В низкой и тесной каморе полумрак и сырость. Законопаченные болотным мхом голые стены потемнели от времени. Вплотную к слюдяному оконцу прилепился одноногий столик, рядом накрытое грубым холстом узкое дощатое ложе.
День едва начался, а епископ Колбергский Рейнберн, худой, выбритый до синевы старик, одетый в чёрную сутану, уже склонился над листом пергамента. Епископ морщится, и кожа на лбу собирается в складки. Он обмакивает тростниковую палочку в бронзовую чернильницу, аккуратно выводит:
«…С того часа, милостивый король, как по вашему изъявлению покинул я отчизну, землю Польскую, и стал проживать на Руси в граде Турове святым духовником и наставником при распрекрасной Марысе, дочери вашей и жене князя Святополка, дела мои и помыслы обращены к тому, чтобы приобщить молодого русского князя к нашей латинской вере, наставить его на путь истинный, в любви к вам и нашему отечеству…»
Рейнберн пожевал тонкие бескровные губы, снова обмакнул тростниковую палочку в чернила:
«…В том многотрудном деле я уповаю на Господа, который укрепляет мой разум и облегчает мне путь к душе князя Святополка…»
Тихо в каморе, только поскрипывает тростниковая палочка по пергаменту да иногда сухо закашляется епископ.
«…А дочь ваша, любимая Марыся, в истинной вере устойчива и к ней мужа своего склоняет, хотя князь Святополк держит при себе духовника веры греческой — пресвитера[44] Иллариона.
Проведал я доподлинно, что тот Илларион к Святополку приставлен князем Владимиром для догляда, ибо нет ему веры от киевского князя».
Епископ затаил дух, рука перестала выписывать значки. Ему показалось, что буквица «О» вдруг ни с того ни сего подморгнула и насмешливо выпятила губу, ну точь-в-точь, как это делает пресвитер Илларион.
— Наваждение? — прошептал Рейнберн и зло сплюнул, нажав на тростниковую палочку.
Чернила брызнули по пергаменту.
— О, Езус Мария! — вскрикнул епископ и, отложив перо, заторопился слизнуть чернила языком.
Во рту стало горько. Рейнберн набрал щепотку песка, присыпал написанное и, свернув пергамент в трубочку, кликнул дожидавшегося за дверью молодого монаха:
— Доставишь в руки короля, сын мой!
Монах приподнял сутану, упрятал письмо в складках не первой свежести белья, с поклоном удалился. Рейнберн долго стоял не двигаясь. Мысль перенесла его на берега Вислы, в далёкую пору отрочества. Епископ увидел на миг родную деревню и себя совсем юным… В туманном воспоминании промелькнуло лицо женщины. До боли знакомые черты. Кому принадлежали они? Да матери же!
«Рейнберн!» — позвал его ласковый голос. Епископ вздрогнул, очнулся от дум. Ну конечно же ему почудилось. Ведь тому минуло более полувека, как мать покинула этот грешный мир.
Накинув капюшон, Рейнберн толкнул дверь и сразу же попал под косые струи дождя. Небо обложили тяжёлые тучи, было пасмурно и зябко. Пересекая двор, пробежала босиком дворовая девка. В одной руке она несла бадейку, другой придерживала край мокрого сарафана, из-под которого выглядывали красные от холода ноги.
Проводив взглядом молодку, епископ миновал пузырившуюся лужу, ступил на княжье крыльцо.
Дождь монотонно барабанил по тесовой крыше, хлестал в подветренную, сложенную из вековых брёвен стену. Ветер налетал рывками, разбивался о старый княжеский дом.
В пустой трапезной у горящей печи сидит на низком креслице княгиня Марыся. Бледные тонкие черты лица печальны. Из-под полуприкрытых длинных ресниц она следит за шагающим по-журавлиному из угла в угол высоким Святополком. Движения у него быстрые, суетливые, а рот не знает улыбки. Сросшиеся на переносице брови делают князя постоянно суровым. Вот он остановился напротив пресвитера Иллариона, хрипло заговорил:
— В Святом Писании сказывается: позвал Господь Моисея на гору Синайскую и изрёк ему заповеди. То десятисловие Моисей записал на скрижалях[45], и дошли они до дней наших. Одна из них гласит: «Не убий!» Так ответствуй, отче, как же вяжется она с деянием великого князя Владимира? На нём кровь брата его, а моего отца Ярополка!
Чёрный лохматый Илларион скрестил руки на широкой груди, рокочет басом:
— Делами диавола, сын мой!
Святополк отскочил, замахал рукой:
— Так ли? А заповедь — не желай жены ближнего своего? Князь-то Владимир, Ярополка смерти предав, добро и жену его на себя взял!
— С грехопадением Адама диавол искушает человека, — пресвитер Илларион поднял палец. — Ты же, сын мой, прими разумом: плотское наслаждение — суть разврат.
Княгиня Марыся незаметно улыбнулась. В трапезную вошёл епископ, откинул мокрый капюшон. Марыся подняла на него глаза, сказала вкрадчиво:
— Рассуди, святой епископ, спор князя с духовником своим. Поп Илларион в злых делах князя Владимира узрел наущение дьявола.
Рейнберн метнул на пресвитера ненавидящий взгляд, заговорил горячо:
— Князь Владимир и вы, кои ему служите, продались диаволу, погрязли во блуде и чревоугодии. Ваши попы греческие жён поимели и о делах мирских боле радеют, нежели Богу служат.
— Мирские дела угодны Богу, — вставил Илларион. — Не для того ли он создал человека во плоти?
— Нет, нет! Вам, грешникам, Господь не уготовал место в чистилище! Вы избрали себе путь в ад. Не ведите же за собой паству неразумную!
Пресвитер Илларион выпятил губы, спросил насмешливо:
— Верую в ад и рай, но есть ли чистилище?
— Есть!
— К чему быть третьему?
— Для тех грешников, коим ещё дано искупить вины свои! Ваша греческая вера стоит на ложном толковании Святого Духа.
— Заблудшие во Христе, паства неразумная, — пророкотал Илларион. — Как может Святой Дух исходить от Отца и Сына? Дух Святой исходит от Отца Единого.
— Апостол Пётр был первым епископом Рима. Папа — его преемник и наместник Христа на грешной земле. Вы со своим патриархом отреклись от истины. Проклинаю, проклинаю! — брызгая слюной, выкрикнул Рейнберн и засеменил к выходу.
Вдогон ему Илларион пробасил:
— Христос на кресте страданиями своими спас тя, человече. Молюсь о те терпеливо и усердно и гнев твой не принимаю.
Княгиня поднялась, проговорила раздражённо:
— Поп Илларион, утомил ты князя, дай роздых ему.
Святополк, молчаливо слушавший перебранку двух попов, согласно кивнул Марысе.
Илларион поклонился с достоинством, напялил чёрный клобук. Под длинной, до пят, рясой колыхнулся большой живот.
— Не я речь первый повёл, а латинянин, прости, княгиня. — И вышел вслед за Рейнберном.
Проводив злым взглядом пресвитера, Марыся повернулась к мужу:
— Поп Илларион не твой духовник, а слуга князю Владимиру! К чему он здесь, в Турове? Что ты молчишь, Святополк, или не князь ты? Так зачем тогда брал в жены дочь короля? А, вижу, ты боишься отца своего, князя Владимира…
— Пустое плетёшь, княгиня! — вскинул голову Святополк. — Ведь знаешь, не отец он мне, но что я поделаю против Киева со своей малой дружиной? Отец же твой, король Болеслав, не даст мне свои полки.
— Князь Владимир немощен, умрёт, великим князем сядет Борис. А почему не ты? Ты старше всех братьев, тебе и стол киевский принимать! — Марыся подошла к мужу, подняла на него глаза. — На это отец мой полки даст, изъяви согласие.
Длинное лицо Святополка, с залысинами на висках, покрылось красными пятнами.
— Не время о том речь вести, княгиня, и не так уж великий князь немощен, как ты мыслишь. Стар, верно, но смерть от него далеко бродит. — Святополк насупился. — Третьего дня боярин Путша из Киева воротился, сказывал мне, князь Владимир-де на пиру громогласил: «Святополку доверия не имею, к Болеславу польскому он льнёт».
— И пусть его, — усмехнулась Марыся. — Не желают тебе добра князь Владимир и братья. Одна я у тебя, — Марыся приподнялась на цыпочки, поцеловала Святополка в холодные губы. — Хочу великой княгиней быть.
Святополк вымолвил глухо:
— Сбудется, княгиня, дай час.
Боярин Путша в дальней дороге притомился, неделю давал костям роздых. Ко всему ненастило. Лежит боярин на широкой лавке, бесцветные глаза в потолок уставил, а сам что гора из рыхлого теста. В голове мысли плутают. Поведал он Святополку, да не всё. Не мог Путша открыться, как князь Владимир с того пира, где промолвился о недоверии к туровскому князю, зазывал боярина в свою опочивальню, пытал о Святополке. Он же, Путша, видя то недовольство Владимирово, рассказал ему, что Святополк с Болеславом списывался, Владимир ответствовал Путше: «Ты, боярин, будь при князе Святополке глазами и ушами моими. И ежели заметишь, что Святополк козни затевает, уведомь о том пресвитера Иллариона».
Путша вздохнул, повернулся на бок. На глаза попался ковш с водой. Протянул руку, достал со столика, испил. Тёплая. Выплеснул остаток на выскобленный до желтизны пол, позвал:
— Авдотья!
Никто не откликнулся.
Боярин повысил голос:
— Авдо-о-тья!
Заскрипели половицы, и в горницу заглянула молодая краснощёкая девка.
— Где тя носит, — проворчал Путша. — Принеси воды родниковой.
Авдотья исчезла и вскоре появилась с наполненной корчагой.
— Поставь, — нехотя проговорил боярин и лениво, прикрыв один глаз, другим поглядел в спину девке.
Прошлой голодной зимой взял он её у кабального смерда за пять коробов сурожи. С той поры смерд свой долг не отработал и дочь не выкупил. Так и живёт Авдотья у боярина в услужении.
