~~~

Две таблетки дуралгина давили на желудок, как камень на душу. Конде запил их из огромной чашки черным кофе, после того как убедился, что остатки молока густой жижей застыли на дне бутылки. На его счастье, в стенном шкафу нашлись две чистые рубашки, так что ему даже выпала привилегия выбора; он отдал предпочтение белой в бежевую полоску с длинными рукавами и закатал их по локоть. Джинсы, провалявшиеся ночь под кроватью, могли продержаться еще недели две-три в дополнение к пятнадцати дням, минувшим с последней стирки. Конде сунул за брючный ремень пистолет, обратив внимание на то, что похудел; однако решил не беспокоиться по этому поводу — не голодает же и не болен раком, так какого черта? И вообще, если не считать изжоги, все было хорошо: кругов под глазами почти не заметно, намечающаяся лысина вроде бы не слишком его портит, печень ведет себя мужественно, головная боль потихоньку улетучивается; и уже наступил четверг, а значит, завтра пятница, подсчитал Конде на пальцах. Он ступил в солнце и ветер и даже попытался вымучить старую лирическую песенку:

Больше тысячи лет пройдет, много больше,

и не знаю, будет ли вечно со мною любовь,

однако там, как и здесь…

В восемь с четвертью Конде вошел в здание полицейского управления, перекинулся приветствиями с сослуживцами, с завистливым интересом прочитал вывешенный в вестибюле приказ о новом порядке ухода на пенсию, закурил пятую за утро сигарету и стал дожидаться лифта, чтобы отметиться у дежурного. Он лелеял милую сердцу надежду, что сегодня ему не поручат нового расследования, — так хотелось посвятить все свои умственные силы чему-то одному. За последние дни Конде в очередной раз перечитал пару любимых книг, неизменно пробуждавших в нем вдохновение, и вновь ощутил потребность творить. Он даже записал несколько вертевшихся в мозгу мыслей в старую школьную тетрадку в зеленую линейку с пожелтевшими страничками — так тренер бейсбольной команды посылает питчера, засидевшегося на скамейке запасных, размять руку перед решающей подачей. Несколько месяцев назад он случайно повстречал Тамару и пережил приступ ностальгии вместе с навсегда, как ему казалось, забытыми волнениями и обидами, и те вдруг проснулись, потревоженные внезапным столкновением с весомой частью его прошлого, с коей пора бы уж смириться, а затем вынести ей приговор — оправдать или осудить навеки. И теперь его не оставляла мысль о том, что из этого материала может получиться трогательная история о времени, когда все были очень молодыми, очень бедными и очень счастливыми: Тощий еще оставался Тощим, Дульсита не уехала из страны, Тамара — очень-очень красивая — не вышла замуж за Рафаэля, Андреса переполняла решимость податься в бейсболисты, Кролику конечно же предстояло заняться историей, а сам Конде больше всего мечтал стать писателем, и только писателем. Лежа на кровати напротив фотографии старика Хемингуэя, он подолгу всматривался в его глаза, пытаясь постигнуть тайну писательского взгляда, которым тот окидывал мир и видел то, что другим недоступно. Конде решил, что, если когда-нибудь изложит на бумаге летопись любви и ненависти, счастья и отчаяния, то озаглавит ее «Прошедшее совершенное».

Лифт остановился на третьем этаже, Конде вышел и повернул направо. Длинные коридоры блестели, отполированные перед началом рабочего дня опилками, смоченными керосином, а утреннее солнце, проникающее сквозь высокие окна в алюминиевых рамах, окрашивало коридор едва пробудившимися красками. Нет, в самом деле здесь было слишком чисто и светло для полицейского управления. Конде распахнул створку двойной стеклянной двери и очутился в помещении дежурной части, где, как обычно в этот ранний час, царила напряженная обстановка: оперативники сдавали отчеты о выездах на место происшествия, следователи громко возмущались по поводу какого-то судебного решения, их помощники взывали о помощи. И когда лейтенант Марио Конде, сжимая двумя пальцами зажженную сигарету и одними губами напевая навязчивый мотивчик известного болеро «Свою жизнь раздаю по кусочкам; чем еще может поделиться бедняк…», приблизился к столу дежурного по управлению, за которым в то утро сидел лейтенант Фабрисио, то среди общего гвалта едва смог расслышать его слова:

— Майор велел зайти. Даже не спрашивай, я все равно ни хрена не знаю, сегодня черт знает что творится. Тебе же шеф, как известно, лично дает поручения, не зря ты у него числишься в любимчиках.

Конде глянул на дежурного лейтенанта — тот, казалось, окончательно ошалел среди вороха бумаг, непрекращающихся телефонных звонков и постоянных разговоров — и вдруг почувствовал, как у него увлажнились ладони: уже во второй раз Фабрисио говорит что-то подобное. Нет, сказал себе Конде, я не собираюсь терпеть его подначки. Несколько месяцев назад майор Ранхель отстранил Фабрисио от расследования серии ограблений в гостиницах Гаваны и назначил вместо него Конде, который только что успешно завершил следствие по другому делу. Марио попытался отвертеться, но не вышло — Дед уперся намертво: «Тянуть с этим больше нельзя!» Пришлось извиняться перед Фабрисио, объяснять, что начальство, мол, так решило, деваться некуда. Через несколько дней после задержания воров Конде заговорил с лейтенантом о ходе расследования, но тот перебил его, заявив: «Рад за тебя, Конде, теперь, не иначе, получишь от майора горячий поцелуй и все такое прочее». Конде тогда с трудом проглотил оскорбление и постарался простить лейтенанту обиду. Но сейчас в нем проснулся скрытый в подсознании инстинкт — он ведь родился в отнюдь не тихом районе, там привыкли защищать свою честь кулаками, а если позволишь кому-то хоть на секунду усомниться в том, что ты настоящий мужчина, то навеки покроешь себя позором и презрением. Ну нет, в его возрасте негоже оставлять без ответа подобные выпады. Конде уже поднял палец, готовясь произнести речь, но сдержался и подождал, пока рядом не будет посторонних. Потом оперся обеими руками на стол дежурного, пригнул голову, чтобы лицо оказалось вровень с лицом Фабрисио, и процедил:

— Если у тебя зудит, так и скажи. Я тебе почешу — когда захочешь, где захочешь и сколько захочешь. Понял? — после чего выпрямился и пошел прочь, чувствуя спиной молнии, что посылали ему вслед глаза лейтенанта. И зачем, спрашивается, человеку нарываться на неприятности?

Вот гад, все утро испоганил, мрачно подытожил Конде. Дожидаться лифта уже не было желания и терпения, и он на одном дыхании взбежал по лестнице на седьмой этаж. Таблетки дуралгина возобновили свое брожение в желудке, и Конде стало ясно, что эта история с Фабрисио добром не кончится. Ну и черт с ним, сам напросился, мысленно махнул он рукой и вошел в приемную перед кабинетом майора Ранхеля.

Маручи подняла на него глаза и приветливо кивнула, не переставая трещать на пишущей машинке.

— Какие дела, красотка? — спросил Конде, подходя к столу секретарши.

— Он за тобой еще рано утром посылал, но тебя уже дома не было, — ответила девушка, указав головой на дверь в кабинет начальника. — Точно не знаю, но, кажется, дело серьезное.

Конде вздохнул и закурил; его передергивало, когда майор заговаривал о «серьезных делах», спущенных сверху. Так что, Конде, ты уж постарайся! Однако на этот раз шеф не заставит его работать вместо другого следователя, пусть хоть со службы гонит. Конде поправил пистолет, так и норовящий выскользнуть из-под ремня джинсов — особенно теперь, когда он отощал непонятно почему, — и закрыл рукой лист бумаги, с которого перепечатывала что-то секретарша Деда.

— Маручи, скажи, как ты ко мне относишься?

Девушка посмотрела на него с улыбкой:

— Хочешь подстраховаться, прежде чем сделать мне предложение?

Теперь и Конде улыбнулся собственной неуклюжести:

— Нет, просто я сам себя не переношу. — И костяшками пальцев постучал по дверной филенке из непрозрачного стекла.

— Давай, давай, заходи!

Майор Ранхель курил сигару, и по запаху Конде понял, что для Деда сегодня не самый лучший день: разило дешевой пересушенной бревой[2] из тех, что по шестьдесят сентаво за штуку, а значит, способной совершенно испортить настроение начальнику полицейского управления. Но, несмотря на дурной табак и зловонный дым, от которого хотелось поморщиться, Конде с невольным уважением окинул взглядом атлетическую фигуру своего начальника в полицейском мундире, оттеняющем загорелое лицо завзятого игрока в сквош и любителя плавания. Не теряет спортивной формы, черт!

— Мне сказали… — начал он было оправдываться, но майор жестом велел ему замолчать и указал на стул:

— Садись, садись! Ты ведь уже чуть ли не с неделю бездельничаешь? Ну так вот, хватит сачковать, бери Маноло и принимайся за работу.

Из окна кабинета не было видно, как ветер гоняет по улицам вихри из листьев и бумаг. Конде с тоской посмотрел на кусок голубого неба и понял, что спасения нет. Майор пыхтел, раскуривая затухающую сигару, и в каждой черточке его лица отражались страдания неудовлетворенного курильщика. Для Деда нынешнее утро тоже не удалось.


