Глава 4

Митт ел кашу.

Я смотрел через щель в стене, как шестилетний мальчик, четыре дня назад лежавший с чёрными пальцами и отёком лёгких, сидел на свёрнутой шкуре и ел густую кашу из миски, которую Дагон держал перед ним на уровне груди.

Дагон стоял на коленях, держа миску неподвижно, и его лицо не менялось, но я заметил, как он моргнул один раз и отвернулся на секунду, якобы поправляя шкуру, и в этом движении было больше, чем в любом слове, которое слышал от этого человека за всю неделю карантина.

— Дагон, — позвал я.

Он встал, подошёл к щели. Встал так, чтобы Митт не видел его лица, и спросил ровным голосом:

— Повторная доза?

— Через два часа. Гирудин, четверть склянки, потом бульон. Стандартный протокол.

Он кивнул и вернулся к мальчику.

Я отошёл от стены и пошёл вдоль частокола к следующей щели, двумя метрами дальше, через которую просматривалась «жёлтая» зона.

Сэйла лежала на левом боку, подтянув колени к груди. Её дыхание было ровнее, чем вчера, хрипы ушли из верхних долей, и когда Лайна, склонившаяся над ней, приложила два пальца к запястью, как я показывал вчера вечером, Сэйла не отдёрнула руку, а просто повернула голову и посмотрела вверх, на женщину, которая считала удары.

— Шестьдесят восемь, — сказала Лайна, не оборачиваясь.

Пульс снизился на десять ударов за ночь. Хороший знак. Я посмотрел на её пальцы: ногтевые ложа розовые, без синевы. Гирудин сделал своё дело, тромбы в периферических сосудах рассасывались, кровоток восстанавливался, и если её организм выдержит ещё трое суток антибиотика, если грибной бульон удержит инфекцию на том уровне, на котором она сейчас, то Сэйла выкарабкается.

— Лайна, — позвал я. — Ив.

Она поднялась, перешла к дальней лежанке. Подросток из Корневого Излома метался, сбрасывая шкуру, и на его лбу блестел пот. Лайна положила ладонь ему на лоб, подержала три секунды, как я учил, затем двумя пальцами нащупала пульс под челюстью.

— Горячий. Стучит быстро — не считаю сколько, но быстрее, чем у женщины.

— Ногти покажи.

Она взяла руку Ива, подняла к просвету.

— Бледные. Не синие, но и не розовые.

Ивовая кора держала, замедляя каскад тромбообразования, но не останавливала инфекцию. Жар означал, что организм боролся, и это лучше, чем безразличие терминальных, чьи тела уже перестали тратить энергию на сопротивление.

— Мокрую тряпку на лоб. Воду из колодца, не из ручья. Давать пить каждые полчаса, хоть по глотку, хоть силой.

Лайна кивнула. Она работала спокойно, без суеты и без вопросов, и в каждом её движении я видел то, что не раз видел в ординаторских дежурных медсестёр: человек, которого научили алгоритму и который следует ему с точностью, за которой прячется не равнодушие, а способ не сломаться.

Я оторвался от стены и пошёл к воротам, потому что за спиной уже слышались шаги и голос Аскера — негромкий, но с той командной хрипотцой, которая означала, что староста созывает не разговор, а совет.

Они собрались у баррикады, перегораживавшей проход от ворот к южной стене. С одной стороны внутренний двор деревни: Аскер, Кирена, Тарек на вышке, Горт рядом со мной, Дрен, опиравшийся на палку. С другой стороны, за стеной, но у щели, через которую его голос проходил чисто и ясно, стоял Бран.

Аскер не тратил времени на преамбулу.

— Еды на пять дней, если считать всех, — начал он. — На двенадцать, если только своих. Помощь не придёт, вы все видели вчера — канаты подняли, смолой залили. Каменный Узел списал нас, как списывают гнилой товар. Спорить с этим бессмысленно, оплакивать тоже.

Он стоял посреди двора широкоплечий, с лысой головой, блестевшей в утреннем свете, и его голос был ровным, деловитым.

— Вода, — продолжил он, повернувшись ко мне. — Лекарь, сколько до отравления колодца?

— Неделя, может, чуть больше. Глубокий горизонт заражается последним, но процесс уже идёт. Металлический привкус появился два дня назад, пока слабый.