Путша снова повернулся на спину, долго следил за ползущим по потолку тараканом. Потом подхватился, накинул кафтан, вышел на крыльцо. Дождь перестал, но небо хмурилось. По двору, огороженному крепким тыном, бегала свора псов. Под навесом двое мастеровых чинили телегу, у ворот красноносый конюх с лицом, изрытым оспой, и редкой щетинистой бородёнкой выгуливал боярского коня. Конь пританцовывал, и конюх то и дело зло дёргал за узду.
— Лешко, что воли не даёшь! — прикрикнул сердито боярин. — Да не забудь опосля попоной прикрыть. — И тише проворчал: — Так и доглядай за всем самолично.
Посреди двора в луже грязи разлеглась откормленная свинья. Путша опять повысил голос:
— Вепря-то почто в закут не отгоните?
Один из мастеровых, надев колесо на ось, бросился выгонять свинью из грязи, а Путша, поддёрнув сползшие с брюха штаны, направился к сложенной из толстых брёвен житнице[46]. На двери красовался тяжёлый замок, Боярин отвязал висевший на поясе ключ, долго отмыкал, ругался:
— Наказывал, чтоб смазали, ан нет…
Наконец замок подался, и Путша толкнул дверь. Из житницы, перемешиваясь с запахом обмолоченного хлеба, терпко пахнуло свежим мёдом и вощиной. Боярин потоптался на месте, блаженно втянул носом воздух и только после того вошёл в житницу. У стены стояли огромные закрома с пшеницей, берестяные туески с мёдом, на крючьях под балками висели вяленые окорока, пучки сушёных трав. В дальнем углу короб с гречкой. Глаза у Путши блеснули жадно. Он запустил руку по локоть в пшеницу. Сухая, под пальцами пересыпается.
За спиной услышал шаги. Не оборачиваясь, Путша спросил:
— Нет ли за кем из смердов долга, Вукол?
Боярский тиун Вукол ответил обстоятельно:
— Много нет, но смерды из Припятского погоста не додали десять по десять мер ржи да мяса пять туш. А горыньцы медов не наварили, сказывают, бортей не сыскали.
Путша поворотился к Вуколу. Тиун, мелкорослый, скуластый, с маленькими, глубоко запавшими глазками, угодливо ждал боярского слова.
— Припятских и горынских баб молодых возьмёшь на меня. Пущай зиму пряжу готовят да холсты ткут. То и будет за их нерадение.
— Исполню, боярин, — Вукол изогнулся в поклоне. — А что повелишь делать тем закупам[47], кои телегу чинят?
Путша шагнул к берестяному туеску, откинул крышку, пальцем подцепил мёду, лизнул. Почмокал от наслаждения.
Тиун продолжал:
— Они речь ведут, что отработали тебе недоимку. По домам просятся.
— Попусту, — Путша скользнул бесцветными глазами по тиуну. — Весна настанет, тогда и отпущу. Ныне же уроки им давай полной мерой, пусть не сидят без дела.
Припустил дождь, косой, частый. Боярин высунулся из двери и тут же спрятался.
— Ты, Вукол, самолично догляди за мягкой рухлядью, как бы сырость её не попортила.
— Не должна бы. В твоё отсутствие, боярин, на солнцепёке всю пересушили и коробья тако же.
— Добро.
Путша почесал спину о дверной косяк, перевёл разговор:
— Накажи девкам, пусть баню истопят. Да веник не забудь новый связать. Авдотью покличь, она спину потрёт. Иди.
Тиун кивнул, заторопился исполнить боярское желание. А Путша, переждав дождь, не спеша направился к врытой в углу двора курившейся по-чёрному землянке-бане.
Просмолённые дочерна новгородские расшивы, вытянувшись гусиным строем, пересекали озеро Нево. Расшивы низкие, длинные, однако в воде устойчивые, даже в непогоду. Умеют рубить свои ладьи новгородские мастеровые.
Стороной, подняв паруса, режет чёрные воды дракар[48] свевов[49]. Хищно уставилась вдаль позолоченная голова невиданной птицы. От носовой части и до кормы варяги вывесили тяжёлые щиты. Время от времени на дракаре затрубит невесть к чему рожок и смолкнет.
Шесть на десять воинов-варягов нанял князь Ярослав в свою дружину.
Худой, среднего роста новгородский князь Ярослав, положив руки на борт ладьи, разглядывает поросшие лесом берега. Утренний туман поднялся, и на голубом склоне неба берег и лес тянутся нескончаемой тёмной полосой.
Зима грянула ранняя, и русы торопятся. Дело известное: с морозами Волхов покроется толстым льдом и тогда до самого тепла не будет расшивам дороги…
Ещё весной отправился Ярослав в землю свевов. Не любопытства ради плавал он, а в поисках родственного союза с конунгом[50]. Олафом. На будущую весну свевы привезут в Новгород жену для князя Ярослава. Гордая Дочь Олафа Ингигерда станет русской княжной Ириной.
Слегка прихрамывая, Ярослав прошёл на корму. Кормчий Ивашка, опытный мореход, не выпуская рулевого весла, простужено произнёс:
— Прихватит мороз, станет Волхов.
— Скоро устье, там на весла наляжем, — успокоил Ярослав.
Ивашка поглядел на небо, потом на воду:
— Не успеем, князь.
Ярослав снял соболью шапку, потёр высокий и чистый лоб:
— Ты, Ивашко, море читаешь ровно книжную премудрость.
Коренастый, ладно сложенный кормчий, с редкой проседью в смоляных волосах, ответил:
— Не впервой, князь, плаваю. Да и очи даны для того, чтобы видеть.
Минуя тесно жавшихся на скамьях воинов, князь воротился на носовую палубу, остановился рядом с воеводой Добрыней, грузным, седым боярином, поглядел на корабль свевов. Варяжский дракар шёл всё так же в стороне. Теперь на нём подняли ещё один парус. На дракаре плывёт ярл Рангвальд, двоюродный брат Ингигерды.
Мысли перенесли Ярослава в страну свевов, лесистую, суровую, где берега изрезаны фиордами и море меж камней кипит бурунами, а ярлы строят свои крепости, подобно орлам, на скалах и живут торговлей да морским разбоем.
В стране свевов, в городе Упсала, конунг Олаф потчевал новгородского князя. В честь гостя пели лучшие скальды[51]. Они славили доблестных викингов.
На пиру Ярослав впервые приметил Ингигерду, белолицую, с косами, уложенными венцом. Тут же сидел упдандский[52] ярл Олаф, избранник её сердца. Но конунг свевов Олаф не внял мольбам дочери и избрал ей в мужья не бездомного упландского красавца, мечтавшего стать конунгом Упландии, а князя богатой Новгородской земли…
Обогнув выступавшие из воды камни, расшивы втянулись в Волхов. Ветер ослаб, и большие квадратные паруса, сшитые из кусков полотна, временами стреляли звонко.
Против течения налегли на весла. Кормчий Ивашка следил за водой зорко, мели обходил стороной. Не Доведи, зазеваешься, и днище на камнях пропорешь, а то на песок сядешь, так пока столкнёшь расшиву с мели, простуду схватишь.
По ту и другую сторону Волхова к самой реке подступал густой, богатый зверем и птицей лес. Края эти давно известны новгородским промысловым людям. Частенько набегали сюда ушкуйники. Пограбят лесной народ не словенского племени, загрузят ушкуи пушниной, да только их и видели.
По Волхову путь на Русь из северных стран и обратно. Ходят им русы, свевы, нурманы и иные торговые гости, бродят варяжские дружины. От разбойных людей срубили новгородцы вверх к устью реки городок, опоясали его бревенчатыми стенами, валом и назвали Ладогой. Городок невелик, до двух сотен жителей, но есть в нем свой посадник-воевода с малой дружиной. Ладожцы зимой промышляют пушнину, а весной везут её в Новгород. Обратно возвращаются с оружьем, хлебом, одеждой, кой-кто из молодых парней и жён привозит. Случается, наслушаются новгородцы про вольное житье в Ладоге, соберутся ватагой, атамана походного изберут и отправляются в поисках лучшей доли, а то и к ладожцам пристанут…
К темну расшивы подошли к Ладоге. Ещё загодя князь Ярослав решил устроить здесь ночёвку. Когда корабли причалили к дощатым мосткам, на пристань высыпал весь городской люд. В высокой бобровой шапке, дорогой шубе пришёл встречать князя и посадник Парамон. Немолодой, болезненно-жёлтый воевода привёл Ярослава в свои хоромы. Дворовые забегали, натащили в трапезную снеди, уставили стол. Ярослав скинул шубу и шапку, отдал отроку, сам умылся над тазиком, сел рядом с хозяином.
— Ну, сказывай, боярин Парамон, как живёшь?
Боярин разлил из ендовы по ковшам мёд, промолвил:
— В людской нужде живём, князь. Вот и этим летом набежала воровская дружина варягов, пограбила поморян и ушла безнаказанно. А всё оттого, что дружина у меня мала числом. Варяги то чуют и потому смелы.
Ярослав постучал костлявым пальцем по столу, ответил:
— Твою нужду знаю, но ты сам о городе и крае мало печёшься. Давно надобно бы тебе на новгородском вече кликнуть охочих людей к себе на жительство и в дружину. Да не раз то проделать. Я же дозволяю брать с поморян для ладожской дружины по кунице с дыма да съестного на пропитание воинам.
— На том спасибо, князь, — не поднимаясь, отвесил поклон боярин.
— И ещё хочу сказать, боярин. Ладога, что ворота у «Новгорода, будет крепка, и новгородцам покой от варяжских разбоев обезопасится. Ты, Парамон, ров прокопай да городни повыше поставь. Лесом, поди, не беден.
— Исполню, князь.
На рассвете потянул мороз, и с запелёнатого тучами неба посыпалась мелкая, колючая пороша. Ветер гнал её по мёрзлой земле, наметал под изгородями белёсыми ветровками. У берега Волхов покрылся тонким прозрачным ледком. Ивашко присел на корточки, пальцем придавил ледяную корку, покачал головой, потом поднялся, зашагал к стоявшему на возвышении боярскому терему. Было рано, и на подворье безлюдно. Кормчий отыскал опочивальню, где спал Ярослав, вошёл без стука, сказал негромко:
— Князь, пробудись!