— Похоже, наступает конец света, или кто-то наслал на нас проклятие, или все в этой стране сошли с ума. Скажи мне, Конде, может, я чего-то не понимаю по старости или времена меняются, а меня не поставили в известность? Знаешь, я, наверное, вообще брошу курить, ведь невозможно, ты только посмотри, разве это говно можно назвать сигарой? Вот, гляди — неровная, морщинистая, хуже жопы моей бабушки! Можно подумать, ее свернули из банановых листьев. Наверное, и впрямь из банановых листьев! Сегодня же запишусь на прием к психотерапевту, улягусь на кушетку и скажу, чтобы отвадил меня от курения. Как нарочно, хотелось сегодня выкурить хорошую сигару — я не претендую на Rey del mundo, Gran corona или Davidoff… Хотя бы Montecristo… Маручи, принеси-ка нам кофейку!.. Хочется рот прополоскать после этой гадости… Так… Если это называется кофе, пусть явится Господь Бог и лично удостоверит… Ладно, перейдем к сути! Мне надо, чтобы ты с головой окунулся в эту историю и вел себя как следует, Конде, — никаких ворчаний, жалоб и прочего. О выпивке забудь! Дело должно быть раскрыто в кратчайшие сроки. Бери себе в помощь Маноло или кого хочешь, даю тебе карт-бланш, только пошевеливайся. То, что я сейчас скажу, пусть останется строго между нами, и слушай меня внимательно: дело очень непростое, что-то серьезное сейчас происходит, пока не могу сказать, что и где, да только я печенкой это чую и не хочу, чтобы мы в нужный момент витали в облаках, короче, чтобы нас не застали врасплох. А то, что дело серьезное и нехорошее, я не сомневаюсь, поскольку такого шевеления вокруг еще не видывал. Ветер дует с самого верха, надо думать, многие головы покатятся после нашего расследования. Не забывай об этом, ладно?.. Только меня сейчас ни о чем не спрашивай, ничего не знаю, понятно?.. Ну вот тебе все бумаги по этому делу, только сейчас читать не надо, сынок, сначала я расскажу. Школьная учительница доуниверситетской подготовительной школы, возраст двадцать четыре года, член Молодежной организации, не замужем — убита, задушена полотенцем, перед этим ее жестоко избили, сломали ребро и палец в двух местах, а также изнасиловали по меньшей мере двое мужчин. Из квартиры, судя по всему, не унесли ничего ценного — ни одежду, ни бытовую технику… В унитазе обнаружен окурок сигареты с марихуаной. Ну как тебе это нравится? Не дело, а бомба, и я, Антонио Ранхель Вальдес, желаю знать, что произошло с этой девушкой, поскольку служу в полиции уже тридцать лет не ради собственного удовольствия. И грязи тут должно быть намешано немало, раз ее убили при таких отягчающих обстоятельствах — пытки, марихуана и групповое изнасилование… Что за гадость эта сигара, черт возьми! Не иначе как наступил конец света, клянусь матерью! И помни, что я тебе сказал: веди себя хорошо: сорвешься — себе дороже будет…

Конде высоко ценил собственное обоняние и считал умение разбираться в запахах чуть ли не единственным своим достоинством, заслуживающим большого уважения. И сейчас чутье подсказывало ему: Дед прав, от этого дела дурно попахивает. Он окончательно убедился в этом, едва открыл дверь квартиры и обвел взглядом место преступления, где не хватало только жертвы и ее истязателей. На полу белел очерченный мелом силуэт убитой учительницы — в той позе, в какой она рассталась с жизнью: одна рука почти прижата к туловищу, другая будто тянется к голове, сведенные вместе ноги поджаты, словно в последнем тщетном усилии оградить от посягательства свое уже оскверненное чрево. Меловой контур находился посреди комнаты — между диваном и опрокинутым набок столиком.

Конде переступил порог и закрыл за собой дверь. Теперь он мог осмотреть всю комнату. Стену напротив выхода на балкон полностью занимала мебельная секция. В ней стояли цветной телевизор — конечно японский — и двухкассетный магнитофон. В одном окне осталась кассета, доигранная до конца на стороне «А». Конде нажал клавишу «стоп», вынул кассету и прочитал: Tina Turner, Private Dancer.[3] Больший интерес для него представили книги, которые выстроились в ряд над телевизором в самой длинной секции стенки: учебники химии, три тома сочинений Ленина в обложках тускло-красного цвета, «История Греции» и несколько романов, которые Конде никогда не решился бы перечитать во второй раз: «Донья Барбара» Ромуло Гальегоса, «Отец Горио» Бальзака, «Наше море» Бласко Ибаньеса, «Тревоги Шанти Андиа» Пио Барохи, «Сесилия Вальдес» Сирело Вильяверде, и лишь на самом краю стояла книга, которую он не прочь был бы похитить, — «Стихи» Пабло Неруды. Они так соответствовали настроению Конде в эту минуту. Он наугад раскрыл книгу и прочитал несколько строк:

Если хочешь, лиши меня хлеба,

лиши меня воздуха,

не лишай меня лишь твоего неповторимого смеха…[4]

Потом вернул книгу на место — дома у него стояло точно такое же издание. А хозяйка была не большой любительницей чтения, пришел к выводу Конде, вытирая испачканные в пыли пальцы.

Он подошел к двери-жалюзи, ведущей на балкон, открыл ее и впустил в комнату солнце и ветер. Тоненько тренькнул не замеченный им медный колокольчик. Рядом с меловым силуэтом стал различим еще один контур — небольшое, почти неприметное на мозаичном полу темное пятно. За что же тебя убили? — мысленно обратился Конде к жертве, представив девушку, распластанную в луже собственной крови, задушенную, изнасилованную, искалеченную побоями и пытками.

Он перешел в единственную спальню, где стояла застеленная кровать. На стене висел аккуратно наклеенный на картонную подложку плакат с изображением Барбары Стрейзанд, почти красивой в те годы, когда она снялась в фильме «Встреча двух сердец». На противоположной стене расположилось громадное зеркало. Конде тут же захотелось выяснить его назначение; он улегся на кровать и увидел свое отражение в полный рост. Вот это да! Потом открыл стенной шкаф и еще тверже уверился, что нюх его не обманывает, увидев необычные, нездешние шмотки: блузки, юбки, брюки, джемперы, туфли и пальто с ярлычками made in и названием какой-нибудь далекой страны.

Конде вернулся в гостиную и высунулся наружу через открытую балконную дверь. С четвертого этажа дома в Сантос-Суаресе открывалась обширная панорама, но с высоты город выглядел еще более обветшалым, грязным, чужим и враждебным. Тут и там над плоскими крышами торчали голубятни, поджаривались на солнцепеке бродячие псы. По бокам маленькой угловой комнатенки, будто чешуя, повырастали жалкие пристройки — теперь они служили жилищем для большой семьи. Он увидел баки с водой, открытые для пыли и дождя. Сваленный в кучи строительный мусор скопился в разных местах, образовав глухие закоулки. Конде невольно вздохнул, заметив почти прямо перед собой убогий огородик, разбитый в наполненных землей половинках жестяных бочонков из-под жира. Справа, километрах в двух, он узнал деревья, позади которых прятался дом Тощего, а за углом от него — дом Карины, и снова вспомнил, что сегодня уже четверг.

Конде вернулся в комнату и постарался сесть как можно дальше от мелового контура на полу. Потом раскрыл папку, полученную от Деда, и начал читать, сказав себе, что иногда служба в полиции — стоящее дело. Кем же в действительности была Лисетта Нуньес Дельгадо?

В декабре текущего, 1989 года Лисетте Нуньес Дельгадо исполнилось бы двадцать пять лет. Она родилась в Гаване в 1964-м, когда девятилетний Конде был типичным уличным пацаном, носил ортопедические ботинки и в мыслях не держал — как и на протяжении следующих пятнадцати лет, — что станет полицейским и ему придется расследовать убийство девочки, которую только что привезли из роддома в квартиру нового дома в районе Сантос-Суарес. Два года назад Лисетта окончила Гаванский педагогический институт по специальности учитель химии, и, вопреки принятой в то время практике распределять молодых специалистов в сельские школы или провинциальные городки, ее сразу направили работать в доуниверситетскую подготовительную школу в Ла-Виборе — ту самую, которую называли просто Пре[5] и где Конде учился с 1972 по 1975 год и подружился с Тощим Карлосом. То, что девушка работала там, могло стать причиной предвзятости в суждениях Конде: все, что имело отношение к Пре в Ла-Виборе, вызывало у него либо чувство ностальгической любви, либо безоговорочное отвержение — середины не было, как ни хотелось ему сохранить объективность. Отец Лисетты умер три года назад. Мать развелась с ним в 1970-м и теперь жила в Казино-Депортиво в доме своего второго мужа, высокопоставленного чиновника из Министерства образования (чье вмешательство, очевидно, и позволило Лисетте остаться в Гаване на период «общественной службы»). Мать работала в редакции официальной молодежной газеты «Хувентуд ребельде» и была довольно известна в определенных кругах благодаря очень взвешенному содержанию ее колонки на безопасные темы начиная от женской моды и кулинарных рецептов и кончая попытками убедить читателей в собственной нравственной и политической непогрешимости на примерах из личной жизни, выставить себя перед публикой в качестве идеологического эталона. Эта самореклама дополнялась регулярными выступлениями по телевидению с советами, как сделать прическу, наложить косметику и украсить домашний очаг — «ведь красота и счастье возможны», как она любила повторять. Однако Конде при виде этой женщины по имени Каридад Дельгадо испытывал примерно такое же счастье, как если бы его ударили ногой в живот. Он воспринимал ее как пустышку, полую ореховую скорлупу без ядра. Покойный отец Лисетты, в свою очередь, постоянно кочевал с одной руководящей должности на другую, возглавляя то стекольный завод, то производство бижутерии, потом мясокомбинат, затем кафе-мороженое «Коппелия» и, наконец, автобусную базу, где и заработал обширный инфаркт. Девочка в шестнадцать лет вступила в Союз молодых коммунистов Кубы и имела незапятнанную идеологическую биографию — ни одного выговора или даже мелкого порицания. Как это возможно, подивился Конде: за десять лет жизни ни разу не промахнуться, не совершить ни одной ошибки, просто не наступить кому-нибудь на ногу? Лисетта побывала в лидерах у пионеров, в федерациях учащихся средних школ и студентов университетов и наверняка принимала участие во всех программных мероприятиях тех организаций, хотя в отчете, который читал Конде, об этом не упоминалось. Ее жалованье составляло 198 песо — ведь формально девушка все еще находилась на «общественной службе», — из них двадцать уходило на квартплату, восемнадцать каждый месяц вычитали за холодильник, выделенный ей по решению собрания, и еще тридцать тратилось на двухразовое питание в школе и общественный транспорт до работы. Хватит ли 130 песо, чтобы позволить себе все эти фирменные прикиды? В квартире обнаружены свежие отпечатки пальцев пяти человек, не считая хозяйки, но ни один из них не значился в картотеке полиции. Только сосед с третьего этажа смог сообщить хоть что-то полезное: вечером 19 марта 1989 года, когда произошло убийство, из верхней квартиры слышались музыка и ритмичный топот ног танцующих. Вот и вся информация.

Фотография Лисетты, приложенная к отчету, была, очевидно, не самой последней, даже края пожелтели. Запечатленное на ней навсегда молодое лицо не поражало привлекательностью, хотя такой взгляд глубоко посаженных черных глаз под густыми бровями иногда называют загадочным. Жалко, что судьба не свела меня с тобой раньше… Конде стоял на балконе, опершись на перила, и наблюдал за неотвратимым восхождением солнца к зениту, за женщиной, что боролась с ветром, развешивая на крыше выстиранное белье, за мальчишкой в школьной форме, который взобрался по приставной деревянной лестнице к голубятне, открыл дверцу, и оттуда выпорхнула стайка дутышей, хлопая крыльями на свободе под яростными порывами сильного ветра, и унеслась вдаль. Затем его внимание на несколько минут приковала сценка, происходящая в окне на третьем этаже дома напротив, так что он пережил небольшое потрясение, став невольным свидетелем — подробностей чужой жизни, не предназначенных для посторонних глаз. Прямо перед окном, открытым свирепым ветрам, между мужчиной лет сорока и женщиной, наверное чуть помоложе, разгорелась жаркая перебранка, готовая вот-вот перерасти в боевые действия. И хотя голоса их уносил ветер, Конде понял, что с минуты на минуту в ход будут пущены кулаки и ногти, ведь два разгоряченных тела все ближе — миллиметр за миллиметром — сходились. Конде оцепенел, завороженный беззвучным крещендо этой драмы, зрелищем женских волос, развевающихся на ветру, точно знамя, озлобленного лица мужчины, багровеющего все больше. Опять этот проклятый ветер, подумал Конде, когда женщина протянула руку и, не переставая кричать, захлопнула оконную раму, лишив тайного зрителя возможности созерцать кульминацию действия. Конде не сомневался, что правота на стороне мужчины, а женщина, судя по всему, просто стерва; он уже включил воображение, чтобы представить себе трагический финал, и в тот же миг увидел, как внизу на улице из-за угла на сумасшедшей скорости выскакивает автомобиль и с визгом тормозит перед домом Лисетты Нуньес Дельгадо. Дверца распахнулась, и наружу вылез тощий, нескладный тип; Конде узнал в нем своего сослуживца сержанта Мануэля Паласиоса, с которым ему в очередной раз предстояло работать. Паласиос задрал голову и радостно ухмыльнулся, убедившись, что Конде, много чего повидавший на своем веку, теперь мог похвалиться и тем, что стал свидетелем гонки уровня «Формулы-1», устроенной на «Ладе-1600».