Аскер кивнул, будто вычёркивал строку из списка.

— Значит, неделя. За неделю нужно либо найти чистый источник, либо научиться очищать то, что есть.

— Угольная фильтрация, — сказал я. — Уберёт часть токсинов. Не всё, но продлит срок.

— Хорошо. Уголь у нас есть?

— Мало. Нужно жечь новый, причём из твёрдых пород: бук, дуб. Хвойный не годится — смола забивает поры.

Аскер повернулся к щели в стене.

— Бран, слышишь?

— Слышу, — глухо ответил кузнец из-за стены. Его голос проходил через щель между брёвнами с неожиданной отчётливостью.

— Сколько у тебя здоровых рабочих рук?

— Двадцать три человека в зелёной зоне. Из них пять мужиков с охотничьим опытом, включая Ормена из Сухого Лога. Парень отлежался — крепкий, лук держит. Восемь баб и подростков, которые знают лес не хуже охотников — собирали всю жизнь. Остальные десять городские, ремесленники — силу имеют, но толку в лесу от них мало. Зато доски таскать и землю рыть годны.

— Разбей на три бригады, — сказал Аскер, и в его голосе появилась та интонация, которую я слышал у него редко, но узнавал безошибочно: человек переключался из режима кризиса в режим управления. — Охотники отдельно, собиратели отдельно, строители отдельно. Охотники пойдут на юг, к буковой роще. Мелкая дичь, что найдут. Собиратели по списку Лекаря — он скажет, что ему нужно. Строителям нужно расширить навесы, вырыть отхожие ямы, укрепить дренаж. Дождь пойдёт и лагерь зальёт, и тогда к Мору добавится дизентерия.

— Сделаю, — ответил Бран, и в этих двух словах не было ни тени сомнения, ни попытки обсудить детали. Кузнец слышал приказ, принимал и исполнял, и между ним и Аскером, разделёнными стеной, карантином и полусотней метров, существовала связь, которую я видел между хирургом и операционной сестрой: один говорит «зажим», другой подаёт.

— Лекарь, — Аскер повернулся ко мне. — Что тебе нужно?

Я достал из кармана черепок, на котором утром составил список.

— Ивовая кора — тонкие ветки с молодой корой снять ножом, сушить не надо, мне нужна свежая. Мох любой зелёный, не чёрный. Грибной субстрат — гнилое дерево с белым налётом, не трогать руками, обернуть в листья и нести так. Глина, если найдут выход пласта у ручья или на склоне. Мне нужны горшки — нынешние не выдерживают нагрев. И уголь. Много угля, как можно больше, лиственные породы.

Аскер смотрел на меня, пока я перечислял.

— Бран, — позвал он через стену. — Запомнил?

— Ивовая кора, мох, гнилушки с белым, глина, уголь, — перечислил кузнец без запинки. — Приметы коры опишешь, Лекарь? Моих ребят в лес вести, а не всякий знает, где ива растёт.

— Вдоль ручьёв. Ствол гладкий, серебристый, ветки свисают к воде. Кора на молодых ветках тонкая, легко снимается ножом. На вкус горькая, вяжущая — пусть попробуют языком, если не уверены. Горечь во рту значит, что правильная.

— Понял. К полудню будет первая ходка.

Кирена стояла в стороне, скрестив руки на груди, и её лицо было хмурым, но не протестующим. Она повернулась к Аскеру.

— Частокол на юге латать? Или бросить, раз всё одно карантин снаружи?

— Латать. — Аскер не колебался. — Стена — это стена, хоть между нами и Мором, хоть между нами и… чем угодно. Бран, ты слышал: три бревна на южном участке гнилые. Есть чем заменить?

— Мёртвый дуб в двадцати шагах за лагерем. Повалим, распилим. К вечеру три бревна будут.

Аскер кивнул, потом посмотрел на двор и сказал то, что удивило меня больше, чем все его расчёты:

— Лекарь, тебе нужна помощь внутри стен. Горт не справляется один.

— Горт справляется, — сказал Горт рядом со мной, и в его голосе была обида четырнадцатилетнего мальчика, которому сказали, что он не дотягивает. Но Аскер даже не посмотрел в его сторону.

— Тебе нужен кто-то за стеной, кто умеет делать то, что ты не можешь делать через щель — осматривать, щупать, менять повязки. Лайна?

