Наступила пепельная среда, первый день Великого поста, и сухой, удушливый ветер, будто посланный прямиком из пустыни, чтобы напомнить о жертве Спасителя, с неотвратимостью всего вечного ворвался в город и разворошил всякие пакости и подлости. Строительный песок и застарелая вражда перемешались с затаенными обидами, страхами и мусором из переполненных контейнеров; закружились оставшиеся с зимы листья — иссохшие, источающие мертвый дух; а весенние птицы попрятались куда-то, словно предчувствуя землетрясение. День померк в облаке пыли, из-за которой болью отзывался каждый вдох.
Стоя на крыльце своего дома, Марио Конде созерцал результаты апокалипсического разгула стихии: безлюдные улицы, плотно закрытые двери, сгибаемые ветром деревья; их район казался вымершим, как после успешной и жестокой атаки врага. Конде вдруг подумалось, что за этими накрепко запертыми дверями, возможно, бушуют ураганы страстей не менее яростные, чем налетевшие на Гавану ветры. Как и следовало ожидать, где-то внутри у него тут же возникло и стало расти желание выпить, сопровождаемое чувством тоски, — и то и другое усугублялось порывами горячего ветра. Конде расстегнул рубашку и ступил на тротуар. Он подозревал, что полное отсутствие перспектив на грядущую ночь и потребность промочить горло могут быть карой со стороны какой-то сверхъестественной силы, способной свести всю его жизнь к неутолимой жажде и беспросветному одиночеству. Он повернулся лицом к ветру, навстречу жалящим кожу песчинкам, и мысленно признал, что наверняка можно увидеть некое проклятие в этом Армагеддоне, в этом ветре, налетающем каждую весну, дабы смертные не забывали о горестном пути Сына человеческого в далеком Иерусалиме.
Конде несколько раз вдохнул, пока не ощутил противную резь в груди от солидной порции песка и пыли, а когда решил, что отдал дань своему неуемному мазохизму, нырнул обратно под спасительный навес над крыльцом и снял рубашку. Во рту к тому времени совсем пересохло, а чувство беспросветного одиночества растеклось по всему телу, покинув тот единственный уголок, где оно таилось прежде. Теперь кровь несла его по жилам. «Ты просто долбанулся на воспоминаниях», — не раз повторял Конде его друг Тощий Карлос, однако Великий пост и одиночество располагали к воспоминаниям. Весенний ветер изводил Конде не меньше. Он поднимал черный песок и всякую дрянь со дна его памяти, взметая сухие листья сгинувших привязанностей, нагнетая едкие запахи былых согрешений, и эта мука преследовала его так же неотвязно, как жажда преследовала Того, кто сорок дней провел в пустыне.
Да пошел он, этот ветер, выругался Конде и мысленно одернул себя: хватит зацикливаться на своих печалях, ты ведь знаешь, как от них избавиться: бутылка рома и женщина (и пусть это будет самая настоящая шлюха, тем лучше) эффективно и быстро вылечивают тоску, то ли мистическую, то ли отвлекающую от чего-то другого.
Что до рома, подумал он, то этот вопрос решаем, и даже в рамках закона. Самое трудное — совместить выпивку и встречу с вероятной кандидаткой на роль утешительницы, с которой Конде познакомился три дня назад и теперь мучился, как похмельем, от смешанного чувства надежды и отчаяния. Все началось в воскресенье после обеда в доме Тощего (впрочем, он уже давно перестал быть тощим), когда Конде убедился, что Хосефина водится с дьяволом. Только при содействии этого душегуба, не иначе, мать его друга совратила их, заставив совершить великий грех чревоугодия. Невероятно, но факт: косидо по-мадридски — почти такое, каким оно должно быть, объявила она, сопровождая обоих в гостиную, где на столе уже стояли тарелки с наваристым бульоном, а посередине стола внушительно и многообещающе расположилось большое блюдо с кушаньем из мяса, овощей и гороха.
— Мать у меня была астурийкой, но всю жизнь готовила косидо по-мадридски. Это ведь вопрос вкуса, верно? Все дело в том, что, помимо засоленных свиных ножек, куриного мяса, сала, салями, кровяной колбасы, картошки, овощей и гороха в него еще надо класть зеленую фасоль и варить вместе с большой говяжьей сахарной костью. Вот как раз кость я и не смогла раздобыть. Но все равно вкусно, правда? — спросила Хосефина с хитрым и довольным видом, глядя, как сын и его друг с жадностью набросились на еду, признав после первой же ложки: да, просто объедение, несмотря на отсутствие тонкого вкусового нюанса из-за нехватки единственного ингредиента.
