Чужая мишень

Песок в корабельных часах

— Ты некрасивая, — сказало зеркало, и она поверила. Поверила зеркалу и разбила его.

Но зеркал много — одно разбила, другое скажет: ты некрасивая.

Мама услышала звон стекла, вошла и спросила.

— Что такое, Таня?

— Оно упало и разбилось, — ответила Таня. — Это к несчастью, я знаю, — она заплакала и сказала маме: — Мам, я такая некрасивая!

— Ну, кто это тебе сказал, дочка? Ты очень даже ничего.

— Ничего — пустое место. Я дурнушка.

— Таня!

— Что Таня? Что Таня? — перебила Таня. — Всем родителям свои дети хороши, а зеркало разбилось к несчастью. Я хотела гадать, я знаю, как гадать — надо в сумерки зажечь свечку, расчесать волосы и долго смотреться, тогда увидишь суженого. Но я увидела только себя, даже противно!

Мама улыбнулась.

— Это не летом, а на старый Новый год раньше гадали. А ты опять выводила веснушки?

— Опять. Но их не вывести, и лицо у меня рябое.

— Перестань, — приказала мама. — Не маленькая разную глупость на себя напускать. Собери осколки.

— Разбитого стекла не склеишь, — ответила Таня. — А если и склеишь, то все равно останутся трещины. Тебе что, зеркала жалко? Вот заработаю и куплю тебе трельяж. Сиди и кремься.

— Фу! — смазала мама. — Какое слово — «кремься». И в кого ты уродилась?

— Не в тебя, не в тебя, — успокоила Таня, — ни в мать, ни в отца, в прохожего молодца!

— Дочь, — возмутилась мама, — ты хоть понимаешь, что ты мелешь своим языком?

— Мели Емеля — твоя неделя, — отрезала Танька и вылезла в окно.

«Я некрасивая», — написала Таня щепочкой на песке у моря.

— Шшшутишшь, — сказала волна и смыла надпись.

— Если бы! — ответила Таня волне и села на камень, подобрав ноги, обхватив колени кольцом рук.

До восхода солнца оставалось четыре часа, даже меньше, если ждать его на высоком месте.


Я люблю Таню. Она ходила босиком по свежим половикам. Она не могла управиться со своими рыжими волосами, ни один гребень не брал их, и она хотела отрезать косы.

— Танька! — сказал я. — Не отрезай. Смотри мне! Отрежешь — обижусь.

Я уехал тогда в армию, и много дней прошло, «протекло, как песок в корабельных песочных часах».

Я ли был тогда? Что осталось от меня, того?

Сидит Таня на камне, сидит моя Аленушка, счастье мое рыжекосое.


— Ты трус, и над тобой все смеются, — сказал Сереге вожак ребят Владька, — тебе с девчонками сорняки полоть, а не со скалы прыгать. Сидишь на скале, как дурак, небось боишься?

— А ты прыгнешь? — спросил Серега.

— Надо будет, прыгну, — отвечал Владька. — А вот ты прыгни. Кишка тонка? Ну прыгни, прыгни!

Не прыгнул Серега. Подошел к обрыву и не прыгнул. Ударилась о камень волна, крикнула: «Эх!» — и опала.

«Трус я, — сказал себе Серега и подумал: — Ну и пусть!»

Раз такое дело, раз назвали трусом — соберет он свои вещички и уедет.

Но допоздна пели и танцевали у палаток, и Серега решил подождать. А пока ждал, уезжать передумал.

Ведь никто не знал, что он встречал солнце. Все спали, когда он шел на скалу. Чтоб не подумали чего, брал удочки. Сидел и ждал.

И солнце появлялось. Невидное вначале — светлой, ровной лентой на темном просторе серого Таманского пролива. Потом вспыхивало, резало пролив пополам, и все, что попадало в луч между солнцем и Серегой, теряло очертания.

«Печальный демон, дух изгнанья», — думал Серега, — черта с два отсюда сигануть: башку сломаешь!»


Таня сидела в ароматной теплоте позднего вечера.

Ей хотелось к палаткам, к шефам из города, но что с такими веснушками идти к чужому веселью?

Все-таки она решила подольше не идти домой: стыдно.

Темнота была прозрачной в ту ночь. Не стало солнца — оказалось, что луна высоко, и луна не успела посветить, как на краю далекого неба появился розовый просвет.

Таня вскочила, ополоснула руки и лицо прохладной, в пузырьках, водой и побежала встречать солнце.


Все в мире говорит о любви. Послушайте, как стрекочут кузнечики в зените дня во ржи, как шуршат сухие колокольчики на влажных полянах.

Послушайте, как кричат ночью друг другу встречные поезда.

Запрокиньте лицо — разве не об этом говорят ночные огни самолетов?


Таня взбежала на скалу и услышала ветер. Внизу, в полумраке медленно плескалась вода.

— Ой, — увидела она Серегу.

Серега встал. Они молчали и смотрели в одну сторону. На горизонт натянуло тучи.

— Вы пришли встречать солнце? — спросила она. — Простите, я не знала, что это ваше место, я уйду.

— Рыбачить я, — ответил Серега. — Не уходите.

— А который час? У вас есть часы?

— Есть, — соврал Серега. — Только они не идут. В палатке.

— А у меня дедушка говорит: часы для красы, а время по солнцу.

Они опять помолчали, не глядя друг на друга.

— Вы сюда приехали помогать? — спросила она.

— Да. А вы здесь живете?

— Да. А я вас не видела.

— Я не на прополке. Мы овощехранилище ремонтируем.

— А-а. А ваши девчонки некоторые плохо полют: сорвут вершинку, а корень оставят. Что это за работа? Видимость одна. До первого дождя.

— Не умеют они еще. Научатся.

— Долго что-то они учатся.

Она решила уйти.

— Не будет сегодня солнца: тучи. Это я виновата — невезучая. До свидания.

— До свидания, — угрюмо ответил Серега. — А как вас зовут?

— А зачем вам? Таня.

Тут Серега посмотрел на нее и засмеялся:

— Чего тебе солнца ждать — ты сама как солнце.

Она отвернулась.

— Ты что, обиделась? Подумаешь! У нас одна лицо платком закутывает, боится загореть, думаешь, лучше?

— Не знаю.


Таня подошла к обрыву, заглянула вниз:

— Глубоко. Тут Лермонтов чуть не утонул.

— Ну да?

— Вот и ну да! Читал «Тамань»?

— Нашла чему верить — книжкам.

— Но я же знаю.

— Докажи.

— Докажу.

— Чем докажешь?

— Чем надо, тем и докажу.

Вода внизу под обрывом вздымалась и опадала.

— Я раз после шторма здесь кувшин чуть не целый нашла, — сообщила Таня, — гляжу — на ручке отпечаток большого пальца, представляешь? До нашей эры! Ты почему не удивился?

— Ну и что, что отпечаток?

— Нет же одинаковых отпечатков. Если бы он был жив, его бы можно было найти.

— И посадить?

Она пожала плечами, отошла и вдруг спросила:

— А отсюда прыгнешь?

— Раз плюнуть, — ответил Серега. — Мокнуть неохота.

— Правда? — спросила она. — Надо же! А я трусиха. И правда прыгнешь?


Надо верить!

Один человек рисовал деревья. «Разве бывают синие деревья», — спросили его. «Бывают». — «Где?» — «Вот, — ответил он, — нарисовал же я. Пожалуйста».


…и через секунду после этого Таня ухватила Сергея за руку:

— Ты что? Уж совсем? — и покрутила пальцем у виска.

— Пусти, — ответил он. — Не веришь? Пусти, говорю. Думаешь, не смогу?

— Ничего я не думаю. Не пущу. Отойди от обрыва. Подумаешь, нашелся. Ты что, ненормальный? У нас ребята на море выросли, и то боятся.

И тогда он прыгнул.

Хорошо, если бы в эту минуту солнце разорвало тучи.

Но нет, не появилось солнце.


— Ну и что? — спросил он, дрожа от пережитого страха и холода.

— Доказал! А если б разбился?

— Подумаешь!

— Трясет всего. Простынешь ведь, дурачок. Выжми рубашку. Выжми, говорю! Ну сними, я выжму.

— Сам. Отвернись.

Он выкрутил рубашку. Она, не оглядываясь, посоветовала:

— И брюки выжми.

— Больно надо.

— Выжми. Что тебе, долго? Ведь заболеешь. Ну кто тебя увидит, я отвернулась.

— Не буду.

— О, боже мой! Ну и не выжимай.

Они прошли немного босыми ногами по берегу до пологой тропинки и поднялись.

— Беги, переоденься, — сказала она. — И я пойду. Мама не спит, это уж точно.

— Таня, — сказал он, — а меня Сергеем зовут.

— Тебя «Сергей-муравей» в детсаде дразнили?

— Дразнили.

— А меня «Таня-матаня».

— Таня, — сказал он, — а ты куда ходишь купаться?

— На речку.

— А почему не на пляж?

— После морской воды волосы не расчесать. Только речной и отмываю. Больше ничем не берет. Шампунь «Садко» для морской воды продают, с ним и то никак. Отрежу! Чик, и все!

— И что хорошего? Вон у нас, у всех девчонок волосы короткие.

— Тебе не нравится?

— Что не нравится?

— Что короткие?

— Длинные лучше.

— Ты с ними не маешься, так не знаешь. А с короткими что за беда — проснулась, встряхнула головой — и ать-два! А тут сидишь, гребнем дерешь-дерешь!

— Не отрезай, Тань.

— А тебе-то что? — спросила Таня.

— Тебе так лучше, — сказал Серега, запнулся и покраснел, и Таня покраснела тоже. — Мы вечером уезжаем, — угрюмо добавил Серега.

Таня молчала.

— Ты днем чего делаешь?

— Ничего, — тихо ответила Таня.

— Приходи после обеда, — попросил Сергей.


Таня мчалась к дому. Было так светло, что ей казалось непонятным, почему пусто на улицах поселка. Она забыла, что и сама в это время всегда спала. Начинали краснеть яблоки. Таня подпрыгнула, хотела сорвать одно, но не достала.

— Мамочка, милая, родненькая мамусенька, ты не спишь? — закричала она, влетая в двери.

— Не любишь ты меня, Татьяна, — грустно сказала мама.

— Люблю! Люблю! Люблю! — отрапортовала Таня.

— Совсем не жалеешь!

— Жалею, жалею, жалею!

— Где ты была!

— У моря, у моря, у моря!

— Пять лет жизни ты мне убавила за одну ночь.

— Прибавлю десять! — пообещала Таня.

Она подскочила к гардеробу, отвела скрипнувшую дверцу и повертелась перед зеркалом.

— Мамочка, у меня стреловидные брови, миндалевидные глаза, пурпурные губы и… нежные мочки ушей. И вообще безукоризненный овал лица.

— Выпороть бы тебя, — сказала мама.

— Пожалуйста, — разрешила Таня. — Нет, не выпорешь! Нетушки. Я взрослая и красивая, и никаких гвоздей.

— Кто это тебе сказал?

— Мальчишка один.

— Кто? — Мама встала.

— Мальчишка один, — повторила Таня. — Юноша. Он говорит: я люблю вас, а я говорю: не верю. Прыгни, говорю, с обрыва. Мамочка! Там дна не видно. Прыгните, говорю, молодой человек, я подумаю. Он страшно побледнел, волосы дыбом… И прыгнул! Полчаса летел. Я хоть бы что. Ты слушаешь?

Мама слушала.

— Он выплыл, заявляет: я вас хочу поцеловать. А я говорю: только без рук, только без рук… Ты что, мам, ты что?

Дверь за мамой захлопнулась, ключ повернулся.

Чуть ли не до обеда Таня делала разные прически, перемерила все платья, показывала запертой двери язык. Потом устала, забралась с ногами на диван и уснула.


Я прыгнул тогда с обрыва. Спасибо, Таня. Я помирился с Владькой. Да и слишком глупые ссоры мальчишек, чтоб их долго помнить.

Мы подошли к обрыву.

— Ну, — сказал я Владьке. — Давай! Не бойся, там глубоко, я мерил.

— Внизу мерил?

— Отсюда прыгал.

Владька раздевался. Он боялся быть трусом.

— Матери сообщите, — сказал он.

— Сообщим.

— Мол, при исполнении служебных обязанностей, и так далее.

— Валяй, валяй, — жестоко сказал я.

— Родина меня не забудет! — воскликнул он.

— Сам напомнишь, — ответил я.


Много дней прошло, «протекло, как песок в корабельных песочных часах».

Прощай, рыжекосое счастье мое, Танька, прощай.

Мы больше не виделись с ней.

Я учился, служил в армии, снова учился, женился…

— Танька, — спросил я во сне, — Танька, ты отрезала косы?

Но я не видел ее даже во сне.

Танька, ты отрезала косы?!

Какая разница: да или нет? Все проходит.

Только на том самом обрыве, выше полета чаек, встречаются мальчишка и девчонка. И становятся:

она — красивой,

он — смелым.

Подарок

— … и она отвергла его. Он написал за одну ночь этот полонез и застрелился, и его хоронили под музыку полонеза.

— Эх! — вздохнул Женька. — А она?

— Она стояла на балконе и смотрела из-под черной вуали. Когда его несли мимо, она бросила на гроб белую бархатную розу.

