В мире все повторимо. В школе же одно событие следует за другим по точному, монотонному расписанию. И все же события повторяются по-разному.
Каждый год, на пороге лета, двери школы открываются, чтобы выпустить в жизнь тех, кто десять лет провел здесь. Но уходят воспитанники школ по-разному и по-разному вступают в большую жизнь. Одни целеустремленно и легко, другие безвольно, ощупью. Иные с первых шагов становятся пасынками жизни, а другие любимыми детищами. И ведь нельзя признать, что иной раз пасынок во сто крат достойнее любимого детища. Но жизнь причудлива и сложна. Поэтому Грозный с беспокойством и затаенной грустью провожал в дальний путь свой десятый «А».
Отгремел выпускной вечер. Как всегда, разошлись на рассвете. А назавтра, в сумерках, собрались на прощание в «Избе раздумий». Из учителей попросили прийти только Грозного.
Этот голубой сумеречный час летнего дня был незабываемо хорош. И наверное, романтичнее было бы провести его в кольце молодых елей, сосенок и кедров, осветив огромным костром темнеющее небо, старую баньку и буйный сиреневый цвет багульника на взгорке. Но последний раз хотелось побыть именно там, где три года загорались мечты, завязывались непримиримые споры, складывались убеждения.
— Незабываемая «Изба раздумий»! Как много дала ты нам, старая банька, построенная каким-то дореволюционным мужичком! — сказала Лаля Кедрина.
Она превратилась в хорошенькую девушку. На ней было нарядное кружевное платье, и теперь уже белый цвет не полнил ее подобранную фигурку.
— Здесь я поняла, как смешон мой протест против родителей. Я им назло небрежно одевалась, вела себя при гостях вызывающе, огорчая маму. А чем она не права? Она любит старинные вещи. Она привыкла к этому и была воспитана видеть смысл жизни только в семье. А отцу я всегда давала понять, что не принимаю его живописи… И этим тоже огорчала его…
— Дамы и господа! О предках не будем говорить в эту прощальную ночь, — насмешливо сказал Никита своим сильным, бархатным голосом.
Он достал из нагрудного кармана нового светло-серого костюма ярко-красную расческу и, по привычке приводя в порядок волосы с безукоризненной укладкой, выполненной природой от рождения, взглянул в маленькое, кое-где облупившееся зеркало, висящее на гвозде, вбитом в бревно стены. Лицо было красиво и яркой молодостью, и безупречными чертами лица, и выражением мысли.
— А кто, скажи, Лаля, подсказал тебе задуматься над твоим поведением? — спросила Наташка.
— Ты, конечно!
— Ой ли?! Подумай-ка!
— Грозный, Наташка, Грозный!
— То-то же! Не я и не изба сама по себе. А тот, кто всегда был с нами.
— Ну, а родители твои очень переживают, что ты решила стать учительницей? — спросил Лалю Никита, загоняя в карман поглубже красную расческу.
— Ты же не хотел о «предках»! — отрезала Лаля.
— И вот в этой самой «Избе раздумий» через шесть лет ты будешь помогать своим ученикам разбираться в своих ошибках, учить отношению к людям, открывать непонятные явления в жизни — словом, как Грозный… — оставляя без ответа реплику Лали, не отставал Никита.
— Буду. И с радостью. Только суметь бы. Сам знаешь, как трудно с нами. Не всякому мы душу свою откроем. А ты, Никита, порадуешь своего отца тем, что на экране он будет видеть ежедневно твою физиономию и сделанную приветливую улыбку: «Добрый вечер, товарищи!»
— А ты знаешь, для того чтобы стать диктором, нужно иметь театральное образование? — спросила Наташка.
— Николай Михайлович узнавал для меня это официально. Эх, младенцы! Если б вы понимали, сколько для меня сделал этот человек! — вздохнул Никита.
— Опять Николай Михайлович, — со значением сказала Наташка, словно бы нарочно заставляя всех сосредоточиться на достоинствах учителя.
— А может, и так проскочу! — снова сказал Никита. — Ведь голос-то у меня почище левитановского. — Он покрякал, прочищая горло, и сказал удивительным звенящим басом, отдающим металлом: — Не голос, а бархат! N-ская телевизионная студия потеряет — московская подберет. Не выгодно землякам терять такого диктора.
И хоть сказано все это было на полном серьезе, что обычно десятиклассникам кажется безудержным, дерзким хвастовством, — никто не возразил. В самом деле, голос-то был необычный и внешность хороша, если не считать небольшой рост Никиты. Но роста на экране не видно. Да и у Николая Михайловича рост не велик, а человек — человечище!
Такое же необычное будущее избрала себе белокурая красавица Анастасия Платонова, по прозвищу «Аэлита».