— Черт, вкуснотища-то какая! — вырвалось у одного.
— Послушай, оставь и другим! — возмутился второй.
— Эй, это был мой кусок! — запротестовал первый.
— Я сейчас лопну, — признался второй.
После плотного обеда у них начали слипаться глаза, обмякли плечи и нестерпимо захотелось спать, однако Тощий стал упрашивать Конде сесть перед телевизором и угоститься на десерт сегодняшним бейсбольным матчем. Команда Гаваны наконец-то достойно выступала в этом сезоне, и запах победы, сопровождающий каждую ее игру, неудержимо притягивал Карлоса, даже если трансляция велась только по радио. Он следил за ходом чемпионата с преданностью, присущей лишь таким же, как он, фанатичным болельщикам, хотя в последний раз Гавана становилась чемпионом в далеком 1976 году, когда жизнь казалась намного романтичнее, а все кубинцы, включая бейсболистов, были честнее и счастливее.
— Нет уж, к черту, пойду-ка я восвояси, — отказался Конде после долгого зевка, от которого чуть взбодрился. — А ты не особенно обольщайся, чтобы потом не сдохнуть от разочарования. Вот посмотришь, в финальной части эти пентюхи облажаются и просадят все важные матчи — вспомни, как было в прошлом году!
— Что мне всегда нравилось в тебе, так это твоя вера в светлое будущее и неизменный оптимизм, — произнес Тощий и добавил, ткнув в сторону Конде указательным пальцем: — Сволочь ты, вот ты кто! В этом году мы победим, увидишь!
— Ладно, только не говори потом, что я тебя не предупреждал… Вообще-то мне еще надо писать отчет по одному делу, я его уже несколько дней откладываю на завтра. Не забывай, что я зарабатываю себе на хлеб тяжким трудом…
— Да пошел ты! Какой еще труд в воскресенье?.. Вот это да, смотри, смотри, сегодня подают Валье и Дуке! Считай, победа у нас в кармане! — Тощий замолчал и бросил на Конде подозрительный взгляд: — По-моему, ты врешь. Наверняка собираешься чем-то другим заняться.
— Если бы, — вздохнул Конде, который терпеть не мог вынужденного воскресного безделья. Ему очень нравилась метафора, которую придумал его друг, писатель Мики Кара де Хева, когда говорил про кого-нибудь, что тот еще больший педик, чем вялый и потный воскресный вечер. — Если бы, — повторил он, взялся за ручки инвалидного кресла на колесах, которое его друг не покидал уже почти десять лет, и покатил к нему в комнату.
— Почему бы тебе не купить пузырь и не зайти попозже? — предложил Тощий Карлос.
— У меня нет ни сентаво.
— Возьми вон деньги на тумбочке.
— Мне завтра на службу спозаранок, — попытался возражать Конде, но его ближайшую судьбу уже определил палец друга, указующий на место, где лежат деньги. Очередной зевок сменила улыбка, и он понял, что сопротивляться бесполезно — не проще ли сдаться без боя? — Ладно, постараюсь прийти вечером, но не знаю. Еще неизвестно, удастся ли раздобыть ром, — сделал он последнюю попытку спасти загнанное в угол достоинство. — Качусь вниз по наклонной плоскости.
— Смотри только паленый не покупай, — напутствовал его Карлос.
Конде уже из коридора крикнул ему на прощание:
— «Ориенталес» чемпион! — и бегом бросился прочь, чтобы не слышать ругательств, отпущенных в его адрес.
Он вышел на полуденный зной и остановился — словно фигура с завязанными глазами и весами в руке. Я поступаю справедливо, решил Конде, поместив на одну чашу служебный долг, а на другую — неотложную потребность собственной плоти. Отчет или постель? Хотя он уже знал, что вердикт вынесен в пользу сиесты — по-мадридски, как и только что съеденное косидо, сказал он себе, сворачивая за угол и направляясь в сторону улицы Десятого октября. И, еще не увидев этой женщины, нутром почуял, что она близко.