Чепуха, подумал он. Нельзя спустя годы испытывать прежнее ностальгическое чувство. Сейчас, в 1989 году, воспоминание о былой любви отзывалось чувством чуть сладковатым и даже приторным, безгрешным и безмятежным. Конде готовился к безжалостному взрыву эмоций, к сведению старых счетов, к востребованию невыплаченных долгов, обросших процентами, однако столь длительное ожидание отшлифовало все мучительные шероховатости воспоминаний — осталось лишь приглушенное ощущение собственной принадлежности к месту и времени, уже укрытым розоватой пеленой памяти, которая мудро и великодушно предпочитает воскрешать лишь те события и чувства, в которых нет обиды, ненависти и печали. Я спокоен, подытожил Конде, разглядывая квадратные колонны высоченного портала старой средней школы Ла-Виборы, переименованной потом в доуниверситетскую подготовительную, которая целых три года холила и лелеяла мечты и надежды ребят того забытого поколения, которое желало достичь в жизни очень многого, но мало чего добилось. Тень от древних махагуа, усыпанных красными и желтыми цветами, карабкалась по короткой лестнице, разреживая полуденные солнечные лучи и закрывая от солнца бюст Карлоса Мануэля де Сеспедеса.[6] Бюст тоже не был прежним. Классические бронзовые голова, шея и плечи безнадежно позеленели от многолетних дождей, и их заменили на ультрасовременное творение, втиснутое в высокий блок рыхлого бетона. Чепуха, мысленно повторил он, поскольку всей душой желал, чтобы жизнь оказалась чепухой и неправдой, репетицией, на которой еще можно внести изменения перед окончательной постановкой спектакля. Вот под этим порталом и по этим ступеням проходил, пробегал и скакал Тощий Карлос, когда он был действительно тощим и у него были здоровые ноги, и он смотрел на мир радостно, как смотрят лишь чистые душой люди. А его приятель Конде самозабвенно заглядывался на всех девчонок подряд, но ни одна из них так и не стала его невестой вопреки его горячим желаниям. Андрес страдал — как только он умел страдать — от любовных неудач; а всегда флегматичный Кролик собирался изменить мир, переделав историю, — и переломным пунктом могла бы стать победа арабов при Пуатье, Монтесумы над Кортесом или просто-напросто продолжение английской оккупации после взятия Гаваны в 1762 году… Здесь, между этими колоннами, в этих аудиториях, на этой лестнице и на этой площади (непонятно почему названной Красной, ведь она черная от копоти и моторного масла, как и все, что находится рядом с автобусной остановкой), закончилось детство; и пусть их обучили всего лишь нескольким математическим действиям и до тупости постоянным физическим законам, они стали взрослыми, впервые познав смысл предательства и подлости, наблюдая, как их сверстники начинают делиться на беззастенчивых карьеристов и отчаявшихся идеалистов; страстно влюбляясь и напиваясь допьяна, будь то с горя или с радости; и самое главное, в них родилась великая потребность в том, что за отсутствием лучшего определения называется дружбой. И это уже не чепуха. А значит, хотя бы ради той дружбы, стоит пережить это неожиданно спокойное ощущение ностальгической грусти, подытожил Конде, шагая между колоннами и слыша, как Маноло объясняет привратнику у входа, что им нужно попасть к директору.

Конде встретился глазами с привратником и на мгновение забыл, что он полицейский, почувствовав себя школьником, которого застукали во время прогула занятий. Старику было уже хорошо за шестьдесят, выглядел он опрятным, волосы аккуратно причесаны; пристальный взгляд очень ясных глаз будто говорил: этого типа я знаю! Не представься Маноло полицейским, привратник, вероятно, спросил бы Конде, не тот ли он шалопай, который каждый день в двенадцать с четвертью сбегал с уроков, используя спортивную площадку в качестве пути на волю.

На внутреннем дворе не было ни души, из аудиторий доносился приглушенный гул голосов. Конде явственно ощутил, что это место, куда он вернулся через пятнадцать лет, было уже не тем, что он когда-то оставил. То есть память, конечно, подсказывала: вот она, знакомая, ни на что не похожая смесь запаха меловой пыли и спиртового аромата маркеров, однако действительность упорно навязывала искаженное восприятие пространственных измерений. То, что Конде привык считать маленьким, теперь выглядело слишком большим, будто подросло за эти годы; а то, что ожидал увидеть громадным, казалось незначительным или вообще исчезло из поля зрения, а потому, возможно, существовало лишь в каком-то уголке его подсознания, легко поддающегося внушениям. Они прошли через канцелярию в приемную директора, и тут уж Конде никак не мог не вспомнить тот день, когда проследовал тем же путем, чтобы выслушать в свой адрес обвинения в том, что он написал идеалистические рассказы, пропагандирующие религиозные предрассудки. Сволочи! — едва не вырвалось у Конде, но тут из кабинета директора вышла девушка и спросила, что им угодно, и Конде сказал:

— Мы расследуем дело Лисетты Нуньес Дельгадо и хотим поговорить с директором.


— Уже не раз повторялось, что преподавание — это искусство, и о просвещении сказано много красивых слов, а написано еще больше. Однако, если говорить по правде, одно дело — философствовать насчет педагогического мастерства и совсем другое — учить детей годами, изо дня в день. Вы уж меня извините, конечно, но я даже кофе не могу вам предложить. И чаю тоже. Да вы садитесь, пожалуйста. Чтобы посвятить свою жизнь учительскому ремеслу, надо немножечко сойти с ума — вот об этом никто не говорит вслух. Знаете, что значит быть директором такой школы? И хорошо, что не знаете, потому что это и есть самый настоящий дурдом. Я не понимаю, что происходит, но чем дальше, тем меньше хочет молодежь учиться по-настоящему. Назвать вам цифру моего трудового стажа в системе образования? Двадцать шесть лет, товарищи, двадцать шесть! Начинал рядовым учителем, а теперь уж пятнадцать лет как директор и вижу, что с каждым годом становится все труднее. Если по правде, то что-то у нас не срабатывает должным образом, и нынешняя молодежь не такая, как раньше. Словно в мире вдруг все стало происходить слишком быстро. Да, приблизительно так. Говорят, это один из признаков постмодернистского общества. Это мы-то постмодернистское общество? С нашей жарой и переполненными автобусами? Если по правде, у меня еще ни один рабочий день не закончился без головной боли. Это хорошо, что они заботятся о своей прическе, одежде, обуви и в пятнадцать лет им безумно хочется, извините за грубое слово, совокупляться, забыв обо всем на свете, — ведь так и должно быть, согласны? Это логично… Но надо ведь хоть немного думать и об учебе. Мы каждый год исключаем несколько человек, на которых нашла блажь податься во фрики, потому что фрикам, в их понимании, не надо учиться, работать, они ничего не просят, только чтобы их оставили в покое, — нет, вы послушайте: чтобы их оставили в покое и не мешали творить мир и любовь! Старая песня шестидесятых годов, согласны?.. Но меня больше всего беспокоит вот что: остановите сейчас любого двенадцатиклассника, которому осталось три месяца до выпуска, и спросите, какую науку он будет изучать в университете, и он не ответит, а если ответит, то не сумеет объяснить, почему сделал такой выбор. Они все время будто плывут по течению и… Ладно, простите меня за разговоры о наболевшем, вам это неинтересно, вы ведь не из Министерства образования, к счастью, да?.. Вчера утром — да, вчера — к нам пришли и сообщили про нашу юную коллегу Лисетту. Если по правде, я не мог в это поверить. Очень сложно представить себе мертвой молоденькую девушку, которую видел каждый день здоровой, веселой и прочее. Ведь сложно, согласны? Да, она начала работать у нас с прошлого учебного года в десятом классе, и, если по правде, ни я, ни завкафедрой не имеем к ней — то есть не имели — никаких претензий. Она хорошо справлялась со всеми своими обязанностями. На мой взгляд, Лисетта обладала настоящим призванием к профессии учителя, чем могут похвастаться далеко не все наши молодые преподаватели. Она творчески относилась к своей работе и всегда придумывала новое, чтобы заинтересовать учеников, — и в поход с ними ходила, и дополнительные занятия проводила для повторения пройденного материала, и спортом занималась со своей группой, потому что сама очень хорошо играла в волейбол, и, если по правде, думаю, ребята ее любили. Я всю жизнь придерживался мнения, что необходимо сохранять дистанцию между преподавателем и учащимися, поскольку именно так воспитывается уважение, а не страхом или разницей в возрасте, — уважение к знаниям и грузу ответственности. Но я также считаю, что у всякого учителя есть собственные методы и подходы, и если Лисетта чувствовала себя комфортно рядом со своими учениками и достигала положительных академических результатов, то какой мне смысл возражать? В прошлом году все три ее класса в полном составе сдали экзамен по химии со средней оценкой девяносто баллов,[7] а это не каждому под силу. Тогда я сказал себе: раз есть такой результат, значит, хороши и средства его достижения. Звучит, конечно, как у Макиавелли, однако с его идеей не имеет ничего общего. Тем не менее однажды я позволил себе сделать Лисетте замечание относительно излишнего панибратства с учениками, и она ответила, что так ей проще, и больше я данную тему не затрагивал. Мне очень жаль, что так случилось, и вчера днем у нас многие ученики не явились на занятия, поскольку участвовали в панихиде и похоронах, но мы решили признать причину отсутствия уважительной… О ее личной жизни? Тут я затрудняюсь ответить, я не знал Лисетту достаточно близко. У нее был молодой человек, который заезжал за ней на мотоцикле, но это было в прошлом году. Впрочем, наша преподавательница Дагмар, стоя рядом со мной на отпевании, обмолвилась, что дня три назад видела его на том месте, где он обычно поджидал Лисетту. Послушайте, вот Дагмар действительно может рассказать вам о ней, она заведует кафедрой, где работала Лисетта, и, как мне кажется, была ее лучшей подругой здесь, в Пре, только сегодня она не пришла на работу, слишком расстроилась из-за этой истории. Ну и… Это правда, что одевалась она очень хорошо, но я так понимаю, ее отчим и мать часто ездят за границу, и логично предположить, что они навезли ей иностранных вещиц, согласны? Не забывайте, она была очень молоденькой, фактически принадлежала к тому же поколению, что и ее ученики… Очень жаль, такая красивая девушка…

Заколдованное царство очнулось по звонку; приглушенный гул голосов взорвался криками футбольных трибун, по коридорам затопали ноги подростков, устремившихся кто в кафетерий, кто на свидание со своими подружками, а кто в туалеты, чтобы тайком выкурить запретную сигарету. Пока Маноло выписывал кое-какие сведения из личного дела убитой учительницы и адрес Дагмар, Конде решил выйти во внутренний двор покурить и подышать воздухом воспоминаний. Шагая по коридорам, заполненным белым и горчичным цветами школьной формы, он злорадно улыбался: сейчас исполнится его заветная мечта — выкурить сигарету в самом запретном месте — посреди двора, на розе ветров, расположенной в самом центре Пре. Однако в последнее мгновение Конде заколебался: может, лучше остаться в здании? Он еще поразмыслил и понял, что предпочтительней всего подняться в мужской туалет верхнего этажа. Из его двери красноречиво валил табачный дым, наподобие сигнала индейцев сиу: в этом вигваме курят трубку мира. Конде вошел и, как и следовало ожидать, произвел суматоху среди подпольных курильщиков, которые все разом вдруг захотели писать и выстроились перед унитазами, побросав в них недокуренные сигареты. Конде поспешно поднял обе руки в знак того, что пришел с миром, и сказал:

— Спокойно, спокойно, я не учитель! И тоже хочу покурить. — Он с безмятежным видом поднес зажигалку к сигарете под недоверчивыми взглядами подростков. Чтобы возместить потери пострадавшим в результате его неожиданного появления, Конде пустил по кругу свою пачку, но только трое из присутствующих воспользовались предложением. Конде разглядывал ребят, словно пытаясь узнать в них самого себя и своих друзей, и вновь ему померещилось, что все переменилось, что по сравнению с этими парнями его сверстники выглядели слишком мелкими, голощекими и простодушными, а у этих уже взрослая щетина, накачанные мускулы и самоуверенные глаза. Наверное, прав директор: им сейчас только бы совокупляться, больше ничего не надо, они как раз созрели для этого. Но, с другой стороны, пятнадцать лет назад их, тогдашних учеников Пре, разве интересовало что-то иное? Нет, пожалуй, ведь недаром в этой самой уборной над первым рукомойником когда-то красовалась надпись, достаточно ясно выражающая неутолимую потребность шестнадцатилетнего подростка: Умирать — так трахаясь, хоть в жопу, но трахаясь — взывал в своей примитивно эротической философии тот лозунг, исчезнувший под слоями краски и новыми произведениями туалетных граффити — более интеллектуального содержания, решил Конде, прочитав: У Залупы есть идеология? И только спрятав в карман вернувшуюся к нему пачку, задал вопрос:

— Кто-нибудь из вас учился у Лисетты?

