Бывали дни, когда не случалось совершенно ничего. Что угодно лучше, чем ничего, так вот, именно совершенно ничего и не случалось. Никто не ссорился у меня под окнами, никто не заходил в магазин — совсем как тогда, когда я ездил на пляж и все время надеялся, что кто-нибудь сядет рядом, но никто не садился. Даже пес Фулл (я уже потом узнал, что его так зовут) не скалился и не строил свои ужасные рожи перед моей витриной. Город продолжал жить и двигаться вокруг, словно меня вообще нет на свете, и в конце дня я говорил себе: так ничего и не случилось, еще один день прошел без всяких происшествий.
За стеклом витрины я видел проходивших по улице мужчин, женщин, собак и так далее. Я слышал, как люди разговаривают, чаще всего спокойно, ибо, как правило, все ограничивалось обрывком фразы, долетавшим до меня через приоткрытую дверь и сразу же растворявшимся в уличном шуме или тонувшим в следующей фразе. Я не успевал возненавидеть проходивших мимо, просто не хватало на это времени. Совсем как в трамвае, говорил я себе, смотришь в окошко и не успеваешь возненавидеть пешеходов. Разница только в том, что трамвай двигается, а люди кажутся неподвижными, тут же люди двигаются и проходят мимо, а ты сидишь за стеклом витрины.
Я внимательно прислушивался ко всему, в том числе и к чередованию времен года, но природа не заботится о том, чтобы заблаговременно предупреждать тебя о грядущих переменах. 23 сентября должен был произойти переход от лета к осени, я сидел и ждал, но ничего не изменилось. Казалось, никто ничего не замечает, не случилось ничего, достойного внимания, люди, как всегда, с безразличным видом проходили по улице. И все.
На следующий день воздух словно бы потяжелел, черное небо было насыщено магнитными волнами, молниями, громом. Ну вот, наконец что-то сейчас произойдет, говорил я себе.
Когда воздух тяжелый, люди чувствуют себя более легкими, как бы погруженными в воду— по закону Архимеда. Разница в том, что речь шла о воздухе, а не о воде; вода была еще только на подходе. И неодушевленные предметы тоже сделались более легкими: замелькали подхваченные ветром газеты и листья, на улицах стала завихряться пыль. Вот почему листья заносило даже на пьяцца Навона, где нет никаких деревьев, и на виа дель Тритоне тоже. Самолеты выныривали из черных туч, появлялись внезапно, рев их моторов раздавался, лишь когда они пролетали уже над головой и, скользнув под облаками, исчезали из виду. И птицы вели себя так же. Люди спешили, шагали торопливо, размахивая руками, лица у всех были напряженные.
Почему ожидание дождя приводит всех в такое лихорадочное состояние? И опять ничего не произошло, ничего не случилось. Я отдавал себе отчет в том, что «ничего» тоже может быть лихорадочно-напряженным, и, пожалуй, это самое худшее «ничего» из всех.
Дождь пошел сразу после обеда, часа в три. Его первые заряды ударили в витрину, словно горсти камешков. Вода грохотала в трубах, переливалась через карнизы домов и церквей, клокотала в уличных канавах, унося бумажки и листья. Когда так льет, намокают и птицы, и самолеты. При первой возможности и те и другие прячутся. Люди тоже. И действительно, было видно, как они припустили бегом, за несколько минут улица опустела. Из-под чугунных крышек канализационных колодцев доносился рев, вода текла по городским клоакам и, все взбаламутив, спешила к Тибру. Рим впитывает воду, как губка, он уже давно к этому привык и промокает насквозь: вода всюду — в подвалах, в домах, в магазинах, в канализации.