Эксперимент почти всегда удавался, где бы Конде ни проводил его. Входя в автобус, магазин, офис, даже находясь в сумраке кинозала, он всегда убеждался в положительном результате: какой-то звериный инстинкт натасканной ищейки мгновенно и безошибочно направлял его взгляд на фигуру самой привлекательной женщины, словно поиск красоты являлся для него жизненной необходимостью. Вот и сейчас этот эстетический магнетизм, пробуждающий либидо Конде, не мог его подвести. Под ослепительным солнцем женщина светилась, будто потустороннее видение: волосы — рыжие, пылающие, вьющиеся и мягкие; ноги — как две коринфские колонны, увенчанные капителями великолепных бедер, едва прикрытых коротко обрезанными джинсами с бахромой по низу; лицо — раскрасневшееся от жары, наполовину скрытое круглыми темными очками; рот — крупный, с пухлыми губами, свидетельствующий о сладострастии и жизнелюбии. Такой рот удовлетворит любую прихоть, фантазию или каприз, какие только подскажет воображение. Черт, ну до чего хороша! — подумал Конде. Будто родилась из отблесков солнечных лучей, чтобы утолить самые жаркие, идущие из глубины веков желания. Уже давно Конде не испытывал эрекций прямо на улице, с годами он стал более вялым и слишком рассудочным, а тут вдруг почувствовал, как в желудке, прямо под протеиновым слоем косидо по-мадридски, что-то ожило и шедшие оттуда волны неожиданно преобразовались в упругую плотность ниже живота. Женщина стояла, прислонившись к заднему крылу автомобиля, и Конде, еще раз взглянув на ее ноги как у бегуньи на сверхмарафонские дистанции, понял, почему ей приспичило принимать солнечные ванны посреди безлюдной улицы: спущенное колесо и гидравлический домкрат, прислоненный к краю тротуара, объясняли причину отчаяния, отразившегося на лице незнакомки, когда та сняла очки и с тревожной грацией вытерла пот с лица. Даже и думать не смей, приказал сам себе Конде, превозмогая сонливость и застенчивость, но, когда поравнялся с женщиной, набрался храбрости и бросил:
— Помочь?
Ее улыбка могла оправдать любую жертву, включая отказ от сиесты. При виде этих губ Конде показалось, что солнце засияло еще ярче.
— Правда поможешь? — на секунду заколебалась незнакомка, но лишь на секунду. — Поехала заправиться, а получилось вот что, — пожаловалась она, показывая испачканными в смазке руками на проколотую насмерть резину.
— Гайки тугие? — спросил Конде, просто чтобы сказать что-то, и, старательно изображая мастера на все руки, неуклюже установил домкрат. Она присела рядом на корточки в знак солидарности и моральной поддержки. Конде видел, как по умопомрачительному изгибу ее шеи скатилась капелька пота и исчезла в ложбинке под влажной от испарины блузкой, сквозь которую проступали очертания двух прекрасных и ничем не стесненных маленьких грудей. Пахнет неотразимой и здоровой женщиной, известило Конде твердое образование у него между ног, чье существование он изо всех сил старался скрыть. Посмотрел бы кто на тебя сейчас со стороны, Марио Конде!
Конде в очередной раз получил возможность убедиться в справедливости вечных семидесяти баллов, которые он получал на школьных уроках труда. Он потратил полчаса на замену поврежденного колеса, но за это время открыл для себя, что гайки надо затягивать по часовой стрелке, а не наоборот, что девушку зовут Карина, что ей двадцать восемь лет, она работает инженером, рассталась с мужем, живет с матерью и полубзикнутым братом, музыкантом рок-группы «Мутанты» — «Мутанты»? — что баллонный ключ надо дожимать ногой и что завтра утром, очень рано, она уедет на своей машине в командировку в провинцию Матансас на предприятие, производящее удобрения, где пробудет до пятницы; и что да, молодой человек, она всю жизнь прожила вот здесь, в доме напротив, хотя Конде чуть ли не каждый день проходил мимо него по этой самой улице на протяжении двадцати последних лет; и что ей доводилось читать Сэлинджера и очень понравилось (написано чудесно, сказала Карина, и Конде захотелось поправить ее (написано грубо и потрясающе). А еще он узнал, что поменять колесо у машины — чуть ли не самое трудное дело на свете.