— Да-а! — потрясенно протянул Женька.

Женя с сожалением посмотрела на него:

— Ты же не напишешь к утру полонез и не застрелишься.

— Нет, — грустно ответил Женька. — Конечно, если б мне такую музыку написать, я б тут же!.. Но если ты думаешь, что от любви только музыку пишут да стреляются, так что же тебе Коля-баянист не напишет?

— Не напишет, а полонез разучит. Обещал на дне рождения сыграть.

— А что бы и не написать, если ноты знает?

— Ты не понимаешь, — сказала Женя, — записывать — одно, а писать — другое.

— Не знаю, — упрямо ответил он. — Если я сейчас ученик токаря, то буду токарем, как мой учитель Яша-золото, а потом стану инженером и сделаю такой станок, чтоб все заменил: и токарный, и фрезерный, и резьбошлифовальный, и чтоб пластинки проигрывал. Это уж поверь! Сделаю.

— Тебе о чем ни начни говорить, ты все на работу сведешь, — поддела она.

— Я ж тебе не запрещаю говорить о своей работе.

— А я ее терпеть не могу: что за работа — кассирша.

— Иди на ферму.

— Бегом бегу! А кто за меня в институт будет готовиться? — и передразнила: — «На ферму!» Коров слушать?

— А что? — сказал Женька. — Коровы красиво мычат. Голодные — так, сытые — по-другому.

— У тебя все — музыка. Мастерские — музыка, коровы — музыка. Ты музыки не понимаешь…


Потом он будет помнить не разговор, не ее лицо (у него не останется ее фотографии), а свежесть после короткого ночного дождя, мокрую желтую траву, четкую, скошенную углом вставшей луны тень изгороди.


Расстались они по-хорошему. Правда, Женька опять не осмелился ни сказать своей любимой о любви, ни поцеловать ее. Только все просил не уходить, и она ждала, а когда он уже совсем решился и взял ее за руки, Женя отстранилась и засмеялась:

— До завтра!

— Нет, — ответил он. — До дня рождения, до послезавтра.

Дело было в подарке: Женька не знал, что подарить. На следующий день он поехал в город, долго скитался по магазинам и смотрел на витрины. То, что нравилось, — было дорого, то, что было но карману, — не нравилось.

«Дорого — мило, дешево — гнило, — подумал Женька, — изобрету станок, поеду за границу опыт передавать, привезу ей…»

Но что он привезет из-за границы, Женька не успел решить: чистый, дрогнувший над гулом магазина звук остановил его.

— Серебро, — говорил продавец. — Горская чеканка, — и еще раз щелкнул по бокалу, воскресив тонкое пение серебра.

— Сколько? — задохнувшись, спросил Женька.

Ему не ответили. Страшно боясь, что бокал перехватят, Женька нагнулся и прочел цену, выставленную на черном бархате открытой коробки: девяносто шесть. Он побежал к кассе, заплатил, вернулся к прилавку.

— Вот, — сказал он. — Вот чек. Пожалуйста, мне бокал. Можно не заворачивать.

— Мальчик, — засмеялся продавец, взглянув на чек. — Девяносто шесть рублей, а не копеек. Это набор. По одному не продаем.

Женька вышел на улицу, выбросил чек.

«Что нищий подарит! Только и остается музыку писать! Но как ее напишешь?»

В магазине грампластинок он спросил:

— Полонез Огинского есть?

— Рубль двадцать, — ответила продавщица.

— Это музыка?! Рубль двадцать?! Вы смеетесь.

— Я на работе, — сказала продавщица, — чего мне смеяться?

— Да я ж могу три купить! — сосчитал Женька.

— Хоть десять, — ответила она.

Женька быстро решил: одну ей, одну себе, одну в запас.

Но тут же передумал. Зачем три? Разве они будут слушать отдельно? Вдвоем будут слушать. Сядут рядышком и заведут радиолу.

— Одну, — попросил он и бросился к кассе. Продавщица вынула из пакета сверкнувшую пластинку и поставила на диск.

— Не надо! — закричал от кассы Женька. — Не надо!..

— Надо же проверить! — возмутилась продавщица. — Порядок такой.

Раздалась музыка знакомая, но странная.

— Что-то не то, — извинительно сказал Женька, — и то и не то.

— Это такое исполнение. Хоровая капелла мальчиков. Только голоса. Ясно? — она переставила иглу на середину.

Ровный светлый луч покачивался на пластинке, как на воде.

Женька взял пластинку:

— Его что, мальчики хоронили?

— Что? — не поняла продавщица. — Кого?

— Вы не злитесь, — сказал Женька. — Огинского.

— Мне злиться зла не хватает, — ответила она. — Откуда я знаю, мальчики или девочки.


В вагоне не сиделось. Женька оставил чемоданчик в купе и вышел постоять в тамбуре. Взгляд качался на ныряющих и взлетающих проводах.

Женька вернулся в купе и увидел, что соседка приспособила его чемоданчик себе под голову.

— Ведь постель можно взять, — буркнул Женька.

— Больно жирно, на два часа. Тебе что, чемодан жалко?

— Не жалко, а…

— Да забери ты его! Я бы и свой подложила, да он большой. Чемодан под голову пожалел!

Женька достал пакет и вздрогнул — пластинка была сломана.

— А-а-а, — протянула женщина. — Пластинка! У вас только танцы на уме. Моя тоже все радиолу просила. Сейчас спасу нет, хоть уши затыкай. — Увидела Женькино расстроенное лицо и добавила: — Сам небось раздавил. Я ведь головой только прилегла.

Женька молчал.

— Да заплачу я, подавись ты своей пластинкой! Сколько она? Рублевку? Трешницу?

— Миллион! — ответил Женька. — Нужна мне ваша трешница!

Дома Женька попытался склеить пластинку, но не сумел.


— Здорово, прогульщик! — встретил его на работе Яша-золото.

— Я ж отпрашивался, Яков Иванович.

— Ладно уж, — сказал Яша-золото, — становись.

Токаря Якова Ивановича прозвали Яшей-золотом, когда механик на собрании сказал: «Это, товарищи, не токарь, а для наших мастерских чистое золото».

— Вы знаете, — Женька помялся, — мне надо одну вещь сделать… Не для наряда.

— Ось к велосипеду? — спросил Яша-золото. — Давай, давай, прирабатывай.

— Зачем вы! — обиделся Женька. — Вы ж меня знаете. Я бокал после смены хочу выточить. В подарок.

— Рюмку? — усмехнулся Яша-золото. — Что рюмку — ты сразу поллитру выточи. А я по-стариковски болтики построгаю, — и отвернулся к станку.

Женька вздохнул, взял болт — образец, вставил в патрон своего старенького станка шестигранник и начал «строить», как выражался Яша-золото, болты.

Вскоре Яша подошел, сердито спросил:

— Что там за подарок?

— Бокал хочу, — ответил Женька. — Я в городе видел такой — звенит! Я пластинку с музыкой вез, да тетка одна… раздавила.

— Надо же, — сказал Яша-золото. — Значит, бокал?

— Бокал.

— А из чего?

— Может, из нержавейки?

— Ха! Из нержавейки три смены проскребешь.

— А из меди? Или латуни?

— А где ты заготовку возьмешь?

Этого Женька не знал.

— Ладно! — сказал Яша-золото. — Давай точи, а там посмотрим.


Когда в мастерских стихло, Яша-золото молча извлек, закрепил и оцентровал на своем (на своем!) станке латунную заготовку.

— Загубишь — к станку не пущу, — сказал учитель. — Знаешь, как такие заготовки берегут? Цветной металл! — Женька еще раз кивнул. — Как будешь делать, конусом?

— Да.

— Вверху нежненько закругли, понял? Сначала внутри — и сразу отшлифуй. Потом сверху. Тоже отшлифуй. Потом ножку. Сделай тонюсенькую, чтоб страшно было, чтоб как колокольчик на травиночке. И подставку тонкую, тарелочкой. Ну? Или по-другому хочешь?

— Нет, я так и мечтал. Спасибо, Яков Иванович.

— Утром покажешь. — Яша-золото пошел к дверям, но вернулся, отпер шкафчик, достал свои знаменитые резцы, выложил и добавил: — Не гони, не на пожар.


Женька прошелся резцом по заготовке, заблестевшей ровным, золотистым светом, развернул суппорт и стал делать конус внутри цилиндра.

Мягко и неслышно отматывалась красная нить металла. Проступили очертания конуса. Женька утончил стенку, замерил. Толстовато. Еще снял, еще замерил. Чуть-чуть повернул штурвальчик поперечной подачи суппорта, прошелся по конусу, остановил патрон. Звякнули о стенку конуса губки штангенциркуля. Шесть десятых! Женька расстегнул комбинезон и хотел еще рискнуть, но вспомнил Яшу и решил — шкуркой поглажу. Передернул рычаг скоростей на большие обороты и отшлифовал: сначала шкуркой покрупнее, потом «микронкой», потом «нулевкой», потом суконкой. Под конец подышал на латунь и прижал к горячему металлу белый носовой платок… Бокал светился.

Дальше было легче. Сделал хрупкую длинную ножку и, оставив тонкое донышко, отрезал готовый бокал от заготовки. Легкий луч скользил по металлу, напоминая луч света на пластинке.

Дома Женька вырезал трафарет и кислотой вытравил по кругу донышка дату и имя.

Утром показал подарок учителю. Яша-золото осмотрел бокал.

— Можешь, если захочешь. Кому это ты?

Женька попросил:

— Только вы никому, ладно? Это Жене, знаете, она в конторе сидит, кассирша.

— Красиво ты ее обозвал, — заметил Яша-золото, читая надпись. — Вот уж бы не подумал, что ей.


Вечером был день рождения. Баянист Коля отличился: он не только разучил полонез, но еще и принес ананас, за которым, оказывается, ездил в город.

Когда сели за стол, Женька, неловко торопясь, развернул газету.

— Вот. Пусть именинница из него пьет.

— Сам сделал? — спросил Коля.

— Пушкин, — ответил Женька.

Коля взял бокал в руки, определил:

— Грамм на пятьдесят. — Прочел: — «Женьшень» и блеснул знаниями:

— Корень жизни. Пей, проживешь долго.

Выпили. Женя аккуратно пригубила из бокала. Женьке захотелось выпить из бокала, и, когда все вышли из-за стола, он сказал ей об этом.

— Кстати, — она свела брови. — Выйдем.

Вышли.

— Зачем ты мне эту рюмку принес? Как пьянице какой. Лучше б ничего не дарил.

Женька оторопел:

— Как же? Это не рюмка, а бокал!

— Пускай. Все равно для вина. Я же не пью, ты знаешь, только чуть.

Он стал объяснять:

— Я вез тебе полонез Огинского. В поезде его, то есть пластинку, сломали нечаянно. Но бокал — тоже музыка…

— Какая у бокала музыка? — удивилась она. — Когда напьешься, так запоешь, да?

Женька прикусил губу:

— При чем тут «напьешься»?

— И «Женьшень» написал. Ведь никто не знает, что ты так меня называешь. Я не сержусь, называй, мне нравится. Только на бокале зачем? Ну ладно, пошли, а то неудобно, гостей бросили.

— Ты иди, я сейчас.

— Ты что, злишься? Хочешь мне день рождения испортить? Подумайте, какой гордый!

— А что мне сердиться, — свеликодушничал Женька. — Ананас тебе подарили. Ешь. Коля тебе на баяне сыграет.

— Сыграет. А ты как думал — человек старался, специально для меня разучивал.

— Видишь как хорошо, — сказал Женька. — специально для тебя. А я какую-то рюмку припер. Ты ее выбрось.

— Женя, — сказала именинница. — Давай в самом деле ее выбросим и забудем, и все будет хорошо.

Она побежала в дом и весело крикнула в открытое окно:

— Женька, бросать?

— Бросай, — ответил он и пошагал от ее дома.

Чужая мишень

Стрелять по бегущим должны были из положения лежа. Батарея в полном составе, исключая сержанта Нестерова, прибыла на огневой рубеж. Но стрельбу не начинали: пошел дождь. Чтобы не ложиться на сырую землю, послали за брезентом.

Ефрейтор Гончар, отпуск которого зависел от сегодняшних стрельб, был назначен дежурным на вышку корректирования.

— Вот это и глупость, — говорил Гончар, давая сигарету солдату, сидевшему у пульта управления целями. — И тебе покоя нет, круглые сутки пальба, и нас в воскресенье погнали.

Солдат, равнодушно слушая, кивнул и спросил:

— Долго проходят?

— Что проходят?

— За подстилками, говорю, долго будут ходить?

— Как идти, — ответил Гончар, поглядывая на дорогу, — да каптенармуса не найдешь, да подстилки пожалеет. И то, говорю, что бы завтра не стрелять? Ни свет ни заря шум, крик.

Солдат снял один сапог, задрал ногу на сиденье и стал перематывать портянку.

— А главное что, — продолжал Гончар, зажигая спичку и поднося солдату. Солдат отрицательно мотнул головой. Гончар прикурил сам, поглядел, куда бросить спичку. Солдат покосился:

— А убирать кому?

Гончар засунул спичку в коробок.

— Мне вот отпуск.

Солдат поднял голову.

— По семейным обстоятельствам?