Слышался вой сирен пожарных машин, яростные вопли клаксонов. Мальчишкой я прислушивался к цоканью копыт тяжеловозов по брусчатке и щелканью кнутов в руках возниц. Тяжелые, груженные углем телеги начинали двигаться быстрее, а лошадиные копыта высекали из булыжника искры. Теперь лошади, которых я видел в детстве, подохли. Да и многие возницы уже, наверное, поумирали. А телеги? Куда подевались все те телеги, которые я видел на улицах своего детства? У них были большие колеса на крепких осях, настил из выдержанного вяза, тяжелый железный каркас. Колеса даже под огромными тяжестями не проседали ни на миллиметр. Казалось, их, эти телеги, создавали на века, чтобы потом обнаружить при археологических раскопках, как помпейские, а они уже все исчезли, рассыпались в прах, сгорели в печках или сгнили на задворках, хотя, казалось, им жить и жить и дожидаться археологов. Да, все они уже исчезли и превратились в прах, сгорели в печках пли сгнили на задворках.
Я стоял и смотрел на дождь как зачарованный. Интересно, если бы я не стоял и не смотрел, дождь все равно бы шел? спрашивал я себя. Но сразу же спохватился: что-то ты слишком много о себе воображаешь. В общем, я стоял и смотрел на дождь, пока он не перестал. Воздух стал чистым, промытым, небо прояснилось. Потом поднялся теплый ветер, и над городом — над улицами, домами, церквами заструился пар. Но теплый ветер был сырым. Есть одна вещь, к которой люди, не родившиеся в этом городе, никогда не привыкнут, — я говорю о теплом ветре, именуемом сирокко. Сирокко зарождается в воздушных течениях над знаменитой пустыней Сахара. Благоприятствующая сирокко ситуация образуется в атмосфере в результате возникновения зоны низкого давления над Средиземным морем и высокого давления — над Сахарой. Так написано в одной энциклопедии, но меня лично это мало трогает.
Из-за сырости стены магазина, пол, старые деревянные шкафы, бумаги и разобранные на кучки марки стали источать запах плесени и гнилых яблок. На улице вновь началась толкотня: хаос звуков, движения, света, тени, но ничего особенного не происходило, текли часы — и ничего. Какая-то девушка — худая и высокая — дважды прошла мимо витрины, но трудно влюбиться в спешащую девушку, даже если она проходит мимо тебя дважды за один день. Может, говорил я себе, это иностранка, англичанка например, дочь какого-нибудь богатого англичанина, из тех, что по два раза на дню звонят в Лондон, журналиста какого-нибудь, а вполне возможно, что и сотрудника посольства или обыкновенного коммерсанта, обыкновенного, но крупного коммерсанта, раз уж он не просто приехал в Рим, а еще и дочку с собой привез. Английские девушки с трудом сходятся с кем бы то ни было, но уж если сходятся… Конец света. По крайней мере, так говорят. Да, мне бы хотелось поговорить с этой девушкой, знала бы она итальянский, я-то по-английски не говорю. Но что я ей скажу? спрашивал я себя. Я же не из тех, кто легко может вступить в разговор с девушкой, пусть и англичанкой, которая дважды за один день прошла мимо твоей витрины. А вдруг она даже и не англичанка, встречаются ведь и итальянские девушки, больше похожие на англичанок, чем сами англичанки. Они тоже высокие, худые, белокурые, носят одинаковые — что твоя футбольная команда — английские макинтоши, и, когда такая идет по улице, всегда найдется прохожий, который скажет: это англичанка. Девушка между тем исчезла из виду, и я не знаю, пройдет она мимо моей витрины третий раз или нет. Признаться, я даже не уверен, что она прошла дважды.
Как я мог подумать, что девушка, прошедшая мимо моей витрины, может занять место Мириам? Видите, я опять назвал ее имя. Вероятно, это даже и не девушка была, а замужняя женщина, еще и мужа с собой притащившая в Рим на каникулы. Даже думать об этом нечего, говорил я себе. И все-таки думал.
Ужасно, когда ничего не случается за целый день, и на следующий день тоже, и накануне. Ничего. Девушка не прошла больше мимо. Я сидел, часами смотрел, как идет дождь, и думал, что все-таки мог бы влюбиться в девушку, дважды прошедшую мимо витрины. Дважды в один и тот же день. Но что с того?