Карина поблагодарила его весело, искренне и даже более того: предложила прокатиться с ней до заправки, а потом она подбросит его до дома — ты же весь потный и грязный, вон и лицо испачкал, сказала она, и Конде почувствовал, как заколотилось сердце в ответ на приглашение этой возникшей из ниоткуда женщины, чьи смех и манера растягивать слова так сладко его завораживали.
Под вечер, отстояв очередь за бензином и выяснив, что это мама Карины привязала лист с освященной пальмовой ветви к зеркалу заднего обзора, поговорив о проколотых автомобильных шинах, о жаре, о ветрах, которые неизменно налетают во время Великого поста, и выпив по чашке кофе дома у Конде, они условились, что по приезде из Матансаса Карина сразу позвонит и вернет ему «Фрэнни и Зуи» — лучшее из того, что написал Сэлинджер, заявил Конде, не в силах сдержать восторга, вручая ей книжку, которую не давал в чужие руки с того дня, как сумел украсть ее из университетской библиотеки. В общем, за болтовней они лучше узнавали друг друга — и все вроде шло как по маслу.
Конде ни на секунду не спускал глаз с Карины. Он честно признал, что девушка не настолько красива, как думалось поначалу (по правде говоря, рот все же слишком велик; взгляд серьезных глаз кажется грустным, и вся часть ниже пояса, пожалуй, жидковата, критически отметил он про себя), однако ему понравилось умение Карины радоваться от души, но главное — поразила ее непостижимая способность без особых усилий и приемов возбуждать в нем мужскую энергию до экстремальной готовности, причем прямо посреди улицы, под палящим солнцем и на полный желудок.
Тут Карина согласилась выпить вторую чашку кофе и поделилась с Конде откровением, которым окончательно его сразила.
— Это отец пристрастил меня к кофе, — сказала она и посмотрела на Конде. — Он мог пить его целый день в неограниченном количестве.
— А еще чему ты у него научилась?
Карина улыбнулась и покачала головой, словно отгоняя нахлынувшие мысли и воспоминания:
— Он обучил меня всему, что сам умел, даже играть на саксофоне.
— На саксофоне?! — изумленно воскликнул Конде. — Ты играешь на саксофоне?
— Дую, как говорят джазмены, хотя до настоящих музыкантов мне, конечно, далеко. Отец очень любил джаз, играл вместе со многими известными исполнителями — Франком Эмилио, Качао, Фелипе Дульсайдесом, в общем — со старой гвардией…
Конде слушал вполуха, как Карина рассказывает о своем отце, о трио, квинтетах и септетах, в составе которых тот выступал, о джазовых экспромтах в «Гроте», «Лас-Вегасе» и «Копа-рум», а сам даже с открытыми глазами мог отчетливо вообразить мундштук саксофона у нее во рту, а между ног — танцующий изогнутый раструб. Он даже засомневался: неужели эта женщина существует на самом деле?
— А тебе нравится джаз?
— Нравится? Да я просто жить не могу без джаза! — воскликнул Конде и развел руками, желая показать необъятность своей любви к джазу.
Карина понимающе улыбнулась:
— Ладно, я пойду. Мне еще надо вещи собрать.
— Так ты мне позвонишь? — чуть не с мольбой в голосе спросил Конде.
— Конечно, как только вернусь.
Конде закурил и глубоко затянулся, набираясь храбрости перед решительным вопросом.
— А что значит «рассталась с мужем»? — выдал он с видом нерадивого ученика давно заготовленную фразу.
— Поищи в толковом словаре, — посоветовала Карина и опять с улыбкой покачала головой.
Потом взяла ключи от машины и направилась к двери. Конде вышел с ней на улицу.
— Большое спасибо за все, Марио, — сказала она и, помедлив мгновение, добавила: — Послушай, а ведь ты так ничего и не рассказал мне о себе, правда?
Конде бросил окурок на тротуар и улыбнулся, радуясь, что вот-вот встанет на твердую почву.
— Я полицейский, — объявил он и скрестил руки на груди, словно этот жест был важным дополнением к сделанному им признанию.
