Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом — тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем — вот мое нынешнее занятие.
Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах деревни, звон коровьих колокольчиков— коровы пасутся чуть подальше, за Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слой поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен.
Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дороими породами мрамора — очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня -Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место — просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и скачать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком подмышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими — матрон.
Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к споим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения.
Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой порожке на южную сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто Нуово. Значит, вот это — Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте, говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям, неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.
Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит? Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду, положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю, говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми обелисками — этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает эмалированная табличка. Читаю надпись: Sanguesparso[9].Этот квартал называется Sanguespar so, говорю я себе. Здесь обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого. Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев — даже птицам присесть некуда — нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки. Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо ботаники — черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. «Sub rosa» — так звали ее древние… Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники, символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза — бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца.
Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам — первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими геометрически правильными клетками оград. Ни сантиметра свободного, пи клочка земли. Терпение, терпение, говорю я себе.
За Уступом третьим я вижу наконец участок с невысокими временными обелисками, деревянными колышками, обломками травертина, утонувшими в жидком бетоне, кусочками мрамора, гранита. Это уже на самом краю, у Восточной стены. Асфальт кончился, кончился и гравий, начались аллейки с утрамбованным грунтом. Табличка извещает, что мы еще в Семенцайо. Так называется эта отдаленная зона. Здесь я вижу двух женщин: они идут мне навстречу, опустив головы. Два хмурых лица, два букета цветов, две нары черных перчаток, две вуали на головах. Они меня даже не замечают, а если замечают, то делают вид, будто не замечают. Не поднимают глаз. Я оборачиваюсь и смотрю им вслед. Но что все-таки происходит? Ничего, говорю я себе, вон прошли две женщины, низко опустив головы, и даже не заметили меня, а если и заметили, то сделали вид, будто не заметили.
Здесь не ездят на автомобилях (строго запрещено), на аллеях нет переходов, светофоров, нет регулировщиков уличного движения. Сторожа сторонятся посетителей, издалека сюда все еще доносится жужжание электрического шлифовального станка, потом наступает тишина, какая-то птица вскрикивает на кипарисе в Пинчетто Веккьо, ящерица выскальзывает у меня из-под ног и сливается с разводами на мраморе. Проходят двое англичан, разговаривающих по-английски. Холодная тень все надвигается. А что будет потом, когда черная туча уберется? Солнце уже сядет? — спрашиваю я себя. Я только время теряю на все эти вопросы, вот если бы кто-нибудь заставил меня наконец-то что-то сделать. И снова издалека долетают голоса, музыка. Это они меня зовут? Долго ли еще мои желания будут тянуть меня куда-то вверх, долго ли они будут сохранять это направление? Быть может, настанет день, когда они тоже повернут вниз. Подвалы, клоаки, катакомбы, земная глубь…
Как приятен запах свежей, только что вскопанной земли. Появляются люди с лопатами и принимаются копать, одни копают, другие снимают старые мраморные плиты, чтобы заменить их новыми, копают молча, делают глубокие ямы, иногда приносят дерево и сажают его, а иногда деревьев не сажают: приходят небольшие группы людей, тихо переговаривающихся между собой, а с ними еще мужчина во всем черном. Когда его голос немного повышается, можно разобрать латинские фразы, так хорошо гармонирующие с тишиной; они реют в воздухе, а потом мягко ложатся на вскопанную землю, на жесткий мрамор, на траву, растущую по обочинам утрамбованных дорожек.
Внизу, у самой Восточной стены, — сарай для инструментов и еще мастерские — столярная и по обработке мрамора и бронзы, где распиливают доски и льют металл. Целый завод, огороженный звукоизоляционными плитами. За помощью к городу здесь обращаются лишь в самом крайнем случае, это настоящая автономная организация (с муниципалитетом она связана чисто формально). Есть тут и питомники, где выращивают цветы и всякие растения, а в самой глубине размещены оранжереи, где можно найти розы в январе и гиацинты в августе. И работники здешние отличаются от тех, кто трудится за стеной, у них своя униформа — серый комбинезон с высоким воротничком, вроде тех, какие носила пехота в 1915 — 1918 годах.