Ярослав открыл глаза, увидел кормчего, откинул сшитое из куниц одеяло, подхватился:
— Что стряслось, Ивашка?
— Припозднились, князь, расшивам дальше нет хода, Волхов становится.
Ярослав натянул сапоги, ополоснулся над тазиком. Надевая рубаху, спросил:
— Не отпустит ли мороз?
— Забирает. Теперь дожидайся, пока ледяная дорога установится, тогда на санях тронешься. Мы же здесь перезимуем, а по весне расшивы домой пригоним.
— Так и придётся, — согласился Ярослав.
В приоткрытую дверь просунул голову Парамон:
— С зимой тя, князь. — И почесал бороду.
Не ко времени зима, — недовольно ответил Ярослав и повернулся к кормчему: — Расшивы на берег вытащите, дальше плыть не станем. А ты, боярин Парамон, о санях позаботься да Добрыне накажи, пусть два десятка воинов отберёт для дороги.
Ивашка вышел. В опочивальне остались Ярослав и боярин.
— Варяги, князь, что с тобой приплыли, по домам на постой определены, как ты и велел. А ярл их, Рангвальд, у меня в хоромах жить станет.
— Хорошо, боярин.
Парамон помялся, не решаясь продолжать речь. Яро» слав заметил это, спросил:
— Что ещё не досказываешь, воевода-боярин?
— Просить хочу тя, князь, освободи меня от посадничества. Стар я и в Новгороде смерть желаю принять.
Нахмурился Ярослав, долго не отвечал, думал. Потом сказал:
— Добро, Парамон, поедешь со мной по первопутку в Новгород. Здесь же посадником оставлю Рангвальда. Он хоть и варяг, но кровь у него с Ириной одна. К тому же в воеводских делах он разумный, хоть и годами молод.
По первопутку санный поезд покидал Ладогу. На первых лёгких санках, покрытых медвежьей полостью, сидел раскрасневшийся на морозе князь Ярослав. Следом, на трёх розвальнях, умостились два десятка дружинников с воеводой Добрыней, а за ними, закутавшись в две шубы, только нос торчит, боярин Парамон с женой. Боярыня обложилась домашним скарбом, довольная: Новгород не Ладога.
На двух последних санях вдосталь нагрузили съестного. Дорога не ближняя, и сел по пути почти нет.
— Трогай! — коротко бросил Ярослав.
Весело скрипнули железные полозья, застучали по льду кованые копыта. Застоявшиеся кони взяли с места резво. Ярослав обернулся. Ярл Рангвальд в окружении варягов и ладожских дружинников быстро отдалялись. Вот ярл, заметив, что князь смотрит на него, поднял руку в кожаной рукавице. Ярослав тоже вскинул ответно, подумал: «Ладога — город порубежный, и здесь, у посадника, главное — воеводские заботы. Добро, Парамон сам о том уразумел и от посадничества запросился. Стар боярин, ко всему в делах воинских соображения не имеет. Рангвальд же воин…»
Не один день пути от Ладоги до Новгорода, не одна мысль перебродит в голове князя. Есть время и о деле, и о пустом передумать. В дороге в княжьи сани пересел воевода Добрыня, но ехали больше молча. У Добрыни слово — золото, говорит редко, но всё с умом. Неспроста Ярослав воеводу советчиком кличет.
Ледяная дорога, зажатая между вековым лесом, отливает на солнце голубизной, звенит. Ночами трещат от мороза деревья, и люди, покрыв лошадей войлочными попонами, ищут спасения от лютого холода у костра. Но едва поблекнет небо, снова в путь…
Легко бегут кони, косит налитым кровью оком коренник, горячие пристяжные гнут дугой шею, высекают кованым копытом лёд.
На крутых поворотах сани заносит, и каждый раз Добрыня приговаривает добродушно:
— Эк их! Не потерять бы ненароком боярина Парамона с боярыней. — И оглядывается.
Ярослав посмеивается, а Добрыня как ни в чём не бывало уже посапывает молчком да поглядывает с прищуром по сторонам. Воевода родом киевлянин, и в Новгород его да воеводу и дядьку Ярослава, боярина Будого, послал старый князь Владимир, чтобы они были опорой молодому княжичу.
— А что, Добрыня, охота ли тебе в Киев? — спросил Ярослав.
Воевода потёр нос, ответил:
— Мне бы сейчас не в Киев, а в какое ни на есть захудалое сельцо бы добраться да на полати залезть. Помолчав, спросил: — Хочу, князь, слышать от тебя, кому после Владимира киевский стол наследовать?
Не глядя на Добрыню, Ярослав ответил:
— Кому отец передаст.
— Но князь Владимир своего слова не сказал, да и скажет ли? А чуется мне, алкает Святополк власти.
— К брату Святополку и я веры не имею, то так, воевода. Ко всему княгиня Марыся с отцом своим Болеславом за братней спиной козни плетут, о том всем ведомо.
— Болеславу сие свойственно, — поддакнул Добрыня, и они надолго замолчали, оставшись каждый со своими мыслями.
Ярослав думал о том, что у отца он не в милости и навряд ли достанется ему киевский стол. Его скорей всего наследует Владимиров любимец — Борис. Неспроста отец не выделяет ему никакого удела и держит при себе.
А Добрыне припомнилось, как однажды проездом через Туров ему довелось заночевать в этом маленьком городе. То было в первый год Святополковой женитьбы на Марысе. При встрече с молодой княгиней Добрыня любовался ею. Маленькая, лёгкая в движениях красавица полька надолго запала в душу воеводе. И сейчас, соглашаясь с князем Ярославом в кознях Болеслава и Святополка, ему никак не хотелось верить, что и Марысе свойственно коварство. Но непрошеный голос шептал ему:
«Разве не дочь она отца своего Болеслава? А король ляшский злобы полон, хотя с виду и добродушен. Кто, как не он, родичей своих ослепил, а кровных братьев с отчей земли изгнал?»
— Так, — вслух промолвил Добрыня и широким рукавом шубы смахнул с бороды иней.
— О чём ты? — спросил Ярослав.
— Да ничего, — скрыл мысли Добрыня и перевёл разговор: — Ранняя нынче зима. Ко всему и мы в гостях засиделись.
— Доберёмся, — спокойно ответил Ярослав. — Худо, коли б стала река на пути к Ладоге. Пришлось бы ладьи без присмотра оставлять, самим же пешком до Ладоги добираться. — И, помолчав, сказал, ища ответа: — А что, воевода, ежли Ирине город этот в вено[53] отдам? Пусть то, что ладожане мне, князю, присылают, ей будет.
— Твоя воля, князь.
— Ин быть по тому.
Мощённые дубовыми плахами улицы зимнего Новгорода завалены снежными сугробами. Сухой снег шапками лежит на крепостных стенах, маковках церквей и шатровых звонницах, укутал зелёные разлапистые ели, рваными клочьями повис на голых ветках.
Вышел князь Ярослав из хором, любуется. Над избами и теремами сизый дым столбами. В ближнем переулке мальчишки озоруют. Стукнут по стволу дерева и мигом ныряют под снежный дождь. А оттуда выскакивают все в белой пороше.
У ворот воеводы Добрыни мужик деревянной лопатой дорожку прочищает. Кидает легко, играючи. Где-то далеко, за заборами, бабы бранятся.
Ярославу весело. По душе ему этот большой шумный город. Раньше здесь княжил брат Вышеслав, а он, Ярослав, сидел в тихом Ростове. Когда Вышеслав умер, отец отдал новгородский стол Ярославу.
Расстегнув бобровую шубу и сдвинув на затылок опушённую мехом парчовую шапочку, он, слегка припадая на одну ногу, направился к Волхову. Через реку мост хоть из дерева, но велик, о семнадцати устоях. Дойдя до середины, князь остановился. Река блестит льдом, застыла надолго.
С моста та и другая сторона города что на ладони. Налево Неревский и Людин концы, направо — Словенский и Плотницкий. Тут же высится кремль — детинец из камня. Встань на седло, руку протяни, верха не достанешь. В детинце хранилище городской казны — скотница, хоромы епископские, жилье верных ратников, что берегут новгородскую богатую казну. В том они клянутся вечу. Ночами ратники сторожат спящий город. В темноте на улицах и с крепостной стены, что опоясывает город, то и знай несётся бодрое:
— Славен Людин конец!
И не умолкают, перекликаются ратники:
— Славен конец! Неревский!.. Плотницкий!.. Словенский!
Дубовую крепостную стену местами сменил камень. Удобные для обзора и боя стрельницы глядят во все стороны, а угловые башни вместительны.
Совсем недавно напротив детинца, через реку, сложили Ярославу из камня терем. Княжье дворище примыкает к торговой площади. Рядом с ней гостевые дворы: Готский, Свейский, Варяжский и иные. За оградами скрываются тёплые жилые избы иноземных купцов, клети для товаров. Те клети сторожат лютые псы.
У юго-восточного прясла детинца взметнулась тринадцатиглавая София.
Глаза Ярослава перекочевали с куполов Софии[54] на избы ремесленников, скользят по боярским и купеческим хоромам. В Новгороде дома всё больше двухъярусные. На первом — клети для провизии, на втором — жилье.
По мосту то и дело снуёт люд, проезжают сани. Ладьи вытащены на берег, занесены снегом. По-над Волховом землянки-бани курятся по-чёрному. Вон из одной выскочил молодец в чём мать родила, покатался в снегу — и снова париться. Для новгородца такое не в диковинку. Отсюда здоровье и сила в человеке.
Громко переговариваясь, на мост вступили три нурманских гостя. Иноземцев издалека по обличию видно. Кафтаны до пят из дорогого фландрского сукна скрывают зашнурованные башмаки, на головах низкие круглые шапочки, пояса оттягивают короткие мечи.
Поравнявшись с князем, нурманы приветственно взмахнули руками, зашагали дальше.