Карина недоверчиво посмотрела на него, легонько покусывая губы, потом сказала:
— Из Конной полиции Канады или из Скотланд-Ярда? Да, я так и знала, у тебя прямо на лбу написано, что ты обманщик. — Она оперлась на скрещенные руки Конде и поцеловала его в щеку. — Ну пока, полицейский!
Лейтенант полиции Марио Конде не перестал улыбаться и после того, как польский «фиат» скрылся за поворотом улицы. Возвращаясь домой, он выделывал радостные антраша, предчувствуя грядущее счастье.
Но как бы старательно ни отсчитывал Конде дни и часы, остающиеся до новой встречи с Кариной, сегодня была лишь пепельная среда. Между тем минувших трех дней ожидания хватило на то, чтобы представить себе все, включая супружество и детей, в дополнение к предшествующему этапу любовных сцен: в постелях, на пляжах, среди тропических цветов и на стриженых газонах британских парков, в отелях различных категорий, лунными и безлунными ночами, в предрассветные часы и в польских «фиатах». А потом она, все еще нагая, брала в рот мундштук сакса, опускала раструб между ног и выводила мягкую, теплую, роскошную мелодию. Конде не оставалось ничего иного, как только предаваться мечтам, ждать и мастурбировать, когда образ Карины с саксофоном в руках становился нестерпимо эротичным.
Самое время еще раз отвлечься в компании Тощего Карлоса и бутылки рома, решил Конде, снова надел рубашку, запер дверь и нырнул в уличную пыль и ветер, отметив про себя, что, несмотря на дни Великого поста, которые всегда выводили его из душевного равновесия и ввергали в уныние, сейчас он принадлежал к редкой породе полицейских, которые вот-вот будут счастливы.
— Рассказывай, какая муха тебя укусила!
Конде едва заметно улыбнулся, посмотрев на друга, и подумал: ну что я могу тебе рассказать? Каждый из почти трехсот фунтов этого неподвижного тела в инвалидной коляске вызывал острую боль в его сердце. Ему казалось жестоким делиться своими счастливыми ожиданиями с человеком, для которого все радости в жизни ограничены беседой под выпивку, обильной трапезой, достойной Пантагрюэля, и фанатичным увлечением бейсболом. С той поры как Тощий Карлос, который давно перестал быть тощим, получил пулю в Анголе и навсегда сделался калекой, Конде постоянно мучился нестерпимой жалостью к нему и угрызениями совести, словно был в чем-то виноват перед другом. Неужели я должен врать и ему тоже? Что бы такое придумать? — размышлял Конде и опять невесело улыбнулся, заодно вспомнив, как медленно шел мимо дома Карины и даже остановился, напрасно высматривая через выходящие на улицу окна ее силуэт в сумраке гостиной, но разглядел только множество комнатных растений — папоротники и декоративные маланги с красной и оранжевой сердцевиной. Как могло случиться, что он до сих пор ни разу не видел эту женщину, хотя таких обычно чуешь издалека? Конде допил свой ром и наконец ответил другу:
— Вообще-то я хотел тебе соврать.
— А тебе это надо?
— Знаешь, Тощий, я не такой, как ты думаешь. Не такой, как ты.
— Вот что, приятель, если опять собрался гнать свою байду, скажи сразу, — Тощий поднял руку, прося молчания, а второй поднес ко рту стакан с ромом, — чтоб я знал с самого начала. В любом случае помни одно: ты не самый лучший человек на свете, но ты мой лучший друг. Хоть и доканываешь меня своим враньем.
— Так вот слушай: я тут встретил одну женщину и, кажется… — начал было Конде и посмотрел Тощему Карлосу в глаза.
— Черт! — воскликнул тот и тоже улыбнулся. — Вот оно что! Вот, значит, в чем дело. И ты, похоже, неизлечим, так?
— Усохни, Тощий, посмотрел бы ты на нее! Не знаю, может, ты даже видел эту девушку, она тут за углом живет, в соседнем квартале, зовут Карина, работает инженером, рыжая такая и красоты неописуемой. Она у меня из головы не идет! — Конде потыкал пальцем себя в лоб.
— Это ж какая будет по счету… Угомонился бы ты! Ты что, с ней уже переспал?
— Если бы!.. — вздохнул Конде, сделав безутешное лицо.
