Глава из повести Николая Михайловича Грозного ВЕДЬМА

В ту пору в городе N проездом в Японию остановился наследник престола, и Николай Саратовкин, как крупнейший капиталист Сибири, был приглашен генерал-губернатором на обед в честь «высокой особы».

Двухэтажный каменный генерал-губернаторский дом стоял на набережной, фасадом к реке-красавице — зеленоокой, быстротекущей и обжигающе холодной даже в знойные летние дни.

В тот вечер, казалось, все население города хлынуло к генерал-губернаторскому дому, заполняя набережную и близлежащие улицы. Всем хотелось увидеть хоть издали будущего монарха, посмотреть, как куражат жизнь те, кто имеет власть и деньги.

Николай Саратовкин не только увидел наследника, но и был представлен ему.

— Ваше императорское высочество! — склоняясь в полупоклоне, говорил генерал-губернатор. — Этот молодой человек значительными капиталами приносит пользу отечеству.

Молодой блондин в мундире капитана, которому судьба неизвестно за что уготовила будущее монарха великой державы и бесславную гибель от рук своего же народа, окинул Николая Саратовкина рассеянным холодным взглядом. А молодой миллионер, тоже случайный баловень судьбы, глядел на будущего монарха восторженными глазами.

Яркий праздничный зал ничуть не напоминал о глухой провинции. Он блестел рамами дорогих картин, позолотой мебели, хрусталем пышных люстр. С хоров грянул духовой оркестр.

Будущий монарх благосклонно оглядел нарядных дам и на всю жизнь осчастливил хозяйку дома, повел ее к столу.

Но не встреча с наследником престола, не новизна впечатлений парадного обеда сохранила навсегда в памяти Николая Саратовкина этот вечер.

Тогда на розовое от зари небо его юности взошла романтическая звезда любви, любви, которую пронес он в сердце своем через всю жизнь. И даже старцем он вспоминал ее стихотворным четверостишием:

Среди миров, в созвездии светил

Одной Звезды я повторяю имя…

Не потому, что я Ее любил,

А потому, что я томлюсь с другими.

Наследник уехал рано. Генерал-губернатор отправился в его свите. Они увезли с собой напряженность и чопорность. В зале стало шумно, весело, оживленно.

Николай Саратовкин стоял с бокалом в руке среди гостей, заискивающих перед молодым миллионером, удостоенным чести говорить с наследником, когда к ним торопливо подошел городской голова — пожилой человек, удивительно подвижный, несмотря на хромоту и тучность.

— Господа! — приподнято сказал он, белоснежным платком отирая пот с лысины и мясистого пористого носа. — Слышали новость?

И он рассказал, что на окраине города в маленьком домишке, где живет старуха с внучкой, вот уже несколько дней происходят чудеса.

— Чепуха! — рассмеялся директор гимназии, небольшой, сухонький старичок, с живым, строгим лицом, испещренным следами перенесенной оспы.

— Дьявольское наваждение! — размашисто перекрестил грудь, украшенную массивным золотым крестом, архиерей в черной рясе, в высоком клобуке. При своей худобе и значительном росте он казался еще более худым и возвышался, как и полагалось ему по чину, над всей «паствой».

— Сам видел. Сам дивлюсь и в толк не возьму, что это такое, — не обижаясь на директора гимназии, продолжал городской голова. — До шестидесяти лет дожил — чудес не видел, а тут такое, что ум за разум заходит!

— Чепуха! — снова сказал директор гимназии и убежденно тряхнул головой. С носа его свалилось пенсне и повисло на шнуре.

— Чепуха, говорите?! — повысил голос городской голова. — А ну едемте со мной, сейчас же. Господа! Кто хочет поглядеть на чудо?

— Конечно, я, — улыбаясь, сказал директор и, манерно оттопырив мизинец, водворил пенсне на нос.

— Я! — торопливо воскликнул Николай Саратовкин.