Пробежал, ни на кого не глядя, поджарый, что борзой пёс, купец из готской земли. Ярослав спустился с моста, пересёк пристань, вышел на торговую площадь. Многолюдно. У выпряженных возов кони жуют сено, толпятся приехавшие целыми семьями смерды из ближних деревень. Мужики и бабы в тулупах, на ногах валяные катанки. На весь торг кричат голосистые калачники и сбитенщики, ряженые скоморохи на дудках песни играют, потешают честной люд. Тут же, в толчее, власяных дел мастер, разбитной малый, стриг парню голову. Надел ему на макушку глиняный горшок и ножницами в пол-локтя корнает в кружок.
Ярослав пробрался к ряду, где свевы вели торг железом, долго приглядывался к выставленной на полке броне. Тонкая сталь отливала на морозе холодной синевой. Князь залюбовался работой, не заметил стоявшего рядом Добрыни.
— Что, приглянулись?
Новгородский бронник услышал, сказал с обидой:
— У нас, князь, на Руси умельцы почище иноземцев. И оружие, что наши мастеровые куют, в чужих землях не залёживается. Эта же броня, гляжу я, кой день стоит.
— А что, — поддержал его Добрыня, — бронник верно говорит. У меня и меч и кольчуга новгородцем сделана, и я на него хулу не кладу.
Ярослав усмехнулся:
— Не в осужденье русским мастеровым похвалил я сию броню. И обиды не должно быть, коли мы в чём у иноземцев поучимся, а они у нас. То им и нам на пользу…
Обжили новгородцы волховские берега, крепко живут на огнищах. Жилье и клети, хлева и дворы крытые, добротные, леса не жалеют — вдосталь. С весны и до заморозков хватает дел у смерда. Зимой и то гулять некогда. Женщины чешут кудель. Из летней овечьей шерсти тянут на веретёнах нити для тёплой одежды, из худшей мужики бьют катанки.
С морозами болота вокруг Новгорода затягиваются ледяной корой. В зимнюю пору путь от ожог[55] к городу не вкруговую, а напрямик. Но болоту мало веры. У осоки, где снежные намёты, жди полыньи.
Ожога смерда Савватея в одну избу. Двор и хозяйственные постройки обнесены высоким тыном. За двором огороженная жердями вырубка. Семья у Савватея невелика. Мужиков — он да сын Кузька. Старший, Ивашка, не в отца-ратая. От весны до поздней осени водит ладью по Волхову.
Всё бы ничего, да издавна почуял Савватей, что и меньшой, Кузька, не тянется к земле, всё больше выводит палочкой какие-то значки, закорючки. Поначалу Савватей злился на сына, потом рукой махнул. Блаженный какой-то, что с ним поделаешь, хоть и ростом вымахал, под притолокой голову гнёт.
А худой, длинновязый Кузька и впрямь не в меру тихий, всё больше улыбается. Глянет на него Савватеи, плечами пожмёт: и в кого такой пошёл? Мать была крепкая, он, Савватей, здоровый, борода лопатой, и хоть годы ему немалые, но возьмёт бревно в обхват, вскинет на плечо играючи и не согнётся. Раньше Савватей думал: я умру, будет кому ожогу наследовать. Ин нет. Видно, не судьба смерду Савватею оставить после себя на земле пахаря.
Забрёл как-то в ожогу новгородский охотник обогреться и поведал, что по велению князя Ярослава на архиепископском подворье монах Феодосий зачал учить детей книжной премудрости.
С той поры пристал Кузька к отцу: «Пошли мя, тятя, на ученье божественных книг к учителю».
Савватей отмалчивался недолго. Сердце у него мягкое, доброе. Однажды за едой сказал:
— Собирайся, в Новгород поедем. Может, возьмёт тя, дурня, монах-книжник на учение.
За дубовым, вымытым до желтизны столом сидели вдвоём Савватей с Кузьмой, горячие щи хлебали из одной миски. Услышав отцовы слова, Кузька, скор на ногу, метнулся в сени, где стояли лыжи, а отец пошёл закладывать коня.
Выехали чуть свет. Кузьма на лыжах бежал впереди, а Савватей, полулежа на санях, за ним. На занесённом снегом болоте торчали заиндевелые кусты осоки, темнел дальний лес. За ним будет проезжая дорога. Глядя в спину сыну, Савватей вспомнил старшего, Ивашку. Отвык от дома. В эту зиму и домой не воротился. Слух был, в Ладоге остался. Тот город далеко, Савватей в нем никогда не был. Ивашка рассказывал, что тамошний народ не русами прозывают, а лопарями. И те лопари — люди к охоте ловкие, с русами живут в дружбе, а варягов-ушкуйников опасаются, грабить они горазды.
Приподнявшись на колени, Савватей крикнул сыну:
— Не притомился ли? А то садись в сани!
Повернулся Кузьма к отцу, на лице от мороза румянец, улыбнулся:
— Нет!
И снова побежал проворно.
Савватею тоже становится отчего-то радостно. Плохо, конечно, что не будет в его роду землепашцев, но, может, у Кузьки судьба не за сохой ходить?
За поворотом леса показались стены Новгорода, купол Софии. В главные ворота втягивался длинный санный обоз. По накатанной дороге прыгали вороны. Прорысил верхоконный княжеский дружинник, Кузьма снял лыжи, кинул в сани, сел рядом с отцом, спросил, робея:
— А не откажет учитель?
— Почём знать, сын.
На архиепископском подворье не в новых, а в старых хоромах, где раньше помещалась монашеская трапезная, устроили школу. Новгородцы княжеской затее не перечили. Новгород — город торговый, всем иноземным гостям открыт, новгородские купцы по всему свету ездят, и Новгороду грамотные люди вот как нужны…
У неплотно приоткрытой двери Кузьма с отцом остановились, потоптались в нерешительности. В щель Кузьме видно длинный стол, а вокруг с десяток школяров сидят, без шапок, берестяные досочки в руках держат и что-то нараспев тянут хором.
Ученики все малолетки, не то что Кузьма. Лишь один, крайний к двери, высокий, плечистый, белые волосы ремешком перехвачены, тот, пожалуй, и Кузьму превзошёл.
Наконец Савватей осмелился, дёрнул сына за рукав, и они переступили порог. Мальчишки за столом замолчали, повернули к ним головы. Кузьма совсем оробел, когда увидел, что к ним идёт маленький жилистый старик в чёрном монашеском одеянии.
Отец скинул шапку, в поклоне чуть не достал бородой пола:
— К те, отец Феодосий, отрока своего привёл. Книжную премудрость уразуметь желает.
Глаза монаха цепкие, так и лезут Кузьме в душу. И что они там разглядывают?
Но вот учитель заговорил:
— Отрока твоего возьму я, смерд, хоть и переросток он. Жить он будет в моей келье, а ты же на прожитье съестного привозить ему должен. — И, снова уставив очи на Кузьму, спросил: — Как звать тя, отрок?
— Кузьмой кличут, — ответил за сына Савватеи.
— Ну проходи, Козьма, на своё место. Сидеть те рядом с Провом. — Рука монаха-учителя легла Кузьме на плечо. — Вишь детину, то и есть Пров. Будет отныне у меня вас два великовозрастных.
Нервничает Святополк. Накинув на плечи короткую меховую душегрейку, он то и дело подходит к печи, греет руки.
Тихо в хоромах, и только потрескивают берёзовые дрова да сечёт по слюдяному оконцу снежная пороша. С вечера разобралась метель. Она не утихла и к утру.
Поправив сползшую душегрейку, Святополк прошёлся к двери, снова воротился к печи.
С отъездом жены за рубеж к отцу туровский князь проводил время в одиночестве. Мрачные мысли одолевали Святослава. Не было веры ни князю Владимиру, ни братьям. Да откуда ей, вере той, взяться? С матерью разлучили в младенческой поре. Жена Ярополка, гречанка, покоится в далёком Херсонесе. Святополк не помнит матери, знает о ней лишь то, что звали её Юлией и была она родом из Византии.
Вырос в семье нелюбимым. И княженье ему Владимир выделил не от сердца. Отдать бы Новгород после Вышеслава ему, Святополку, ан нет. Ярославу достался…
И Святополк меряет ногами опочивальню, трёт ладонями виски. Теперь мысли его о жене. Он шепчет:
— Марыся, только ты, Марыся, добра мне жаждешь…
Святополк думает, что жена вернётся по весне, а это ещё не скоро, и он хмурится. Но разве мог Святополк не пустить её к отцу? Болеслав прислал гонца, просил дочь проведать его. Кто знает, может, настанет час и придётся просить помощи у ляшского короля?
И Святополк снова говорит сам себе:
— Только бы на великое княжение сесть, а там всю Русь возьму на себя, — Он озирается вокруг, словно боится, что кто-то услышит. В тёмных, глубоко посаженных глазах настороженность.
В соседней гриднице послышались голоса, шум. Князь испуганно вздрогнул. От страшной мысли лоб покрылся испариной.
«Уж не Владимировы ли люди заявились, убийцы, им посланные?»
Всю жизнь боялся этого Святополк, подозревал каждого. Особенно когда в Турове поселился. Крикнул, повернувшись к двери:
— Эй, гридни!
На зов князя вбежал стоявший на карауле воин. Святополк спросил:
— Чьи голоса я слышу?
Воин, положив руку на меч, ответил спокойно:
— То гридни из дозора воротились, спать укладываются.
Князь недовольно проворчал:
— Могли б шуметь поменее.
Спокойствие караульного воина передалось и Святополку. Он снова заходил по хоромине, потом, опомнившись, бросил воину:
— Почто стал, не надобен ты мне еси.
А у боярина Путши время бежало в сборах. Надоел боярину унылый Туров, но более всего опостылела старая жена. Путшу манил Вышгород. Оттуда до Киева рукой подать, ко всему на вышгородском подворье жила у него не одна весёлая молодка.
Боярин Путша хоть и принял в отроческие годы христианскую веру, но с Христовым ученьем по единожёнству не согласен. Иное дело языческие времена, имей сколько хочешь жён и наложниц. А ныне молодок и то тайно держи.
За утренней трапезой Путша, отворотив лик от жены, глодал жареную баранью ногу. У боярыни глаза заплаканные, из-под повойника выбилась прядка седых волос.
— И зиму-то дома не побыл. Может, останешься? — просит она, и голос у неё такой смиренный, тихий, ласковый.
