Я оплакиваю друга, талантливого скульптора, которого сгубила любовь. Он работал над моим бюстом в гипсе и не успел закончить. И меня не обессмертил в скульптуре, и сам не вошел в историю искусства. Думаю, что его место в истории Любви.
Мы были близкими соседями — когда он рубил камень, осколки летели ко мне в окно. Я знал его модели, иногда он посылал их ко мне для обозрения, хотя я и не художник. Он считал человеческое тело, особенно женское, произведением искусства и даже одно время придерживался теории, что его можно творчески формировать путем соответствующего питания...
Кроме этих эстетически-диетических размышлений, запечатленных на бумаге, он оставил мраморную фигуру в натуральную величину, изображавшую женщину, ждущую чего-то. Я знал ее, она не любила ждать, имела красивого мужа и сама была красивой. Они согласились позировать оба, только муж не сохранился.
Помню день, когда погибло его изваяние. Мы сидели в студии, скульптор созерцал статую этой женщины. Он уже тогда был влюблен в нее и мог говорить о ней часами, не упоминая ни словом ее мужа, хотя его изображение стояло тут же. Продолжая глядеть на статую, он оказал о ней что-то особенно теплое. И тут фигура мужа словно шевельнулась, скрипнула, а может, это скрипнул пол. Казалось, муж собрался отомстить за честь жены и сейчас разделается, с соперником. Скульптор схватил молоток. Как ни странно это звучит, но действовал он словно бы в порядке самозащиты и голову мужу расколотил, спасая свою жизнь. Статуя женщины при этом даже не вздрогнула.
После этого любовь скульптора к своему творению расцвела еще ярче, опустошая душу творца. Целыми днями глядел он на статую, шептал ей что-то на ухо, о чем-то умолял. Обычно безразличный к своей внешности, он стал бриться, причесываться, тщательно одеваться — он хотел понравиться ей любой ценой. Приносил статуе цветы, играл ей на арфе, читал стихи. Он углубился в мифологию, штудировал легенду о Пигмалионе. В его глазах я видел пламя надежды.
Желая отвлечь его, я как-то заглянул к нему с моей знакомой, женщиной из плоти и крови, причем весьма привлекательной. Но и ей не удалось победить статую, живая женщина оказалась посрамленной. Признаться, после этого и я к ней охладел.
Потом я попробовал подействовать на него словесно.
— Статуя прекрасна, дорогой маэстро, но холодна. Ведь вы же не можете жить с камнем.
— Случается, что камень оживает от большой любви... Галатея ожила. Почему бы и моей не ожить?.. Вчера вечером у нее заблестели глаза... И рука была теплее, чем обычно... А губы — жаль, что вы не видели ее губ — они дрогнули!
Он и разговаривал все менее охотно, стал ворчлив и флегматичен, мог часами стоять неподвижно перед статуей и смотреть ей в глаза, не обращал внимания на окружающих, многих вообще не узнавал. И статуя непрерывно вглядывалась в него своими каменными глазами. До последней минуты он надеялся, что оживит ее.
Как-то я позвал его через окно. Он не ответил. Я позвал вторично. Он даже не шевельнулся. Обеспокоенный, я вбежал в его комнату. Напротив статуи женщины стояла статуя моего друга. Свершилось. Он перешел границу, которую не пересекал еще ни один скульптор: перешел на сторону камня. Видно, ему хорошо было с той стороны: лицо его было умиротворенным, даже счастливым.
Вот и все. Вынос состоялся через три дня, в парк. Стоят теперь на главной аллее он и она, обращенные мраморными лицами друг к другу. Посвященные говорят, что, когда бывает очень тихо, слышно, как в парке бьется сердце.