— А вы, владыко? — спросил городской голова архиерея.

Тот отрицательно покачал головой и пробормотал:

— Верю на слово. Да и не любитель сатанинских проделок, не любитель.

Может быть, этот поздний осенний вечер был обычным осенним вечером, которые опускаются на землю из года в год, из века в век. Но через десятки лет, когда Николай Михайлович вспоминал притихший город, светлый серп месяца, повисший над крестами собора, высоко поднятыми в небо, коляску, которую кони с трудом выволакивали из грязи окраинных улиц, ему все это казалось значительным. Будто говорило, что должно произойти что-то очень важное, что оставит след на всю жизнь.

Старый домишко с низко нахлобученной крышей был погружен во мрак. Закрытые ставни напоминали опущенные веки спящего. Домишко охраняла стража, разгоняя любопытных, которые даже в это позднее время стекались сюда со всего города.

Двери дома оказались незакрытыми, и приезжие вошли сначала в сени, потом в душную, темную кухню.

— Эй, хозяйка, давай лампу! — приказал городской голова.

В темной горнице послышался скрип деревянной кровати, полусонное бормотание, шлепанье босых ног. Потом в кухню вошла большая рыхлая старуха, щурясь на зажженную лампу, которую она осторожно несла в руках. Видимо, ей надоели посетители, именитые и неименитые, и она поздоровалась неприветливо, не сдерживая досады. Старуха поставила лампу на стол, а сама, то и дело позевывая и крестя рот, села у печки на скрипучий табурет.

Городской голова, директор гимназии и Николай Саратовкин присели на лавку и стали ждать чуда.

Но чуда не было. Николай разглядывал кухню, в которой стояли всего лишь лавка, стол, табурет да кадка с водой. На плите у чела русской печи была свалена немытая посуда. Текли минуты, а чуда по-прежнему не было, и городской голова начинал беспокоиться.

В горнице послышались легкие шаги, и в дверях появилась девочка. На вид ей было не более пятнадцати лет. Помятое ситцевое платьице, в котором она, видимо, спала, не скрывало угловатость и худобу ее тела. Взлохмаченные темные волосы она наспех прихватила красной тряпкой, и они висели до пояса неаккуратной метелкой.

Девочка мельком взглянула на посетителей и, не поздоровавшись с ними, встала у стены возле бабки.

Свет лампы падал на девочку, и Николай Саратовкин внимательно и даже удивленно разглядывал ее кроткое личико, хрупкую шею, щеки, залитые ярким со сна румянцем, и широко расставленные огромные глаза, блестящие и темные. На обветренных губах блуждала загадочная усмешка.

Весь облик ее, по-детски безвольный, вызвал у Николая щемящую жалость. Он вдруг представил ее в бальном платье, с локонами, рассыпанными по открытым плечам, и подумал, что на любом балу она была бы не хуже других девиц.

Она не поражала красотой, но если бы рядом с ней стояли десятки красавиц — не выделить ее было бы невозможно.

И Николай почему-то с грустью подумал, что ей никогда не бывать на балу и не стоять рядом с городскими красавицами.

— Ну-с, может быть, поедем? — любезно спросил директор гимназии, рукой с оттопыренным мизинцем расстегивая пальто и вынимая из кармана жилета часы на золотой цепочке.

— Что ж… — начал было городской голова и вдруг замолчал.

Его глаза, устремленные на печь, округлились, на лице появилось выражение торжества и ужаса. Все проследили за его взглядом и замерли.

По шестку к краю медленно двигалась деревянная ложка. Она на секунду задержалась, точно раздумывая или колеблясь, затем рывком переползла белый кирпич и упала на пол.

Директор гимназии проворно подскочил к печке, провел рукой по воздуху, словно желая убедиться, нет ли тут невидимой глазу нитки, затем присел на корточки возле упавшей ложки, протянул к ней руку, но не дотронулся до нее.

