Проговорив что-то, хан пальцем указал на Петруню, удалился.
А хозяин бережно собрал игрушки, понёс их в кибитку. Удивился Петруня: к чему они ему?
То не море волнуется и не чайки кричат, то стонет и плачет невольничий рынок.
От утра и допоздна призывно, на все лады, расхваливая живой товар, горланят купцы, щёлкает бич надсмотрщика и вереницами тянутся к бухте рабы.
Со спущенными парусами покачиваются на воде корабли из заморских стран.
Петруня стоит на пригорке, и у его ног расставлены игрушки. Те, что лепил он для печенежских мальчишек.
Время от времени печенег, что полонил Петруню, выкрикивает цену и снова молчит. Петруня не поймёт, спит печенег сидя иль разморило его на солнцепёке.
Вокруг люди, в разные одежды наряжены, над печенегом посмеиваются. Слыханное ли дело, за мальчонку запросил чуть ли не в два раза дороже, чем за мужчину-раба.
Петруня на толпу глядит, глаза блуждают по каменной крепостной стене. Слышал он, город этот Корсунью называли. И теперь подумал, что отсюда совсем недалеко до Тмуторокани.
Открыл глаза печенег, гаркнул своё, потянул из-за плеча бурдюк с водой, отхлебнул. У Петруни во рту пересохло. Облизал губы, пить ещё больше захотелось. И не чует Петруня, как по щекам слёзы катятся. А кругом, куда ни глянь, невольники стоят: мужчины, женщины, дети; гости что муравьи на муравейнике шмыгают, к одному рабу прицениваются, к другому.
Совсем рядом с Петруней молодку старик покупает, в зубы ей заглядывает, по щекам похлопывает. Перевёл глаза Петруня: то же самое — торг людьми идёт. Заморский гость в белом хитоне[39] купил раба и ещё приглядывается. Заметил Петрунины игрушки, подошёл. Долго перебирал их, с руки в руку перекладывал, похмыкал одобрительно. Наконец достал из глубокого кармана кожаный мешочек. У печенега сон как рукой сняло, вскочил, засуетился. Отсчитал чужеземец гривны, высыпал в ладонь печенегу и повёл Петруню на корабль.
Море под днищем плещет, солёными брызгами швыряет в лицо Петруне. Короткая цепь от ноги к лавке растёрла кожу до мяса. Рядом на такой же цепи другой раб в одних портах, без рубашки. Мускулистый, загорелый. День и ночь молчит, на еду не смотрит. Попробовал Петруня заговорить с ним, да тот ни слова по-русски не понимает. А глаза печальные смотрят, и кажется, что ничего не видят.
Корабль большой, со множеством парусов. На самой середине шатёр распят. Вышел оттуда хозяин в хитоне, подошёл к Петруне и рабу, поглядел и снова удалился. А вскоре подошёл безбородый надсмотрщик, в одной руке палка, а в другой сосуд с питьём, протянул рабу. Тот отвернулся. Тогда надсмотрщик принялся колотить раба палкой. Поднял тот кулаки, но цепь дёрнулась, и раб упал. Лежал долго, не замечая побоев. В ту же ночь, не слышал Петруня, только утром заметил, удушил сам себя раб. Дотянулся до конца верёвки от паруса и повис на ней.
Подошёл надсмотрщик, отковал цепь, кинул мёртвое тело за борт. Плеснуло оно и скрылось в пучине.
Страшно стало Петруне, заплакал он беззвучно. Долгими ночами всё чудились ему звон цепи и тень прикованного раба.
Боян строфа к строфе песнь слагает. Резец в искусных руках мастера дивное диво творит.
Глядит Петруня и ахает. Был кусок камня цвета белого с прожилками — и в голову человеческую обратился. А мастер, грек худосочный, в чём и душа держится, разными инструментами мраморное чело, нос и ланиты прошлифовал, натёр до блеска и, отложив всё в сторону, похлопал Петруню по плечу, сказал:
— Базилевс Василий!
Потом поднял кверху палец, проговорил торжественно:
— О, рус Петра, придёт час, и ты глянешь на форум[40] Августеона!
Петруня не решался спросить, что же это за форум, куда обещает его сводить мастер Анастас.