— Буду манекенщицей, — сказала она неожиданно, загадочным взглядом зеленых глаз окинув товарищей, и, вскочив, изящным движением развела в стороны руки, как бы стараясь не загораживать ими наряд, стала переступать стройными ножками в лаковых туфельках на десятисантиметровых каблуках, приподняв голову с выражением, говорящим: «Любуйтесь не только платьем, но и отличной фигурой моей и красивым лицом». Платьем-то и в самом деле любоваться было нечего: простое, скромное беленькое платье. Но как обнимало оно ее бедра, высокую грудь, удивительные линии тонкой талии, покатых плеч; как открывало изящные руки и лебединую шею!
Молодость, молодость, почему ты так коротка и неповторима?!
Семен Неверов, как и многие юноши, закурил папиросу.
— Ну, чего воздух портите! — прикрикнула Наташка. — Шли бы на улицу дымить! Бестактно же это: пятеро дымят, а двадцать задыхаются. Ничему-то вас жизнь не выучила!
— Ладно уж. Не бухти! — миролюбиво сказал Семен и, поискав взглядом, куда бы сунуть папиросу, поднял ногу и прижал горящий край ее к подошве.
Так же поступили остальные.
— Мелкую профессию выбираешь, — сказал Семен Аэлите. — Лучше бы вышла замуж, народила крошек и воспитывала будущее поколение. Замуж тебя всякий возьмет: красивая!
— А ты бы взял? — поинтересовался Никита.
— Я? Нет, конечно.
Наталья возмутилась:
— А не кажется ли тебе, Сенька, что ты своими словами оскорбляешь женское и человеческое достоинство?
— Не кажется. Убедись! — Он кивнул в сторону Насти Платоновой.
Та действительно, словно и речь-то шла не о ней, расправляя платье, усаживалась на скамейку, принимала изящную позу и обычной своей заученной улыбкой старалась привлечь взгляды мальчишек. Наташка внимательно посмотрела на Аэлиту и примирительно сказала:
— Ну, ладно!
— И совсем не ладно, — вдруг запротестовала Настя. Запротестовала удивительно спокойно. — Понимать надо, в какое время мы живем. Все вы заглянете в журнал мод, прежде чем шить себе одежду. И не раз еще меня вспомянете. Отошло время ходить растрепами. Красота одежды, вкус, линии — это и радость дает и настроение улучшает. Это тоже искусство. Понимать надо. А то Семен: «мелкая профессия!» Нет профессий мелких и крупных. Все одинаковы!
— А что, «ашники», Настя права, — подумав, сказала Наташка. Как всегда, непонятно, почему она и здесь заняла роль председателя.
— Ты, будущий историк, — обратилась она к Семену, который встал и вышел на середину комнаты, — собираешься высказаться?
— Нет, — удивленно сказал Семен.
— Тогда зачем занял место оратора?
— Не знаю, — пожал плечами Семен и вдруг спохватился: — Да, вот о чем я хотел сказать.
Он стоял немного сутулясь, чтобы головой не задеть потолок.
— Вот повесть Николая Михайловича на днях выйдет в свет. Он так надеялся, что с прощального вечера все мы разойдемся с его книгой и автографом, напутствующим каждого. Я знаю, что у него в записной книжке уже заготовлены эти автографы.
— Ты всегда все знаешь! — ворчливо вставила Лаля.
— Но книга не успела выйти, — продолжал Семен, не обращая внимания на Лалину реплику. — Она, эта книга, в которую и мы вложили так много труда (и, главное, в процессе работы поумнели, многое поняли), — она догонит нас в пути. Обязательно догонит. Без напутствия, которое будет написано рукой Грозного каждому, на первой странице, он не отпустит нас в дальнее плавание. Мы знаем, что образ Саратовкина — это в какой-то мере образ Грозного.
— И любовь Николая к Любаве — это его любовь к той однокласснице, — поправляя на плечах лежащий пух взбитых кремовых волос, с обворожительной улыбкой вставила Настя.
Семен покосился на Аэлиту, но вынужден был согласиться.
— Да, это его любовь. И одиночество Саратовкина — его одиночество. И мысли и рассуждения — все его. От Саратовкина он принял эстафету. Это называется, Анастасия, — он почему-то обратился именно к ней, — преемственностью поколений. Понятно?
— Понятно! — весело сказала она. — Ребята, давайте танцевать. У нас же есть приемничек, — кивнула она на высокого, меланхоличного юношу, у которого через плечо висел небольшой кожаный футляр. — Давай веселую музыку!
— Нет, Настя, ты всегда не в том ключе, — сказала Лаля. — Танцевали мы вчера. До рассвета танцевали. И сейчас ноги болят. Теперь же мы в «Избе раздумий». И последний раз все вместе. А ты — танцевать!
— Девчата! Ребята! Слушайте! — загорелась Наташка, как обычно внезапно.