Путша долго не удостаивает жену ответом, стучит костью об стол, потом, с шумом высосав мозги, цедит сквозь зубы:
— Вишь, развылась! — И, пыхтя, поднялся.
Вбежал Святополков отрок без шубейки, волос распатлан, а на ногах катанки стоптанные. Запыхавшись, видно бежал всю дорогу, выпалил:
— Князь велел прийти к нему.
— Почто взбалмошен, будто стая псов за тобой гналась?
Отрок шмыгнул покрасневшим на морозе носом и был таков. А Путша, напялив новую тёплую шубу и соболью шапку, важно зашагал в Святополковы хоромы. У самого крыльца его окликнул кто-то. Оглянулся — пресвитер Илларион. Прижал к стене, зашептал:
— В Киеве, боярин, непременно у князя Владимира побывай, скажи, князь Святополк жену свою и епископа зачем-то к Болеславу услал. Слышь?
— Слышу, отче. Непременно всё как есть князю Владимиру обскажу.
И заспешил в хоромы, чтоб, гляди, кто не узрел, что он с попом Илларионом шептался, да и не донёс Святополку. Через людную гридню прошёл в опочивальню. Святополк был один. Длинной железной палкой он ковырял горевшие в печи дрова. Путша спросил:
— Почто звать велел, князь?
В поклоне у Путши качнулся тяжёлый живот, а высокая шапка чуть не свалилась наземь.
Святополк присел на скамью, сказал:
— Слух до меня дошёл, что ты в Киев собрался?
— То не совсем так, князь. Перво-наперво в Вышгород.
Князь неизвестно почему кивнул согласно, потом, заглянув в бесцветные глаза боярина, спросил недоверчиво:
— А ответствуй, Путша, предан ли ты мне?
Боярин вздрогнул от неожиданности, мелькнула догадка: «Уж не дознался ли Святополк, что я про него Владимиру наговорил?» Ответил поспешно:
— Иль какое сомнение во мне держишь, князь? Пусть Перун меня сразит, коли я к тебе измену таю…
— Ну, добро, ежели так, — оборвал боярина Святополк, — Есть у меня к тебе наказ: в Киеве будешь, дознавайся, что тайно противу меня князь Владимир замышляет. А о чём проведаешь, меня осведомляй. Уразумел?
— Уразумел, князь, — снова отвесил поклон Путша.
— Ну, в таком разе иди. — И Святополк нагнулся, подкинул в огонь чурку.
Боярин, пятясь, толкнул задом дверь, опамятствовал, только очутившись в гридне. В углу на соломе спали два воина из княжьей дружины, один из них храпел с присвистом. У Святополковой опочивальни бодрствовал на карауле безусый гридин.
Застегнув шубу и нахлобучив шапку, Путша покинул княжьи хоромы.
Королю польскому хорошо ведомо недовольство Святополка князем Владимиром. При случае Болеслав разжигает корыстолюбивые стремления своего зятя.
Не единожды король заверял Святополка, что готов оказать ему помощь против киевского князя. О том и наказ епископу Рейнберну.
Рейнберн думает об этом, поспешая по дороге из Кракова на Туров. Путь не близок, почти в два десятка дней.
Епископ трусит верхом на муле вслед за установленным на полозья возком. Мул бежит рысцой, а Рейнберн трясётся в седле нахохлившись, чёрный капюшон сполз на глаза. Тёплая, подбитая мехом сутана подвязана в поясе верёвкой. Щёлкают бичи возниц, переговариваются ляхи. Три десятка рыцарей выделил Болеслав в охрану дочери. От русской границы к ляхам присоединился десяток дружинников туровского князя.
Плотно прикрыв дверцу возка, Марыся забилась в угол, зябнет. В ногах тлеют угли в глиняном горшочке. Но слабый жар не согревает княгиню, и она с тоской вспоминает жаркий камин и горячее молоко с мёдом, которое пила дома перед сном.
Лицо у епископа совсем посинело на морозе, но мысли работают чётко. Напутствуя Марысю, Болеслав наказывал: «Святополку надобно сидеть на княжении не в захудалом Турове, а в Киеве. О том ты, дочь, и должна внушить мужу. Если найдутся у него в том супротивники, будет ему моя помощь».
А Рейнберну Болеслав сказал больше: «Пусть Святополк сядет на киевский стол, не миновать тогда распри меж братьями. Мы же, помощь Святополку оказав, заберём за то у него червенские города[56]. До поры об этом не только Святополку, но и Марысе знать ненадобно».
И ещё знал Рейнберн: туровский князь труслив, однако власти алчет. Трусливый же человек коварен, то истина.
Думы епископа нарушил голос Марыси. Откинув шторку, она позвала его. Передав поводья одному из дружинников, Рейнберн перебрался в возок, уселся напротив княгини, приготовился слушать. В полумраке бледно вырисовывается лицо Марыси. Она говорит о том же, о чём думает и он, Рейнберн.
— Слаб душой Святополк, не сидеть ему на великом княжении. Точит меня червь сомнения. Такого ли мне мужа надобно? Зачем отец отдал меня за него!
— Не ропщи, дочь моя, — прервал княгиню епископ. — Ты нужна Святополку, чтобы вселить в его робкую душу огонь смелости. Семя сладкого желания сесть на великое княжение посеяно в нем с отроческих лет. Каждодневно же орошай, княгиня, то семя доброй словесной влагой, и бледный росток взойдёт, даст плоды.
Тихим журчанием родника лился голос Рейнберна:
— Успокой душу, дочь моя, не гневи Господа нашего Иисуса, и уйдут от тебя печали, развеются, подобно утреннему туману. — Рука епископа осенила княгиню крестом. — Забудься в покое.
Мал городок Туров, рублеными избами и хоромами прижался к южному берегу реки Припяти. Земляной вал порос сорной травой, а замшелые бревенчатые стены и башни крепости почернели за многие годы.
Зимой городок и всё в округе заметают снежные сугробы. На припятском лугу, где с ранней весны туровские бабы пасут скот, сиротливо стоят придавленные снегом копёнки сена. Чернеет вдали голый лес, а даже днём до городка доносится вой голодных волков.
Ночами, будоража тишину, перекликаются дозорные да во дворе боярина Путши перебрёхиваются лютые псы.
Долги зимние ночи. В подполье скребутся мыши, пищат. Их возня мешает спать пресвитеру Иллариону. Он лежит боком на жёстком ложе, подсунув ладонь под голову. Мысли набегают одна на другую. Вот уже два года минуло, как по велению патриарха византийского прибыл болгарин Илларион на Русь.
Киевский архиерей[57] Анастас послал Иллариона духовником к туровскому князю Святополку.
Недолюбливал пресвитер архиерея. Может быть, помнил, что Анастас — тот самый коварный корсунский грек, коий в осаду Корсуни Владимиром, в лето 6496-е[58], изменил своим горожанам и указал киевскому князю, где зарыты водоносные трубы? Либо умный и проницательный Илларион разгадал, что в душе Анастаса правда с ложью родными сёстрами уживаются? Как знать? Верно, и сам Илларион не ответит на этот вопрос.
При дворе туровского князя увидел Илларион, какие сети плетут латиняне вокруг Святополка. Воспитанник афонских монахов, он люто ненавидел латинскую веру, ибо видел в ней отступление от православия. Вот почему и считал Илларион своим долгом уведомлять обо всём князя Владимира, дабы Святополк не отшатнулся от православной веры. Туровский же князь неустойчив, ко всему епископ Рейнберн вокруг него козни плетёт. Да и жена Святополка тянет его в латинскую веру. То по всему видно. А ежели Святополк поддастся ему, то быть ему слугой короля Болеслава, а не русским князем. И всё, что ни станет он творить, пойдёт не на благо Руси.
Илларион поднялся, достал из печи огонёк, вздул, зажёг лучину. Потом раскрыл рукописное Евангелие, долго читал. Запели вторые петухи за тёмным оконцем, отвлекли пресвитера от книги. Он вздохнул, произнёс громко:
— Прости мне, Господи, прегрешения мои.
И снова подумал: «Когда боярин Путша скажет князю Владимиру, что Святополк жену свою к королю посылал, а с ней и Рейнберн ездил, то-то взъярится князь. Но и как не взъяриться, — тут же оправдал Владимира Илларион, — коли то всё творится со злым умыслом, чтоб Святополка против братьев и великого князя восстановить. Правду рекли афонские братья: «Вера латинская коварства полна. А Рейнберн так и брызжет слюной ядовитой, аки гад ползучий».
Снова в подполье подняли возню мыши, нарушили ход Илларионовых мыслей. Он протянул руку к стоявшему в углу посоху, с силой стукнул об пол. Писк стих. Илларион уселся поудобнее на лавку и, скрестив руки на животе, забылся в дремоте.
— Княгиня, Туров! — радостно вскричал передний ездовой, раньше всех заметивший выдавшуюся из-за леса угловую стрельчатую башню.
Верхоконные дружинники и польские воины, ехавшие по двое за возком, подтянулись. Ездовые защёлкали бичами, лошади перешли на рысь, и возок покатился, легко набирая скорость.
Дозорные тоже увидели конный поезд. В городе ударили в кожаное било. Его глухие звуки донеслись до ближних сел, не вызывая у смердов тревоги. Било не возвещало опасности, оно гудело ровно, торжественно. Распахнулись городские дубовые ворота, и навстречу княгине вынесся Святополк с десятком гридней.
— Истосковался я, тебя дожидаючись, — проговорил Святополк, целуя жене руку.
Княгиня Марыся улыбнулась краем рта:
— Не держи на дороге, озябла я.
Князь нахмурился, отпустил её руку, крикнул ездовым хрипло:
— Гони! — И сам, вскочив в седло, поскакал рядом с возком.
В оконце Марыся искоса наблюдала за Святополком. Брови у него насуплены, лицо жёлтое, бескровное, редкая борода длинным клином, ну ровно старец древний, а ведь и сороковое лето ещё не минуло.
Марыся отвернулась, задёрнула шторку.
— Смирись, дочь моя, — проговорил молчавший до того Рейнберн.
Княгиня вздрогнула, ответила раздражённо:
— Не всегда сердце подвластно разуму. Любовь и плоть суть чувства человеческие.