В конторе я спросил, можно ли нанять небольшую бригаду рабочих, за деньги, разумеется. Чем глубже будет яма, тем я стану спокойнее, говорю я себе. Нужны свидетельства, разрешение, матрикулярные данные. И участок надо приобрести. Вот тогда можно будет им распоряжаться. Когда человек становится владельцем, говорят они, если вы, например, владелец, то можете делать со своим участком все что угодно. Существуют еще правила строительства, притом весьма разумные, они касаются, главным образом, высоты.
Чем конструкция ниже, тем больше свобода выбора. Но сколько стоит это место вечного покоя? Миллионы. Никаких скидок здесь не делают — слишком велик спрос, поясняют мне, все хотят купить, цены постоянно растут, вокруг этого дела крутятся посредники, спекулянты, жулики, которые покупают участок, чтобы потом его перепродать или монополизировать. Процветающее торговое предприятие, настоящий проходной двор. Вот, говорит человек, сидящий за столом, у нас есть свободных тридцать метров в районе Новых Участков (аристократический квартал). Они неделимы, с прекрасным видом на окрестности. Да, цена слишком высока. Зато здесь есть все, что вам может понадобиться, говорит он, — мрамор, бронза, цветы, тишина. Аминь.
Все начинается сначала в деревнях, на окраинах маленьких городков, куда я добираюсь на своем «Фиате»-универсале в солнечные дни, под дождем, а однажды даже и в снег. Я подхожу к воротам низких каменных стен, выкрашенных желтой или белой краской, заглядываю внутрь, прошу разрешения зайти. Часто ворота бывают заперты на висячий замок. Под мышкой у меня все тот же сверток. Мой случай не совсем обычный, по-видимому, тут уж ничего не поделать. Я жду часами, хожу взад-вперед, читая высеченные на мраморе имена и даты, расспрашиваю сторожей, наблюдаю за козами, которые щиплют траву, растущую между плитами. Никто не выполнит эту работу лучше, чем коза. Человек в черном говорит мне, что это невозможно, что нужно соблюдать существующие правила, но я-то знаю, какие дела творятся повсеместно: кости одного человека смешивают с костями другого, списки часто пропадают, и маленькое отступление от правила можно бы все-таки (делать. Но человек в черном говорит: нет. Я настаиваю. Давайте, говорю, решим этот вопрос раз и навсегда. Но человек в черном твердит свое «нет».
Не могу я бросить останки Мириам собакам и стервятникам, ее голос преследует меня повсюду, она зовет меня, это какое-то наваждение. Я-то знаю, чего Мириам от меня ждет.
Я готов сбежать куда-нибудь, скрыться. Хоть бы Мириам провалилась как можно глубже, только бы не слышать больше ее голоса. Но я продолжаю его слышать. Я ношусь по дорогам Лацио, среди дубовых рощ, над озером Браччано, среди этрусских гробниц и папских вилл, пытаюсь добраться до вершины Соратте — самой высокой горы в этих местах. Мой «Фиат» -универсал уже еле дышит, захлебывается на подъеме, не выполняет моих команд. Мотор работает с перебоями, не все свечи дают искру вовремя, сцепление истерлось, электропроводка закрутилась таким жгутом, что ее уже и не распутать. Моя непомерная усталость передается и машине, ужасная усталость наваливается на нас обоих, дверцы хлопают на ветру. Но что все-таки происходит?
Я беспокоюсь о всяких мелочах, о пустяках, о событиях, происходящих в неведомых мне странах, о делах вчерашних. В мою комнату известия поступают непосредственно даже из очень далеких мест, и за каждым из них следует другое, а за ним — еще новое. Суванна Фума отказался от приглашения своего сводного брата Суванна Вонга — узнал я из газет. Ведь из-за этого может разразиться война (ох, уж эти восточные народы!). Но что происходит? Я гляжу вокруг — ничего не происходит. Это вызывает у меня ужасные подозрения. Если напрячь слух, можно услышать, как кто-то смеется. Говорят, то есть пишут в газетах, что японцы изобрели способ записывать на пленку сны. Потом их можно показывать в обыкновенных кинотеатрах с помощью обыкновенного кинопроектора. А звуковая дорожка? О ней в газете ничего не пишут. Замечают только, что эту систему можно еще усовершенствовать. Прекрасно. Мне лично бояться нечего.
