Назавтра утром он вошел в класс и, как всегда, испытал удивительное чувство удовлетворения и подъема, когда все тридцать учеников дружно встали, радостно приветствуя его. Он поздоровался и разрешил им сесть.
Подняла руку Наталья Ковригина и сказала заговорщицким тоном:
— Во вчерашней газете такое интересное сообщение о женщине, которая глазами двигает предметы. Останемся, а? После уроков? Поговорим?
— Останемся, — ответил Николай Михайлович.
Класс одобрительно загудел. Точно в тишину безветренного дня ворвался шмель.
После уроков, усаживаясь за стол, Николай Михайлович спросил, есть ли надобность читать статью. Оказалось, читали все. И не только читали. Каждый, конечно, сам попробовал двигать предметы взглядом. У Павла Михайлова, розовощекого, белобрысого подростка, таблетка от головной боли, над которой он производил опыты, один раз даже шевельнулась. Правда, все уверяли, что Павел, обхватив руками голову, чтобы товарищи не видели его лица, просто-напросто сильно подул на таблетку. Но Павел не сдавался. Он гордо и загадочно молчал, вперив в пол взгляд белесо-голубых глаз, может и правда чувствуя себя сверхчеловеком.
И все же всем захотелось послушать статью снова.
— Ерунда! — сказал Семен. — Чудеса умерли вместе с религией.
— Но ведь пишется в газете. Факт, как видишь, проверенный, — возразила Лаля.
— На свете еще так много загадочного, необъяснимого! — мечтательно сказала Наташка, обожавшая чудеса.
— Тебе, Коврижка, загадочное не к лицу! — засмеялся Никита Пронин. — Тут такую Аэлиту надо! — И он метнул взглядом, не очень-то равнодушным, на новенькую — хрупкую, белокурую девочку. — А ты должна быть совсем-совсем земная, определенная. Это твой стиль.
— Ну и что же! — не обиделась Наталья и передернула плечами. — Внешность такая, а мысли этакие. Тоже мне Аэлита… «Где ты, где ты, Сын Неба?..» — с завыванием почти пропела она Пронину и, пластично извивая вытянутые руки, очень удачно показала, как с Марса на Землю идут сигналы.
Все засмеялись.
— А я так думаю, Николай Михайлович… — продолжала Наталья. — Вот такой вопрос, по поводу которого мы остались сегодня, — она положила обе руки на газету, — надо бы не в классе обсуждать. Сидеть бы на низеньких диванах, в полумраке, у камина… И чтобы свечи горели… Или, скажем, поговорить о том, что у каждого есть своя особенная жизнь, свое отношение к людям, к вещам, ко всему… свой мир… Или слушать то, что вы написали.
— Ох, ох, ох! Уморила!.. — снова огласил бархатным смехом класс Никита Пронин. — Наташка-Коврижка собирается открыть салон! В нем будут гадать на картах, заниматься… как это называется, Николай Михайлович, когда… ну, еще блюдцем духов вызывали?
— Спиритизмом называется, — подсказал Николай Михайлович.
— Вот-вот. Заниматься спиритизмом, — продолжал Никита, — и обсуждать загадочные явления.
Никита уже понемногу справлялся со своей трагедией в семье. Отец вернулся, и они жили вместе у бабушки. Мать он не видел с момента ухода из дома. Не хотел видеть.
Николай Михайлович мешковато сидел за своим учительским столиком, косолапо скрестив ноги и подперев ладонями щеки. Он не вступал в завязавшийся разговор, но с интересом слушал его, мысленно рассуждая о том, как права Наталья: задушевные беседы хорошо бы проводить в соответствующей обстановке. «Ну, не обязательно мягкие диваны, полумрак, свечи… Может быть, лучше шалаш на берегу быстротечной реки, черное небо с мерцающими звездами и костер, разрывающий мрак. Это могло бы остаться в памяти ребят на всю жизнь. И ее же, Натальина, мысль о том, что у каждого своя особенная жизнь, свое отношение ко всему, свой мир… Это так верно. Когда мы — учителя — подгоняем под общий стандарт этот «свой мир», «свое отношение ко всему», мы не воспитываем, мы портим. Это то же самое, что неумный или нечестный и бездарный врач, не любящий свое дело, выписывает всем пациентам одинаковые рецепты. А ведь все так индивидуально! Так индивидуально! Шаблоны недопустимы в медицине, недопустимы и в педагогике. Вот, например, Наталья. На первый взгляд она выглядит ярче других в классе. Но это не значит, что остальные ординарны, неинтересны. Здесь все тридцать — личности. Только Наталья смелее, душа нараспашку. Ей будет легче жить. Она сумеет постоять и за себя и за других. Нет, она тысячу раз права. В классе, за партой, не каждого потянет на откровенность. А ребятам так нужны беседы по душам с другом, который много старше, мудрее, который сможет удержать, если что, добрым советом, натолкнуть на раздумье. В этом трудном переходном возрасте им, как никогда, необходима вдумчивая, доброжелательная и незаметная помощь взрослого: учителя или родителей. Но родители уделяют внимание детям в основном тогда, когда требуется физическая забота — в раннем возрасте, и, увы, меньше, когда начинается становление личности человека. Считают, что подросток сам разберется, что хорошо и что плохо. Но часто сам-то и не разбирается. Он может так ошибиться, что вся жизнь пойдет вкривь и вкось и уже ее не исправить. Помощи взрослых ребята не любят. Поймут, что их наставляют на истинный путь, — как ежи поднимут иголки. Нужно незаметно. Осторожно. Тактично».