Епископ подался вперёд, взметнулись седые брови.
— Учись владеть чувством, дочь моя.
— То удел убелённого старца либо отрешившегося от земных сует чернеца[59], — возразила Марыся.
Рейнберн поднял руку. Узкий рукав сутаны перехватил запястье. Сказал резко:
— Не забывай, дочь моя, в тебе королевская кровь. Король Болеслав твой отец, а Польша твоя родина! Разве не должна ты печься о расширении её владений и могущества? К этому должны быть все твои помыслы, и князя Святополка лаской исподволь наставляй на то. Того и твой отец от тебя ждёт…
Копыта коней застучали по бревенчатому настилу под воротней аркой, возок затрясло, колеса затарахтели, заглушая речь епископа. Он замолчал. Вскоре они подъехали к княжескому дому, и ездовые осадили лошадей. Марыся первая покинула возок. От солнца и снега прищурилась. Во дворе толпилась челядь. Не ответив на поклоны, княгиня вслед за Святополком вошла в хоромы.
У боярина Путши мысли двоятся. Святополку ли, Владимиру служить, поди угадай? Наяву видел, что Святополк против Владимира идёт, да с его ль силой? Значит, надобно к Владимиру льнуть, ко всему князь киевский богат, одарит щедро. Ну а ежели туровскому князю польский король поможет и они вдвоём одолеют Владимира, быть тогда Святополку киевским князем…
Гадает Путша и как в думах теряется, так и в делах тайно мечется от одного князя к другому.
Вслух говорит сам себе:
— Не доведи проведать о том, Владимиру или Святополку. — И пугается уже одной этой мысли, смахивает рукавом пот со лба.
А в боярских хоромах в поварне стряпухи с ног сбились, жарят и парят с ночи. Путша поесть и попить горазд. Ко всему вышгородские бояре к Путше в гости обещали пожаловать.
Боярская ключница, молодая, румяная, в белом кокошнике, велела столы в трапезной накрывать, а Путшевым девкам быть готовым гостей потешать.
Чад с поварни по всему дому разносится, щекочет Путше ноздри. Принюхался — мясо баранье варят… А это, никак, грибами запахло, видать, с ночи сухие размачивали, а теперь жарят на сале. Путша доволен, знает ключница, как угодить ему.
Пришли бояре Тальц и Еловит. Оба бородами обросли, друг на друга смахивают. Даже глаза что у Тальца, то и Еловита — маленькие, злобные. Скинули шубы и высокие боярские шапки на лавку, пригладили волосы, заговорили разом:
— С приездом тя, болярин.
— С прибытием.
Путша гостям рад, всё же веселей, да и от дум тревожных отвлекут. Ин не тут было. Тальц завёл, Еловит подхватил:
— Князь Владимир зазнался, на боляр не глядит, только и знает советчика воеводу Поповича.
— Нас, боляр, слышать не хочет, а то запамятовал, — что у нас большая дружина, мужи старейшие. Пиры нынче тоже в редкость… Раньше, бывало, нам почёт…
— Одряхлел князь Владимир, — снова сказал Тальц.
Молодой бы князь нас, старейших, в чести держал, — поддакнул Еловит.
Заглянула в открытую дверь ключница, пропела с улыбкой:
— Трапезная ждёт, веди гостей, болярин Путша.
День на исходе.
Солнце закатывалось за дальним лесом, косыми лучами скользило по маковкам церквей, играло в слюдяных оконцах боярских теремов и княжьих хором. Затихал к ночи шумный Киев. Покидали торг купцы иноземные, закрывались лавки с дорогими товарами: тканями восточными, коврами персидскими, оружьем лучших бронников, мехами из Новгорода. Мясники снимали с крючьев замороженные коровьи и бараньи туши, свиные окорока, битую птицу, подводами отвозили в клети-хранилища.
В слободах ремесленный люд заканчивал свои дела, собирал инструмент, гасил огонь в горнах. Мастеровым отдых до утра…
Князь Владимир призвал к себе в горницу дочь Предславу, вёл с ней беседу. Постарел Владимир, весь седой, и здоровье уже не то. Не успел оглянуться, как и жизнь резвым конём проскакала. Глядит на дочь — молода, красива. А состарится, куда всё денется.
Предслава же не ведает, о чём думает отец, и печалиться ей не о чем. Голубоглазая, коса русая до пояса, она с улыбкой глядит на Владимира. Смешно ей, о чём он спрашивает:
— Не пора ли тебе, дочь, замуж? Вчерашнего дня получил я письмо от короля ляшского Болеслава. Просит — он тя в жены, и коли будет на то наше согласие, посольство за тобой зашлёт.
Предслава ответила поспешно:
— Нет, батюшка, не желаю, паче за Болеслава. Ведаешь сам, в летах он…
— Что ж, не неволю. Тако же и я решил. Вот только слова твоего ждал, чтоб напоследок меня не попрекала. О том и королю отпишем.
В длинной, до пят, шубе вошёл воевода Александр Попович, сказал добродушно Предславе:
— Экая ты у нас красавица. Годков бы тридцать мне назад, чем бы я тебе не жених.
Предслава зарделась, а Владимир, пригладив белые от седины усы, проговорил:
— О том у нас с дочерью и речь.
Попович перевёл разговор:
— Там тебя, князь, боярин Путша дожидается.
— Это какой, туровский? — встрепенулся Владимир.
— Он самый. Неделю назад из Турова приехал.
— Зови, Александр, — кивнул воеводе Владимир, а Предславе сказал: — Ты же, дочь, пойди к себе.
В дверях Предслава столкнулась с Путшей. Боярин отступил, пропуская молодую княжну. По-воровски кинул на неё взгляд. Следом за Предславой удалился и воевода. Владимир спросил:
— Какие вести, боярин Путша? Поздорову ли сын мой Святополк? — И замер во внимании.
Путша откашлялся, заговорил не спеша, тихо:
— Князь Святополк в полном здравии. Княгиня же его с духовником своим у короля Болеслава нынче.
Владимир насупился:
— Что передавал пресвитер Илларион?
— То и поп тебе, князь, велел передать.
— Имеешь ли ещё что, боярин?
— Боле нечего мне сказать тебе, князь.
— Тогда иди, боярин, и покличь мне отрока.
Путша вышел, и вскорости вбежал отрок, остановился выжидающе у порога.
— Верни воеводу, — бросил ему Владимир и, склонив голову, задумался.
Нет, не признает его Святополк за отца. Да и отец ли он ему? Видно, всё же Ярополкова кровь в нем. И Святополк так считает…
Очнулся старый князь с приходом воеводы Поповича. Поднял на него глаза, сказал, качая головой:
— Вот и снова весть нерадостная. — Усмехнулся горько: — Догадываешься, о чём речь, Александр?
Попович кивнул молча.
Владимир снова заговорил:
— Ведаю я одно, Александр, козни те в плоде задушить надобно, либо вижу наперёд, со смертью моей пролиться большой крови.
Воевода снова промолчал согласно.
— Но как предупредить то, Александр? Знаю, не хочешь говорить, жалеешь меня. А ты жалости ко мне не имей, да и не люблю я её. Коли же не дашь ответа, я сам надумаю как быть. — И махнул рукой недовольно: — ставь меня наедине, воевода.
Под утро насела на князя Владимира тяжёлая хворобь. Мечется в беспамятстве, губы пересохли, потрескались. Глаза открыты, а никого не узнает.
Княжеский дом всполошился. Гридни, охранявшие опочивальню, помчались к архиерею Анастасу и к лекарю. Лекарь прибыл вскорости, прогнал толпившихся у ложа гридней. Сказал сопровождавшему отроку:
— Наготовь чашу, кровь огненную пустим с князя.
Гридни от двери смотрели на лекаря с почтением и надеждой. Маленький, носатый, со смоляными волосами пришелец из далёкой страны Армен знал многое. В молодости изучил медицину в знаменитой Муфргинской школе, владел арабским и греческим языками, в Киеве научи лея говорить по-русски и лечил вот уже десяток лет князя Владимира и бояр, пользуясь наукой Гиппократа и Галена.
Пока отрок готовил чашу, лекарь достал из кожаной сумки острый нож, засучил князю рукав и быстрым движением сделал косой надрез. Тёмная, вязкая кровь струйкой полилась в глиняную посуду. Лекарь склонился над больным выжидающе. Владимир задышал спокойней, и лекарь тут же пережал жгутом руку, остановил кровь.
Вошёл архиерей Анастас, старый седой грек, сел в С ногах больного, вперил в него зоркие глаза.
— Что с князем сделалось, Гурген, ответствуй? — спросил он.
Лекарь, осторожно положив Владимирову руку на постель, извлёк из сумы пузырёк с настойкой трав, серебряной ложкой влил в рот больному и лишь после этого ответил:
— Огненная кровь жгла князя. Теперь не будет. По весне же надобно попить горячую кровь молодого тура, а пока отвар из плодов дикой розы.
Владимир опомнился, сказал слабым голосом:
— Спасибо те, Гурген, а теперь дай нам побыть вдвоём с архиереем.
Лекарь удалился с поклоном.
Князь вздохнул и тяжело, превозмогая слабость, заговорил:
— Коротки годы человеческие, отче, чую, и мой к концу подходят.
— На всё воля Божья, князь Владимир, — положив бороду на посох, ответил архиерей.
Владимир недовольно поморщился:
— Знаю то, отче, и не печалюсь, что век мой на исходе, а хочу те свой завет оставить. Когда умру я, то князем киевским сесть бы Борису, сыну моему. Нравом он тих и кроток, братьям своим обиды чинить не станет. Посему и хочу ему стол оставить. Ты же, отче, будь Борису мудрым советником и наставником.
Хлопнула дальняя дверь, раздались торопливые шаги, и в опочивальню, запыхавшись, ввалился воевода Попович.
— Услышал, князь, про болезнь твою и поспешил, — проговорил воевода.
Владимир приподнялся на подушке, сказал:
— Хорошо, что пришёл, Александр, сам собирался за тобой посылать. Тут я архиерею свою волю высказал, что быть сыну Борису киевским князем, и ты о том знать должен. А ещё, как день начнётся, наряди гонца в Туров к князю Святополку. Пусть передаст ему изустно: «Князь-де Владимир хвор, к смерти изготовился, и тебе бы, князю, к нему поспешить надобно».