— За службу, — обрадовался вопросу Гончар. — А главное, что обидно. Я на отлично отстреляюсь, а если расчет не на первом месте, то и отпуска мне не видать. Чтоб каждый за всех. Политика у комбата.

Солдат намотал портянку, засунул ногу в сапог, попинал носком сапога в стенку.

— Ты откуда?

— Кривой Рог, — ответил Гончар. — О! Дивчины там! Я вам доложу!

Солдат оживился:

— Что там! На Львовщине, вот да! Мы сопровождали груз, день стояли. А они ходят, они ходят одна к одной! Тебя как?

— Коля.

— Коля! — солдат расправил грудь. — Я заболел! А ты говоришь — Кривой Рог.

— Да хоть и Львовщина, — быстро согласился Гончар, — хоть какое место, мне главное — отпуск.

Солдат хотел еще чем-либо поддеть ефрейтора, но передумал и поглядел вниз.


Внизу у бруствера перед солдатами стоял старшина батареи прапорщик Лялин, недавно перешедший на сверхсрочную службу.

— Меня спрашивают, — говорил он, поправляя под погоном ремень портупеи и дергая плечом, — меня спрашивают, повторяю, встаньте, как положено. Первый расчет, в чем дело?

Сержант Борис Фандеев, стоявший рядом с Лялиным (это на его расчет прикрикнул старшина), негромко, только для Лялина, заметил:

— Брось, старшина.

— Не действуй под локоть, — тоже тихо огрызнулся Лялин и повысил голос:

— Первый расчет! Фандеев, наведите порядок.

— Кто разрешал курить в строю? — спросил Фандеев.

— Прапорщик, — ответили из строя.

— Я разрешил, — пояснил Лялин, — но строй ломать не имеете права. Меня, повторяю, спрашивают, почему стреляем одиночными? А потому, — и он стал повторять слышанные от комбата слова, — а потому, что очередью бегущую мишень подобьет и Сидоров. Это условно говоря. А если вокруг Сидорова враги и патроны на исходе. Вам не довелось быть на войне…

«Тебе довелось», — подумал Фандеев, отошел и сел на ящик из-под снаряжения для учебной наводки. Взял в руки кусочек коры и стал медленно крошить.

Борис и его друг Леонид Нестеров собирались вчера вместе в увольнение. Но из-за стрельб комбат отпустил только Леонида. Борис и так часто ходил в увольнения.

Через Леонида Борис послал письмо девушке, которую любил. От ее ответа зависела дальнейшая жизнь Бориса, останется ли он после демобилизации в этом городе, с ней, или же уедет.

Письмо было торопливым, но главное — предложение выйти за него замуж — было написанным, и теперь Борис представлял, как она читает. «Я не могу без тебя жить», — написал он…

Лялин, кончив урок, подошел и миролюбиво сказал, имея в виду портупею:

— Жмет, — и подергал плечом.

— Притрется, — Фандеев встал.

Лялин обиженно произнес:

— Мы ж без подчиненных можем быть как друзья. Конечно, вы с Леней дружки-приятели. Но я тебе, Фандеев, скажу, что, во-первых, вы мне препятствия в колеса не чините, а наоборот, на первых порах надо помочь в авторитете, а если говорить во-вторых, то в этом плане ты меня не осуждай.

— Я не осуждаю, — ответил Фандеев, — у каждого свое, — отошел и крикнул, глядя на вышку: — Гончар! Как там?

— Несут! — откликнулся Гончар, высовываясь.

— Ты чего там куришь?

— Никак нет! Я слезу, товарищ сержант, отстреляюсь первым — и снова дежурить?

— Давай, — разрешил Фандеев и пошел к машине комбата.

Комбат читал газету.

— Принесли! — крикнул Фандеев.

Комбат сложил газету, открыл дверцу кабины и ступил хромовым сапогом на мокрую траву.

— Эх, — крякнул он. Согнулся, разогнулся. — Наслаждаюсь! — сказал он. — Хорошо, Фандеев!

Слабый ветер оттянул со стрельбища запах пороха, неназойливо висела в воздухе неслышная изморось, пробовали щелкать птицы, но негромко, таясь в березах за тяжело обвисшими ветвями. Вдали маячили мишени, похожие на начинающих движение людей.

— Убрать, — показал на них комбат. — Чем занимается личный состав?

— Прапорщик Лялин объясняет, почему стреляем по бегущим одиночными. — Фандеев посмотрел на комбата. — На случай, если у Сидорова останется мало боеприпасов.

Комбат усмехнулся. Получилось, как будто Фандеев посмеялся над Лялиным. Фандеев, заминая неловкость, закричал:

— Солдат! Эй, на вышке! Рядовой.

Солдат полигона, отвечающий за управление мишенями, высунулся:

— Чего?

— Приготовить бегущие, — приказал Фандеев.


…— Делай ра-аз! — протяжно командовал Лялин, — отставить! Резче, резче! Делай ра-аз! Так. Делай два-а! На ремень! — Он увидел комбата. — Смирно! Товарищ капитан…

— Вольно! — сказал капитан.

— Вольно! — сдублировал Лялин.

— Три мишени, — отрывисто произнес капитан. — Интервал появления четыре секунды. Одно поражение — тройка, два — четверка, все — пятерка. Кому неясно?.. В укрытие! Первая команда на линию заряжания! Лялин!

Лялин выдал по три патрона.

— На огневой рубеж шагом марш, — сказал комбат. И когда солдаты легли на брезент и доложили о готовности к стрельбе, махнул рукой.

Солдат на вышке включил моторы. Мишени — избитые фанерные силуэты людей — появились и поплыли выше травы справа налево.

Гончар выстрелил. Мишень упала. Рядом ударили еще выстрелы. Гончар покосился, чтобы увидеть комбата, но показалась вторая мишень. Гончар свалил и вторую, а третью срезал, когда она только появилась. Он весело крикнул:

— Ефрейтор Гончар стрельбу закончил, — и сам себе скомандовал: — Оружие к осмотру!

Соседи еще стреляли, и хлопки выстрелов, как удары бича, неслись по полигону. Изморось все висела в воздухе. Солдаты, выполнившие упражнение, встали. На брезенте светло-серыми пятнами остались следы, где лежали солдаты. Подошли следующие четверо. Лялин собрал у отстрелявших гильзы, раздал очередникам патроны.


Комбат записывал результаты, прикрывая листок.

— Хорошо идет, товарищ капитан, — обратился к нему Лялин, — скоро все отстреляются, ни одного перестрела.

— Не сглазь, — ответил капитан.

— Тьфу, тьфу! — ухмыльнулся Лялин. — А вы стрельнете, товарищ капитан? Может, очередью? Что ж экономить, все равно списывать, срок подошел.


Гончар тоже считал результаты, но не у всех, а у своего расчета. Расчет отстрелялся без троек, оставался командир расчета Фандеев.

— А он хорошо стреляет, твой командир? — спросил солдат.

— О! К гадалке не ходи!

— Это который?

— Вон, под березой.

— А, — увидел солдат, — орал на меня который. Нажать блокировку — ни одной не свалит.

— А можно? — спросил Гончар.


Леонид вымахнул из кузова машины, крикнув шоферу, чтоб не останавливался. Попал ботинками в грязь, ругнулся и побежал к полигону. Солдат оцепления строго крикнул:

— Эй, сержант! — Но, узнав Леонида, сбавил: — Товарищ сержант, что ж вы в парадном? Да вы ж в увольнении!

— Не отстрелялись еще? — спросил Леонид. — Фандеев там?

— Кончаем. Все там.

Леонид, ступая по глине и оскальзываясь, подошел к комбату и, видя боковым зрением, что Фандеев подходит к нему, доложил комбату о прибытии.

— Ну и вляпался ты, — сказал комбат.

— Сейчас отмоюсь, — весело ответил Леонид и повернулся к другу: — Здорово, Борис! Как мои?

— Два перестрела.

— Не мои? — испугался Леонид.

— Из взвода управления.

— А-а, — отозвался Леонид, крутя головой и кивками здороваясь с солдатами. — Ботинки надо вымыть.

Они подошли к чистой, налитой в затравеневшей ложбине, луже. Леонид нагнулся, смывая глину с обуви. Неслышно падали нечастые капли. Леонид потоптался на сухом месте, стряхивая остатки воды, вытер замерзшую руку носовым платком, посмотрел в сторону мишеней.

— Я сразу, как узнал, что вы на полигоне, сюда.

Фандеев спросил:

— Ты видел ее?

— Да. — Леонид посмотрел на ботинки. Потом взглянул на Фандеева и еще раз подтвердил: — Видел. Пойдем, пора.

— Подожди, — остановил Фандеев, — ну и?

— Что ну?

— Слушай, — дружелюбно попросил Фандеев, — ну, не понравилась, мало ли что, я-то о ней хуже думать не буду.

— А что хуже? Ничего не хуже. Сказала, что любит тебя.

— Ну, утешил, — засмеялся Фандеев. — И об этом поговорили? Письмо передал?

Леонид неожиданно засмеялся, но тут же оборвал себя.

— Ленька, ты чего это? — нахмурился Фандеев. — Ты что, тоже в нее влюбился?

— Я? — спросил Леонид.

— Ладно, идем, — Фандеев шагнул было, но еще спросил: — Ты у ребят из ее группы ночевал? Да? Я тоже у них. — Он оглянулся, ожидая подтверждения.

Леонид стоял у тонкой ветвистой березы, и когда Фандеев оглянулся, он ударил каблуком в ствол и ударил еще раз, и когда оторвались и упали быстро сверкнувшие перед глазами капли, он снял фуражку, стукнул ею о колено и сказал:

— Спал я с ней.

Хлопнул спаренный выстрел, и слышно было, как Лялин крикнул: «По одному!» Уже от выстрела сорвалась с березы серебряная капля и упала в перевернутую фуражку. Леонид хотел надеть фуражку, но не успел: Фандеев ударил его по рукам. Фуражка покатилась, упала козырьком кверху и, намокая, заметно темнела. Они стояли, обданные последними каплями с листвы: Леонид, припертый к стволу, и Фандеев.

— Ты! — сказал Фандеев. — Чтоб ты еще! Выбирай выражения!

Леонид попытался застегнуть пуговицу на кителе, но не смог, нагнулся за фуражкой. Держа ее на весу, пока стекала вода, сказал:

— Ну, убей.

От бруствера Лялин закричал:

— Сержанты, на огневой рубеж! Сержанты!

Они пошли рядом. Леонид отряхивал фуражку.

— Ну, — ласково обратился Лялин, — не посрамите Россию-матушку, вы — последние. Вот патрончики. — Он положил им в ладони по три патрона. — Не жалко, Леня, мундир? Две! — крикнул он солдату на вышке.

С вышки Гончару и солдату было видно, как сержанты присоединили рожки к автоматам, легли на брезент. Комбат махнул рукой.

— Слушай, — торопливо заговорил Гончар, — я тебя прошу, будь человеком! Бутылку, ей-богу! Помоги.

— Чего? — спросил солдат. — Чего? — И нажал кнопку пускателя.

Вдалеке из траншеи поднялись, качнулись и поплыли мишени.

— Нажми блокировку, — закричал Гончар. — Нажми левую мишень блокировку!

Сержанты выстрелили, и мишени исчезли. Гончар охнул, подскочил к пульту и нажал «стоп».

— Ты что, так твою! — вскочил солдат.

Гончар растерялся и только повторял:

— Бутылку, говорю, две! Левую блокировку.

— На вышке! — крикнул Лялин. — Чего там.

Гончар высунулся, ответил: «Заело!» — и скрылся.

Сержанты, ожидая вторую мишень, молчали. Леонид, стрелявший по левой, повернул голову к Фандееву и позвал:

— Борис!

Фандеев не отозвался. Он поглядел, куда упала гильза. От гильзы шел дымок. Леонид спросил Лялина:

— Долго там?

— Откуда я знаю, — ответил Лялин, но пошел к вышке. — Эй, Гончар, долго там?

Гончар опять быстро подскочил к окну.

— Сейчас, сейчас.

Леонид предложил:

— Борис. Давай я по твоей, ты по моей. А? Как бывало.

— Какая разница, — ответил Фандеев.

— Я говорю, стреляй по моей, я по твоей. Давай?

— Чего ради? — спросил, глядя на гильзу, Фандеев.

— Я тебе все расскажу, — заговорил Леонид, — что я сказал, это было. Я скотина. Но она сама… Ты не молчи. Борька. Слышь? — сдвигая брови и вытирая ствол автомата рукавом кителя, он продолжал: — Будет говорить, что любит — не слушай. Это у нее легко. Чтоб наша дружба, Борис! Из-за…

— Цыц! — оборвал Фандеев.

— Ладно, я молчу, — ответил на это Леонид. — Она плевка твоего не стоит. — Он отложил в сторону автомат, сел.

Комбат издали крикнул:

— На рубеже!

Леонид лег. С вышки закричал Гончар:

— Готово!

— Готово! Приготовились! — подбегал с тыла Лялин.

— Слышь, Борь! Не забудь, ты по левой, — напомнил Леонид.

— Ладно, — отозвался Фандеев.

Лялин, остановившись поодаль, поглядел на комбата, махнул рукой и скомандовал:

— Огонь!

Появились и поскользили по направляющим мишени. Выстрелили.

— Левая промах! — крикнули сзади.

— Ленька! — растерялся Фандеев.