Лед недоверия, подтаявший было после раздачи дармовых сигарет, снова схватился намертво. Оставшиеся в туалете курильщики молча смотрели на Конде, а некоторые переглядывались между собой, как бы предупреждая: шухер, пацаны, фараон. Конде был готов к такой реакции.

— Да, я из полиции. Мне поручили найти убийцу вашей учительницы.

— Я, — односложно произнес худой, бледный подросток, один из немногих, что не выбросили свою сигарету, когда Конде вторгся в их туалетное братство. Он затянулся крошечным окурком и выступил вперед.

— Ты в этом году у нее учился?

— Нет, в прошлом.

— Она тебе нравилась? В смысле как учительница?

— А если я скажу нет, что тогда? — вызывающе спросил подросток, и Конде понял, что перед ним копия юного Тощего Карлоса — такой же не в меру скрытный и недоверчивый для своего возраста.

— Ничего. Сказано же, я работаю не в Министерстве образования. Мне необходимо выяснить, что с ней произошло, и любая мелочь может помочь делу.

Тощий протянул руку, прося сигарету у приятеля.

— Ну, вообще-то она была нормальная училка. Ладила с нами. Если у кого какие проблемы, всегда помогала.

— Говорят, она с учениками дружила?

— Да, не то что преподаватели постарше, которые не в тему.

— А чем она была в тему?

Тощий оглянулся на приятелей, будто ожидая от них помощи, но не дождался:

— Не знаю, на тусовки ходила и все такое. Что, вы сами не понимаете?

Конде сделал вид, что понимает:

— Тебя как зовут?

Тощий ухмыльнулся и покивал головой — мол, так я и знал:

— Хосе Луис Феррер.

— Спасибо, Хосе Луис, — сказал Конде и пожал ему руку. Потом обратился к остальным: — Мне нужна ваша помощь, ребята. Если вспомните или узнаете что-то полезное для следствия, скажите директору, а он мне позвонит. Раз Лисетта действительно была нормальной, значит, стоит сделать это ради нее. До встречи. — Он затушил сигарету в рукомойнике, на секунду остановил взгляд на идеологическом вопросе, начертанном на стене, и вышел в коридор.

Маноло и директор ждали его во дворе.

— Я тоже здесь учился, — объявил Конде, не глядя на директора.

— Неужели? Похоже, давненько сюда не наведывались?

Конде молча кивнул, медля с ответом:

— Да, много лет прошло… Вон в той аудитории я проучился два года. — Он показал на угловые окна второго этажа того же крыла, где находилась только что покинутая им уборная. — Не знаю, насколько мы отличались от нынешних лоботрясов, но нашего директора мы ненавидели.

— Директора тоже меняются, — заметил тот и сунул руки в карманы гуаяберы[8] с таким видом, будто опять собирается произнести речь, дабы вновь продемонстрировать слушателям свою озабоченность проблемами молодежи и владение сценическим пространством. Конде взглянул на него, словно прикидывая, на самом ли деле они меняются. Может, конечно, и такое случается, но…

— Хорошо, если так. Нашего уволили за мошенничество.

— Да, у нас все в курсе той истории.

— Но только все помалкивают, что в этом участвовали многие преподаватели, а уволили только директора и двух заведующих кафедрами, очевидно больше всех замешанных в том деле. Наверняка кто-то из тех учителей работает здесь и по сей день.

— Вы говорите об этом, чтобы я обратил на них внимание?

— Я говорю об этом, потому что так было в действительности. А еще потому, что тот директор уволил нашу любимую учительницу испанского — кстати, она вела себя с нами примерно так же, как Лисетта со своими учениками. Мы с ней были неразлейвода, и многие из нас научились у нее читать по-настоящему… Вы читали «Игру в классики»? Если послушать нашу учительницу, то лучше этой книги нет на всем свете, и я так думал много лет, потому что она умела убеждать. Но я вообще-то сомневаюсь, что теперешние ученики сильно изменились по сравнению с нами. Они точно так же собираются в уборных на перекур и наверняка бегают с уроков через спортплощадку.

Директор слабо улыбнулся и сделал шажок к центру двора:

— Вы тоже бегали с уроков?

— А вы спросите вашего цербера, привратника Хулиана, — вероятно, он меня до сих пор помнит.

Подошел притихший Маноло и встал рядом с лейтенантом, но мыслями он витал где-то очень далеко. Конде догадался, что его ступор объясняется близостью множества молоденьких девушек, ощущением аромата созревших для любви тел, из коих некоторые уже пожертвовали ради нее своей девственностью. Конде тоже на мгновение поддался соблазну, но тут же опомнился, почувствовав себя старым и ужасно далеким от этих расцветающих девчонок в коротких желтых юбчонках и от этой юной свежести, навсегда для него потерянной.

— Я вынужден извиниться, но у меня еще… — извинился директор школы.

— Не беспокойтесь, — впервые улыбнувшись, перебил его Конде. — Мы уже уходим. Остался только один, последний вопрос, ответить на который будет… сложно, как вы говорите. До вас доходили какие-нибудь разговоры относительно того, что кое-кто из учащихся вашей школы курит марихуану?

Улыбка директора, ожидавшего вопроса иной категории сложности, сменилась недоуменной гримасой. Он нахмурил брови. Но Конде в подтверждение своих слов кивнул: да-да, вы не ослышались, именно это я и спросил.

— Послушайте, какие у вас есть основания задавать мне подобный вопрос?

— Никаких, просто хочу знать, действительно ли эти ребята не такие, какими были мы.

Директор заговорил не сразу и, казалось, пребывал в растерянности, но Конде знал, что он лихорадочно подыскивает правильный ответ.

— Если по правде, то вряд ли кто-то из наших балуется марихуаной. Во всяком случае, я думаю, что вряд ли. То есть, конечно, все может быть — на вечеринке, во дворе, — может, фрики покуривают… Но я не думаю. Они, конечно, беспечные, легкомысленные, но не настолько испорченные, согласны?

— Согласен, — сказал Конде и протянул директору руку.

Полицейские зашагали к выходу, где кучка учащихся пыталась упросить цербера Хулиана выпустить их по той или иной неотложной надобности.

— Не надо рассказывать мне сказки, без письменного разрешения директора никто отсюда не выйдет, — непреклонно повторял тот дежурную фразу, которую использовал последние тридцать лет.

Не такие уж мы разные — все та же история, подумал Конде и, минуя привратника, отворившего для них с Маноло дверь, сказал, глядя ему в глаза:

— Хулиан, я тот самый Конде, что задами сбегал с уроков и отправлялся слушать очередной отрывок приключенческой радионовеллы про отважного Гуайтабо. — И, удовлетворенный встречей с прошлым, шагнул в настоящее, где порывы ветра обрывали с махагуа последние весенние цветы. Только сейчас ему бросилось в глаза, что срубили два ближайших к лестнице дерева, под которыми он в свое время закадрил пару девчонок. Ну до чего грустно!


— Простите, но я смогу только где-то около семи, — сказала она, и Конде подумал: все перед ним извиняются в последнее время, а этот женский голос звучит так же приятно и уверенно, как если бы убеждал телезрителей, что к лицу треугольной формы больше идет длинная стрижка — ниже уровня подбородка. — Я должна закончить статью, которую надо сдать завтра утром. Вам удобно в это время?

— Да-да, конечно. Годится. До свидания, — попрощался он, сверяясь с часами — еще не было и половины четвертого. Потом повесил трубку и двинулся к машине, когда Маноло уже запускал двигатель.

— Ну что? — поинтересовался сержант, высовывая голову в открытое окошко.

— В семь.

— Мать твою… — выругался тот и в сердцах стукнул по рулю обеими ладонями. Он уже сказал Конде, что вечером у него свидание с очередной подружкой, Адрианой, мулаткой с необыкновенно упругой попкой и парой буферов, которые, когда обнимаешь ее, упираются тебе в грудь, а красивая — слов нет. — Посмотри, до чего она меня довела, — добавил Маноло, разводя руками, чтобы Конде мог лучше рассмотреть его тело, истощенное в результате сексуальных перегрузок с новой партнершей.