Мастерская Анастаса светлая и просторная. Но везде, на полу и полках, где разложен всевозможный инструмент, и даже на спальном ложе мастера лежит мучным налётом мраморная пыль и крошка.
Анастас не раб. Но у него нет семьи, и живёт он здесь же, в мастерской.
Петруня спит в мастерской на куче хлама в углу. Работа его пока несложная, знай присматривай, как резец Анастас держит и как молоточком ударяет.
— Учись, рус Петра, — подбадривает мастер.
Иногда Анастас разведёт какой-то белый порошок, замесит, как тесто, и они с Петруней лепят фигуры животных или статуи. Анастас доволен учеником, умелец, каких редко сыскать.
Кое-когда спускался в мастерскую хозяин в хитоне, походит, поглядит и снова уйдёт.
Наконец наступил день, когда Петруня с Анастасом направились на площадь Августеона. Было уже за полдень, но жара не спадала. Улицы круто поднимались вверх, потом снова спускались лестницами. Петруня сообразил, что город стоит на холмах. И дома строятся здесь чудно, каждый на своей площадке, выступом.
С высоты холма виднелось море. Издали оно синее и тихое. Даже несмотря на жару, в городе людно и шумно. Константинополь оглушил Петруню. Анастас вёл его долго. Они прошли длинную, мощённую плитками улицу, сплошь усаженную зелёными деревьями, за которыми выглядывали огромные каменные здания с окнами чуть не на полстены, мраморными подъездами и колоннами, булочными, откуда маняще пахло печёным хлебом, с просторными лавками и дремлющими купцами у дверей.
Нередко встречались церкви. Некоторые были побольше тех, что видел Петруня в Киеве. Крыши на них что шишаки боевые на воинах и позолотой отливают на солнце, как княжий шелом.
Идёт Петруня, любопытствует молча. Незаметно вышли они на площадь, мощённую мрамором. И тут Петруня рот от удивления открыл. Хоромины, куда там княжескому, одни больше других и всё какими-то чудными переходами, мостками меж собой соединены. Окружённые железными решётками, они утопают в зелени и цветах.
То, рус Петра, дворец базилевсов, — пояснил Анастас. — А то, вишь, изваяние базилевса Юстиниана.
В центре площади на огромном мраморном основании высилась высокая бронзовая колонна. На её вершине гордо сидел на коне в доспехах и мантии бронзовый Юстиниан. Левой рукой он зажал земной шар, увенчанный крестом, а десницу[41] простёр на восток. Весь форум Августеона украшали колонны, портики, а за ними высились стройные ворота.
Долго не мог прийти в себя Петруня. До чего же красиво. Замер, и только глаза сами собой медленно ползают с одного на другое. А вокруг люд сновал, смеялся и шумел, кричал и ругался.
Анастас присел рядышком на корточки, передохнул. Потом тронул Петруню за руку, промолвил:
— Пойдём, рус Петра.
На полу разостлан лист пергамента. Ползая на четвереньках, Анастас выводит на нём замысловатые линии и кружочки. Петруне мудрено, но мастер поясняет:
— Сие план кириакона[42]. Дом Господень будет. Сие, гляди, фундамент, на нём весь храм стоит, а посему крепок должен быть. Это апсида[43]. А это своды и купола.
Петруня тоже опустился на колени, так лучше следить за рукой Анастаса, запомнить, что к чему.
Для зодчего сей план что папирус. По нему из камня зодчий почнёт строить и узорочьем украшать, — говорил Анастас.
— Ты, Анастас, зодчий? — спросил Петруня.
— О да! — с гордостью подтвердил мастер и добавил: — И ты, рус Петра, тоже станешь зодчим.
Ночью Петруне приснился Киев. Они с мастером Анастасом на пустыре место размерили под шнур, по углам и по диагонали. А потом, не успел Петруня опомниться, уже стоит храм готовый. И будто это не какой-нибудь храм, а сама десятинная церковь. И попом в ней тиун Чурило, а дьякон — воротний мужик.
Сон на невидимых крыльях перенёс Петруню на берег Днепра, к перевозу. Паромщик, дед Чудин, выспрашивал его о житье на чужой стороне. Петруня плакал и просился домой.
Пробудился он, но в думах ещё долго блуждал по Киеву.