— Брось! — отмахнулся Леонид. — Следующая!

Третья пара мишеней уже возникла и двигалась. Леонид выстрелил первый, Фандеев чуть-чуть позднее, тщательно целясь.

— Левая промах!

Фандеев бросил автомат, вскочил.

— Без команды не вставать, — кричал подбегавший Лялин. — Оружие к осмотру! Какой пример подаете подчиненным?

— Иди ты! — выругал его Леонид.

— Расстроился, Леня, — язвительно заметил Лялин. — Ночку небось не спал. Проси перестрел. Все свалишь — на балл ниже.

Подошел комбат. Лялин нагнулся за гильзами. Сержанты доложили об окончании стрельбы.

— Приехал — молодец, промазал — плохо, — сказал комбат Леониду. — У тебя увольнение до вечера. Может, не считать?

— Почему, считайте. — Леонид спустил затвор, щелкнул ударником.

Солдат полигона крикнул:

— Все, что ли? Закончили, товарищ капитан?

— Будешь перестреливать? — спросил комбат.

— Нет, — ответил Леонид.

— Перестреляй, — попросил Фандеев.

— Не буду, — повторил Леонид.

— Дело твое, — сказал комбат и крикнул солдату: — Закончили! Лялин, построишь, отведешь. После обеда всем отдых. Я поехал.


Гончар пустился вприсядку:

— Спасибо, друг Сережа. Ты не сомневайся. У меня отпуск в кармане, а у тебя бутылка на столе.

— Скотина ты в общем, — отозвался солдат, — я в стереотрубу глядел — щепки летели.

— Я для уверенности, — оправдался Гончар. — Чтоб расчет наверняка был отличным.

Он побежал вниз, чтобы успеть перехватить комбата, но тот уже уехал, и Гончар подбежал к Фандееву.

— Первое местечко, товарищ сержант! Ну вы пульнули! Я в стереотрубу смотрел: только появилась — нету! Только появилась — нету! Как не было! А я волнуюсь, сами понимаете. Левая промах — по сердцу медом!

— В строй, — приказал Фандеев, и Гончар, службисто козырнув, отбежал.

Лялин распределял, кому что нести: скатанный брезент, мешок с гильзами, мешки для упора, тренировочный стенд, покрикивал, подергивал плечом.

— Я не мазал, Ленька, — сказал Фандеев Леониду. — Не может быть такого.

— Плюнь, — беззаботно сказал Леонид. Он даже чувствовал облегчение, что Фандеев не попал. — Туда-сюда… Да плюнь! — энергично добавил он, не желая, чтобы Фандеев подумал, что это «туда-сюда» обозначает промах из-за Лиды.

Но Фандеев подумал именно так: Леонид уверен, что он промазал из-за Лиды.

— Бат-тарея! — запел Лялин. — Автоматы на ре-е-мень! Р-р-равняйсь! Отставить! Это не равнение. Р-р-ряйсь! Ищи грудь четвертого человека. Грудь, а не живот. Отставить! Не живот отставить, а равнение! Р-рясь! Ир-рна! Напр-ра-во! Товарищи сержанты, в голову колонны!

— Лялин, — негромко сказал Фандеев, — можно тебя на минутку?

— Шаг-гом-арш! — выдохнул Лялин и спросил: — Чего, Борис?

— Дай пару рожков, — попросил Фандеев, — все равно списывать. Есть заправленные?

— Есть. Зачем?

В колонне ефрейтор Гончар запел строевую, но взял высоко, не вытянул, сорвался.

— Иди, отстанешь: без твоей команды не остановятся, — Фандеев отнял у Лялина подсумок, — мы догоним.

— Ты чего придумал? — отбегая, спросил Лялин. — Ты ответишь.

— Иди, иди, догоним, — успокоил Фандеев.

— Что ты в самом деле? — спросил Леонид. — Он ведь доложит.

— Постой тут, — сказал Фандеев, бросил на траву подсумок и полез на вышку.

Солдат увидел его и спросил:

— Забыли чего-нибудь?

— Включи бегущие, — сказал Фандеев. — Наше время не вышло.

— Флаг спущен, — ответил солдат. — Не видишь?

— Поднимем. — Фандеев перекинул автомат за спину и, перебирая рывками шнур, поднял флаг.

— Не хозяйничай, — рассердился солдат, — тут я начальник.

— Сейчас мы стреляли, видел? Последние? — Солдат кивнул. — Вот. Стреляли наоборот. Я по его, он по моей. Я промазал.

— Ты не промазал, я видел, — осекся солдат.

— Я говорю, промазал, потому что я по его мишени стрелял, получилось — как будто он. Включи. Что ты в конце концов?

— А ефрейтор?

— Что ефрейтор? — увидев, что солдат растерялся, спросил Фандеев. — Что ефрейтор? Гончар? — Он посмотрел на пульт, потом на солдата. — Блокировку нажимал?

— Ничего не нажимал, — ответил солдат. — Ладно, иди, включу.

— Включи бегущие, все, сколько есть. Четыре? Все включи.


У бруствера стоял Леонид.

— Включит? — спросил он. Фандеев кивнул. — Не ложись — грязно, — посоветовал Леонид.

— Отмоюсь, — Фандеев прищелкнул рожок.

Леонид досадливо сморщился:

— Борис, бросил бы ты. Если хочешь доказать, что хорошо стреляешь, я и так знаю.

Фандеев встал на одно колено, натянул локтем правой руки ремень, передернул затвор.

— Махни.

Леонид махнул рукой. Солдат включил моторы. Цели вынырнули из травы и поплыли перед прицелом. Леонид приложился, повел стволом и… не выстрелил. Цели скрылись. Фандеев встал, посмотрел на колено.

— Действительно, грязно, — грустно сказал он. — Грязно все это, Ленька.

Они молчали и смотрели, как четкие в свете наставшего дня приходили и уходили мишени.

— Эй! — закричал солдат. — Чего зря моторы гонять!

— Давай! — заорал Леонид. — Все давай! — Он зарядил свой автомат, перевел рычаг с одиночной стрельбы на очереди. — Стреляй, Борька! Стреляй, в душу ее, в гроб!

Он полоснул короткой очередью, не попал, выругался, переступил ногами и, сдерживая бьющийся в руках автомат, скосил две или три.

— Подсоби! — крикнул он, зверея. — Поддержи огоньком, не успеваю!

Фандеев тоже начал стрелять, но одиночными, поглядывая на Леонида. Ни одной неупавшей мишени не ушло в траншею. Солдат, охваченный азартом, добавил к бегущим и появляющиеся и падающие.

— Правильно! — орал Леонид, обрывая крюки на вороте кителя. — Все давай! Все под корень! Борька! Чтоб из-за какой-то… — он отбросил пустой рожок, схватил новый, полный, и разрядил его весь, почти не целясь, не отпуская прижатый спусковой крючок, оскалясь и полосуя пространство перед собой. Когда автомат замолчал, он уронил его, и автомат повис на сгибе локтя. Не глядя на друга, Леонид стал застегивать китель.

А Борис давно уже не стрелял. Солдат выключил моторы. Было тихо. Остывали пули, врытые ударом в землю. Пришел и ушел несильный ветер.

— Что ж ты не расстрелял до конца? — спросил Леонид.

— Да ну! — отозвался Фандеев. — Ты тоже, палишь в белый свет.

— Как на войне. — Леонид попытался улыбнуться. — Злость выходила.

— У тебя-то злость?

Леонид нагнулся собрать гильзы, обжегся о еще не остывшие, бросил и выпрямился.

— Плевать! Все равно патронам срок вышел.

Фандеев не откликнулся. Они пошли, прошли мимо березы.

— Ты прости меня. Ты знаешь за что.

И на этот раз смолчал Фандеев. Береза, отряхнутая от воды, была светлее других и легко покачивала высыхающую листву.

— Сержант! — закричал солдат с вышки. Они оба остановились, подняли головы. — Скажите ефрейтору, пусть подавится своей бутылкой.

Фандеев кивнул, а Леонид спросил:

— Какая бутылка?

— Я не знаю, — ответил Фандеев. — Ты иди, я пойду спрошу.

— Я подожду.

— Не надо, не жди.

От поворота Леонид оглянулся. Фандеев не поднялся на вышку, смотрел ему вслед. И Леонид понял, что Фандеев не собирается выяснять, что это за бутылка, а хочет идти без него.

Солдат на вышке спустил сигнальный флаг.

Черные березы

В «Кружилихе» было двенадцать переменных выходов, кто сейчас помнит все? Старики, наверное. Ведь и они были молодые, выходили на лужайку и уматывались в размашистой «Кружилихе» почище, чем на молотьбе.

Сидели старики в полушубках на остывающих завалинках и рассказывали бы, только спроси, как гоняли по тракту почтовых, как ходили в извоз на долгих, как намерзали под ветром и снегом бороды, как оттаивали бороды перед устьем печи или отмачивали в теплой воде. Кто носит сейчас бороды? А если и носят, то разве для того, чтоб не замерзло под ветром лицо, кто шагает за санями по тракту?

А вы, старики, разве вы слушали своих стариков, а ведь и тем было что рассказать. Как шли по тракту кандальники, делали у церкви дневку и принимали, не чинясь, подаяния: хоть яйцом, хоть хлеба куском, хоть сырым тестом. Говорили каторжники в благодарность: дай бог вам всего, да не слышит богово ухо каторжника, благодарили песней:

Иль талан ты мой, талан такой,

Или участь моя горькая…

Высоко головушка возносилася,

Некуда стало головушке приклонитися…

Еще тонки были березы, посаженные по тракту, долги были перегоны вдоль частокола екатерининских верст. Полопалась кора на березах, покрылась коростами. Черные стоят березы.

Не сидели мы с вами, старики, на завалинках, не слушали ваших рассказов. Вспомним, когда сами будем стариками, когда будет что рассказать, да некому.

— Эх, паря, — сказали бы мне старики, — нашел чего жалеть. Отзвенели кандалами колодники, отбренчали колокольчиками почтовые, пали наши лошади, растащили волки их кости по оврагам, отбелили те кости частые теплые дожди. Это жалеть? Смотри: размотался лентой-скатертью по тракту асфальт, садись на машину да поезжай, кольцом тебе дорога. А что не слушают нас, — хитро улыбнутся старики, — так чего нас слушать: ездили мы тише, пили-ели хуже да лапти носили. Э, паря! Мы не жалеем, и ты не жалей!


«Кружилиху» затевали три человека: сторожиха Максимовна, гармонист Матвей и его невеста Зоя. Максимовна сама не плясала, но любила смотреть и всегда просила Матвея и Зою начать «Кружилиху».

Плясали в клубе, который переделывался из бывшей церкви. В клуб в последнее время стал приходить инженер-строитель, человек приезжий, руководитель перестройки. Он тоже, как и Максимовна, не плясал, стоял в сторонке.

Вообще «Кружилиха» стоила того, чтоб на нее посмотреть. Вот встал Матвей, вот выбежала в круг и притопнула туфелькой Зоя. Встали пары.

— Заряжайся! — кричит Матвей. — Набирай воздуха! Через одного! Парень — девушка. Парень — девушка. Переплели руки! Ии-и!

Пошло! Вначале для задора сходятся к центру и расходятся. Но Матвей уснуть не даст, начинает частить.

— Плетешком! Назад плетешком!

Это значит, пятясь, подшаркивая, нога за ногу. Руки переплетены, и получается: парень держится с парнем, девушка с девушкой.

— В два круга! — кричит Матвей.

Девушки подныривают под руки парней в свой круг, поворачиваются лицом к парням. А ноги частят, а ноги бьют под музыку. Матвей прыгает на стул и командует:

— Парни по солнцу! Девушки по луне!

Пошли круги один внутри другого — парнишечий белый, а девичий как разноцветный венок. Матвей ловко, не прекращая однотонных быстрых звуков пляски, вскакивает в центр:

— Общий круг!

Повернулись девчата, взялись с парнями под локотки и понеслись по кругу. Матвей старается, Матвей наяривает и глядит на Зою и поворачивается за ней, как подсолнух за солнышком. Не до песен плясунам: собьешься, ноги отдавят. Только Зоя все-таки ввернет, озорно выпоет:

Пляши, Матвей, не жалей лаптей!

Иих! Пляши, Матвей, пока нет детей!

— И-эх! — поддержит гармонист Зою и сам ударит вприсядку и подпрыгнет, черт, и в прыжке ногой дрыгнет, а музыка не прерывается.

— Веревочкой! — гаркает Матвей так, что Максимовна вздрагивает и робко улыбается. Она и инженер жмутся к стене.

Зоя правой рукой тянет за собой «веревочку». Плохо приходится парню, ставшему замыкающим. Что только не вытворяет Зоя! Свивает «веревочку» кольцами в одну и развивает в другую, а то пойдет волнами, то ступеньками. И все ее выкруты повторяют вслед идущие. Последний парень мотается, как конец длинного кнута, когда им хлопает пастух, равняющий стадо.

— Под воротца!

Пошли «под воротца». Сама в себя продевается вся цепочка. Разошлась Зоя, и командовать ей не надо. Музыка как заведенная.

— Ой, лешак! — смеется Максимовна.

— Крестами! — кричит Матвей.