— Опять, опять, экая чертовщина! — воскликнул городской голова, вскакивая.

Директор гимназии отшатнулся от печки: по шестку двигалась вторая ложка.

— Видимо, действие каких-то подземных газов на деревянные предметы… — рассеянно бормотал директор.

А в это время по столу уже ползла картошка, все ближе и ближе к его краю.

Николай, охваченный необыкновенным волнением, не отрываясь следил за картошкой, пока она не упала на пол. Он перевел взгляд на девочку.

Вывернув плечи, придерживаясь руками за стену и всем телом подавшись вперед, она не сводила широко открытых глаз со стола, на котором лежала горка картофелин. Лицо ее было напряженным, мертвенно-бледным, по нему катились капельки пота.

Николай вскочил. Он хотел подбежать к ней, поддержать, чтобы она не упала, успокоить ее. Но его остановило странное выражение лица девочки. На нем не было страха. Не было растрогавшего его безволия. Ее лицо, фигура, поза были волевыми, жесткими, даже грозными.

— Батюшка! — запричитала старуха и рухнула в ноги городского головы. — Отселил бы ты нас куды-нибудь. Мочи боле нет с нечистой силой бок о бок жить. Соседи-то уж меня за колдунью почитать стали!

А Николай не мог оторвать взгляда от необычного лица девочки. Пока старуха валялась в ногах у городского головы, девочка села на табурет, закрыла глаза, бессильно бросила вниз руки, точно устала от тяжелой работы. На лицо ее медленно возвращался румянец.

— Ну, а что вы, молодой человек, думаете по этому поводу? — обратился к Николаю директор гимназии.

— В чудеса не верю. Но тут… тут ничего не понимаю…

Николай вновь взглянул на девочку и был снова поражен той переменой, которая мгновенно произошла в ней. Она стояла у стены. Румянец заливал ее щеки. На полуоткрытых обветренных губах и в полуоткрытых глазах вспыхивала робкая, загадочная усмешка.

Нет, никогда не видел Николай лица лучше этого.

Вскоре гости покинули заколдованный домик. Городской голова пообещал завтра же переселить старуху и внучку. А директор гимназии взялся собрать здесь ученых людей, чтобы подумать над чудесами.

Перед дверью Николай задержался.

— До свидания, — сказал он.

— Доброй дороги, доброй дороги! — пожелала старуха.

Внучка подняла глаза на молодого человека и улыбнулась ему какой-то неожиданной, искрящейся улыбкой. От этой улыбки у Николая забилось сердце, и так не захотелось уходить. Поглядеть бы еще на эту удивительную девочку, может быть, перекинуться с ней словом. Услышать ее голос. Но с улицы его окликнули, и он вышел взволнованный, утешая себя тем, что завтра же снова побывает здесь.

Эта была первая бессонная ночь в жизни Николая. Он до рассвета просидел в любимом отцовском кресле у потухшего камина.

Юноша закрывал глаза, и перед ним возникало бледное волевое лицо девочки из «заколдованного домика», ее неожиданная искрящаяся улыбка. Интуитивно он угадывал какую-то непонятную ему связь между этой девочкой и чудом, свидетелем которого он был. Чудо само по себе почему-то произвело на Николая меньшее впечатление, чем девочка. Она же показалась настолько необыкновенной, что невозможно было представить ее существование без чудес. Она сама была чудом.

Утром и днем Николая задержали дела, и в «заколдованный домик» он поехал только вечером. Так же, как вчера, ставни окон в доме были закрыты, а стража разгоняла любопытных.

Стражник сказал, что старуху и девочку вместе с вещами недавно куда-то увезли.

От этих слов Николая охватило отчаяние, но он сейчас же утешил себя тем, что все равно разыщет ее.

Он вошел в дом. В избе было совершенно пусто. Вдруг на полу среди мусора шевельнулась и двинулась скомканная бумажка. Но Николай совершенно спокойно взглянул на нее. Он был убежден, что теперь здесь не могло быть чудес. И действительно, бумажонку погнал ветерок.