Я замолчал на секунду, потому что Аскер только что угадал мысль, которую я оформил для себя ещё вчера, но не решился озвучить.

— Лайна учится быстро, — ответил я. — К полудню она уже будет обходить жёлтую зону самостоятельно, считать пульс и дыхание, оценивать цвет ногтей.

— Значит, у тебя четыре пары рук, — подвёл итог Аскер. — Ты сам, Горт, Дагон и Лайна. Хватит?

— На жёлтую зону хватит. На красную… — я не закончил, но Аскер и не ждал ответа.

— Красная зона, — повторил он, и в его голосе проступила та ровная жёсткость, с которой он оглашал рационирование. — Лекарь, я скажу вслух то, что все думают, но никто не решается. Красная зона — это люди, которых ты не лечишь. Я не спрашиваю, почему — видел вчера, как ты выбирал. Вопрос другой: когда последний красный умрёт или обратится, что мы делаем с пустыми лежанками?

— Туда ложим выздоравливающих из жёлтой зоны. Освобождаем место для новых больных.

— Новые будут?

Вопрос, который не нуждался в ответе, но Аскер задал его для протокола, для тех, кто стоял рядом и слушал, потому что староста знал то, что знают все хорошие управленцы: решение, озвученное вслух при свидетелях, становится законом, а закон держит людей крепче, чем страх.

— Будут, — сказал я. — Мор не кончился, он только приближается.

Аскер помолчал, потом кивнул.

— Бран, к полудню жду первую ходку. Кирена, займись южной стеной. Тарек, за тобой вышка, глаза на восток. Горт при Лекаре. Лекарь… — он посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло то, чего я не видел ни вчера, ни позавчера: не благодарность, не уважение, а холодное, практичное признание факта. — Делай то, что делаешь.

Он повернулся и пошёл к своему дому, и походка его была тяжёлой, но ровной — походкой человека, который несёт на плечах семьдесят жизней и не позволяет себе шататься.

К полудню Бран сдержал слово.

Через щель в стене передавали мешки. Первым была ивовая кора — свежая, мокрая, с терпким горьковатым запахом, и её было столько, что хватило бы на двадцать варок. Я развернул холстину, взял полоску, лизнул кончиком языка — рот тут же свело вяжущей горечью, от которой защипало дёсны. Правильная, хорошая, с высоким содержанием салицидов.

Второй мешок содержал мох — зелёный, влажный, с запахом сырой земли. В третьем три куска гнилого бука, обёрнутого листьями, и на каждом — белый пушистый налёт, из которого при удаче вырастет новая колония плесени. В последнем ком сизой глины — тяжёлый, как камень, добытый из обнажённого пласта у разлива ручья.

За один день восемь человек принесли больше сырья, чем я собрал за две недели одиночных вылазок.

Я стоял перед столом в доме Наро, раскладывая добычу, и чувствовал то, чего не ощущал ни разу с момента попадания в этот мир — масштаб. Масштаб возможностей. Один человек с двумя руками — это бутылочное горлышко, через которое протекает тоненькая струйка спасённых жизней. Система из четырёх уровней — это уже конвейер, пусть кустарный, пусть на коленке, но работающий.

Горт сидел рядом, разделяя кору на порции, и его руки, перепачканные зелёным соком, двигались уверенно, без моих подсказок.

— Горт, — сказал я. — Сколько склянок гирудина сегодня?

— Четырнадцать, — ответил он, не поднимая головы. — Три пиявки сдохли, остальные живые, но вялые. Думаю, ещё день-два потянут, потом кончатся.

— Хватит. К тому времени подойдут новые из верховий.

Он кивнул, потом замялся, и я увидел, как его пальцы замедлились, как замедляются руки человека, который хочет что-то сказать и не решается.

— Лекарь, а та девочка… с глазами…

— Что?

— Горт, я разберусь.

Он промолчал и вернулся к коре.

Я взял склянку с грибным бульоном и понёс к щели.

— Дагон.

Мужчина появился через десять секунд, и в этой пунктуальности было что-то, похожее на мой собственный хронометраж: Дагон считал время не секундами, а шагами, и расстояние от любой точки лагеря до щели он знал до шага.

— Бульон для Сэйлы, полглотка каждые два часа.

Он взял склянку, посмотрел на свет, кивнул и ушёл.