Я вышел на улицу, стал прохаживаться. Почему бы тебе не найти другую девушку? спрашивал я себя. Мог бы наставить рога Мириам, она того заслуживает. Но где ее найдешь, эту девушку? В баре? В кино? Где? На улице, может быть? Так не бывает, чтобы человек сказал: сейчас я найду себе девушку, и действительно нашел ее. Тут нужна удача. Я несколько лет ездил в Остию, но никакой девушки там не нашел. И это при том, что в мире столько девушек, говорил я себе. Вон они, ходят по улице, все идут в какое-то определенное место, совсем как такси в дождливый день. Легче заставить птиц, как говорится, летать задом наперед, чем остановить девушку. Я огляделся по сторонам: все вокруг меня двигались, и я тоже двигался среди остальных. Какой-то продавец газет кричал, что пало правительство. Ну вот, что-то случилось, правительство пало. Куда же ты теперь идешь? — спрашивал я себя. Это было на мосту Гарибальди. А что такое? Брожу себе по городу, прогуливаюсь. Так я дошел до пьяцца Белли, а потом до пьяцца Санта-Мария ин Трастевере. Выходит, я двигался к холму Джаниколо. И действительно, я шел к холму Джаниколо и уже даже стал подниматься в гору. И кого же ты надеешься встретить там, на холме? Не надо строить иллюзий, говорил я себе.
Признаться честно, я солгал, сказав, что Мириам, выходя из машины на виа дель Тритоне, мне улыбнулась, нет, она ушла, даже не попрощавшись. Я хочу знать, что все это значит, сказала она, имея в виду визит к рентгенологу. Ничего, ответил я, ничего это не значит. Но ты от меня все-таки что-то скрываешь, мне этот тип, профессор этот, не понравился. В таком случае, сказал я, мне не понравился тот тип, тот, волосатый, который заперся с тобой в кабине Курзала на целых двадцать минут — по часам. Это уже была ссора. Бальдассерони я ни разу не упомянул, но Мириам, должно быть, догадалась, что я имею в виду его, когда заговорил о том волосатом типе в Курзале. Того волосатого типа никогда не существовало, я его сам придумал, потому что не хотел называть Бальдассерони. При чем здесь Курзал? удивилась Мириам. Еще как причем, подумал я. Уж если я заведусь, пощады не жди. Да, это была ссора. Шлюха, сказал я. Выпусти меня из машины, сказала Мириам, и я остановил машину на виа дель Тритоне. Она ушла, даже не оглянувшись. Какая уж там улыбка. Надеяться, что я увижу ее на холме Джаниколо, было просто глупо.
На холме все так же возвышался на своем постаменте невозмутимый Гарибальди. Точно такой, как у меня, цвета морской волны «Фиат-600» -универсал подкатил к тротуару и остановился напротив здания Панорамы. В машине сидели мужчина и девушка. Они целовались. Было похоже, что я вошел в кинозал и увидел на экране себя, делающим то, что уже делал раньше. Такие «параллельные» ситуации у меня всегда вызывают беспокойство. Они как бы являются частью планов, предначертанных Создателем. И все же стоило мне закрыть глаза, как я сквозь просвечивающие красным веки увидел себя с Мириам в машине, как в тот вечер после занятий в хоре.
Силой мысли можно добиться чуда. Индийцы, сосредоточившись, ухитряются отрываться от земли и зависать в воздухе. Или переговариваться на расстоянии нескольких километров. Не летают они просто из-за лени, но, если бы не их апатичность, думаю, они и летать могли бы. Пожалуй, я бы сумел превзойти и индийцев, говорил я себе. Если я возьму что-нибудь в голову, мне все нипочем.