Николай заглянул в горницу — маленькую, темную оттого, что ее крошечное окно упиралось в забор. Он подумал о том, что ОНА выросла в этой нищете, в этой темноте… Но, вероятно, были у нее и радости, если она умела так ослепительно улыбаться.

Он заметил на полу маленький мяч, сшитый из тряпок, и с благоговением подобрал его.

«Как же ее зовут?» — подумал Николай.

— Наверное, Любовь… Любава, — ответил он вслух сам себе и улыбнулся своему неожиданному предположению.

Он вышел из дома. Постоял у ворот. На вопросы любопытных — ползают ли вещи? — ответил, что вещей в доме нет.

«С чего же начать поиски?» — подумал он и решил зайти к соседям.

Он поднялся на крыльцо такого же ветхого маленького домика и постучал в дверь. В сени вышла молодая женщина с красными, в мыльной пене, по локоть открытыми руками. Увидев барина, она принялась вытирать руки о фартук и пригласила Николая в дом. Но он отказался.

— Я только хочу спросить, — смущаясь, сказал он, — куда переехали ваши соседи — старуха и внучка?

Женщина уточнила:

— Панкратиха с Любавой?

— С Любавой? — бледнея, повторил Николай, и ему вдруг стало не по себе.

— Не знаю, барин. И не хочу знать. Что Панкратиха, что Любава — обе с нечистой силой знаются.

Николай ничего не ответил, спустился с крыльца, пересек двор и вышел на улицу.

— Быстрее. К городскому голове, — бросил он кучеру, вскочив в коляску.

— В присутствие или к дому? — спросил мордастый кучер в высокой шапке, в тулупе, перетянутом ремнем с теми же украшениями, что и на лошадиной упряжи.

— В присутствие.

Когда коляска выехала на главную улицу, Николай увидел возле сквера городского голову и директора гимназии.

— Стой! — крикнул Николай.

— А! Господин Саратовкин, Николай Михайлович! — приветливо встретил его городской голова, снимая шляпу и раскланиваясь.

Слегка приподнял форменную фуражку и директор гимназии.

— А мы вот все насчет вчерашнего толкуем… — продолжал городской голова.

— И я насчет вчерашнего… — сказал Николай. — Не знаете ли вы, куда старуху с внучкой переселили? Я вчера портсигар у них забыл.

— Вот-вот, — заторопился городской голова. — Девица эта мне сегодня сказала: «Господин, говорит, вещицу ценную у нас забыл, так вы скажите ему, где мы теперь, может, пошлет кого».

Николай растерялся. Ему опять стало не по себе, так же, как тогда, когда соседка назвала имя девушки.

Теперь он знал ее адрес. Знал ее имя. Весь следующий день мысли о ней не покидали Николая, но что-то удерживало его идти к ней.

Ночью он увидел сон.

Потрескивая и рассыпая искры, горели в камине дрова. И вдруг из пламени взглянули на Николая глаза — черные, блестящие. Светом своим они убили свет пламени. Огонь потух. Из камина вышла Любава, стряхнула с распущенных волос, с мятого платья пепел. Сквозь нее просвечивали цветы шелка, которым были обиты стены комнаты.

— Ты боишься меня, потому не пришел, да? — шепотом спросила она. — Ты приходи, не бойся. Я завтра целый день никуда не уйду. Буду ждать тебя…

Она вдруг превратилась в кукушку и улетела через окно.

Николай проснулся. Была глубокая ночь. На часах в столовой куковала кукушка. Во дворе хриплым лаем заливался старый пес. С улицы доносился стук колотушки ночного сторожа. А из соседней комнаты, заглушая все звуки старого дома, слышался мощный храп матери.

Николай до рассвета лежал не закрывая глаз. Беспокойное ощущение, вызванное сном, постепенно улеглось.