— Так, поехали, подбросишь меня до дома, а потом заберешь в половине седьмого, — предложил лейтенант Марио Конде, решив про себя, что не собирается тащиться в автобусе до Казино-Депортиво только из-за того, что Маноло приспичило проверить на упругость задницу Адрианы.

Машина тронулась, спустилась с черного от копоти холма, где располагалась Красная площадь, и выехала на закопченную до черноты улицу Десятого октября.

— Позвони своей девице и скажи, что к девяти освободишься. Думаю, с Каридад беседа будет короткой, — сказал Конде, чтобы немного взбодрить пригорюнившегося напарника.

— A-а, какая разница! Почему бы нам сейчас не навестить эту самую Дагмар?

Конде заглянул в блокнот, где Маноло записал домашний адрес учительницы.

— Не хочу больше ничего предпринимать, пока не побеседую с матерью Лисетты. Позвони-ка ты, пожалуй, Дагмар и договорись встретиться с ней завтра. И еще сделай для меня вот какую штуку: съезди в управление и поговори с ребятами из отдела по борьбе с наркотиками, лучше всего с самим капитаном Сисероном. Получи у них всю информацию по марихуане в этом районе и пусть сделают анализ той, что нашли в унитазе в квартире Лисетты. В этой истории слишком много непонятного, но больше всего меня беспокоит именно травка в унитазе. Преступник должен быть абсолютным лохом, чтобы так наследить.

Маноло подождал, пока зажжется зеленый на перекрестке с проспектом Акоста, а когда движение возобновилось, сказал:

— И не взял ничего.

— Да, а недосчитайся мы пары вещей, могли бы подумать, что это ограбление.

— Послушай, Конде, ты действительно думаешь, что мы сегодня закончим пораньше?

Лейтенант улыбнулся:

— Ну чего прицепился хуже клеща голодного?

— Конде, ты бы не спрашивал, если бы видел Адриану!

— Кончай трепаться, Маноло, тебе все едино — сегодня Адриана, завтра ее сестра, ты просто зациклился на телках.

— Нет, старик, нет, с Адрианой все иначе. Прикинь, я на ней жениться хочу! Что, не веришь? Мамой клянусь!

Конде опять улыбнулся, потому что уже давно потерял счет такого рода клятвам Маноло. Оставалось удивляться, что его мать по-прежнему жива-здорова. Рассматривая улицу, Конде обратил внимание на огромную толпу на остановке, без надежды на успех осаждающую автобус. Эти люди хотели поскорее добраться домой и продолжить существование, которое очень редко можно назвать нормальным. Прослужив в полиции долгие годы, лейтенант привык видеть в окружающих потенциальных преступников. Ему нередко приходилось заглядывать в бурлящие нечистоты их личной жизни, разрывать тонны опасной заразы — ненависти, страха, зависти и недовольства. Никто из фигурантов его дел — так же, как и сам Конде, — не мог похвастаться счастливой судьбой; эта нескончаемая, изматывающая общая безысходность становилась для него слишком тяжелым бременем; желание бросить эту работу возникло уже давно и постепенно превращалась в осознанное решение. В конце-то концов, рассуждал он, сколько можно заниматься приведением в порядок чужих жизней, не пора ли заняться своей?

— Маноло, тебе в самом деле нравится служить в полиции? — спросил Конде неожиданно для себя.

— А что, по-моему, неплохо. Работа не пыльная.

— Ну и дурак. И я тоже дурак.

— А меня устраивает наш дурдом, — ответил Маноло и, не сбавляя скорости, переехал через трамвайные пути. — Так же, как директора Пре устраивает их дурдом.

— Кстати, что ты о нем думаешь?

— Не знаю, Конде, кажется, он мне не понравился, но это ничего не значит, просто не произвел хорошего впечатления.

— На меня тоже.

— Конде, значит, я договариваюсь с Адрианой на половину девятого, так?

— Да, да, отвяжись только. Послушай, вот через тебя прошло несчетное количество девушек, а среди них была хоть одна, чтобы играла на саксофоне?

Маноло даже сбавил скорость — посмотрел на своего начальника и неуверенно улыбнулся:

— Как — ртом?

— Не тормози, а то в зад врежутся, — сказал ему Конде, покачав головой, и тоже улыбнулся. Полная распущенность, подумал он и закурил, почувствовав себя лучше. Через два квартала его дом, а там целых три свободных часа, можно будет сидеть и писать — что угодно, лишь бы писать.


Поставь битлов! Пусть магнитофон твой и все прочее, только я желаю слушать этих чертовых битлов! Strawberry Fields[9] — лучшая песня в истории человечества, я отстаивал свой выбор яростно, страстно, и вообще, какого хрена ты меня позвал? Дульсита, сказал он. А сам такой худющий, откуда, скажите, силы берутся слова произносить, и кадык прыгает, будто что-то проглатывает. Ну и что дальше? То, что Дульсита уезжает. Она уезжает, сказал он мне, а до меня никак не доходит, куда, черт подери, она уезжает — домой, в школу, в Лома-дель-Бурро,[10] и тут вдруг понял, что я настоящий осел. Уезжает — это значит уезжает, сваливает, сматывается, несется во весь опор в одно только возможное место — Майами. Уезжает — это значит, что она никогда больше не вернется. Но как же так? Вчера позвонила мне, поздно уже, и сказала. Мы, как поссорились, так больше почти и не встречаемся, но иногда она мне звонит, иногда я ей — короче, остаемся друзьями, даже после того как я так подло поступил по отношению к ней, связавшись с Мариан. Позвонила мне и говорит: я уезжаю.

Комната стала желтой от закатного солнца. Грустно звучала Strawberry Fields, а мы молча смотрели друг на друга. О чем говорить-то? Из всех нас Дульсита была лучшей: защитница слабых и обездоленных — вот как мы называли ее ради прикола, но только она умела выслушать остальных, и только ее любили все остальные, потому что она умела любить. Дульсита была своя в доску — и на тебе, уезжает. Скорей всего, мы уже никогда не увидим ее и не скажем — черт побери, какая же она добрая, Дульсита; ни написать ей не сможем, ни по телефону поговорить и даже вспоминать почти перестанем, потому что она уезжает, а тот, кто уезжает, обречен на потерю всего, даже места в памяти друзей. Но почему она уезжает? Не знаю, отвечает он, я ее не спрашивал; да и какая разница, важно, что она уезжает. Он встал, отошел к окну, и я против света не видел его лица, когда он сказал: уезжает — вот ведь, а? — и я понял, что он сейчас заплачет, и было бы хорошо, если бы заплакал, потому что иначе даже воспоминания остались бы незавершенными. И тогда он сказал: сегодня вечером я пойду к ней. И я тоже, сказал я. Но мы так и не повидались с ней напоследок. Мать Дульситы сказала нам: она заболела, спит, но мы-то знали, что не заболела и не спит, все это неправда. Просто она уезжает, подумал я тогда, а после долгое время жил, так и не поняв почему: Дульсита, самая лучшая, самая хорошая, маленькая женщина, которая не раз демонстрировала свое мужество, мужество во всем. Мы побрели восвояси молча, будто в похоронной процессии, а когда пересекли улицу, помню, Тощий сказал: смотри, какая луна красивая.


Конде всегда считал, что ему нравится этот район — Казино-Депортиво был целиком и полностью построен в пятидесятые для той буржуазии, какая не дотягивала до собственных вилл с бассейнами, но могла позволить себе роскошь иметь дом с отдельной комнатой для каждого ребенка, с просторной верандой, гаражом и надежной машиной. Несмотря на прошедшие годы и отъезд в эмиграцию большинства обитателей Казино-Депортиво, облик этого мирка не слишком изменился — именно отдельного мирка, не похожего на другие гаванские районы, уточнил для себя Конде. Он сидел в машине, движущейся по Седьмой улице в сторону пересечения с проспектом Акосты, и думал, что здесь даже вечерние сумерки наступают неспешно, без резких скачков, и не чувствуются порывы ветра, и все городские неудобства и нечистоты будто изолированы от этой заповедной зоны, почти полностью населенной новоиспеченными руководящими работниками. Все те же свежевыкрашенные коттеджи с ухоженными палисадниками, только за решетчатыми воротами встроенных гаражей теперь стоят новенькие «Лады», «Москвичи» и польские «фиаты» с непроглядно темными стеклами. Редкие прохожие чувствуют себя в полной безопасности: в этом районе нет уличной преступности; все девушки красивые и почти такие же ухоженные, как дома и палисадники; никто не держит злых собак, а из-под канализационных решеток не несет дерьмом. Во время учебы в Пре Конде не раз приезжал сюда в гости на потрясающие вечеринки, на которых обязательно играла какая-нибудь рок-группа — «Гномы», «Кент» или «Сигнос» и танцевали только под рок, никакой латины или кубинского руэда-де-касино,[11] никаких потасовок под конец с битьем бутылок о головы, как было принято в скандальном и облупленном родном квартале Конде. Да уж, неплохо устроилась, сказал он, увидев двухэтажный особняк — и красивый к тому же, и свежевыкрашенный, и с ухоженным палисадником — жилище Каридад Дельгадо.

У матери Лисетты были очень светлые, почти белые волосы, и только у самых корней они предательски выдавали свой натуральный цвет — темно-каштановый, очевидно воспринимаемый их владелицей как слишком заурядный. Конде захотелось пощупать их пальцами; он где-то читал, что знаменитые белокурые локоны Мерилин Монро — результат многолетнего безжалостного обесцвечивания — после ее смерти превратились в пучок иссохшей соломы. Однако роскошные волосы Каридад Дельгадо выглядели вполне здоровыми. Чего нельзя было сказать о лице: несмотря на косметические рецепты, которыми она щедро одаривала всех кубинок и с упрямым фанатизмом пользовалась сама, ей, мягко говоря, не удавалось скрыть свои пятьдесят. От уголков глаз вниз поползли морщинки, кожа на шее стала безнадежно дряблой. Несомненно, в ней угадывалась бывшая красавица, хотя ростом она была гораздо ниже, чем казалась в телевизоре. В стремлении доказать миру и самой себе, что не все потеряно, что «красота и счастье возможны», она не носила бюстгальтера, и сейчас под тонким джемпером вызывающе торчали твердые круглые соски, похожие на две детские пустышки.

Маноло и Конде прошли в гостиную, и лейтенант, по своему обыкновению, взялся детально осматривать обстановку.

— Пожалуйста, присядьте на минутку, у меня там кофеварка включена, сейчас принесу вам кофе, наверное, уже готов.