И все примолкли. Сейчас что-то выкинет. Ах, как удивительно не изменилась она с восьмого класса. Все такой же здоровенький крепыш, густо подрумяненный. Ноги, обтянутые чулками, крепкие-крепкие. Смотришь на них и думаешь — вот так же крепко будет стоять она в жизни. Не зря за нее, более чем за кого-либо, был спокоен ее учитель. Даже то, что она, как другие, еще не определила своего будущего, сказала: «Год поработаю, присмотрюсь», — он считал правильным решением.
— Мои бывшие одноклассники! — торжественно сказала она. — Представьте себе, что на школьном вечере мне дали слово от нашего десятого «А». Уполномочиваете?
В ответ послышались шумные аплодисменты, и никто не услышал, как в этот момент открылась и закрылась дверь. Внимание всех было приковано к Наташке, и никто не увидел Николая Михайловича Грозного.
— Дорогие товарищи! — прочувствованно сказала Наташка. — Вот мы кончили школу и сегодня последний раз собрались все вместе. Я не буду занимать вашего внимания и постараюсь сказать то, что у меня на сердце, предельно коротко. Мы выросли в этих стенах, получили образование, кто хотел и мог — крепкое, кто не хотел и не мог — слабее. На стене нашей учительской с тех пор, как мы учились в восьмом классе, сияла фраза, написанная век тому назад замечательным нашим земляком и педагогом Николаем Михайловичем Саратовкиным: «Легче сделать воспитанника образованным, чем утвердить в его душе уважение к человеку как высшей ценности, чтоб с детства человек был другом, товарищем, братом для другого человека. Поэтому учитель в первую очередь должен быть воспитателем». Эта истина была взята на вооружение нашими учителями. Не всеми, конечно. Но нес ее в своем сердце уважаемый и любимый всеми нами, справедливый и умный директор наш Павел Нилович, и Мария Савельевна, и Ольга Николаевна. Ну и, конечно, в первую очередь, наш классный руководитель Николай Михайлович Грозный. Наш учитель Николай Михайлович равен тому Николаю Михайловичу из прошлого века, о котором сведения мы, как ошалелые, разыскивали в архивах, бегали по городу, дежурили на кладбище. Да понимате ли вы, ребята и девчата, как наполнил он нашу жизнь важным, воспитывающим, увлекательным делом?! Как умно, как тонко, с каким талантливым педагогическим прицелом придумал он нам это занятие?! А эта «Изба раздумий»! Здесь он вдумчиво и осторожно открывал нам жизнь со всей сложностью ее, жестокостью и радостью. Мы все это ценим и сейчас. Но особенно оценим, наверное, тогда, когда пройдут годы…
Наташка загорелась еще больше, блеснула глазами, прижала руки к груди.
— Друзья! Не сочтите за сентиментальность, если я от лица нашего десятого «А» принесу земной поклон нашему учителю.
В полной тишине, под изумленными взглядами одноклассников, она склонилась в низком поклоне, правой рукой коснувшись пола. И тут все услышали, как скрипнула дверь, взметнулась портьера, и на фоне голубых сумерек на мгновение мелькнула спина Николая Михайловича.
— Ушел! — сказала Лаля, вытирая кулаком глаза. — Не выдержал и ушел! А когда пришел — не заметили! Ну, сумасшедшая же ты, Наташка!
Наталья выпрямилась.
— Ну, в школьном зале ты этого, надеюсь, не сделала бы! — сказал Семен.
— Конечно, — отозвалась Наташка. — Это я здесь, в русской избе, по старорусскому обычаю, для вас и для себя главным образом. — И растерянно добавила: — А он видел! Как же так вы-то его не заметили!
В тишине «Избы раздумий» послышался звук отъезжающей машины. Взволнованный Николай Михайлович подосадовал на стекла «Москвича», которые запотели. Но потом он понял, что дело не в стеклах… Он достал платок и вытер глаза.
Вскоре он остановил машину, вышел из нее, постоял, затем поднялся на гору и сел на нависший над дорогой выступ скалы, обросший мхом и кустарником.
Сумерки все еще не перешли во мрак. Но удивительная синева этого часа сгустилась до предела. Там, далеко-далеко, где еще слабо розовело синее небо, за резные макушки кедрачей недавно ушло солнце, и к нему мимо скалы, на которой сидел учитель, шла дорога, окаймленная по краям буйно разросшимся подлеском… Он смотрел на широкую проселочную дорогу в ямах и рытвинах, на стройные, но еще слабенькие деревца по краям ее по-прежнему затуманенным взглядом и не мог унять в себе волнение.
Потом он по-мальчишечьи спрыгнул со скалы прямо вниз, на дорогу. Сел за руль, взял первую, вторую, потом третью скорость. Волнение улеглось. Уступило место тихой радости, и он помчался по широкой дороге догонять уходящее солнце.