Цепочка распадается на четыре шеренги. Тут уж в центре не Зоя, а парни: сила нужна. Сцепились четыре парня левыми локтями, правыми удерживают каждый свою шеренгу, и несется, крутится общий крест, догоняет шеренга шеренгу, мелькают платья, рубашки, и если смотреть сверху, то танцующие — как пестрая четырехлопастная вертушка под ветром. Скорость такая, что крайние девчонки подпрыгивают и летят по воздуху.

— Парами! — командует Матвей. Вытирает лоб локтем…

— Однообразно, — говорит инженер-строитель. Его и Максимовну танцующие прижали к стене.

— Матвей, змейку, — просит Зоя.

Пошла последняя фигура «Кружилихи» — «змейка». Та же «веревочка», только еще быстрее. Закручивает Зоя «змейку» в спираль, а из центра, раскручивая, выбегает на улицу, выводя остальных.

— Ох, умру! — кричат разгоряченные девчонки. Парни заскакивают на секунду обратно, хватают с лавок пиджаки и там, на улице, под влажными акациями кутают в пиджаки девичьи плечи, прижимают к своим бьющимся сердцам девичьи руки. Тихо. Максимовна разбрызгивает с веника на пол воду. Матвей мокрый, руки трясутся, закуривает.

— Матвей, — говорит Максимовна, — а ну, дай ему аккордеон. Бери, — говорит она инженеру, — покажи. То-то кричишь под руку.

— Бери, — улыбается Матвей. — А чего кричал, я не слышал? А если умеешь, что не подменил. Я — вишь как — хоть выжимай. — И, остывая, смеется: — И не по порядку выкрикивал я, и на ходу выдумывал. Но Зоя тут же!

— Зоя молодец! — подтверждает инженер. Вытирает носовым платком клавиатуру. — Понимает в одно касание. Надо бы, знаешь чего, Матвей?

— Чего?

— На каждое колено разный ритм, — и поворачивается к Максимовне. — Музыка однообразна. Вы, видимо, подумали, что я о пляске. Пляска выше похвал.

Инженер примерил аккордеон, убавил длинные для него заплечные ремни. Максимовна тряхнула связкой ключей. Вышли.

— Ну, — сказал инженер, — что тебе сыграть?

— Что умеешь, — ответил Матвей, — чему учился.

Инженер постучал по костяшкам клавишей, будто их пересчитывал, взял аккорд. Но, видно, поторопился, не дождался мига, когда внутренний мотив переходит в звук, аккорд получился резким, неприятным.

Матвей подумал, что, может быть, он мешает инженеру, хлопнул инженера по плечу: ничего, мол, не сразу, и пошагал догонять остальных.

Он пошел, а инженер заиграл. Играл он что-то как будто бы знакомое, но к его музыке, как к огоньку, не потянулись: очень уж она отличалась от Матвеевой.

Матвей догнал ребят. Зоя спросила:

— Чего ж без аккордеона? Попели б.

— Инженеру отдал. Слышь, играет? — Матвей послушал. — Хорошо.

— А я думала, радио, — удивилась Зоя. — Пойдем?

— Он же не для песен, — ответил Матвей.

— Дело хозяйское! — норовисто сказала Зоя и пошла к инженеру.

Но играть для Зон инженер отказался.

— Если я даже играю лучше Матвея, это не значит, что я играю лучше Иванова-Крамского. Самодеятельные потуги смешны, когда существует высокое искусство в готовом виде. Но не уходите, Зоя.

Он сбегал в дом, где стоял на постое, и вернулся без аккордеона. В руках он держал маленький поблескивающий ящик. Они прошли тихой улицей. Зоя надеялась увидеть Матвея и все оглядывалась. Она злилась на него, что он так легко оставил ее одну. Считать же виновной себя она не собиралась.

Дальше окраины Зоя не пошла. Сели на скамью возле дома с заколоченными ставнями.

— Хотите покажу фокус? — игриво спросил инженер.

— Разрешаю, — кокетливо сказала Зоя и отодвинулась.

Инженер отошел и возился со своим ящичком. Сказал насмешливо:

— Что ж не говоришь: знаем мы ваши фокусы?

— Не знаем, так узнаем, — ответила Зоя.

Как-то непривычно было пройти с незнакомым человеком по улице, по которой столько хожено-перехожено с Матвеем.

Матвеева музыка раздалась вдруг. Странно и почему-то неприятно в тишине стоящей ночи послышалась «Кружилиха». Зоя вздрогнула, инженер засмеялся.

— Вот и весь фокус. — Он приглушил магнитофон. — Слышишь? Эти повторы, что-то языческое, первобытное. Музыка без ингредиентов пляски — то есть лишенная зрелища, понимаешь? — в очищенном виде не действует. Я расщепил пляску на составные части. Вот звуковое оформление, ведь тощища!

Он прибавил громкость. Слышно стало, как шаркают плясуны. По-прежнему (туда-сюда, туда-сюда) дергался звук аккордеона.

— Не надо, — сказала Зоя. — Убери.

Инженер выключил магнитофон.

— Увы, примитив, — сказал он. — Сейчас самодеятельность официальна, а официальность предполагает профессионализм. Я удивился, увидев здесь последних из могикан. Я понимаю, интересно, когда пляшет знакомый, но когда это изо дня в день! Нельзя же в самом деле замерзнуть на уровне цоколя, когда готова крыша. Ты не сердись, но уж больно бездумно вы скачете.

— Ты на завклуба учился?

— Я строитель. Тоже, кстати, искусство. Оригинальная комбинация готовых блоков выдается за творчество. Но это же не значит, что жизнь кончилась. Нет мира под оливами. — Он сбился. — То есть он есть. Я к тому, что цивилизация высвобождает нас для простых земных радостей.

— Ты эту пленку сожги, — сказала Зоя. — Не нравится тебе, ну и на здоровье. Чего ради подслушивал-то? Чем охаивать, сам показал бы.

— Попробую.

— А то тоже! Чем в городе-то лучше? Я видела на танцплощадке, так тьфу!

— Другая крайность. Здесь примитив, там вырождение. Истина посередине… Тебе не холодно?

Ночь и вправду свежела. По ногам тянуло влажной прохладой.

— Мне жарко.

— Хм, — сказал инженер. — Зовись ваше село Валдаем, я б заметил, что оно более податливыми крестьянками не славится. А уж если про пляску, так пусть она существует для тебя. Ты танцуешь действительно творчески. Все прочие — копиисты.

Зоя загадала: если не встретит сейчас Матвея, то назло ему попросит инженера включить магнитофон около его дома.

— Пойдем.

Она встала так решительно, что инженер, которому казалось, что Зоя внимательна к его словам, удивился и пошел за ней.

— Вот рыцарям хорошо было, — говорил он на ходу. — Знай бросай перчатки да дерись за даму сердца. Ни о зарплате, ни о типовых проектах, ни о чем не заботься.

Зоя шла торопливо, и он подумал, что она уходит. Но еще более он удивился, когда в центре села Зоя попросила включить на полную мощность музыку «Кружилихи» и стала хохотать.

Матвей своей музыки не слышал: он был в мастерских, куда уходил обычно в плохом настроении. А те, что слышали магнитофон, подумали, что Матвей выпил и дурачится. Инженер же, поощренный смехом Зои, разошелся и уничтожал искусства одно за другим.

— Возьмем изречение, — объявлял он, — «музыку создает народ, мы ее, это композитор сказал, мы ее только аранжируем». Будем честными и не побоимся сказать: народ больше музыки не создает, идут бесчисленные вариации на тему. Ну, еще песни куда ни шло. Да и то! А литература?! Вечные ситуации, вечные сюжеты. Они б давно набили оскомину, если бы не разыгрывались на фоне новых декораций. Декорации — обновляемая обстановка — создают видимость новой литературы. За окном не коляска графа Н., а машина предколхоза тов. Сидорова. На картине не крестный ход, а котлован стройки.

— Надо же! — нервно хохотала Зоя.

— А ты думала! Эти писатели или тот же художник разве сознаются, что они занимаются формальными поисками? Держи карман! Они при любом случае заявляют, что их дело — важнейшее. Причем наглеют. А почему? Потребители слепы. Мы слепы.

— Очки надень, — смеялась Зоя.

На ленте магнитофона кончилась «Кружилиха», послышалась скрипка. Зоя замолкла, прислушалась. Она пересмеялась, зябла. Скрипка удивительно пришлась к этой ночи, к этим старым, черным березам.

— Вивальди, — на ходу объяснил инженер, — до нашей эры. — Запал ниспровержения не пропал еще в нем и, добивая Зою интеллектом, он говорил и говорил: — Вдумайся, что́ поддерживает производителей искусства?..

— Полегче нельзя?

— Ну, тех, кто полагает, что создает искусства? Что? Сбыт! Хотя… Представь, что ни один человек не купил какую-то книгу. Думаешь, ее автор публично сгорит от позора? Жди! Он напишет еще одну.

— Замолчи, — приказала Зоя. Она слушала.


Когда я, человек, живущий далеко от начала своей жизни, слушаю хорошую музыку, мне хочется, чтобы она звучала над местами моего детства, чтобы ее слушали моя река и мои редеющие корабельные рощи.

Всему хорошему приходит конец. Но ведь и всему плохому тоже. Завершение радости не должно печалить. Уже одно то, что эта радость была, ты был достоин ее, этого уже много.

Детство, которое мы все так трогательно вспоминаем, не вернется, не побежишь босиком по асфальту за консервной банкой, но то, что началось в детстве, — это открытие мира, оно должно продолжаться, это и есть сохранение в себе себя…


«Сейчас пойду, — подумала Зоя. Так или иначе, она невольно сравнивала инженера и Матвея. Матвею, конечно, было далеко до таких разговоров. — Ишь раздухарился», — неприязненно подумала Зоя об инженере. Она уловила в его словах рисовку перед ней. Но какой парень не хочет показаться получше и поумнее перед девушкой? Так уж ведется. Тут другое заметила Зоя. В пренебрежении инженера к искусствам, которым не было дела до инженера, Зоя ощутила безразличие его и к остальному, даже близкому ей, может, даже и к ней самой.

Между прочим, никто ее не обязывал слушать инженера, но (такова женская логика) даже и в том, что она слушает его, теперь уже всерьез, мысленно обвинила Матвея.

— Прости, пожалуйста, — сказал инженер. Укутал Зою пиджаком. Но рук на плечах Зои не задержал: он прозевал тот момент, когда можно на что-то надеяться, и пытался вернуть его.

— Представь, — грустно сказал он, — мы одни на всем свете. Эта исчезающая ниточка луны… эти вырезные тени берез…


На следующий день невыспавшийся инженер продолжал руководить разборкой паперти. Кирпичи трескались, сыпались. Инженер ругался:

— Разве это кирпич! А еще говорят — предки строили. Сейчас возьми силикатный кирпичик, щёлкни — звенит!

Ругань его слышал старик, муж сторожихи Максимовны. Он упрекнул:

— Зря ты, паря. Этой церкви лет да лет. Тут не только кирпич, фамилия устанет. — Стукнул палкой по накрошенным под ноги кирпичным осколкам. — Верно говоришь, что кирпич слаб, расседается. И раньше был слаб, правду тебе скажу. А раствор? Гля, паря, сумели ли вы хоть в одном месте по раствору разъединить? И то сказать, телегами яйца возили, на белке́ раствор замешивали. Экие куски вы наломали. Как складете? В стены не пойдет.

— В фундамент, — ответил инженер, — блоками. Зальем цементом, ферма больше церкви простоит.

— Хорошее дело, — одобрил старик и разохотился поговорить. — Раньше, паря, люди тоже слабы были. Я говорю, что кирпичи-то, как люди. Люди слабы были, вот и жались друг к дружке. Сейчас кирпич крепкий, верно говоришь, и люди крепкие. Каждый сам по себе крепкий. Вот лиши тебя места работы, разве умрешь? Жена от тебя уйди?

— Я не женатый, — отозвался инженер.

— И ладно, — продолжал старик, — тогда я себя, к примеру. Пенсии мне не давай, в колхозе прокормлюсь, нет, так огородом, одворицей. А и этого не будет, под окнами по куску насбираю. Я к чему веду, — старик сел на бревно. — Сейчас раствор слаб. Вот слушай, паря…

Не стал слушать инженер: не до разговоров.


Вечером в клубе ждали «Кружилиху». Решили начать с нее, а потом уже попеть, потанцевать. Матвей сидел на лавке у стены. Стул гармониста был свободен.

— Вишь как, Максимовна, — улыбнулся он, — и без гармошки в народ пришел. — Максимовна не поняла. Матвей объяснил: — Зоя-то поет: не бывать тебе в народе, кабы не гармошка.

Вошел инженер с аккордеоном, извинился за опоздание, поставил аккордеон на стул, скромно шагнул в сторону.

Матвей взял аккордеон, вернул инженеру:

— Поиграй, я вечерок отдохну.

— Что ты, — ответил инженер, — я так, как ты, не могу.

— Сыграйте, — закричали девчата, — сыграйте нам.

— Приспособишься, — добавил Матвей, — а я не нанятый каждый вечер пальцы ломать. Играй, играй, — улыбнулся он, — а я попляшу. — Он крикнул: — В круг! — и пошел приглашать Зою. Зоя была в светлой блузке.

— Чего это вырядилась? — спросил он.

— Тебя не спросила, — ответила Зоя.