Он встал, по обычаю, заведенному еще при жизни отца, похлебал кислых щей, выпил крепкого, обжигающе горячего чаю и поехал на окраину города, где за монастырской усадьбой доживало свой век старое кладбище, затененное столетними соснами и елями, заросшее буйным молодым подлеском.

Здесь все было знакомо. Николай часто приезжал на могилу отца. Он вошел в открытую калитку кладбища, мельком взглянул на окна сторожки, затянутые занавесками, прошел по дороге мимо, свернул на тропинку, петляющую между могилами и стволами сосен.

Михайло Иванович Саратовкин был погребен в фамильном склепе из черного мрамора, с позолоченным крестом наверху. На склепе такими же позолоченными буквами было написано: «Да будет воля твоя!»

Николая с детства волновали эти слова своей страшной покорностью богу, непостижимой уму и сердцу.

Николай снял шляпу и склонил голову перед склепом. Сразу же он услышал шорох позади себя и обернулся, уверенный в том, что сейчас увидит Любаву.

Действительно, прислонившись к стволу сосны, стояла она. Ее черные вьющиеся волосы были тщательно причесаны и ничем не покрыты. Она завернулась в старый бабкин салоп, стараясь скрыть, что он велик ей.

Девушка улыбнулась смущенно и чуть слышно сказала:

— Я увидела вас в окно, барин. У вас тут батюшка схоронен?

Николай отметил, что она сообразительна и смела — сразу же нашла тему для разговора, а он растерялся.

— Да, батюшка, — сказал он. — Видите, вот в этом склепе…

— Красивый склеп. И слова какие написаны!..

— Это из Евангелия, — сказал Николай.

— Я знаю, что из Евангелия…

И они замолчали.

— Вы что же, теперь здесь всегда будете жить? — поинтересовался Николай.

— Всегда. Бабушка сторожить кладбище нанялась, а я ей подсобляю. Я вчерась все кладбище обошла. Здесь красиво.

И опять они помолчали.

— А вам не страшно тут? — спросил Николай.

— Мы с бабушкой смелые. Живых людей нам больше боязно. А мертвые спят. Они не обидят. За жизнь-то наобижали друг дружку вдосталь, теперь отдыхают. — Она недобро усмехнулась.

— Где же вы грамоте обучались, Любава?

Она заметно обрадовалась тому, что он назвал ее по имени, покраснела и, смущенно улыбаясь, сказала:

— Сначала бабушка учила. А теперь я в воскресную школу хожу. Я страсть как люблю книги читать. Только вот где их брать? Если у вас есть книжки — может, дадите?

— У меня много книг, — горячо заговорил Николай. — Я буду приносить их вам. Хотите, Любава, я буду учить вас?

Она ничего не ответила на эти его слова, а только спросила:

— А вы начальнику сказали, что забыли у нас что-нибудь?

«Откуда она знает про это?» — тревожно подумал Николай.

— Откуда я знаю? — вдруг ответила Любава на его мысль. — Я не могу объяснить. Я иногда могу делать то, что другие не могут. Это ведь я вещи в избушке двигала… Откуда я знаю, почему? Такая уж я родилась. Со мной никто знаться не хочет… Ведьмой меня кличут… Вот и вы не пожелаете книжки мне давать, не пожелаете. И учить меня не пожелаете.

Она закрыла лицо руками и по-детски безудержно заплакала.

— Любава! — Николай шагнул к ней.

Но она отскочила, вытерла слезы кулачками.

— А я могу заставить! — вдруг крикнула она, и глаза ее загорелись, слезы мгновенно высохли. — Даже вас, барин, заставить могу, если захочу. Только я не хочу захотеть. Я хочу, чтобы вы сами…

И она исчезла так же неожиданно, как появилась. Если бы не слышался шорох сухих листьев под ее ногами и не мелькал старый салоп между стволов деревьев, крестов и памятников, можно было бы подумать, что это исчез призрак.