Музыкальная система с двумя блестящими колонками, высокая вращающаяся подставка для аудиокассет и компакт-дисков, цветной телевизор и видеомагнитофон Sony, на потолке — светильник с вентилятором (такой же висит в просторной прихожей и, вероятно, во всех остальных комнатах), на стене два рисунка с автографом Сервандо Кабреры;[12] на обоих изображены обнаженные тела, вернее только средняя часть тел, сплетенных в любовной схватке; на первом любовники соединяются вполне традиционным способом, на втором — per angostan viam.[13] Плетеную мебель отличает строго рассчитанная простота, и она не имеет ничего общего с ширпотребом, который завозят в наши магазины из далекого Вьетнама. Все здесь нравилось Конде: свисающие сверху листья папоротника, изделия из керамики в разных стилях, а также маленький бар на колесиках, в котором он с завистью увидел едва начатую бутылку «Джонни Уокера» (с черной этикеткой!) и литровую бутылку никарагуанского рома «Флор де канья» (выдержанного). При такой жизни кто хочешь будет красивым и даже, наверное, счастливым, подумал он, глядя, как в комнату входит Каридад с подносом, на котором позвякивали три чашки.

— Вообще-то мне не стоит сейчас пить кофе, нервы расшатаны до предела, но привычка сильнее меня.

Она вручила мужчинам по чашке, уселась в одно из плетеных кресел и вполне спокойно принялась за кофе, при этом она подняла указательный палец, украшенный платиновым перстнем с черным кораллом. Сделав несколько глотков, Каридад вздохнула:

— Сегодня целый день писала статью для воскресного номера газеты. Знаете, эти еженедельные колонки просто порабощают — хочешь не хочешь, а писать надо.

— Конечно, — сочувственно поддакнул Конде.

— Ну что ж, я вас слушаю, — сказала она, отставляя чашку.

Маноло подался вперед и тоже вернул пустую чашку на поднос, после чего остался сидеть на краешке кресла, будто готовясь встать в любое мгновение.

— Сколько времени Лисетта живет одна? — начал он.

Конде, хоть и не мог видеть со своего места лица напарника, знал, что его зрачки, устремленные на Каридад, начинают сходиться к переносице, словно их притягивает спрятанный там магнит. Это был самый необычный случай непостоянного косоглазия, какой Конде когда-либо видел.

— С тех пор как окончила Пре. Она с раннего возраста была очень независимой и, кроме того, всегда получала стипендию, а квартира пустовала, после того как ее отец женился и переехал в Мирамар. Когда Лисетта поступила в университет, то решила жить там, в Сантос-Суаресе.

— И ее не тяготило одиночество?

— Я уже сказала вам…

— Сержант.

— …Что Лисетта была очень независимой и самостоятельной, сержант, и, ради бога, неужели так необходимо именно сейчас ворошить давно минувшее?

— Нет, конечно, простите. Лисетта в последнее время встречалась с каким-нибудь молодым человеком?

Каридад Дельгадо на мгновение задумалась и одновременно постаралась занять более удобную позицию — села так, чтобы видеть Маноло прямо перед собой.

— Кажется, да, хотя не могу сказать ничего определенного по этому поводу. Лисетта была сама себе хозяйка. Не знаю… Когда мы с ней недавно разговаривали, она упоминала какого-то взрослого мужчину.

— Взрослого?

— Помнится, она сказала именно так.

— Но ведь она встречалась с парнем, который ездил на мотоцикле, не так ли?

— Да, Пупи. Правда, они уже давно рассорились. Лисетта говорила, что они поругались, но, как и почему, не объяснила. Она вообще никогда ничего мне не объясняла.

— А что еще вам известно о Пупи?

— Ничего, знаю только, что мотоциклы ему нравятся больше, чем женщины. То есть, поймите меня правильно… Он целыми днями не слезал со своего мотоцикла.

— А где он живет, чем занимается?

— Живет в доме рядом с кинотеатром «Лос Анхелес», в том, где находится Банк де лос Колонос, только не знаю, в какой квартире, — ответила Каридад и, подумав, добавила: — Чем занимается? Думаю, ничем, мотоциклы, наверное, чинит, тем и живет.

— Какими были ваши отношения с дочерью?

Каридад жалобно посмотрела на лейтенанта, будто ища у него поддержки. Тот закурил и приготовился слушать. Прости, старушка.

— Знаете, сержант, не очень близкими, скажем так. — Каридад помолчала, разглядывая кисти рук, покрытые темными пятнышками. Она понимала, что у нее под ногами — зыбкая почва и ступать надо с величайшей осторожностью. — Я всю жизнь занималась ответственной работой, и мой муж — тоже; отец Лисетты, когда мы жили вместе, мало времени проводил дома, потом она училась, получала стипендию… Ну, не знаю, так получилось, что мы с дочерью постоянно были как-то врозь, хотя я всегда заботилась о ней, покупала ей вещи, привозила подарки из-за границы, старалась угодить. Растить детей — очень трудная профессия.

— Наверное, почти такая же трудная, как вести еженедельную газетную колонку, — заметил Конде. — Лисетта рассказывала вам о своих проблемах?

— Каких проблемах? — переспросила Каридад с таким выражением, будто услышала очевидную нелепость, и губы ее чуть растянулись в подобии улыбки. Она подняла ладонь на уровень груди и растопырила пальцы для более убедительного подсчета: — У Лисетты было все: жилье, образование, активная общественная жизнь, хорошие отметки, одежда, молодость…

Пальцев одной руки не хватило, чтобы пересчитать все материальные и духовные блага, какими пользовалась Лисетта, и две беспомощные слезинки потекли по увядающим щекам Каридад. Ее голос вдруг лишился силы и уверенности, и она замолчала. Не умеет плакать, отметил про себя Конде и ощутил жалость к этой женщине, которая на самом деле давным-давно потеряла единственную дочь. Лейтенант посмотрел на Маноло, показав взглядом, что сам продолжит допрос. Тот затушил сигарету в широкой пепельнице из цветного стекла и откинулся на спинку кресла.

— Каридад, разговор, конечно, не из приятных, но его не избежать, поймите. Мы должны разобраться в том, что произошло.

— Да-да, я понимаю, — сказала она, разглаживая кулачком морщины под глазами.

— А произошло нечто необычное. Вашу дочь убили не для того, чтобы ограбить, поскольку, как вы сами знаете, ничего из ценных вещей не пропало. Изнасилование тоже не рядовое, ее мучили, пытали. Но самое тревожное то, что в тот вечер в ее квартире звучала музыка, танцевали и курили марихуану.

Каридад широко раскрыла глаза, а затем медленно опустила веки. Одна рука, движимая каким-то глубинным инстинктом, поднялась к колыхающейся под джемпером груди, словно желая придержать ее. Женщина сникла и, казалось, сразу постарела лет на десять.

— Лисетта употребляла наркотики? — напрямую спросил Конде, используя возникшее у него преимущество.

— Нет-нет, как вы могли подумать такое! — возмутилась Каридад, немного приходя в себя после минутного замешательства. — Это невозможно! Да, она встречалась с разными молодыми людьми, бывала на вечеринках, выпивала иногда, но чтобы наркотики — нет! Кто вам сказал про нее такое? К вашему сведению, она с шестнадцати лет член Союза молодых коммунистов и всегда была образцовой студенткой. Ее даже делегировали в Москву и в пионеры приняли еще в начальной школе… Вам это известно?

— Да, Каридад, известно, но мы также знаем, что в ночь убийства у нее дома имела место попойка и там курили марихуану. А может, были и другие наркотики, таблетки… Вот почему нас интересует, кого пригласила Лисетта на свою вечеринку.

— Ради бога, — взмолилась Каридад, окончательно потеряв самообладание; из ее груди вырвался резкий рыдающий звук, лицо жалобно сморщилось, и даже роскошные и здоровые белокурые волосы стали похожи на сбившийся парик. Верно подметил поэт, подумал Конде, не изменяющий своим литературным пристрастиям: та дама с золотыми волосами вдруг в одиночестве осталась, «как астронавт в космической ночи».[14]


— Маноло, тебе нравится этот район?

Сержант на мгновение задумался:

— Да, неплохое местечко. Думаю, любому хотелось бы здесь жить, только…

— Только что?

— Да ничего! Конде, а ты можешь представить себе в таком месте голодранца вроде меня — без роду без племени, ни тачки, ни заначки? Оглянись — тут у каждого есть красивый дом и машина. Может, и назвали это место Казино-Депортиво потому, что здесь все соревнуются друг с другом. Воображаю местные разговоры! «Скажи, дорогая соседка, ты ведь заместительница министра, так сколько раз ты в этом году ездила за границу?» — «В этом? Шесть». — «А ты, как директор предприятия?» — «А я целых восемь, но почти ничего не привезла, только комплект покрышек для машины, кожаную шлейку для моего той-пуделя… а, и микроволновку — в ней чудесно готовится ростбиф…» — «А кто из наших мужей важнее — твой, руководящий работник, или мой, поскольку работает с иностранцами?..»

— Мне тоже этот район не очень нравится, — согласился Конде и сплюнул через открытое окошко машины.


Ржавый Кандито родился в Сантос-Суаресе, и хотя с того дня прошло уже тридцать восемь лет, он по-прежнему жил там же, в большом старинном особняке на улице Милагрос, построенном еще в начале века, а в пятидесятые превращенном в коммунальное жилье. Несколько лет назад условия изменились к лучшему. Умер ближайший сосед Кандито, и освободившаяся комната без лишних хлопот и хождения по инстанциям — «через отцовскую борзость», как после объяснил Кандито, — присоединилась к единственной комнате, в которой обитало их семейство. Благодаря высоченным потолкам отец Кандито смог соорудить антресоль, и получилась прямо-таки отдельная двухэтажная квартира с двумя спальнями в той части, что ближе к небесам, а внизу расположились гостиная, кухня и материализованная мечта жителя любой коммуналки — собственный санузел. Ныне родителей Ржавого Кандито уже не было в живых, жена развелась с ним и ушла, забрав с собой двух сыновей, старший брат досиживал шестой год из восьми, полученных за ограбление с отягчающими обстоятельствами. Просторное жилище оказалось в единоличном распоряжении Кандито, а тепло домашнего очага поддерживала мулаточка, тихоня лет двадцати с небольшим, она же помогала ему в работе — мастерить женские босоножки, которые пользовались постоянным спросом.

Конде познакомился с Ржавым Кандито, когда поступил в Пре, а тот в третий раз пошел в одиннадцатый класс, но в итоге так его и не осилил. Однажды их обоих не пустили на занятия из-за десятиминутного опоздания. Будущий лейтенант полиции угостил сигаретой темнокожего парня с волосами цвета меди, и так, совершенно непредсказуемо, началась дружба, которая длилась уже шестнадцать лет и приносила Конде немалую пользу начиная с той ночи, когда Кандито во время выезда учащихся Пре на сельскохозяйственные работы не позволил украсть у Конде съестные припасы. И теперь, если возникала потребность в информации или совете, Конде обращался к Ржавому, и тот не отказывал ему.

Кандито насторожился при появлении Конде. Лейтенант уже несколько месяцев не давал о себе знать и, хотя числился в друзьях, никогда не навещал его просто так, без дела. А следовательно, каждый такой визит полицейского мог означать для Ржавого неприятности.