Встали в круг, переплели руки. Заиграл инженер. Привычно притопывая, начали движение «по солнцу» и уже начали сходиться, но сбились. Ритм музыки не совпадал с ритмом знакомой пляски. Только Зоя приноровилась и Матвей, но и они натолкнулись на остановившихся.

— Чего? — крикнул Матвей. — Давай, давай!

Пошли, но сбились опять.

— Не расцепляй рук! — приказал Матвей. — Не ломай круга! Сейчас! Инженер! Чуть порезче! Через два на третий остановочку — и по новой!

Инженер подладился, и круг пошел, но не бодро, не весело, потому что танцорам, раньше забывавшим о музыке, теперь приходилось слушать ее, и пляска шла неровно. Но Матвей подбадривал, прикрикивал. Чтобы к аккомпанементу инженера привыкли, он первую фигуру — общий круг, нарочно затянул. И действительно, у многих дело пошло. Уже начала озорно вскрикивать Зоя и успела спеть одну частушку:

Инженерова жена не рабатывала,

Каждый день трудодень выхахатывала.

Матвей, оборвав Зою, перешел ко второй фигуре.

— В два круга!

Девушки разом, нагнувшись под руки ребят, скакнули внутрь общего круга, повернулись лицом к ребятам и замельчили ногами. Инженер сменил музыку. Не ритм, ритм остался прежним, но стал брать другие аккорды, и это опять смутило.

— Ну что такое! — зашумели девушки. — Только разошлись. Матвей! Сядь, Матвей!

— Стой, — сказал Матвей, — стой! Не расходись. Он верно играет, слушайте! — Инженер свел мехи. Матвей заговорил тише: — Что вы, в самом деле, хорошо играет. Что еще! На каждое колено новая мелодия. Не новая, а с подголосками. Так я говорю? — Инженер кивнул. — Вот! Ведь разные колена. С подходочкой, без подходочки, с платочком или еще как. Разные. «Под воротца» — одно дело, «змейка» — другое.

Зоя сказала:

— Матвей, сбиваемся же! Садись для «Кружилихи», а… Андрей для танцев.

— Я вообще могу не играть, — ответил инженер.

— Вы не обижайтесь, — сказала Зоя, — он только для «Кружилихи». Матвей, — поторопила она, — ждем же!

— Дураки вы все, — грустно сказал Матвей. — Я сижу, только инструмент мучаю: ти-на-на, ти-на-на, вся штанина порвана. — Ребята засмеялись. Кто-то добавил: «Ниточкой завязано, никому не сказано». — А тут приходит парень, играет как надо. Радовались бы.

— Нам твоя музыка лучше, — ответили ему.

— Как же! — озлобился Матвей. — То-то и оно, что под музыку пляшете, а музыки не слышите. Становись! Он же под ногу дает. Давай в круг! Нет, давай не сначала, а со «змейки». Становись! Я поведу, на меня глядите.

Никто не становился.

— Эх вы, — сказал Матвей и ушел.

Молчание прервала Зоя.

— Сыграйте, Андрюша, — попросила она инженера. — Повеселиться пришли. Не плакать же! Не падать же ему в ножки.

— Аккордеон надо отдать, — отозвался инженер.

— Это не его аккордеон, это клубный.

— Я не умею «Кружилиху», сами видели.

— А нам и не надо «Кружилиху», — сказала Зоя.

— Я вчера не танцы играл.

— Так и сегодня поиграйте.


Инженер играл весь вечер. Играл танго — парни выходили курить. Играл фокстрот — пары плясали без устали, и в их движениях нет-нет да и прорывалась «Кружилиха», некоторые ее коленца. То девушка взмахивала платочком, то одна пара взбрасывала руки, а другая проскакивала под ними. Инженер разошелся, объявлял названия танцев. Чаще всего дамский вальс.

Зоя перетанцевала со всеми. К концу вечера пригласила на вальс инженера. Тот, уже без пиджака, потный, встал со стула, дурашливо шаркая с пятки на носок, и хотел прокружиться, но сорвал мелодию.

— Нет, или играть, или танцевать, — отшутился он, — третьего не дано.

— Матвей мог, — погрозила Зоя пальцем.

— Скоморошество.

— Чего? — не поняла Зоя.

— Самодеятельность!

— Музыку! — закричали танцующие.

И вальс продолжался. Зоя уселась рядом с инженером, но как вилами ее кольнули — взвизгнула и пропела вчерашнюю частушку на новый лад:

Эх, Андрей, не жалей лаптей!

Пляши, Андрей, пока нет детей!

— Зойка! — оборвали ее. — Не сбивай.


Матвей сидел на бревнах под акациями, курил, слушал танцевальные мелодии. Он невольно шевелил пальцами, как будто играл сам. Это могу, думал он, это тоже могу. Это… смог бы. Он все ждал, когда начнется «Кружилиха», решил, что вернется и встанет в пару с Зоей.

Его опять разозлило, что не стали плясать. Им хватало моей музыки, думал он, значит, если бы я стал играть каждое колено с разными вывертами, то им все равно было бы неладно. А может, постепенно приучил бы. Только теперь к моей музыке не повернешь: хватили инженеровой.

Инженер устал. Матвей понял это по однообразным повторам аккордов и по тому, что в одном месте инженер совсем сбил музыку вальса, и без злорадства подумал, что, не уставая, мог играть до утра.

Музыка смолкла. Матвей отошел за акации и, затаившись в темноте, видел, что инженер идет без аккордеона. Зоиной светлой блузки Матвей не заметил и не мог заметить: на плечи Зое был наброшен пиджак инженера.

Пробежали отставшие. Матвей подошел к порогу церкви. Максимовна выметала пыль. Увидела Матвея:

— Музыку хочешь взять?

— Хочу, — ответил он, найдя причину, чтоб заглянуть внутрь, — на мне записана.

— Тебя что, — спросила Максимовна, — в мастерские вызывали? Ей-богу, без тебя нигде обойтись не могут.

— Обошлись, — заметил Матвей и шагнул через веник за порог. По рябому от брызг воды полу он прошел к алтарю. Зои не было. Матвей вынул аккордеон из футляра, обтер рукавом клавиши. Сторожиха нечаянно уронила на пол звякнувшие ключи.

— Пляши, Максимовна, сыграю, — предложил Матвей.

— Мне не до пляски! — засмеялась сторожиха. — Мне до постельки, голову приклонить. Пока вас дождешься.

— Сегодня ж раньше отыграли.

— Раньше, а пыли больше. «Кружилиху» не делали, видно, не умеет. Как затянет, как затянет — парни курить. Туда-сюда. Пыли, грязи натаскали.

— Максимовна, — попросил вдруг Матвей, — дай ключи, сам закрою. Потом занесу. Муж-то на завалинке? Ему отдам.

— Ладно, — согласилась Максимовна. — Так я уж и нагибаться за ключами не буду, поясницу лишний раз не мучить.

Сторожиха ушла. Матвей закрылся изнутри. По винтовой лестнице поднялся на купол, в клетку выгнутых ребер и долго сидел.

Заиграю, думал он, неужели не поймет, не придет? «Что ж ты, дура-девка, надо мной смеешься, — шептал он, — или тебе, Зоя, слез моих не жаль? Что же ты уходишь, что ж меня забыла и мою гармошку, и мою печаль?»

Воздух, переливающийся через церковь, стал прохладнее, облака спустились ниже, звезды блекли.

Матвей расстегнул ремни, прислушался. Тихо. Только показалось ему, что кто-то произнес его имя. Как туфелькой по полу шаркнуло: «Матвей!» Матвей вздрогнул, напрягся. Нет, показалось.

Он тихонько пошевелил нижние клавиши. Как маленькие колокольчики-подголоски звякнули. Матвей коснулся кнопки басов с другой стороны. Издалека-издалека донесся короткий гул большого, толстого в стенке, колокола. Проснулись и заворковали, будто отрыгаясь, голуби.

Он медленно свел мехи, застегнул ремни, спустился. Хотел, не зажигая света, выйти, но почему-то от двери оглянулся на алтарь и увидел белое платье. Он вздрогнул.

— Зоя!

— Зоя! — тихо откликнулось из-под свода.

Матвей шагнул к платью, платье исчезло. Матвей передохнул, тихо подошел к выключателю и торопливо зажег свет. Оглянулся — пусто. Чистый, уже просохший пол, стулья вдоль стен, два стула на алтарном возвышении. Матвей забросил аккордеон за спину, открыл дверь, еще раз оглянулся. И снова мелькнуло белое платье. Матвей бросился к алтарю. В широкое, забранное решеткой окно падал свет от фонаря над мастерскими. Матвей рукавом вытер пот, выключил свет, вышел, запер снаружи дверь. Ничего себе шуточки, подумал он.

Он прошел мимо мастерских, посмотрел на фонарь, миновал огородами, около бань, Зоин дом, чувствуя, как тяжелеют намокающие росой брюки; у крайних домов свернул на тракт и долго шагал по нему, пока не исчезли из виду редкие огни в окнах, лишь маленьким маячком светился, помаргивал фонарь над мастерскими.

Он сел на обнаженные корни вековой березы, поставил аккордеон на колени, положил на руки свою голову и перепел все грустные песни, какие знал.

Когда заканчивалась одна, он умолкал и просто сидел, пока сама собой не приходила другая. Последнее, что он спел в ту ночь, была песня «Эх, дороги, пыль да туман. Холода, тревоги да сплошной бурьян…» Эту песню он пел, когда служил в армии, и ему показалось вдруг, что его армейские друзья идут маршем по тракту, у которого он сидит.

Он встал и вспомнил, что не курил весь вечер. Это его удивило: даже во время бесконечной «Кружилихи» он умудрялся покурить, не прерывая игры, два-три раза. Он с наслаждением потянулся.

— Погода будет хорошая, дорогие товарищи, — вслух сказал он. — Отличная будет погода, и вся техника выйдет на колхозные поля. И о тебе, дорогой друг, вспомнят, потому что техника эта будет ломаться.

Он закинул аккордеон, как вещмешок, за спину и пошагал обратно к селу посередине тракта, бормоча под ногу: «Знать не можешь доли своей, может, крылья сложишь посреди степей. А дорога дальше мчится, дорога дальше мчится, мчится, мчится…»

Село спало. Уже откричали ночное время первые петухи. Медленно поворачивались в темноте подсолнухи, проводившие вечером солнышко к западу и готовясь встречать его с востока. На завалинке сидел старик. Матвей остановился отдать ключи.

— Только и время, что подышать, комаров нет, — сказал старик. — А ты, видно, гульнул крепенько. Что ж это музыки я не слышал? — спросил он, принимая ключи.

— Я и не играл, — ответил Матвей, присаживаясь покурить.

— Чего? — не понял старик.

— Ты ж глухой! — повысил голос Матвей. — Я и играл и пел.

— Глухой, — согласился старик. — А как не оглохнуть: только трое старше меня на все село осталось. Семен Ефимыч, Иван Галактионыч да Иван Платоныч. Трое. Значит, моя четвертая очередь. Глохну, а без очереди не суюсь.

Матвей угостил старика сигаретой.

— Дай-ка сам прикурю, — сказал старик. — Не умею из чужих рук, бороду спалю. — Он прикурил и повторил: — Глухой. Ничего, пока слышу. А хоть и совсем оглохну, не загорюю. Это ослепнуть плохо. Вот возьми: глухонемой сам идет, а слепого ведут. В тягость кому-то. Целое дело.

Помолчали. Свет от луны передвинулся, осветил белые подшитые валенки старика, показавшиеся бронзовыми.

— Я что, — продолжал старик, — я наслушался, наговорился.

— И чего ж ты наслушался?

Старик хмыкнул, но не ответил.

— Разного, значит, — ответил за старика Матвей. — А чего, интересно, наговорился?

Старик хотел ответить: вопрос понравился ему, но раздумал. Подтянул ноги в валенках, освещенных луной, к себе, в тень. В коленях хрустнуло.

— Ревматизм. — Он посмотрел на Матвея, ждавшего ответ. — Чего говорить, сейчас все самостоятельные, скажи что кому, тебя выедрят сплошным русским языком.

— Но я-то тебя слушаю, мне скажи.

— Чего тебе говорить, Матвей. Поговорить с тобой хорошо, а посоветовать нечего.

— А если б было чего?

— А тоже б смолчал. Сейчас каждый сам карабкается.

— Хуже люди стали, хочешь сказать?

— Не хуже. Табак вот хуже. Тянешь — жилы натягиваются. Хотел грядку самосада посадить, Максимовна засмеяла. Не позорься, говорит. Или тебе пенсии на табак не хватает.

Помолчали.

— Тихо на тракту, — заметил старик. — Вот возьми, раньше машину за редкость считали, а день и ночь колокольчики под окнами. Сегодня сижу, вроде как прозвякало. — Матвей молчал. — А может, чудится.

— Сколь где ни бывал, — продолжал старик, — а лучше русских никого не встречал. Две войны прошел. И где если видел хорошего человека, не нашего, так и говорил: совсем как русский.

Закричали вторые петухи, хлопая крыльями и вытягиваясь от напряжения. Луна постепенно растворялась в рассвете. Тени бледнели. Из гнезда на березе вынырнул грач, поежился, встряхнулся и, не решив, куда лететь, прыгнул на тяжело качнувшуюся ветку. От ветки оторвалась и упала в пыль разбившаяся в лепешку капля. Вторая, поменьше, упала и свернулась в серый комочек. Матвей погасил окурок.