Следующие дни Николай был занят делами, связанными с поступлением на учительские курсы. Новый мир, в котором он оказался, так увлек его, что он забыл о Любаве.

В первый же день занятий Николай был поражен и обрадован, увидев на кафедре того самого учителя гимназии, который когда-то заступился за него перед классом.

После занятий, на улице, Николай дождался лектора, снял фуражку, почтительно поклонился и сказал:

— Василий Мартынович! Вы меня, конечно, запамятовали. Таких, как я, сотни прошло через ваши руки. А я вас всю жизнь помнить буду. И на курсы я пошел потому, что мечтаю стать таким, как вы.

Василий Мартынович некоторое время серьезно и напряженно смотрел на молодого человека, как бы перебирая в памяти бесчисленные детские лица.

— А! Николай Саратовкин! Помню, помню. Хорошо, что мы с вами встретились. Мне ведь давно надо было рассказать вам конец той истории. Дело в том, мой молодой друг, что конец-то был мною выдуман для педагогических целей — чтобы вас выгородить. А подкидышем-то у купца Саратовкина был не первый сын, а вы. Вы теперь взрослый, вам надо знать правду. И мать свою постарайтесь разыскать.

Теперь, когда прошли годы и стали стираться воспоминания о нянюшке Феклуше, слова Василия Мартыновича не произвели на Николая того впечатления, какое они имели бы прежде, но все же на душе стало беспокойно, так беспокойно, что захотелось немедленно кому-то рассказать обо всем, ощутить сочувствие, послушать добрые советы.

И конечно, он вспомнил о Любаве.

Он долго бродил по кладбищу, то и дело выжидательно поглядывая, не дрогнет ли занавеска на окне сторожки. Ему все же пришлось подняться на шаткое крылечко и постучать в низкую дверь.

— Войдите! — откликнулась хозяйка.

И он вошел.

Прежде всего он увидел огромные, блестящие глаза Любавы. Девушка лежала на кровати, закрытая до подбородка старым лоскутным одеялом. Потом только он заметил и Панкратиху. Здесь так же, как в «заколдованном домике», Николая поразила удручающая бедность. Она сказывалась во всем: в отсутствии мебели, в одежде старухи, в спертом воздухе, в закопченных стенах, холоде, почти таком же, как на улице.

Николай поздоровался и торопливо шагнул к постели.

— Она больна? — растерянно спросил он старуху.

— Теперича ожила. А была-то совсем плоха. На ладан дышала. Думала — преставится, — удивительно спокойно произнесла она эти страшные слова.

— Я сейчас быстро, за доктором! — Николай двинулся было к двери.

Но старуха остановила его.

— Я сама лекарь, барин. Кажную травинку знаю. Теперича на поправу Любава пошла. Не тревожься понапрасну.

Любава приподнялась на локте. Ее черные вьющиеся волосы разметались по плечам. Исхудавшее личико озарилось искрящейся улыбкой. Чувствовалось, такой свет, такая радость наполняли все ее существо, что она с трудом сдерживалась, чтобы не вскочить и не броситься на шею Николаю.

— Сядьте, Николай Михайлович. Бабка, дай табуретку.

Старуха фартуком смахнула пыль с табурета, поставила его возле самой кровати, а потом подумала и отодвинула подальше.

Делала она это неторопливо, неуслужливо, скорее с недовольством.

Николай снял пальто, фуражку, поискал несуществующую вешалку и, не найдя ее, положил одежду на край лавки.

Он долго просидел у постели Любавы. Они были вдвоем. Панкратиха в это время сопровождала похоронную процессию.

Николай поведал Любаве свою семейную историю. Любава близко к сердцу приняла ее, даже прослезилась и стала придумывать, как приступить к поискам матери Николая. Видимо, теперь молодой миллионер показался ей не таким недоступно далеким. Она даже один раз назвала его просто Николаем, покраснела и вопросительно взглянула на него.