Помолчав немного, добавил:
— Того гонца ко мне введёшь. Повезёт письмо Святополку.
Мудрёны науки, да Кузьме они не в тягость. Другие ещё азбуку учат, а он уже читает и счёт в уме ведёт скоро. Ко всему соседу Прову помощь окажет. Тот хоть и переросток, а в книжной премудрости глуп.
Кузьма подхватился спозаранку. Феодосий, закутавшись шубой; ещё спал. В келье не топлено, вода в жбане подёрнулась ледяной коркой. Натянув порты и рубаху, Кузьма пробил ковшиком ледок, почерпнул воды, наскоро умылся и, сжевав чёрствую краюху хлеба с луковицей, налегке побежал тёмным переходом в класс.
В школе ни души. Смахнув мокрой тряпицей с длинного соснового стола пыль, Кузьма уселся на лавку, положил перед собой берестяную дощечку с палочкой, огляделся. На подвесной полке в кожаных переплётах Евангелие и «Изборник». Рукописные пергаментные страницы с рисованными вставками и картинками. Начальные, большие, буквицы выведены киноварью.
За учительской скамьёй подвешен на стене пучок молодых ивовых прутьев. То для нерадивых и непослушных. Когда Феодосий хлещет провинившегося школяра, другие кричат хором: «Розга — мать-кормилица, уму-разуму наставительница!»
Один за другим подходили школяры, умащивались на свои места. Позже всех ввалился Пров. Лицо заспанное, потянулся с хрустом:
— Теперь поесть бы!
И плюхнулся рядом с Кузьмой. Почесал затылок, продолжил:
— Утрами матушка из поварни ворох шанежек тащит: «Ешь, Провушка, набирайся сил», — Пров блаженно прикрывает глаза, от наслаждения цокает языком. — Теперь не поспевает.
Феодосий вошёл неслышно. Чёрная монашеская ряса, до самого пола, на лысой голове островерхий клобук. Кузьма толкнул Прова локтем, вскочил. Откашлявшись по-стариковски, монах подал знак, и школяры уселись.
— Гляди, Кузька, сейчас старый козел бородёнку задерёт и проповедь о книжной премудрости прочтёт, — зашептал Пров товарищу в ухо.
А Феодосий и вправду лик кверху поднял, заговорил дрожащим голосом:
— Велика бывает польза от ученья книжного, ибо сие есть река, напояша Вселенную. Ведомо ли вам, отроки, что земля наша части свои имеет? Земля есть неровная доска, а части же её: Асия, Иеропия и Ливия, а меж ними водные пучины. Над землёй же небо.
Монах прошёлся по классу, сухонькой ручкой ткнул Прова в спину:
— Вот скажи ты, добрый удалец, что есть лето?
Пров лениво встал, почесал пятерней затылок и, потоптавшись, пробасил:
— Не ведаю.
— Дубина ты еси, Пров, сын Гюряты. Вот послушай Козьмы ответ, — захихикал Феодосий. Кузьма подхватился, заспешил:
— Лето имять триста шестьдесят пять дний и четверть, сия же четверть на четвёртое лето день бывает приступ, сий же день приступает в феврале.
— Молодец, Козьма, сын Савватея.
И снова ткнул Прова кулачком:
— Дубина, дубина еси, Пров. И как я с тобой философией и риторикой займусь, коли ты грамматику не осмыслишь.
К обеду Феодосий отпустил школяров. Пров предложил Кузьме:
— Айдате ко мне?
Жил Пров на Неревском конце. Высокий, о двух ярусах, дом обнесён крепким забором. В глубине двора клети, житница, конюшня. Отец Прова, тысяцкий Гюрята, ведал новгородской казной, а в дни, когда по нужде скликали городское ополчение, становился его предводителем.
Когда Кузьма с Провом приблизились к дому, Гюрята стоял на крыльце, заложив руки за спину. Был он, несмотря на мороз, в одной рубахе навыпуск, седой волос теребил ветер. Лицо на морозе раскраснелось. Увидев сына с товарищем, спросил весело:
— Ну-те, что нынче за науку преподнёс вам Феодосий? А не сёк ли он вас? Вижу, вижу по глазам, что у тя, Пров, в голове пусто, брюхо же урчит от голода. Ну-тка спешите в трапезную насыщаться.
Сменив во Вручеве подбившихся лошадей, гридни князя Владимира одвуконь скакал гонцом в Туров. У гридня шапка надвинута на самые брови, ноги в тёплых катанках, шуба на волчьем меху. Но холод всё равно лезет за воротник. Усы и борода у гонца заиндевели. Приподнимаясь в стременах в такт бегу коня, он смотрит по сторонам, нет ли поблизости жилья обогреться. Но кругом заснеженное поле и редкие раздетые леса.
Рука в рукавице придерживает на боку тяжёлый обоюдоострый меч, другая — повод. К седлу приторочены лук с колчаном и сума с провизией.
Везёт гонец запрятанное на груди письмо князя Владимира к Святополку. Пишет он, что болен тяжело и желает при последнем дыхании увидеть своего сына. Такова его княжья воля…
Скачет гридин и не знает, что другой, кружной дорогой, через Искоростень, выехала в Туров сотня дружинников киевского князя. Эти едут не торопясь, делая долгие привалы.
У сотника тайный наказ от Владимира. Дождаться, когда Святополк покинет Туров, забрать княгиню Марысю с её латинским духовником и доставить в Киев…
На третьи сутки за полночь гонец добрался до Турова. У закрытых ворот осадил коня, крикнул:
— Эгей, дозорные! — И застучал рукоятью меча по доске.
По ту сторону раздался скрип шагов на снегу, сердитый голос спросил:
— Кто будешь и зачем?
— Гонец князя Владимира к князю Святополку!
За воротами принялись совещаться. Гридин не выдержал:
— Что мешкаетесь, отворяйте!
Дозорные с шумом откинули засов, распахнули одну створку, впустили гридина. Старший дозора сказал:
— Поезжай за мной.
И, взяв за уздцы, повёл на княжеский двор. У людской остановились.
— Заходи, обогрейся, а я князю скажу…
Узнав о приезде гонца, Святополк накинул на исподние порты и рубаху шубу, прошёл в людскую. Гридин угрелся, задремал, сидя на лавке.
— Пробудись! — Святополк положил руку на плечо.
Тот подхватился, протёр глаза. Увидев князя, полез за письмом. Святополк отшатнулся, настороженно следил за гриднем. Наконец тот протянул свёрнутый в трубку лист пергамента.
Святополк поднёс к лучине, прочитал бегло, задумался. Гонец не сводил с него глаз. Вот Святополк свернул пергамент, спросил, уставившись на язычок пламени:
— Послал ли князь Владимир гонцов в Тмуторокань и Новгород?
— Того не ведаю, — ответил гонец.
— А князя Владимира, ты, гридин, самолично видел?
— К хворому князю вхожи лишь лекари да воевода с архиереем, меня же князь призывал к ложу и передал сию грамоту. А воевода по выходе из опочивальни наказал сказать: «Великий князь к смерти изготовился, поспешай, князь Святополк».
— Хорошо, передохни, гридин, прежде чем в обратный путь тронешься. А у меня же сборы недолгие, и дня не займут.
Из людской Святополк направился в опочивальню жены.
Хоромы тёмные, через гридницу переходил, чуть не стукнулся лбом о притолоку. Путь оказался слишком длинным, не терпелось поделиться радостной вестью с Марысей. Одна мысль оттеснила все: «Поспеть бы, пока Борис либо другой из братьев не сел на великое княжение… Бояр одарить щедро… Особливо тех, кто Владимиром недоволен, они опорой мне будут…»
Марыся, заслышав его быстрые шаги, оторвала голову от подушки, спросила удивлённо:
— Чем ты встревожен, Святополк?
Он остановился у её постели, ответил, не скрывая удовлетворения:
— Князь Владимир умирает. Мне ехать в Киев надобно.
Марыся уселась, поджав под себя ноги:
— Ты едешь, чтоб стать великим князем над всей Русью?
— Моё право на то. Отец мой Ярополк сидел на этом; столе.
— Тогда отправляйся, не теряй времени, да возьми с собой попа Иллариона. Не люблю я его.
Покинул Святополк Туров и не мог знать, что приезжали в город дружинники князя Владимира и по его указу увезли в Киев Марысю с её духовником Рейнберном.
…К Путше в Вышгород нежданно нагрянул боярин Тальц с недоброй вестью: Святополка князь Владимир обманом в Киев зазвал и в темницу кинул.
Мечется Тальц по горнице, рассказывает:
— Поверил Святополк болезни володимирской, приехал. Ин нет! Владимир-то уже здоров, а туровского князя схватили… Ещё слух верный имею, — Тальц к Путше наклонился, зашептал: — Жену его с латинянином ждут.
Путша боярина не слушает, холодным потом обливается: ну как скажет Святополк, что Путша в соглядатаях ходит и обещал ему доносить всё о князе Владимире?
Ноги и руки у Путши одеревенели от страху, сидит недвижим, глаза таращит на Тальца. Тот же ведёт своё:
— Надумал бы ты, болярин, как князя Святополка из беды вызволить. Ума-то у тя палата!
А у Путши и язык не ворочается. Наконец опамятовался:
— Бежать надобно Святополку!
— И, плетёшь такое, — замахал на него Тальц. — Караул у него крепкий!
— В таком разе просить архиерея Анастаса, чтоб слово за князя Святополка замолвил перед Владимиром.
— Разумно мыслишь, болярин Путша, — согласился Тальц. — Мы с Еловитом сходим к архиерею.
Лебедем вплыла пышнотелая ключница:
— Велеть ли девкам повеселить боляр?
Голос у неё мягкий, не говорит, мурлычет кошкой.
— Не до них, — прогнал ключницу Путша и снова поворотился к Тальцу: — С Анастасом говорить надобно, чтоб о том Владимиру не стало вестимо.
— Да уж так.
— Коли же Владимир княгиню Марысю в клеть посадит, то уж тут ляшский король дочь свою в обиду не даст.