Прислушиваясь к разговору учеников, Николай Михайлович думал с нежностью: «Милые вы мои! Что бы я делал без вас?! Чем бы жил?»
А в это время на защиту Натальи поднялся ее закадычный друг. Лаля Кедрина, по привычке многолетнего старосты класса, дискутировала не с места, как другие. Она вышла к доске. Стояла перед одноклассниками, поблескивая бирюзовыми глазами, залитая взволнованным румянцем, хорошенькая, пухлая, одетая на скорую руку, подчеркнуто небрежно: модные ботинки, привезенные родителями из-за рубежа, на полных ногах зашнурованы кое-как; видимо, прошлогоднее коричневое платье и черный фартук слишком уж обтягивают полную фигуру и к тому же давно не глажены, с отметинами школьных горячих завтраков. Кружевные воротничок и манжеты не первой свежести. Светлые волосы, очевидно еще с утра без затей заколотые пряжкой, и «хвост» растрепались, висят прядями, как попало. Ах, Лаля, Лаля, увидела бы тебя сейчас Дора Павловна!
«Надо будет поговорить с девочкой, — решил Николай Михайлович. — Ее протест против родительской погони за роскошью приводит к обычной неопрятности».
— Ребята! А вы слышали о Мессинге? — спрашивает Лаля товарищей.
Кто-то что-то читал в газете. Кто-то слышал приблизительно. Толком никто ничего не знает. Видимо, и Лаля не в курсе. Она умоляюще смотрит на Николая Михайловича.
— Когда-то Мессинг приезжал в наш город, — говорит Николай Михайлович. — Я оказался на его выступлении вместе с отцом. Отцу же было суждено стать участником сеанса. На сцене за столом сидели несколько человек. Им посылали записки, в которых зрители давали Мессингу разные задания. Кто-то из друзей моего отца предложил Мессингу найти в зале директора мебельной фабрики товарища Грозного, вывести его на сцену, открыть его портфель, достать оттуда авторучку и положить ее на стол президиума. Естественно, Мессинг не знал ни Грозного, ни того, что написано в записке. Ее подателя, инженера Суровцева, попросили подняться на сцену, где стоял Мессинг — худой, с лысиной в венчике пушистых волос. Глаза его горели, грудь часто вздымалась. Дыхание было шумным.
Мессинг протянул дрожащую худую руку Суровцеву и сказал лающим хриплым голосом: «Держите меня за руку и мысленно приказывайте то, что написали в записке». Суровцев взял его за руку. Какое-то мгновение Мессинг стоял неподвижно, я бы сказал, окаменело, как бы прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом, волоча за собой Суровцева, быстро устремился по ступенькам со сцены в зал. «Приказывайте. Приказывайте», — хрипло, задыхаясь, повторил он, пробираясь между рядами.
Когда Мессинг втиснулся в наш ряд, меня охватил страх. Он остановился около нас, потом резко подался назад и захрипел Суровцеву: «Приказывайте! Приказывайте!»
Потом опять двинулся вперед, схватил за руку моего отца и потащил его на сцену. Одной рукой Мессинг держал отца, другую его руку сжимал Суровцев. Мессинг порывисто бежал к сцене. Отец и Суровцев с трудом поспевали за ним. На сцене Мессинг отпустил отца. Мгновение постоял, наклонив голову, опять словно бы прислушиваясь к себе, потом протянул руку к портфелю, сказав: «Разрешите». И, не дожидаясь ответа, раскрыл портфель, достал ручку, бросил ее на стол и в изнеможении опустился на стул.
Несмотря на то что у нас на глазах он совершил почти что чудо, мне было почему-то жаль его.
— В самом деле жалко, — сказал Семен Неверов, — с таким даром — и выступать на эстраде…
— Вот в войну бы, — мечтательно сказал Никита Пронин, — разгадывать мысли врагов.
— Не выйдет! — высунула ему язык Наталья. — Надо внушать, приказывать… Слышал, как рассказывал Николай Михайлович? Где ты такого идиота-врага найдешь?
Пронину не хотелось сдаваться. Но все же пришлось замолчать.
— Дар особый, — сказал Николай Михайлович. — И тут особый дар, — показал он глазами на газету. — Здесь нет мистики. Просто наука еще многого не знает.