Приятно смешаться с толпой, идти, накреняясь на поворотах, как мотоцикл, и тормозя каблуками перед светофором. Я был болидом, гонщиком, динозавром. Прощай, Гарибальди с холма Джаниколо, прощайте, верховые жандармы, прощай, римская Панорама. Одной рукой я придерживал развевающийся от ветра пиджак и галопировал по улицам; как древний рыцарь. «Двигаться!» — призывал нас Д'Аннунцио.
С помощью мысли можно добиться поразительных результатов, но и здесь, как в пенни и в некоторых других вещах, нужно поднатореть в портаменто. И еще нужны темнота и тишина: никогда не слышал, чтобы важная мысль зародилась в мозгу человека, сидящего, например, за рулем машины. Абсолютную темноту я устроил в заднем помещении магазина, это было нетрудно, потому что там нет окон, но через закрытые двери туда проникал уличный шум. Некоторые звуки проходят не только через закрытые двери, но и через стены старинных зданий. Я залепил уши воском, и тогда наступила полная тишина. Погасив сигарету, я растянулся на койке лицом вниз.
Я управлял своей мыслью, как радаром, пожирающим огромные расстояния в космосе с помощью волн Маркони. Маркони тоже был гением. Мысленно я обращался прямо к ней. Алло, алло, говорил я, ты меня слышишь? Это я как бы вел с ней разговор по прямому проводу. Алло, говорил я. Но пока никакого ответа не было. В космосе, на упомянутых волнах, я улавливал бесконечное множество голосов и звуки далекой музыки — песен, симфоний и оперетт, Кто-то на волнах Маркони говорил даже по-латыни. Я здесь, в своем магазине на виа Аренула, взывал я, я здесь и жду тебя, Где ты, Мириам? Было такое ощущение, что она меня избегает, но ощущение это могло быть и ошибочным. А если она и впрямь меня избегала? Я унижался, ползал на коленях (хотя некоторые мои фразы звучали сухо-бюрократически — молю Вашу Милость), призывая ее. Все равно что разговаривать с ветром: слова рикошетировали, волны прерывались. Мое напряжение достигло такой точки, что я мог взорваться как бомба. Тогда я начинал все сначала более спокойным тоном, стараясь присоединиться к созвучию далеких гармоний. Существуют всякие там интерференции волн, к тому же в Риме нередко все забивает мощнейшая радиостанция Ватикана.
Ну вот, я уже чувствовал, что Мириам приближается. Слышу твои шаги, Мириам, говорил я, слышу, ты идешь. Поскорее, Мириам, давай, бегом. Я жду тебя. Дождь прошел, погода хорошая, воздух прогрелся.
Наконец, почти неожиданно, я увидел ее у себя на постели. Я не только мог ее видеть (глаза у меня были закрыты, хотя я не спал, нет), но мог даже прижаться к ней, ласкать ее. И я действительно ласкал ее, приговаривая: ты не двигайся, лежи спокойно, расслабься. Миркам смотрела на меня, улыбалась и молчала. Да, она была со мной, на постели. Она пришла уже раздетая, совершенно голая. Ну вот, теперь Мириам снова была моей, и я чувствовал, как проникаю в нее, засасываемый горячим водоворотом. Так бывает, когда идешь под парусом по спокойному морю и дует попутный ветер. Или когда машина, которая никак не хотела заводиться, вдруг срывается с места — какая гармония, мотор поет, колеса крутятся с мягким шелестом, взбодренные надежным сцеплением, все сливается в единую музыку совершенства. Мириам была здесь, со своей родинкой на щеке, с ямкой на шее, со своей смуглой, сухой от солнца кожей. Темные волосы с немного выгоревшими на солнце прядями, два белых кружка на груди, соединяющая их белая полоска спереди и такая же белая полоска сзади. Бледная помада на губах контрастировала с загорелой кожей. Она была живая и ощутимая, как абсолютная и идеальная истина, совершенная, как истина Платона. Да нет, идеи Платона ничто, в них нет эротического накала.