— Вестимо!
— Значит, ты, Тальц, с Еловитом архиерея Анастаса улещите да как-либо знак князю Святополку дайте, а я же в Туров отправлюсь и оттуда короля Болеслава оповещу. Не забудьте ещё к воеводе Блуду заглянуть да к боярину Горясеру. Доподлинно знаю, они на князя Владимира недовольство таят.
Между реками Вислой и Вартой — маленький городок Гнезно. С десяток узких, мощённых булыжником улиц, торговая площадь, костёл, рядом дворец архиепископа. Гнезно — столица польских королей. В городке мрачный, сложенный из камня замок. Его ворота, обитые толстым полосовым железом, всегда на запоре. Через наполненный водой широкий ров подъёмный мост на цепях. Городок и замок обнесены высокой стеной.
Польское королевство молодое. Двух королей знала Ляшская земля: покойного Мешко и сына его, нынешнего Болеслава.
Королю Болеславу лета за полвека перевалили, даже на коня с трудом взгромождается…
Запахнув тёплый суконный кунтуш, Болеслав, грузно ступая, поднялся по шаткой лестничке в угловую башню замка. Через окна-бойницы видны за крепостной стеной поле и хаты кметей[60]. Снег уже сошёл и только кое-где лежал ещё грязными латками. Болеслав поймал себя на мысли, что и отец его Мешко часто искал здесь уединения.
Подумав об этом, он потёр ладонью голый подбородок, разгладил пышные, но уже поседевшие усы.
Отец! Не он ли был Болеславу примером? Отцу удалось объединить ляшские племена, сделать границами Польского королевства на юге Чехию, на востоке Русь, на севере пруссов и поморян, на западе по реке Одру — Германскую империю…
Не раз отец твердил Болеславу: «Нет опаснее для нас, ляхов, как германцы».
В поисках союзников отец женился на дочери чешского короля Дубравне. От неё и родился Болеслав, да ещё Владивой. С матерью пришло на Польскую землю христианство латинского обряда. Из Германской империи нахлынули монахи-католики, строятся монастыри, в церковных школах учат на латинском языке. Болеслав не противился этому. Разве монахи не молятся за него и не призывают к смирению?
От села к замку приближалась крытая рогожами гружёная телега. Рядом с лошадью шагал кметь. Королю видно, как его лапти по щиколотку тонут в грязи.
И снова мысли Болеслава обращаются в давнее…
После смерти Дубравны отец вывез из монастыря дочь маркграфа Оду. От неё родились ещё три сына. Когда же отец умер, Болеслав изгнал мачеху с её сыновьями из Польши и стал единым королём. Отец, наверное, одобрил бы его. К чему делить королевство на уделы…
Немало пришлось повоевать Болеславу с чехами. С Русью мир заключил в первый же год своего княжения. Да и как было не сделать этого, когда ещё отец, Мешко, был побит Владимиром?
Он, Болеслав, слово дал князю Владимиру, что не будет зариться на червенские города, но слово-то трудно держать. Слишком лакомый кусок. Теперь вся надежда на Святополка…
Болеслав мечтает о походе на восток, о расширении королевства от Буга за Червень и Перемышль, но ему мешают германцы. Их император Генрих уже ходил дважды на Польшу. О первой войне Болеславу не хочется и думать. Едва германцы перешли польскую границу, как восстали чехи. Чешский князь Ольджих принудил Болеслава отказаться от Чехии.
Но зато когда император Генрих начал вторую войну, польское войско разбило германцев и заняло земли лужичан и мильчан.
В городе Межиборе Генрих и Болеслав заключили перемирие.
Однако Болеслав чует, германский император готовится к новой войне…
Стемнело. Болеслав не спеша спустился вниз. Здесь его уже поджидал воевода Казимир, недавно назначенный каштеляном[61] гнезнинского ополья[62]. Сухопарый, с чёрной как смоль шевелюрой и длинными отвислыми усами, он сказал отрывисто, резко:
— Воротился жупан[63] из ополья. Не собрал дани и половины. Кмети голодные, мор начался.
— Пся крев! — выругался король и недовольно оборвал каштеляна: — Излишняя жалость к кметям, и жупан тот негоден, кто не привозит дань сполна. Объяви ему об этом, Казимир.
И, не задерживаясь, прошёл в просторный зал, где жила королевская стража, верные рыцари-отроки, отцы которых жалованы им, Болеславом, шляхетством и холопами. Минует время, и эта молодшая дружина получит от него лены[64], построит замки, обзаведётся своей небольшой дружиной, кметями, конюхами, ловчими, скотниками. За всё это шляхтичи обязаны по зову короля являться к нему на помощь со своей дружиной.
У Болеслава много рыцарей, две на девять тысяч…
Рыцарский зал примыкает к королевским покоям. Болеслав обошёл разбросавшихся на соломе воинов. В углу, у жировой коптилки, несколько рыцарей переговариваются вполголоса. Здесь же навалом лежат броня, мечи.
Миновав бодрствующую у двери стражу, Болеслав вошёл в опочивальню, скинув кунтуш и шапку, повесил на вбитый к стене колышек. Усевшись на мягкое ложе, позвал:
— Эгей!
Вбежал стоявший на карауле рыцарь. Болеслав выставил ногу:
— Стащи!
Приставив к стене копье, рыцарь опустился на коле но, расшнуровал сапоги. Разув короля, он покинул покои. Оставшись босой, Болеслав долго ещё сидел задумчивый. Мысли перекочевали на иное… Нежданно скончалась жена. Оно и печали в том нет, стара и неласкова была. Но вот что Владимир ответит? Давно письмо ему послано… И Рейнберн что-то вестей не подаёт. А сказывают, Предслава молода да пригожа…
Ко всему отдал бы князь Владимир за дочерью червенские города, то-то ладно было бы! Ну да станет либо не станет Предслава его, Болеслава, Женой, а Перемышль да Червень всё едино он, король Польши, возьмёт на себя. Такая пора наступит, когда Святополк сядет вместо Владимира великим князем киевским…
Где день, где ночь, Святополк определяет по узкой щели меж брёвнами. В подполье темно и холодно. Сколько же времени прошло, как князь Владимир приказал бросить его в эту клеть? Уже немало. Давно потерял Святополк тому счёт.
Узкое и низкое подполье давит бревенчатым перекрытием. Прильнув к щели, Святополк силится разглядеть краешек неба. От напряжения глаза слезятся. Он опускается на сколоченное из досок грубое ложе, покрытое конской попоной, дерёт пятерней неухоженную бороду. Она отросла, взлохматилась. Длинные волосы, не перехваченные ремнём, рассыпались, а под измятой, грязной одеждой тело в баню просится, чешется.
Зачем он в Киев отправился, для чего поверил Владимирову письму? И что ждёт его теперь?
Но на этот вопрос Святополк не может ответить. Узнал он от стражи: из Турова княгиню Марысю с епископом привезли и тоже в клети содержат.
Приходил к нему архиерей Анастас, просил покаяться в грехах, открыться великому князю, какую измену на него таил и о чём с королём польским замышлял. А уходя, шепнул, что бояре с нём не забыли и на их помощь пусть князь Святополк надежду имеет.
Но чем могли помочь ему бояре? Разве король Болеслав за дочь свою в заступ пойдёт…
Со скрипом открылась тяжёлая дверь. Кто-то сказал:
— Вздуйте огня!
Святополк узнал голос Владимира. Он знал, рано или поздно не миновать этой встречи, и не хотел её. Когда ехал в Киев; надеялся застать князя мёртвым, но говорить с живым — о чём?
Ненависть затмила разум, тело бил мелкий озноб. Владимир остановился рядом, постоял, потом сказал отроку, державшему светильник:
— Оставь нас наедине.
Отрок опустил плошку и удалился, Владимир уселся рядом со Святополком, сморщился:
— Дух от тя зловонный… Молчишь или речь вести нам не о чем? Так поведай, как заодно с Болеславом смерти моей выжидал. Знаю, знаю, великого княжения алкал, к тому тебя и латиняне подбивали… Да ведомо ли те, — Владимир повернулся к Святополку, — что епископ Рейнберн, коий злобу на меня распалял в твоей душе, вчерашнего дня смерть принял?
Сказал и прищурился. Увидел, как Отшатнулся Святополк, глаза расширились.
— Либо жалко стало? А меня что ж не жалел, аль не родной я те? Не мыслил я, что сын мой на меня измену затаит!
— Не отец ты мне! — резко выкрикнул Святополк и вскочил. — Князь Ярополк отец мой!
— Вот оно о чём ты, — усмехнулся Владимир и тоже поднялся. — Твои уста изрыгают яд. Раньше гадал я, чей ты сын, мой ли, брата. Трудно мне было знать, однако ж столы я вам всем выделил равные, не чествуя одного выше другого. Но то было прежде, нынче же, вижу, злобы ты полон, Ярополкова кровь в тебе.
— Так и не чествуешь? — злобно выкрикнул Святополк. — А, небось, Ярославу вон какой богатый стол выделил, новгородский. Мстиславу — тмутороканский…
— Ярославом не попрекай, — оборвал Святополка Владимир. — Мстиславу же Тмуторокань отдал потому, что он храбр и на дальнем рубеже Руси крепко стоять будет.
— А Бориса к чему подле себя держишь? Видать, на стол киевский замыслил посадить его?
— Может, и так, — спокойно ответил Владимир. — Нрава Борис кроткого, да разумом не обижен. А ко всему кровь в нем византийских императоров. Ты же того не разумеешь, что Русь рядом с Византией соседствует.
Сказал и направился к выходу.
— Погоди, — остановил его Святополк. — Вели, чтоб баню мне истопили, срамно. Да вместе с княгиней пускай поселят меня.
— Ин быть по-твоему. Но стражу подле тебя оставлю, ибо не верю те…
Выбравшись из подполья, Владимир закрыл глаза от яркого солнечного света. Долго дышал всей грудью. Потом увидел шедшего через двор воеводу Александра Поповича, остановил, взял за локоть. Пока дошли до крыльца, сказал:
— Надобно тебе, воевода, вести рать к червенским городам. Чую, поведёт Болеслав свои полки на Русь.