— Только так, Любава, мы же с вами друзья.

У окна избушки послышались шаги Панкратихи, и Николай засобирался домой. Он решительно положил на стол деньги. Все, какие были с собой. А их оказалось не так мало.

Он боялся, что Любава обидится, не возьмет. Но она вспыхнула, опустила глаза, сказала:

— Спасибо.

На другой день Николай уехал на золотые прииски. А когда через несколько дней возвратился домой и обедал с матерью, оживленно рассказывая ей о делах, стряпуха Агафья, подавая жаркое, сказала:

— Опять пришла та барышня, что вчерась вас, Николай Михайлович, спрашивала… Такая красивая барышня и чуднáя, страсть!

Сердце Николая защемило предчувствием: «Это Любава». Он бросился к окну, взглянул и выбежал из комнаты.

У крыльца стояла Любава. Была она неузнаваемой: в модном жакете, из-под которого падали складки шерстяной длинной юбки, открывая носки новых ботинок. Голову ее украшала красивая шляпка с вуалью, руки были затянуты в перчатки.

— Я ваши деньги принесла. Бабка приказала отдать. Только я вот, крадучись от нее, этот туалет купила себе. Посмотрите — я не хуже тех барышень, с которыми вы на балах танцуете? Не хуже, правда? Все дело только в красивой одёже… Я вот покажусь вам, приду домой — на кладбище — и переоденусь. А когда бабки дома не будет, сожгу все в печке — и шляпку и перчатки…

Она протянула Николаю деньги, завернутые в бумагу.

— Любава! — умоляюще сказал Николай.

— Нет, Николай Михайлович, бабка приказала с деньгами домой не приходить. Возьмите уж, а то я их на землю кину, а люди и так в окна на нас глядят. Вам же неловко будет.

Действительно, отодвинув занавеску, из окна столовой смотрели мать и Агафья. В окне людской тоже виднелись любопытные лица.

Николай взял деньги.

— Меня не провожайте, — сказала Любава, — лучше вслед мне поглядите. Больше меня такой не увидите.

И она пошла. Николай глядел ей вслед до тех пор, пока она не исчезла за калиткой.

Как она шла! Спокойно, величаво, гордо приподняв голову. Так под посторонним пристальным взглядом может ходить только царица или великая актриса.

Через несколько дней Николай снова пришел на кладбище.

В этот день «легла зима», как говорили в народе. Легла прочно. Бросила свои белые пуховики на улицы города, кинула их на крыши, присыпала легким пушком козырьки ворот и калиток и здесь, на кладбище, укутала могилы, склепы и кресты.

Кладбище выглядело теперь нарядным и чистым.

Николай смотрел на старый салоп Любавы, на ее подшитые, не по ногам большие валенки, выцветший капор — и ему становилось больно и стыдно за свою щегольскую шубу и бобровую шапку.

Но и в этом нищенском одеянии Любава казалась Николаю прекраснее всех девушек на белом свете.

Он заметил ее покрасневшие пальцы и не удержался, взял их в свои руки, поднес к губам и дыханием стал согревать. Это была первая несмелая ласка, и осталась она незабываемой на всю его жизнь…

Послышался скрип снега, и возле них появилась тучная Панкратиха в старом платке, в длинном, распахнутом пальто. Она, видимо, торопилась сюда и запыхалась.

— Здравствуйте, барин, — недобро сказала Панкратиха. — Любава! Поди-ка в дом! Дров подбрось в печь, не потухла бы. А у меня до вас разговор есть.

Любава пристально взглянула на бабку, потом на Николая и молча пошла прочь. Николай смотрел ей вслед и не сразу услышал и понял то, что сказала ему Панкратиха.