— А что, — спросил он, — погуливал ты от Максимовны?

— Как? — не понял старик.

— Погуливал, говорю?

Старик улыбнулся, пошаркал валенком по земле.

— Да нет, похвалиться нечем, — ответил он, — Я ведь, Матвей, в бога не верил и согрешить мог, а не пришлось. То своя жена хороша, то война, то уж поздно.

— Закурить оставить? — спросил Матвей.

— Не надо, — ответил старик и встрепенулся. — Ох ты! Что это я болтаю, а главное-то тебе не сказал. Ты, как я помру, сделай, как всем, пластину.

— Сделаю, — засмеялся Матвей. — Вот действительно, нашел главное.

— Сделай. И напиши, как всем пишешь.

— Неправильно это, — сказал Матвей. — Это когда старик-обозник умер, мне заказали, я написал. А потом узнал, что писали не в обозе, а в бозе почивший. И не всем, а важным, генералам, царям разным.

— Как это неправильно! — рассердился старик. — У нас все село обозники. Всю жизнь чего-то возим. И ты рукой не отмахивай. Генералы не генералы, а напиши, как всем: «Почил в обозе». Ты, может, считаешь, что я обозы при царе не застал? Немного, а ходил и при царе. А хлебосдача! А трудгужевая повинность? Как же! А если так говорить, я во вторую мировую в нестроевой был, опять же в обозе. Ты уж давай…

Если тебя не будет в мои похороны, может, куда уедешь, то потом сделай. Старуха заплатит.

— Да не беру я за эти пластинки никогда! — нахмурился Матвей. — Даром сделаю. Тоже ты, нашел о чем говорить!

— Кто о чем. Сегодня, то есть вчера, говорю инженеру о растворе… Чего вскочил-то?

— Пойду, — сказал Матвей, — прилягу. Слушай, — сказал он старику, — к тебе просьба, отдай гармошку Максимовне. Пусть с меня спишет.


Вечером в клубе показывали кино. Матвей мог бы успеть к сеансу, но не спешил с работой и даже обрадовался, когда к концу работы привезли треснувшую ось. Матвей заварил трещину, отбросил щиток. Помаргивая слезящимися глазами, прикурил от раскаленной оси, отводя в сторону от жара лицо.

— Чего в кино не идешь? — услышал он. Над ним стоял инженер в пиджаке внакидку, в белой рубашке.

— Видишь? — кивнул Матвей.

Инженер ботинком потрогал ось. Ботинок задымился.

— Сколько ж она будет остывать?

— Она меня не спрашивает. — Матвей помолчал. — Что ж не идешь?

— Пойдем вместе, — позвал инженер. — Брось ты ее, все равно за день коммунизм не построишь.

Матвей кузнечными клещами перенес ось к фрезерному станку, положил на станину, поискал нужную фрезу.

— Ты за аккордеоном? Он у Максимовны.

— Кто ж знал, — сказал инженер. — Я его вчера оставил в клубе.

Закрепляя ось на столе станка, Матвей ожег пальцы, но виду не подал, остудил их на холодной станине, подвел ось к фрезе, примерился, включил станок. Синеватые мелкие осколки наваренного металла посыпались из-под зубьев фрезы.

— Знаешь, — сказал инженер, — если ты так все будешь усложнять, я уж и не знаю, как ты жить будешь.

— Да уж как-нибудь, — ответил Матвей. — Иди, играй.

— Я не за аккордеоном. Тебе ж некогда.

Матвей выключил станок. «Значит, так», — подумал он.

— Видишь, такое дело, я не знал, — начал инженер. — Мне сказали, что вы жениться собирались.

— Кто сказал?

— Сторожиха.

— Максимовна? Врет, — успокоил Матвей. — Это она любя, шутя, нарочно. — Матвей потрогал остывшую ось, «Если в девках крутит хвостом, что за жена будет», — хотел сказать он, но вслух добавил: — Так что не переживай.

— Но мы можем быть друзьями независимо от…

— Зависимо, — оборвал Матвей. — Вот это зависимо. Ты играешь хорошо, не сбавляй. Одним словом, что хочу сказать: пусть привыкнут к твоей игре. А друг без друга мы проживем. И без нее я проживу. Она без меня, вот вопрос, — добавил он.

— Давай не будем пижонить, — вызывающе сказал инженер.

— Давай не будем, — согласился Матвей. — Ты пришел — я уступил место. Хотели, чтоб ты играл?

— Не хотели, — признался инженер.

— Не хотели, — мотнул Матвей головой, — а я сказал: слушайте!

— Они ж стали танцевать, — вставил инженер.

— Вот ты не понимаешь, — дружелюбно сказал Матвей. — «Кружилиху» под твою музыку не смогли. А ее в нашем селе неизвестно с каких пор плясали. Я больше за аккордеон не сяду. Значит, «Кружилиха» на мне оборвалась, я ее загубил.

— Лучше профессионалов все равно не спляшешь, — инженер был рад, что разговор ушел от Зои.

— Лучше не лучше, а хоть сами плясали, а не на других глядели. А вообще плюнь, — весело сказал Матвей. — Я плохо играл, у меня было оправдание — хоть в клуб идут, а не в магазин. А плохо играть нельзя. Ты хорошо играешь — опять неладно. Не угодишь. Это ведь ерунда, что кого-то можно к чему-то приучить. Если сам человек не захочет, не заставишь. А заставишь — дело не так сделает, — и тут Матвей улыбнулся. Он вспомнил, ради чего он стал хвалить игру инженера. — А вот можешь ты, да не все.

— Всё могут только все. Диалектика.

— Построить ты не можешь. Например, церковь ты ломаешь, а тебе такую не построить.

— Не ломаю, а перестраиваю. Вещи разные, — возразил инженер. — Конечно, тут искусство невелико. Паперть разберем да кассу пристроим. Да еще крышу железом обтянуть. Но ты тоже странный — кто сейчас даст церковь строить?

— А ты такое построй, чтоб не хуже церкви. Чтоб поглядеть и… — Матвей сделал жест рукой вверх. — Чтоб как будто, — он поискал слово, не нашел и виновато усмехнулся. — В общем, ты понял.

— Что ты-то не строишь?

— В общем, не сможешь, — поставил точку Матвей.

— А может, и могу. Откуда ты знаешь?

— Значит, докажи.

— Как? Вон старик говорил: раствор слаб. Так его на яйцах готовили.

— А ты докажи, чтоб люди представили, тогда даром на хребте будут кирпичи таскать. Милый, — Матвей говорил «милый», когда чувствовал свою правоту, — жрать не будут, кишки надорвут, а сделают. Я первый приду.

— Говорить легко, — заговорил инженер.

— Что думаю, то и говорю, — перебил Матвей. — На старика ссылаешься, дай бог нам так прожить, как он. То-то и оно, что мы можем друг без друга обойтись, а он не мог. То-то и оно, что ему на нас грустно смотреть.

Его прервала вошедшая в мастерские Максимовна.

— Гармонисты! — шутливо начала она. — Гулиманы святые разводите, девок одних оставили, — упрекнула Максимовна.

— А что мы, клоуны, их веселить? — ответил инженер.

— Чего сами не идут, — спросил Матвей, — старуху гоняют? Аккордеон муж тебе отдал? Где он?

— В клубе.

— Кто, старик твой?

— Аккордеон. Ты про аккордеон спрашиваешь?

— Да.

— Так я и говорю: в клубе.

— Иди, — сказал Матвей инженеру.

Инженер помялся и ушел.

— А ты что, в самом деле за девок хлопочешь? Или самой охота поплясать?

Максимовна отмахнулась:

— Уж самой! Я перед песнями да плясками в долгу не осталась. Они на меня не в обиде.

— Кто?

— Да песни! Не век же я в старухах. Пойдем? — позвала она.

— Куда?

— Ты ровно поглупел, Матвей, — рассердилась старуха. — Куда! В клуб.

— Работы много.

— Э-э! Всю работу не переработаешь. Умрешь — после тебя на три дня останется.

— Мою за меня никто не сделает.

— Как же! — отмахнулась Максимовна. — Умрешь, найдут замену. Матвей, — задушевно сказала она. — Уж очень он мне не по нутру. Фасон держит, а ума только хватило паперть разломать.

— Церковь жалко?

— Чего ее жалеть? Кто верит, тот и на осину помолится. «Кружилиху» жалко. Отберу я у него гармонь, ей-богу.

— Не имеешь права: гармонь общая.

— А музыка разная.

— Музыканты разные. Максимовна, не злись, не мешай развиваться процессу. Я для тебя сыграю, — подмигнул Матвей. Он сделал несколько плясовых движений ногой и, считая разговор оконченным, включил станок.

После кино не плясали. Сеанс кончился поздно, и Максимовна сразу выгнала всех из клуба. И на следующий день, вечером, когда кино не было и можно было целый вечер плясать, «Кружилиху» даже не начинали. Инженер играл, плясала и пела Зоя, отчаянно и назло всем выкрикнувшая частушку:

И на кофте кружева, и на юбке кружева.

Неужели я не буду инженерова жена.

Матвея в клубе эти два вечера не было. Максимовна отозвала Зою в сторону и горестно упрекнула:

— Девонька! Что ж ты так-то? Другой полюбился, ты смолчи сперва. Нельзя же такими рывками. Матвей в клуб не идет. Я же вижу, кто всей душой, а кто матросит.

— Никто мне не полюбился! — ответила Зоя.

— А не полюбился, что и петь? Девонька, одни танцы начались, хоть и мне в клуб не ходи. Как ты «Кружилиху» вела, я не нагляжусь!

— Ну ее, «Кружилиху», — ответила Зоя, — потеть только.


Не переодевшись, в комбинезоне, Матвей вошел в церковь и прислонился к стене под выключателем. Его сразу заметили, замерли. Один инженер не увидел его, клонился к аккордеону.

Матвей посмотрел на всех веселыми пьяными глазами, спросил:

— Чего встали?

Инженер поднял голову. Музыка смолкла. Матвей подошел к нему.

— Молодец, Андрюша! — одобрил он. — Играй, я слушаю. Играй! Пусть приобщаются, раз делать больше нечего. Ну-ка дай! — вдруг заорал он, вырывая аккордеон у инженера. Инженер вскочил. Зоя прикусила угол косынки, лежащей на плечах.

— Отойди, — посоветовал Матвей инженеру.

Инженер отступил на шаг. Матвей просовывал руки в ремни. Ремни были коротки для его плеч.

— В круг! — крикнул он. — В круг!

Никто не двинулся. Матвей засмеялся, разжал руки. Инженер подхватил падающий аккордеон. Некоторое время воздух сверлил тонкий звук запавшего клавиша. Зоя подскочила, потащила Матвея к выходу.

— Дурак! — сказала она на улице, — какой дурак!

Матвей запнулся за груду наваленных кирпичей и чуть не упал. Но удержался и выдернул рукав из Зоиной руки.

— А если бы сломал, платил бы, — говорила Зоя, оглядываясь. — Ты можешь стоять?

— А я что, лежу?

Зоя сбегала в клуб, велела инженеру играть. Вернулась. Матвей услышал музыку.

— Пойду и разобью, — сказал он.

Зоя загородила дорогу.

— Не бойся, не пойду, — он сел на кирпичи.

— Что в клуб не ходишь? — спросила Зоя.

Матвей поднял голову:

— Зойка! Три дня прошло! Три дня! Куда все делось?

— Ты думаешь, я всерьез? Я тебя проверяла, а ты поверил. Подурачиться нельзя? Нужен он мне!

— Дурачилась, значит, — Матвей подумал, — вон что.

— Зря ты выпил, зря пьяный в клуб пришел.

— Пойдем, Зойка, — сказал Матвей, — пойдем. Я выпивши не драчливый. Я и трезвый могу ему морду начистить.

— Не болтай-ка, не болтай, — сказала Зоя, — отправляйся, проспись.

— Пойдем, Зойка. Прошу ведь.

— Болтаешь чего зря, — Зоя поежилась. — Тебе тепло, выпил, а я мерзну. Сам виноват. Думала, как же так? Если мной не дорожишь в парнях, какой муж получится.

— Ладно, — Матвей повернул ее к себе. — Проверила! Это кто кого проверил?

— Отстань! — отшатнулась Зоя. — Думаешь, не проживу без тебя? Да хоть бы хны!

— Эх ты! Бб… баба ненормальная!

— Кто это меня бабой сделал? — вскинулась Зоя, — Не ты ли? Много чести! Почил в обозе! Нашелся!

Матвей опустил руки, сдержался, чтоб не выматериться, повернулся и пошел прочь. Он слышал, как Зоя хлопнула дверью клуба.

— Так! — вслух сказал Матвей. — Допустим!

Он пришел в мастерские. Достал из шкафчика пластинку из нержавеющей стали. Взял в руки кернер, молоток, и ему вспомнилась тоскливая из всех слышанных частушек:

Маменька родимая, свеча неугасимая.

Горела, да растаяла, любила, да оставила.

Чувствуя, как сквозь обиду пробивается тоска, он решил внезапно: выбью, вместо «маменька» напишу «милая», неужели не поймет?