— Конде, черт тебя подери! — сказал он и оглянулся в оба конца коридора, чтобы удостовериться, что никто не маячит поблизости. — Ты чего тут потерял?

Лейтенант с улыбкой протянул ему руку:

— Послушай, приятель, как тебе удается не стареть?

Кандито впустил его в комнату и указал на одно из железных кресел-качалок:

— Заливаю внутрь алкоголь для консервации, а снаружи Бог наградил меня дубленой кожей — не изнашивается. — И крикнул в глубь дома: — Куки, тащи сюда кофейник, его превосходительство[15] в гости пожаловал!

Кандито развел поднятые руки в стороны, словно просил тайм-аут у бейсбольного арбитра, и подошел к небольшому деревянному буфету, откуда извлек сосуд с микстурой для внутренней консервации — почти полную бутылку выдержанного рома, при виде которой у Конде вмиг поднялось настроение, испорченное созерцанием запретного бара на колесиках в доме Каридад Дельгадо. Кандито поставил на стол два стакана и налил в них ром. Отодвинув край матерчатой занавески, которая отделяла комнату от кухни, в образовавшуюся щель выглянула Куки. Она улыбалась.

— Как поживаешь, Конде?

— Вот сижу в ожидании кофе. Но вообще-то мне уже намного лучше, — добавил он, принимая от Кандито стакан с ромом.

Куки опять улыбнулась и беззвучно исчезла за вновь опустившейся занавеской.

— Похоже, эта девочка много значит для тебя.

— Да, ради таких вот идешь в огонь и в воду, лишь бы заработать несколько песо, — согласился Кандито и похлопал себя по карману.

— А заработаешь когда-нибудь себе неприятности.

— Все в рамках закона! А если случатся неприятности, ты ведь мне поможешь, друг, правда?

Конде улыбнулся и мысленно ответил «да, помогу». С тех пор как он работал следователем, ему удалось раскрыть не одно преступление при содействии Ржавого Кандито, и оба знали, что влияние Конде и есть та монета, которой он оплатит свой долг в случае надобности. А еще потому, что ты мой старинный друг, подумал Конде, с наслаждением отпивая из стакана большой глоток рома.

— А у вас тут тихо и спокойно.

— Еще бы, жильцы из первой комнаты переехали в новый дом — здесь теперь как в санатории! Ты только послушай, какая тишина!

— Повезло.

— А у тебя что нового? — поинтересовался Кандито, откидываясь на спинку кресла-качалки.

Конде сделал еще один добрый глоток рома и закурил. Собираясь на встречу с Кандито, он опять вознамерился предложить другу поработать на него в качестве осведомителя, но, как всегда, язык не поворачивался предложить такое, когда доходило до дела. Конде знал, что, несмотря на дружбу и любые меры предосторожности, включая и дежурный аргумент об одолжении старому приятелю, для такого типа, как Ржавый Кандито, родившегося и воспитанного в скандальной и безжалостной коммуналке, существует еще суровая уличная этика, в коей понятие мужской чести в первую очередь исключает возможность всякого сотрудничества с полицейским — с любым полицейским. Поэтому Конде решил начать издалека:

— Тебе не знаком такой пискунчик по прозвищу Пупи? Он живет в доме, где банк Колонос, на байке раскатывает.

Кандито оглянулся на кухонную занавеску:

— Вроде бы нет. Сам знаешь, что у нас вся жизнь поделена на две части — одна для начальства, другая для быдла. На байках и «Ладах» раскатывают сынки и дочки начальников. А я живу среди быдла.

— Это же всего в трех кварталах отсюда.

— Ну, может, я его видел когда, но и только. А эти три квартала, к твоему сведению, как раз и делят жизнь пополам — там они живут как в раю, а здесь я пашу, не разгибая спины, чтобы несколько сентаво заработать. Да чего я тебе объясняю, ты сам не вчера родился. А что он там натворил, этот парень?

— Пока ничего. Просто он имеет отношение к одной истории, которой я сейчас занимаюсь. Поганое, прямо скажем, дельце, с трупом. — Конде допил остатки рома из стакана. Кандито налил ему снова, и тогда Конде решил перейти к сути: — Ржавый, мне надо знать, есть ли наркотики в Пре, особенно марихуана, и кто ее туда поставляет.

— В какой Пре — в нашей?

Конде утвердительно кивнул, закуривая очередную сигарету.

— А завалили, говоришь, кого-то тоже там?

— Угу, учительницу.

— Да уж, дела… А что за отрава?

— Говорю же, марихуана. В ночь, когда убили учительницу, у нее дома выкурили по крайней мере один косяк.

— Это еще не значит, что наркота гуляет по Пре. Травку могли найти и где-то в другом месте.

— Ржавый, черт побери, кто из нас полицейский, ты или я?

— Погоди, погоди — ведь совсем не факт, что Пре имеет к этому отношение!

— Дело в том, что дом учительницы стоит недалеко отсюда, примерно в восьми кварталах, а Пупи был ее хахалем, только в последнее время у них, похоже, разладилось. Так вот, если травкой приторговывают здесь, у вас, она могла попасть и в Пре.

Кандито улыбнулся и жестом попросил у Конде сигарету; теперь у него были длинные острые ногти, которыми он пользовался, когда шил босоножки.

— Конде, Конде, тебе ли не знать, что приторговывают везде и всюду и не только травкой…

— О чем я и говорю! Но ты все же поспрашивай у своих, не пасется ли тут кто-нибудь из Пре — может, преподаватель, или ученик, или привратник — кто угодно. И выясни, не сидит ли на травке Пупи.

Кандито закурил сигарету и молча затянулся два раза. Потом улыбнулся и сказал, поглаживая усы и глядя Конде прямо в глаза:

— Значит, марихуана в Пре…

— Ты можешь в это поверить? Скажи мне, Кандито, разве в наше время такое было возможно?

— В Пре? Да ни в коем разе. Ну, были двое или трое оторванных, которые иногда зашмаливали косячок на тусовках с «Гномами» или «Кентом», а то закатывали колеса и заливали сверху ромом. Помнишь, как мы сами балдели на тех вечеринках? Но обходились без травки, а если кто баловался, то одной мастырки хватало на всю компанию. Обычно Белобрысый Эрнесто приносил, доставал где-то у себя в районе.

— Да пошел ты, неужели Эрнесто? — удивился Конде, вспомнив парнишку с кротким лицом и медлительной речью; одни считали его дураком, другие дураком в квадрате. — Ладно, это дело прошлое. Нам надо о сегодняшнем дне подумать. Так подкинешь мне наводку?

Кандито задумчиво рассматривал свои острые ногти. Ты не откажешь мне, думал Конде.

— Ну хорошо, посмотрю, что можно для тебя сделать. Только, сам понимаешь — по names,[16] как говорят агенты империализма.

Конде изобразил на лице милую улыбочку, намереваясь сделать следующий шаг:

— Ну, нет, брат, так не пойдет. Если дурь толкают кому-то из Пре, скандал будет что надо, да еще труп…

Кандито снова задумался. Конде все еще боялся услышать «нет» и был почти готов с пониманием отнестись к такому ответу.

— Я когда-нибудь погорю из-за тебя, так погорю, что меня уже ничто не спасет. А твоя помощь понадобится только для того, чтобы гнать муравьев у меня изо рта.

Конде перевел дух, отхлебнул рома и стал думать, как окончательно закрепить сделку.

— У меня к тебе еще одно дело. Я тут окучиваю одну телку… У тебя босоножки эти как, ничего получаются?

— Ну, это проще простого — только для тебя сварганю за полтинник. Или подарю, если ты сейчас на мели. Какой размер носит твоя цыпа?

Конде улыбнулся и обреченно покачал головой:

— Будь я проклят, если знаю, какого размера у нее лапка. — Конде пожал плечами и подумал, что в будущем, знакомясь с женщиной, прежде чем пялиться на задницу и на грудь, обязательно поинтересуется размером ее ноги. Разве угадаешь, когда может понадобиться подобная информация.


Самое первое любовное переживание Марио Конде было связано — как, наверное, у многих и многих — с детсадовской учительницей музыки, бледной девушкой с длинными пальцами, которая обдавала его своим дыханием, беря за руки и укладывая их на фортепьянные клавиши, а у него тем временем в каком-то трудноопределимом месте между коленками и животом нарастало чувство теплого нетерпения. Маленький Конде начал грезить воспитательницей во сне и наяву и однажды признался дедушке Руфино, что хочет стать большим и жениться на ней, на что старик ответил: я тоже хочу. Много лет спустя, незадолго до своей женитьбы, Конде узнал, что его бывшая воспитательница, которую он уже не увидел, вернувшись после летних каникул, опять объявилась в их районе — приехала на десять дней из Нью-Джерси навестить родственников. Он решил повидать женщину, которую, хоть и вспоминал очень редко, в действительности никогда не забывал. И не пожалел об этом решении, потому что ни годы, ни седина, ни располневшее тело не сумели развеять то романтическое очарование, каким обладала его учительница музыки, чьим прикосновениям наряду с неосознанной потребностью любить он обязан своей первой эрекцией.

Что-то похожее на ощущения, связанные с этой женщиной, — или, вернее, на предчувствие женщины у пятилетнего мальчишки, которого дед Руфино водил с собой на все петушиные бои в Гаване, — возродилось для Конде в образе Карины. И дело не в буквальной схожести, поскольку от учительницы музыки память сохранила разве что нежные руки да белую кожу; речь шла скорее о замирании сердца, о чувственности, которая, как некое чудо, вырастает из туманной пелены постепенно, но неотвратимо. Спасения не было; Конде влюбился в Карину, как в детстве в воспитательницу, и теперь, глядя из темноты на ее дом, мог вообразить, как она, сидя в проеме открытого окошка, выводит на саксофоне бередящую душу мелодию и порывы неуемного весеннего ветра взлохмачивают ей волосы. А он, усевшись на пол, гладит ее ноги, обводя каждый пальчик, каждую косточку и впадинку, чтобы своими ладонями почувствовать каждый шаг, сделанный этой женщиной по земле, прежде чем она вошла в его сердце и осталась в нем… Кстати, какой размер у этих ножек — пять или, может, четыре с половиной?


— Держу пари, ее убил этот Пупи. Приревновал и убил, а перед этим трахнул.

— Не говори ерунды, так уже давно никто не делает. Послушай меня, это натворил один из тех психопатов, которые сначала избивают свою жертву, потом насилуют и душат. Я сам видел в кино, в прошлую субботу по телику показывали.

— Господа, господа, вы тут все расписали так, словно эта девушка была не школьной учительницей, а, скажем, оперной певицей, причем знаменитой. И убили ее не в собственной квартире, а на сцене, в кульминационный момент «Мадам Баттерфляй», на глазах у многочисленной публики…

— А пошли вы все к черту! — не стерпев, сердито бросил Конде улыбающимся друзьям.

Хосефина тоже с улыбкой на лице все это время вертела головой, следя за перепалкой, и поглядывала на Конде, будто говоря: они тебя подначивают, сынок.