— Вы, барин, Любаву забудьте. Не пара она вам. Поразвлечетесь да бросите. Богачи завсегда так. Хоть и нищие мы, да не все за деньги продаем. Вы на Любаве не женитесь. А поломать ее жизню я не дам. Понятно вам, барин?

И она ушла.

Николай долго стоял в растерянности. А потом тихо пошел между заснеженных могил на дорогу, мимо темного дома Любавы.

Он никогда не думал о возможности жениться на Любаве. Он вообще еще никогда не думал о женитьбе. Его чувство к Любаве было возвышенным и романтичным. Никогда не думал он, что встречи с Любавой могут вызвать различные толки.

И теперь, возвращаясь домой и вспоминая слова Панкратихи, он с отчаянием понял, как сложна и трагична жизнь. Он не мог встречаться с любимой девушкой. Он, богач, не мог избавить ее от нищеты. Не мог он и жениться на ней. Разве мать и дядя позволили бы ему это? Скорей бы Любава исчезла так же загадочно и бесследно, как исчезла нянюшка Феклуша.

Николай еще раз попробовал узнать у Анастасии Никитичны судьбу своей матери. Он стал взрослым и теперь уже мог прибегнуть к обдуманной хитрости.

Однажды за обедом, в присутствии дядюшки, он весело стал вспоминать детство, подсмеивался над француженкой Жанной Жановной и будто бы невзначай вспомнил нянюшку Феклушу.

— Какие хорошие сказки знала она! Где она теперь? — намеренно равнодушно обратился он сразу к дяде и к матери. — Вроде бы и привязана была ко мне, растила ведь, а вот забыла и попроведовать не зайдет.

Дядя пожал плечами: дескать, ничего не знаю. А лицо Анастасии Никитичны стало холодным, непроницаемым.

И еще раз Николай понял, что она никогда ничего не скажет ему о судьбе родной матери.

От старых слуг он знал, что нянюшка Феклуша исчезла на другой день после пожара, даже за вещами не зашла в людскую, «так и сгинула, прямо из барских покоев».

Можно было бы начать официальный розыск. Но это немедленно станет известно Анастасии Никитичне, и конечно, она примет все меры, чтобы помешать.

И Николай решил ждать.

После лекций и обременительных занятий с дядюшкой делами приисков и сиротских домов Николай почти ежедневно приходил на кладбище, подолгу стоял у склепа, ждал Любаву. Ходил по широкой аллее, издали поглядывая на старый, осевший домишко, словно тоже наполовину похороненный в земле.

Дважды издали он видел Панкратиху с охапкой высохших венков, которыми за неимением дров топила она печь. Он прятался за деревьями. А Любава не появлялась.

Однажды вечером он снова был на кладбище и ждал. Всходила луна, могильные холмики, засыпанные снегом, становились голубыми, еще более холодными, еще более мертвыми. И на сердце ложилась тоска, такая же холодная и беспросветная. Тоска и горечь. Горечь оттого, что он был уверен: Любава, которую природа наградила странным даром провидения, не могла не почувствовать, что он здесь, что он ждет ее.

Она действительно знала это, но не пришла к нему ни в первый, ни в последний раз его ожидания. В последний раз, в те часы, когда Николай бродил по кладбищу, она сидела на стареньком, скрипучем табурете, прижавшись спиной к холодной печке, до белизны сцепив пальцы рук, устремив горящий взгляд в темное окно, и вслух приказывала себе:

— Нет, не выйду. Нет, никогда больше не увижу его. Выброшу его из сердца. Он барин. Я ему не пара. Бабка права. Дороги наши разные.

Через некоторое время она встала, потянулась, спокойно оглядела комнату и, напевая, принялась стелить постель.

Так и застала Панкратиха внучку, внимательно и одобрительно взглянув на нее.

Не зажигая огня, они молча легли рядом на кровать, укрылись лоскутным одеялом, и Любава сразу же уснула.

А Николаю пришлось перелезть через забор, потому что Панкратиха закрыла ворота кладбища.

Загрузка...