Потом налил рома и принялся рассказывать о своей встрече с Кариной, не упуская ни одной подробности (не скрывая даже некоторых ее недостатков в том, что касается зада и бедер, потому что знал, как много значит хорошая задница в системе эстетических критериев Тощего), не утаив своих переживаний (в том числе упомянул и про сегодняшнее мальчишеское подглядывание в ее окна). Он всегда в конечном итоге выкладывал другу все без утайки, какой бы ни была история — смешной или страшной.
Конде увидел, что Тощий безуспешно пытается дотянуться рукой до бутылки, и подал ее другу. По уровню жидкости, который уже опустился ниже этикетки, он прикинул, что для продолжения беседы может понадобиться второй литр, а сыскать ром в Ла-Виборе в такой поздний час может оказаться задачей невыполнимой — пробегаешь попусту и только расстроишься. А жаль! До чего же хорошо беседовать о Карине, сидя в комнате Тощего среди дорогих сердцу старых вещей и выцветших афиш, оставшихся с тех добрых времен, когда весь мир для них вращался вокруг какой-нибудь соблазнительной попки, пары упругих грудей и, самое главное, того притягательного, завораживающего отверстия, при обсуждении которого они всегда пользовались такими понятиями, как плотность, глубина, волосяной покров и способы внедрения (нет-нет, ты только посмотри на ее походку; если она девушка, то я — вертолет, бывало, говорил Тощий), не уделяя особого внимания самой владелице вожделенных предметов.
— Ты, дурила, не меняешься, не знаешь ни хрена про эту женщину, а уже трешься вокруг нее, как похотливый пес. Пролетишь так же, как с Тамарой…
— Нашел с кем сравнивать…
— Да ладно! Знаешь, ты кто?.. А это точно, что она живет тут рядом? Послушай, а она тебе мозги не пудрит?
— Да нет же, старик, нет! Тощий, я должен заполучить эту женщину. Либо она станет моей, либо я себя убью, или умом тронусь, или стану педиком.
— Лучше педиком, чем жмуриком, — с улыбкой заметил Тощий.
— Нет, в самом деле, Тощий. У меня и так никакой жизни… Мне нужна именно такая женщина — пусть я ее почти не знаю, но она мне нужна!
Тощий с жалостью посмотрел на него, будто говоря: ты неисправим.
— Знаешь, меня не оставляет ощущение, что тебя опять заносит… До чего же тебе нравится наступать на старые грабли… К примеру, ударила моча в голову — подался служить в полицию, а теперь плачешься. Ну так пошли их всех к черту и уволься, балда! Только после не говори мне, что в глубине души тебе доставляло удовольствие портить жизнь всяким козлам и ублюдкам… Но снова терпеть твои причитания я не собираюсь. А та заморочка с Тамарой тебе на роду была написана: эта баба по жизни не для таких, как ты и я. Забудь о ней раз и навсегда и пометь в своей автобиографии, что ты по крайней мере избавился от этого зуда и сумел выкинуть ее из головы. И гори оно все синим пламенем! Давай-ка лучше выпьем. Кинь сюда ром.
Конде с тоской посмотрел на бутылку, понимая, что не хватит. Он надеялся услышать от Тощего совсем другие слова. В эту ночь, когда снаружи ветер взметал вороха всякой дряни, а в глубине души у Конде, в каком-то очень укромном уголочке, теплилась посеянная той женщиной надежда, он испытывал ощущение чистоты и свежести, сидя в комнате своего закадычного друга и разговаривая с ним о человеческом и божественном. А если Тощий помрет, что мне тогда делать? — подумал Конде, враз нарушив воцарившийся было внутри душевный покой, и решил продолжить алкогольное самоубийство — налил рома другу, плеснул в свой стакан и только тогда сообразил, что они еще ни словом не обмолвились о бейсболе и не слушали музыку. Поразмыслив, Конде выбрал музыку.
Он встал, выдвинул ящик с кассетами и, как всегда, немного растерялся при виде мешанины музыкальных вкусов Тощего: от битлов и мустангов до Жоана Мануэля Серрата и Глории Эстефан.
— Чего поставим?
— Битлов?
— «Чикаго»?
— «Формулу-пять»?
— «Лос Пасос»?
— «Криденс»?
— Заметано, криденсов… Только не талдычь опять, что Том Фогерти поет как негр, потому что я тебе уже сказал: он поет как бог! Так или нет?