Я прислонился к стене и закрыл глаза. Пульс — семьдесят два, ровный, без перебоев. Настой, сваренный вчера из домашнего листа, работал исправно, и сердце стучало в груди с тем механическим упорством, которое я уже перестал воспринимать как чудо и начал воспринимать как данность, что, вероятно, было самым опасным из всех моих заблуждений.

Через щель донёсся голос Лайны, деловитый и спокойный:

— Дагон, у третьего жёлтого ногти посинели на левой руке. Правая в норме. Пульс — восемьдесят четыре.

— Лекарь, слышишь? — крикнул Дагон.

— Слышу. Гирудин — четверть склянки, левая рука, втирать в запястье.

Пирамида работала. Лайна осматривала, Дагон передавал, я назначал, Горт готовил. Четыре уровня, каждый на своём месте, и поток информации шёл снизу вверх, а поток лекарств сверху вниз, и если бы кто-нибудь сказал мне месяц назад, что я буду строить полевой госпиталь в мире без электричества, без антибиотиков и без хирургических инструментов, я бы рассмеялся, а потом, подумав, согласился бы, потому что медицина начиналась не с томографов, а с рук, глаз и умения слушать.

После полудня я перешёл к красной зоне.

Она занимала дальний угол навеса, отгороженная от жёлтой зоны верёвкой с привязанными тряпками, импровизированный биологический барьер, не способный остановить ни бактерию, ни споры, но обозначавший границу, которую здоровые пересекали только по необходимости.

За верёвкой лежали семеро.

Утром было девять, но грузная женщина из последней партии беженцев умерла перед рассветом тихо, во сне, и Лайна обнаружила это только по остывшему лбу, когда делала утренний обход. Старик с желтушной кожей продержался до полудня: Бран нёс его к яме на руках, и кузнец шёл ровно, не горбясь, а лицо его было каменным, как будто он нёс не тело, а бревно для стены, и в этой нарочитой бесстрастности было больше уважения к мёртвому, чем в любых словах.

Третья — женщина средних лет из последней группы, чьего имени я так и не узнал, ушла между обходами. Лайна накрыла её шкурой и не доложила Дагону, а доложила мне.

Оставалось шестеро, и каждый из них был приговором, который я вынес вчера при триаже, когда развёл руки и сказал «паллиатив», что на языке любой эпохи означало одно: мы сделаем так, чтобы было не больно, но мы не будем делать так, чтобы вы выжили, потому что ресурсов на это нет.

Девочка лежала с краю. Шкура сбилась к ногам, и я видел её руки, чёрные до локтей, с глянцевой коркой, похожей на обожжённую кору, и граница между живой кожей и мёртвой проходила ровной линией, как проходит линия прилива на песке, и за ночь эта линия сместилась вверх на два пальца.

Отец сидел рядом. Он держал в руках миску с кашей и ложку, и кормил дочь с терпением, от которого у меня сжималось горло: подносил ложку к правому уголку губ, потому что левая половина лица уже не слушалась, ждал, пока она прожуёт, подносил снова. Девочка ела медленно, правый глаз смотрел на отца, а левый — чёрный, гладкий, без зрачка и радужки, смотрел сквозь стену, сквозь лес, на восток, где пульсировала больная Жила.

— Папа, — шепнула она, и её голос был тонким, как скрип ветки на ветру. — Больно.

Отец опустил ложку. Его рука дрожала, и каша расплескалась по краю миски, но он не заметил, потому что смотрел на дочь, и на его лице была та смесь любви и бессилия, которая не имеет названия ни на одном языке, потому что язык для неё ещё не изобретён.

— Где больно, маленькая?

— Везде, — прошептала она и повернула правый глаз ко мне.

Я стоял у щели, и она меня видела, она знала, кто я такой, потому что за неделю карантина даже шестилетние дети выучили, что голос из-за стены — это Лекарь, и он даёт горькое, от которого становится лучше.

Замкнул контур. Правая ладонь в привычную лунку на корне, левая на бревно — водоворот раскрутился за два вдоха, и витальное зрение залило мир светом, от которого я вздрогнул.