Я кричал, что кричал — не помню, я называл ее имя — по-всякому, как только можно. Это было безумие, какая-то коррида. Мне стоит завестись, тогда меня ничем уже не удержишь. Никаких преград для меня не существовало. Я мог всосать Мириам в себя и выплюнуть обратно, вывернуть ее наизнанку, как перчатку, пронзить насквозь, как шпагой. Конец света! Я нырял в нее, как в желанный приют, где хочется жить вечно, как в доме среди деревьев на холме. Молчи, говорил я, молчи, потому что совершенство немо как рыба. И действительно, Мириам молчала. Произнеси она хоть слово, все было бы испорчено. Насколько мне известно, ангелы тоже не разговаривают, но как-то они же ухитряются понимать друг друга — там, наверху. Наверное, они поют, но только не разговаривают. Средств коммуникации бесконечно много, и слово — наименее совершенное из них. Совершенно лишь молчание.
Куда там индийцам до меня! Приподняться над землей и повисеть в воздухе — какой пустяк! Разговаривать на расстоянии нескольких километров — какая малость! Держись за меня крепче, говорил я, и уносил ее вверх, в теплый и мягкий воздух. Конец света! Кто нас теперь остановит? — говорил я. И все же в какой-то момент приходится останавливаться, и стоит только об этом подумать — все, ты уже остановился, — либо упершись ногами в землю, либо распростершись на кровати. Я подумал: вот теперь можно бы остановиться — и остановился.
Вот что произошло. В общем, ничего не произошло. Когда я вынул из ушей восковые пробки, то снова услышал шум города, все тот же шум, который пробуравливал стены, проникал со всех сторон. Была та же шумная пустота, еще более напряженная, чем прежде. Аминь, сказал я. Мне было неприятно, что я нахожусь все еще там, среди марок, да к тому же испытывая угрызения совести: наверное, я сделал что-то такое, чего не следовало делать. В сущности, каждый может распоряжаться собственными мыслями, сказал я себе, я же распорядился ими, чтобы вызвать Мириам. Дозволено ли это? Ведь ты совершил нечто очень странное и опасное. Может, ты вообще колдун? — говорил я себе. Да, я был к себе беспощаден. Коли вдуматься хорошенько, рассуждал я, то ничего, совершенно ничего не произошло, ничего не случилось, а если что-то и случилось, то это что-то — не явление, не факт, а вообще непонятно, что такое.
Возможно, говорил я себе, это колдовство, похожее на то, чем занимаются ведьмы из Беневенто. Беневенто славится своими ведьмами. В некоторых случаях сила мысли может граничить с колдовской силой. Но если рассуждать таким образом, выходит, мир полон колдунов и ведьм. Прекрасно, значит, я тоже колдун, говорил я себе. Ну и что? Лично я предпочитаю быть колдуном, чем торговать почтовыми марками.
Кто разрушил чары? Кто-то лее их разрушил, если судить по газетной хронике. Достаточно почитать газеты или выйти на улицу, чтобы сразу понять: чары разрушены. Как обстояли дела раньше, не вполне ясно, никто того и не помнит (сколько времени ведь прошло), но, кажется, люди тогда питались салатом, медом, молоком. Неужели это правда? Что-то такое все же ускользает из нашей памяти, о чем-то мы позабыли. Тогда нe было автомобилей и всех этих сегодняшних шумов. А что было? Были лошади, носороги, а также змеи и летучие мыши. Неужели змеи и летучие мыши были друзьями человека — до того, как кто-то разрушил чары? Строятся мудреные гипотезы. Говорят, страха раньше не существовало. Страха перед темнотой, водой, другими людьми. Но, с тех пор как чары разрушены, все может быть опасным, даже дырочка диаметром в несколько сантиметров. Один рабочий сверлил стену обычной ручной дрелью. Так вот, конец сверла наткнулся на замурованный в степе электропровод, и рабочего убило током. Подобные вещи случаются ежедневно. С тех пор как разрушены чары.