Он наставил кернер, ударил по нему молотком, сделал первую метку на твердой поверхности. Затем, отступя, ударил второй раз, третий… Он уже выбил первую букву — М, но под конец промахнулся, ударил по пальцу, который обжег вчера.

Матвей посмотрел, как сорванный лоскуток кожи намокает кровью, стряхнул капли крови и вдруг отчетливо понял, что остается один.

Матвей смахнул пластинку на пол, помотал головой и застонал. Потом распрямился, слушая музыку в клубе. Поднял пластинку, похожую на бронзовую при искусственном освещении. Наставил кернер и, не намечая контура, точно двигая кернер по нужной линии, стал бить молотком. Непрерывная очередь ударов закончилась, когда он врезал в металл четкими пунктирными линиями свое имя. Фамилию он не стал выбивать. Отступил пониже и так же крупно, отчетливо прошелся слева направо, оставляя буквы знакомой надписи:

Почил в обозе

Работая, он трезвел. Подправил первую букву имени. Выбил дату рождения, выбил продольную черточку и уже замахнулся, чтобы врезать в сталь дату смерти, но спохватился, сказал себе: стоп! До двадцать первого века доживу, а там другие цифры будут, сказал он себе. Он удлинил черточку от даты рождения до места, где кто-то другой напишет дату его смерти. Эта черточка значила всю его жизнь: и детство, и службу в армии, и любовь к Зое, их первую встречу, когда Зоя подошла и села рядом, а он сбил мотив; и даже то должно было быть в этой черточке, что Матвей был рыжий, что Зоя звала его подсолнухом; и его разговоры со стариком и инженером, и то, о чем были разговоры; и «Кружилиха»; и черные березы Великого тракта — словом, все то, что при жизни человека следует за ним, как полоса за самолетом, и на этой полосе остается все, что человек видел и слышал, все, что человек говорил, все, что он делал.


Матвей посмотрел на пластинку, усмехнулся, бросил ее и инструмент в шкафчик. Стал мыть руки в ведре с соляркой. Хлопнула дверь. Матвей вздрогнул и оглянулся. Вошла Максимовна с аккордеоном в футляре.

— Матвей! — свирепо сказала она, — забирай свою музыку, шагом марш народу играть.

— Отобрала?

— Сам отдал. — И объяснила: — Зоя велела всем для «Кружилихи» становиться, а он не захотел подыграть. Она ушла, он за ней. Бери, бери, ишь, заставил старуху кланяться. Грустную частушку она пела, слышь, Матвей. — Матвей мыл руки соляркой. — Слышь? «Пуще топайте, ботиночки, вам больше не плясать: выйду замуж, вы на полочке останетесь стоять».

— Значит, выйдет?

— Что выйдет? Замуж?

— Все выйдет, Максимовна! — стряхивая капли солярки с рук, ответил Матвей. — Все выйдет, — повторил он, вытирая руки и весело щурясь. — А ты как думала?

— Я свое отдумала, — успокоенно говорила Максимовна. — Это вы, молодые, думайте.

— Правильно, Максимовна, так нас! — Матвей подхватил аккордеон и размашисто пошагал к селу. Максимовна мельчила сбоку.

— Переодеться сходишь?

— В гости к вам, — весело ответил Матвей. — Или откажешь?

Максимовна охнула, враз перегнала Матвея.

— Да что ты, что ты, да как не позвать, ой, да ведь не прибрано у меня, а девки-то как?

— Не все им, — сказал Матвей, — отдых им, видите ли! От чего это им надо отдыхать-то? Где это они переработали? Это тебе с Яколичем надо отдыхать.

— Ай, не говори, — отмахнулась Максимовна. — Хорошо не жили, и начинать нечего. А девки пусть в сам-деле один-то вечерок без тебя поскучают. Телевизор посмотрят.

— Ансамбль «Березку», — добавил Матвей.

Они пересекли улицу. Береза чернела своим стволом, голые ветки свешивались над избой.

В избе, спиной к выходу с газетой на коленях, сидел старик и подстригал бороду.

— Мать, — крикнул он, — посмотри, ладно ли?

— С гостем тебя, — сказала Максимовна.

— Матвей! — обрадовался старик, — как бог тебя поднес. Я как чуял, сел красоту наводить. Мать, где там у нас?

— Чего, — сердясь на торопливость мужа, говорила Максимовна, — не ты ли все вышарил. — А сама уже суетилась, накрывала на стол.

Матвей освободился от аккордеона, прошагал по сплошь застланному пестрыми половиками полу, поздоровался со стариком за руку.

— Найдешь у нее, — хитро сказал старик, — ей только государственные деньги от расхищений прятать. Гля, Матвей, как я прихитрился, по телевизору выступаю, показываю, как бороду стричь. — Старик глядел в экран невключенного телевизора как в зеркало. — Так бы, думаю, от бороды бы отстричь, да на плешь пришлепнуть. Не прирастет.

— Давай затылок подправлю.

— И так хорошо, — сказала Максимовна, — собирай свою парикмахерскую.

— В честь тебя, Матвей, и меня накормят, — весело произнес старик, глядя на стол. — Меня ведь голодом морят, по секрету скажу.

— Заболтал, заболтал! Кто тебя не знает, взаправду подумает. — Максимовна выставила мужикам рюмки, себе стопочку.

— Поменьше не могла? — спросил старик.

Максимовна ушла, не ответила.

— И не кормит и бьет, — не унимался старик. — Но все ж таки с палки на ремень перешла. Жалеет. Лапотной веревки дождусь, совсем легче жизнь пойдет.

Максимовна вернулась с бутылкой. Старик перехватил и стал наливать.

— Мать, и тебе налить?

— А что?

— Совсем праздник, — обрадовался старик.

Над столом в простенке висели ходики. На циферблате была нарисована кошка. В прорезях для глаз бегали туда-сюда черные зрачки, будто кошка ко всем присматривалась. Подняли.

— За гостя.

— За вас, — ответил Матвей.

Старик тут же взялся наливать по второй.

— И куда гонишь? — остановила Максимовна. — Яколич!

Старик, едва закусив, закурил. Матвей тоже.

— Ох, мужики, — заметила Максимовна, — пьют, да куря́т, пьют да куря́т. И чего бабы изрываются, еду вам готовят?

Но сама была все же довольна: Матвей не торопился, застолье получалось семейное.

Над телевизором висели фотографии детей и внуков. Одна, старшего сына, убитого летом сорок пятого на востоке, уже пожелтела, и остальные забивали ее своим глянцем и четкостью.

— Вот ты мне подтверди, — сказал старик, — только громко не ори, я своих понимаю, как это люди не дорожат…

— Ну, замолол!

— Стой, мать. Как это люди не дорожат тем, что живут? Как?

— Один ты дорожишь, — заметила Максимовна, недовольная, что разговор пошел в сторону: ей-то хотелось подвести к Зое.

— Доживу до твоих лет, буду дорожить, — сказал Матвей.

— Действительно, — сказала Максимовна.

— Пораньше бы надо, — упрямо говорил старик, — а то я дорожить начал, а жить уже некогда.

Максимовна налила сама.

Выпили, закусили. Матвей хвалил грибы, еще прошлого года, но крепкие, не кляслые.

— Вот оговаривают свах, — начала Максимовна разговор, — примись кого сватать, сводней обзовут, а что может быть лучше — двух хороших людей свести. Верно?

— Спели бы вы песню, — увернулся Матвей от вопроса, — я поиграю. Давай, Максимовна, частушки зарядим, а? «Отвяжись худая жисть, привяжись хорошая».

— Частушки не получаются. Спеть бы, это неплохо.

— Ну так споем!

— Сразу нельзя. Накатить должно, — объяснил старик. — Хороша у тебя квартира? — спросил он, а Матвей, зная его нелюбовь к двухэтажным казенным домам, ответил:

— У вас лучше.

— Как же, — довольный, сказал старик. — По голове никто не ходит. Матвей, как думаешь, ведь точно, что из любого деревенского можно городского человека сделать, а из городского деревенского никогда.

— Ну и не надо, — сказала Максимовна.

Матвей поглядел на ходики. Маятник качался, кошка все бегала глазами.

— Торопишься? — испугалась Максимовна.

— Некуда мне торопиться. — Матвей подумал о Зое.

— Э-х! — крякнул старик. Он пропустил-таки внеочередную рюмку. — Чего, мать, петь-то? Давай начинай. Подпою.

— Подпевальщик!

— А что? — обиделся старик. — Я переход в «Ревела буря, гром гремел» вытягивал.

— Правда, спойте, — попросил Матвей.

— Э-х! — задоря себя, крикнул старик и запел, топая валенком:

Деревенски д’мужики

д’они просто чудаки:

в лес не ходят, дрова колют… —

и запнулся. Нет, не такая просилась песня. — Мать, — спросил он, — может, «Вечор поздно из лесочка»? Или «На кладбище Митрофановском»?

— Я уж этих и не помню.

— Ну, ребята, — сказал старик, — песни забываем, плохи наши дела. Это телевизор из тебя все выбил. Мне хорошо, я глухой, его не слышу, он на меня не действует. — Старик трогал бороду, щурился. — Вот! — радостно поймал он пришедшие на память слова. «Цвет розы»?! «Во сне как ангел появился, на сердце искру заронил». Начни. Иль и эту забыла?

— Помню, — улыбнулась Максимовна. Она вначале в шутку согласилась петь, а сейчас и в самом деле захотелось. Она боялась, что неверно начнет, нагнула голову, посерьезнела, теребила платье на коленях.

Старик улыбался. Матвей ждал. Кошка на часах всех осматривала.

— Кругом, круго-ом, — начала и сбилась Максимовна.

— Осироте-е-ела, — вступил старик.

— Обожди, — строго сказала Максимовна и, заметив, что Матвей взглянул на аккордеон, сказала: — Не надо: Сейчас. — Она вздохнула и, стесняясь, что ее ждут, взяла слишком высоко и торопливо:

Кругом, кругом осиротела…

Старик тут же подхватил, принизил и в меру замедлил:

Кругом осталась сирото-о-ой.

Дальше они пели согласно, оберегая друг друга.

С тобой все счастье улетело,

Да не воротится оно назад.

Матвей думал, что они будут повторять последние две строки куплета, настроился подтянуть и уже вдохнул воздух и качнулся вперед, но они пели дальше:

Вернись, вернись, мой ненаглядный,

Ко мне, ко девице младо-о-ой.

— Тут дальше все застолье вступало, — радостная от того, что песня пошла, быстро заметила Максимовна.

Гуляй д’гуляй, моя Анюта,

Но не влюбляйся ни в кого-о-о!

— А дальше одни бабы выводили, — тоже быстро, не сбивая песни, пояснил старик. — Ох, было!

Максимовна вела высоко, но не напряженно:

В твоих летах любить опасно:

Да ты сповянешь, как цветок.

И тут Матвей вспомнил следующие слова. Дальше он знал. И, поддержав, увидел, как обрадовались старики.

Когда цвет розы расцветает,

То всяк старается сорвать.

Когда же роза увядает,

То всяк старается ее стоптать.

Песня шла, как будто век они ее втроем пели.

Зоя вошла в избу и остановилась у порога. Матвей подскочил, поставил стул Зое рядом со своим. Зоя села. Старик сделал знак: не мешайте.

Ах, когда девица счастлива,

То всяк старается любить…

Максимовна глянула на Матвея. Он улыбнулся.

Когда же девица несчастна,

То всяк старается забы-ы-ть.

Старик, освеженный песней, даже о выпивке забыл и все поводил рукой, собираясь запеть другую, но Максимовна уже достала из шкафчика стопочку для Зои. Старик спохватился, налил.

— Ты громче говори, — сказал он Зое, — я тебя не слышу. Матвея вот с полслова.

— Молчу, молчу, — сказала Зоя.

Потянулись чокаться. Зоя аккуратно коснулась рюмки старика и стопочки Максимовны, а по Матвеевой рюмке пристукнула сверху донышком.

«Ой, девка», — подумала Максимовна.

Вина Зоя только коснулась губами. Глядя на нее, и Матвей не допил.

— Все видели? — спросил старик. — Все свидетели. Матвей, видел, как непьющей притворяется? Я знаю, она в два горла льет, а тебе показывает, мол, в будущем не надейся. Матвей, не женись, гляди на мой портрет. Не верь женскому народу!

— Аль вино горькое? — хитро спросила Максимовна. — И ты, Матвей, что-то чинишься.

Зоя моментально повернулась к Матвею:

— Подсласти.

Матвей смешался, жарко стало.

Кошка бегала глазами, сравнивая старых и молодых.

— Молодежь! — кричал старик, забывая, что из всей компании один он глухой. — Молодежь! Утром не поднимешь, вечером не укладёшь! Главное, живите честно! Больше слов нет. Мать, осталось там?

— Отец, отец! — сдерживала Максимовна. — И что кричишь, совсем тебе нельзя пить.

— Необходимо! — стукнул кулаком старик. — Раз Матвею не придется выпить при такой жене, я за него должен норму выполнить.

— В клуб прибежала звать? — спросил Зою Матвей.

— К тебе пришла, — ответила Зоя и смутилась вдруг.

— Ребятушки, — растроганно говорила Максимовна, — сколь вы хороши да сколь красивы.

И правда, были они красивы.

Все четверо.

Загрузка...