Слишком часто звонит в коридоре телефон. Я просил, чтобы меня перевели в Пинчетто Веккьо, подальше от звонков. А меня перевели в другую комнату, но звонки преследуют меня и здесь. Телефоны звонят непрерывно. Один звонок следует за другим, они врываются в мою комнату, проникают через щель неплотно прикрытой двери, через замочную скважину. Что же это происходит? Кто бы меня ни спрашивал, меня нет, говорю я себе. Я не готов, еще минуточку терпения. Вот они, уже явились, покойнички, друг за другом пролезают сквозь щели, сквозь замочную скважину, забираются в водопроводные трубы, проникают в прутья железной кровати, в матрас, бегут по электропроводке. Этого следовало ждать. И я действительно ждал. Какой беспорядок у меня в комнате!
Я слышал, что покойники одним взглядом могут погасить электролампочку, засорить раковину, вызвать утечку газа, забить канализацию и затопить все нечистотами, пробив канализационные трубы, могут хлопать ставнями, ходить по водостокам, вспрыгивать на телевизионные антенны и путешествовать на электромагнитных волнах Маркони.
Я устал от этой осады. Пусть умолкнут эти телефонные тонки, эти звонковые телефоны. Пусть будет вокруг хоть немного тишины и темноты. Ну вот, я закрываю ставни, но полной темноты нет, немножко света все же пробивается. Donner Wetter, говорю я себе, эти покойники просто ужасны. Я жажду тишины и темноты. Когда я добьюсь тишины π темноты, я буду лежать неподвижно, как мумия (если такое сравнение допустимо). Мне хотелось бы найти тихое (но только совершенно тихое) и темное (абсолютно темное) место. Но никто не приходит мне на помощь. Когда-то у меня были друзья, покупатели, было множество народу и вещей вокруг. Прекрасно, я сам найду место, которое мне нужно. Там я буду лежать без движения — совершенство в неподвижности. Совершенство также в полной темноте, в полной тишине, когда не слышно даже жужжания мухи. Я должен все вычеркнуть из своей памяти, а для того, чтобы все вычеркнуть, есть одно только средство — неподвижность и тишина, которые так же присущи естественному состоянию вещей, как музыка и мысль. Я не хочу больше ходить и ездить, спасаясь от ее призывов. Не желаю больше ничего слышать о марках, Бальдассерони, Чиленти, комиссаре, все равно ведь мне известно, что он думает обо мне и Мириам (ну вот, опять назвал ее по имени). Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена. Но я не знаю даже, история ли это.
Я устал. Как сделать, чтобы прекратились эти звонки или чтобы я не слышал их, когда они звонят. Я бы хотел ни о чем не думать, не утомляться, ведь я и так уже устал.
Каждое движение, каждое слово, каждый звук отдаются и гудят, как в огромном резонаторе. Антенны — вон там, на вершине Монте Марио, — подхватывают со всех сторон вибрацию и передают ее мне. Я постоянно в движении, у меня нет ни минуты покоя, я весь с головы до ног вибрирую. Чтобы быть спокойным, нужно держать под контролем весь мир, но как это сделать при такой ужасной усталости? Я очень устал. Я хочу быть в темноте, тишине, в защищенном от всего и от всех месте. Чтобы там не было никакого шума или чтобы я его не слышал, чтобы ничего не происходило. Я бы хотел лежать неподвижно, вытянуться с закрытыми глазами, не дышать, не слышать голосов и звонков, не разговаривать. В темноте. Не иметь никаких желаний, чтобы не было рядом никого, кто говорит, и никого, кто слушает, вот так, в темноте, с закрытыми глазами.