И оба согласились — да, да! — в подтверждение глубочайшего совпадения их взглядов: этот чертов… действительно поет как бог.
Бутылка опустела, прежде чем закончилась долгая версия Proud Mary.[1] Тощий поставил свой стакан на пол и подкатил коляску вплотную к кровати, на которой сидел его друг-полицейский. Он положил пухлую руку на плечо Конде и сказал, глядя ему в глаза:
— Брат, я хочу, чтоб у тебя все наладилось. Хорошие люди заслуживают большего везения на этом свете.
Это верно, подумал Конде; он не знал человека лучше Тощего, и тому страшно не повезло в жизни. И чтобы справиться с нахлынувшей на него волной нестерпимой жалости к другу, он выдавил улыбку и сказал:
— А теперь ты сам байду гонишь, олух. Хороших людей на этом свете уже не осталось.
Конде встал с кровати, желая обнять друга, но не решился. Ему всю жизнь не хватало смелости на сотни и сотни разных поступков.
Никто и представить себе не может, что чувствует ночью полицейский. Никому не дано знать, какие призраки его навещают, какие лихорадки одолевают, в каком аду поджаривается он на медленном огне, а то и объятый жгучим пламенем. Бывает, только прикроет веками усталые глаза, как тут же начинается жестокое испытание — пробуждаются тени прошлого, которые навсегда засели в его памяти и приходят к нему ночь за ночью с неумолимостью маятника. Непростые решения, непростительные ошибки, применение силы и проявление слабости и даже сотворенное добро возвращаются неоплатными долгами перед совестью, израненной большими и маленькими подлостями, совершенными в мире подлецов. Иногда мне является Хосе де ла Каридад, чернокожий водитель грузовика; он просил, умолял не отправлять его в тюрьму, твердил, что не виноват; я вел допрос четыре дня подряд и был уверен, что это его рук дело, больше некому; негр катался по полу, плакал и повторял одно и то же, и я посадил его в предвариловку до суда, который признает его невиновным. Временами приходит маленькая девочка Эстрельита Риверо; я лишь на секунду не успел удержать ее от рокового шага навстречу пуле, которую из пистолета всадил ей меж бровей сержант Матео, стрелявший по ногам убегающего преступника. А еще возвращаются из прошлого и небытия Рафаэль и Тамара и, как двадцать лет назад, танцуют вальс, он — в костюме, она — в длинном белом платье, похожем на свадебное, хотя невестой стала чуть позже. Безрадостны ночи полицейского, не утешают даже воспоминания о последней близости с женщиной или ожидание новой, потому что все воспоминания и все ожидания — кои в свою очередь превратятся в воспоминания — испачканы мерзостью повседневного существования полицейского. С одной женщиной я познакомился, когда расследовал обстоятельства смерти ее мужа — мошенничество, обман, шантаж, злоупотребления и страх человека, казавшегося безупречным на высоте своего служебного положения. Другую буду помнить в связи с каким-нибудь убийством или изнасилованием, с чьей-то трагедией. Ночи полицейского текут мутной водицей с душком и выцветшими образами. Спать… Или хотя бы забыться. Я знаю один способ одолеть проклятые ночи — надо напиться до бесчувствия, что равносильно маленькой смерти каждый день и самой настоящей смерти по утрам, когда веселое солнышко становится пыткой для глаз. Ужас минувшего, страх перед грядущим — с такими муками дотягивает полицейский до наступления дня. Схватить, допросить, посадить, осудить, приговорить, обвинить, пресечь, поймать, заставить, подавить — эти глаголы спрягаются в его воспоминаниях, и в них — вся жизнь полицейского. Я мечтаю о том, чтобы мне снились иные, счастливые сны, чтобы созидать, обладать, отдавать, обретать, творить — писать! Но все это останется лишь бредовыми фантазиями, а пока только и делаешь, что разрушаешь. Вот почему одиночество полицейского есть самое жуткое из всех одиночеств: он существует в компании призраков, терзаемый своей и чужой болью, расплачиваясь за свои и чужие грехи… Хоть бы одна женщина убаюкала полицейского, сыграв ему колыбельную на саксофоне… Но тихо! Ночь наступила. Снаружи адский ветер опаляет землю.