— Нашли над чем потешаться, — промолвила она, вставая. — Пойду сварю кофе. А вы продолжайте валять дурака.

Тощий Карлос, Кролик, Андрес и Конде остались сидеть за столом, на котором, словно следы ядерной катастрофы, громоздились пустые тарелки, блюда, кастрюли, стаканы и бутылки из-под рома — остатки ужина, поглощенного четырьмя измученными голодом и жаждой всадниками Апокалипсиса. Сегодня Хосефине пришло в голову пригласить на вечер Андреса, фактически ставшего ее лечащим врачом, когда месяца три назад пожилую женщину внезапно одолели какие-то новые недуги. Как обычно, она учла совершенно непредсказуемую возможность того, что заявится вечно умирающий от голода Конде. Однако вслед за ним возник еще и Кролик — принес Тощему книги, объяснил он, а сам преспокойно уселся за стол и подключился, как он выразился, к мероприятию первостепенной важности, приправленному ностальгическими воспоминаниями четырех бывших одноклассников о школе, хотя они уже и вышли на скоростную дорогу, прямиком ведущую к сорокалетию. Но Хосефина не дрогнула духом — она непобедима, подумал Конде, наблюдая, как женщина с минуту стояла, схватившись руками за голову, потом улыбнулась, осененная потоком кулинарных идей, — разумеется, она сумеет накормить этих голодных волков!

— Ахиако — рагу под острым соусом по-моряцки, — объявила Хосефина, водрузив на плиту кастрюлю размером с лохань, почти до половины наполненную водой, опустила в нее голову черны[17] с остекленевшими глазами, два кукурузных початка — молочных, почти белых, полфунта желтой маланги, столько же маланги белой, еще по полфунта ямса и тыквы, два зеленых банана и еще два перезрелых и совсем мягких, по фунту юки и сладкого картофеля; выжала сок из лимона, опустила фунт филе той же рыбы (Конде уж не помнил, когда пробовал ее в последний раз, и привык думать, что она находится на грани исчезновения) и, чуть поразмышляв, добавила фунт креветок. — Вместо них можно, конечно, использовать лангустов или раков, — невозмутимо заметила Хосефина, колдовавшая над кастрюлей и похожая на ведьму из «Макбета». Напоследок она вылила в густое варево треть чашки растительного масла, бросила туда же луковицу, два зубчика чеснока, большой стручок перца, чашку томатной пасты, три ложечки соли — нет, лучше четыре, на днях прочитала, что соль не так вредна для здоровья, как говорили до сих пор, — и пол-ложечки молотого перца, а потом, чтобы добавить последний штрих к блюду, воплощавшему собой смешение вкусов, запахов, цветов и консистенций, высыпала туда четверть чайной ложки душицы и такое же количество тмина, стряхнув их в кастрюлю почти брезгливым жестом.

Хосефина с улыбкой помешивала кипящее варево и приговаривала:

— Тут десять человек накормить хватит, но четверых вроде вас… Так готовил мой дед, настоящий галисийский моряк, и, по его словам, этот ахиако — адмирал всех ахиако и превосходит испанскую олью подриду, французский попурри, итальянский минестроне, чилийскую касуэлу и уж без всяких сомнений — славянский борщ, которому далеко до наших латиноамериканских супов. Секрет ахиако — в сочетании морепродуктов с овощами, однако обратите внимание на отсутствие одного компонента, который всегда присутствует в рыбных супах, — картофеля. И знаете, почему его здесь нет?

Четверо друзей, раскрыв от изумления рты, будто завороженные, наблюдали за ее магическими действиями и смогли только отрицательно покачать головами.

— Да потому, что у картофеля сердцевина грубовата, а у остальных овощей она поблагороднее.

— Хосе, откуда, черт побери, ты набралась всего этого? — спросил Конде, пребывая на грани эмоционального удара.

— Хоть сейчас забудь, что ты полицейский. Принеси-ка лучше тарелки.

Конде, Андрес и Кролик единодушно присудили приготовленному Хосефиной ахиако мировое первенство, однако Карлос, успевший проглотить три ложки, пока его друзья только принюхивались к валившему из тарелок густому пару, высказал критическое замечание: у матери, бывало, получалось и вкуснее.

Выпили кофе, помыли посуду, и Хосефина пошла смотреть по телевизору фильм с Педро Инфанте в серии «История кино», предпочтя старую гламурную картину спорам, разгоревшимся между приятелями после первого глотка из третьей за вечер бутылки рома.

— Послушай, Марио, — сказал Тощий, выпив очередную порцию, — ты в самом деле думаешь, что марихуана имеет какое-то отношение к Пре?

Конде зажег сигарету и повторил проделанное другом упражнение со стаканом рома:

— Если честно, не знаю, Тощий, но у меня есть такое предчувствие. Я еще не успел войти туда, как понял, что эти стены уже не такие, как прежде, тут иной мир и нет больше нашей старой, доброй Пре. Знаешь, возникает очень странное ощущение, когда возвращаешься в какое-то место, которое помнишь как свои пять пальцев, и вдруг осознаешь, что ты представлял его себе совершенно другим. Мне показалось, что мы с вами были попростодушнее, а эти то ли от рук отбились, то ли обнаглели. У нас были свои бзики — длинные волосы, балдежная музыка, но нам столько капали на мозги про нашу историческую миссию, что мы в это поверили и считали своим долгом выполнить ее, разве не так? Среди нас не было ни хиппи, ни нынешних фриков. Этот, — Конде указал на Кролика, — бредил историей и прочел больше книг, чем вся наша кафедра истории вместе взятая. А этот, — он кивнул в сторону Андреса, — втемяшил себе в голову, что станет врачом, и стал им, а еще захотел участвовать в национальном чемпионате и днями напролет тренировался с бейсбольным мячиком. А ты — ты ведь не пропускал ни одной юбки и тем не менее потом спокойно получал на экзаменах в среднем девяносто шесть баллов.

— Ну послушай, Конде, — Тощий замахал руками, будто тренер, пытающийся остановить бегущего игрока, оказавшегося в опасной близости к убийственному ауту, — ты, конечно, все правильно говоришь, но правда и то, что хиппи-то не было, поскольку их попросту вытравили… Ни одного не оставили.

— Нет, Конде, мы не слишком отличались от современной молодежи, — вступил в разговор Андрес и отрицательно помотал головой, когда Тощий протянул ему бутылку с ромом. — Да, наверное, мы были чуть более романтичными или менее прагматичными, или воспитывали нас построже, но, думаю, в конечном итоге жизнь проходит как мимо нас, так и мимо них. Мимо всех.

— Вы только послушайте, как завернул, — менее прагматичными! — засмеялся Кролик.

— Нет, Андрес, так тоже неправильно. Мимо, да не зря. Ты, к примеру, стал тем, кем хотел, а если тебе с бейсболом не обломилось, так просто не повезло, — возразил Тощий, который хорошо помнил тот день, когда из-за растяжения связок Андрес выбыл из лучшего в его жизни чемпионата.

Для друзей это было общее горе — травма Андреса перечеркнула их надежды иметь в гаванской команде «Индустриалес» своего человека, который будет сидеть на одной скамейке с Капиро и Маркетти.

— Да, легче считать, что не повезло. Может, и тебе тоже не повезло? Не надо себя обманывать, Карлос, тебя подставили, и теперь ты в жопе. И я, хоть, в отличие от тебя, могу ходить, тоже в жопе, потому что не смог стать классным бейсболистом, зато стал заурядным врачом в заурядной больнице, имею заурядную жену, которая работает в дерьмовом учреждении, где заполняют дерьмовые бумажки, чтобы ими подтирались в других дерьмовых учреждениях. И двое моих детей по примеру отца тоже хотят стать врачами, так как их мать вбила им в голову, что врач — это «кто-то». Так что, Тощий, и не пытайся пудрить мне мозги разговорами о том, что мы себя реализовали, и о прочей хрени; я всю жизнь делаю не то, что хочу, а то, что, как мне постоянно внушали, правильно или нужно делать. Вот и делал — учился, женился, был примерным сыном, стал хорошим отцом… Не сходил с ума, не ошибался, не лажался — но это не жизнь, пойми. И не думай, что я по пьяни околесицу несу. Посмотри на меня — я похож на пьяного?.. Вот и не пудри мне мозги, потому что вы сами заявили, что я сбрендил, когда влюбился в Кристину: мол, она на десять лет старше и десять раз была замужем, если не больше, и вела себя неподобающим образом, а значит, шлюха, и как я мог поступить так с Аделой, хорошей и порядочной девушкой, которая вдобавок училась в нашей школе… Уже не помните? А я помню и всякий раз, когда думаю об этом, ругаю себя за то, что не прыгнул тогда в автобус и не уехал к Кристине. Пусть хотя бы раз в жизни лоханулся по-крупному.

Конде, Тощий и Кролик молча смотрели на своего друга, будто впервые его видели. Безупречный, интеллигентный, уравновешенный, успешный, спокойный и уверенный в себе Андрес, которого они так хорошо знали, вдруг повернулся совершенно неизвестной им стороной.

— Очень красноречиво, — наконец прокомментировал Конде. — А мне казалось, что я из вас самый несчастный.

— Теперь ты на заметке, — добавил Тощий, словно пытаясь шуткой спасти образ прежнего Андреса, да и собственный тоже.

— Да, не все спокойно в датском королевстве, — подытожил Кролик и одним глотком допил свой ром. Пустой стакан громко стукнулся о стол во вновь повисшей тишине.

— Ладно, будем считать, что я выпил лишнего, — улыбнулся Андрес и подвинул свой стакан для новой порции рома. — И будем радоваться жизни, забывая, что живем по уши в дерьме, как поется в некоторых алкогольно откровенных песнях.

— Спиши слова! — предпринял Тощий очередную попытку свести разговор в безопасное шуточное русло.

Один только Конде горько улыбнулся:

— А я сегодня, уходя из Пре, вспомнил Дульситу. Помнишь, Тощий, тот день, когда она сказала тебе, что уезжает?

Карлос тоже протянул свой стакан, посмотрел на Конде и ответил тихо, почти шепотом:

— Не помню… Наливай давай, не жадничай!

— А вы никогда не задумывались, как сложились бы ваши судьбы, если бы Андрес не подвернул свое копыто в той игре и женился на Кристине, а ты, Конде, не подался бы в фараоны, а стал писателем, а ты, Карлос, закончил бы университет, получил специальность гражданского инженера и не попал в Анголу, а вдобавок еще женился бы на Дульсите? Вы не задумывались, что все в жизни можно совершить только один раз и то, что сделано, уже не переиначить? И не задумывались ли вы, что иногда лучше вообще не думать? И наверняка не задумывались, что сейчас уже хрен достанешь где-нибудь еще литр рома и что у Кристины в этом возрасте груди скорей всего уже обвисли. Не задумывались — и правильно делали… Ну что — осталось там хоть что-нибудь? Давай сюда… А кто задумается, пусть идет куда подальше!

Загрузка...