Два голоса в одном теле, и я слышал их оба. За ночь баланс сместился ещё на три-четыре процента в сторону мицелия. Кокон в гипоталамусе уплотнился, подтянул отростки из периферии, и теперь выглядел не как плющ на ветке, а как паук в центре паутины, компактный и контролирующий. Серебряный экстракт, введённый утром через Дагона, замедлил продвижение нитей, но не остановил: мицелий просто перешёл в режим осады, обходя очищенные капилляры по коллатералям и медленно, по миллиметру в час, наращивая плотность кокона.

Я отпустил контур.

У меня оставалась одна доза серебряного экстракта, последняя. Я отмерил её костяной трубкой, развёл один к четырём и передал через щель.

— Дагон, для девочки. Шесть раз по губам, не четыре.

Он взял склянку и ушёл — я не стал смотреть, как он наносит раствор, потому что знал, чем это кончится: экстракт купит ещё восемь — десять часов, после чего серебро в крови упадёт ниже порога, мицелий возобновит экспансию и к утру завершит захват гипоталамуса, и тогда девочка, которая шептала «папа» и «больно», станет пятым узлом в сети, которая и без того знала наш адрес.

— Лекарь.

Бран стоял у стены, и его голос шёл не через щель, а поверх неё: кузнец достаточно высок, чтобы смотреть через заострённые верхушки частокола.

— Слушаю.

— Народ видит, как ты лечишь жёлтых, — сказал он, — Видят, как розовеют пальцы. Как дети начинают есть. Но они также видят красную зону, Лекарь. Видят, как ты проходишь мимо и ничего не делаешь. Видят, как Лайна накрывает лица шкурами.

Он замолчал. Его руки лежали на верхнем бревне частокола — широкие, с мозолями, которые покрывали ладони сплошной бронёй, и в свете дня я увидел на его правом запястье старый ожог, гладкий и белый, как шрам от расплавленного металла.

— Сколько ещё, — продолжил Бран, — прежде чем кто-нибудь решит, что тебе всё равно?

— Мне не всё равно.

— Я знаю. Потому и говорю тебе, а не им.

Посмотрел на него через частокол, и на секунду мне показалось, что я стоял не перед деревенским кузнецом в мире без электричества, а перед старшей медсестрой реанимации, которая приходит к молодому хирургу после тяжёлой смены и говорит то, что он не хочет слышать, но должен.

— Бран, я не прохожу мимо, — сказал ему. — Я выбираю, кого могу спасти. Это самое тяжёлое, что делает врач. Не лечить, а решать, кого не лечить. У меня есть ровно столько лекарства, сколько есть, и если я разделю его на всех, оно не спасёт никого, а если сконцентрирую на тех, у кого есть шанс, то спасу шестнадцать из двадцати трёх. Это арифметика, Бран, и она паршивая, и я ненавижу каждую цифру в ней, но другой у меня нет.

Кузнец молчал. Его глаза — тёмные, глубоко посаженные под тяжёлыми бровями — смотрели на меня без осуждения, и в них была та усталость, которая бывает у людей, видевших, как огонь пожирает то, что они строили, и знающих, что из одного куска железа нельзя выковать два меча.

— Понял, — сказал он. — Скажу им.

— Что скажешь?

— Что Лекарь спасает тех, кого может. А остальных облегчает.

Он опустился за стену, и его шаги зашуршали по утоптанной земле лагеря.

Я стоял у частокола и слушал, как за стеной Бран созвал зелёных — двадцать три человека, стоявших полукругом, и его голос, густой и спокойный, объяснял то, что я только что сказал ему, но другими словами — словами кузнеца, который знал, как разговаривать с людьми, чей мир рухнул: не утешать, не обещать, а дать каждому молот и показать, куда бить.

Парнишка с раздутыми венами обратился к вечеру.

Дагон заметил первым — чёрная плёнка, затягивавшая белки, как тушь расплывается по мокрой бумаге. Позвал Брана. Кузнец подошёл, посмотрел, потом снял с пояса моток жил, присел рядом и начал обвязывать запястья: левое, правое, потом щиколотки. Парнишка не сопротивлялся, его тело уже не принадлежало ему, и глаза, теперь полностью антрацитовые, смотрели не на Брана, а сквозь него, на восток, где его звал новый хозяин. Бран дотащил его до столба и привязал рядом с тремя остальными.

Четыре тела лежали в ряд, и мне не нужно замыкать контур, чтобы почувствовать их вибрацию: она проходила через землю, через камни, через подошвы ботинок — низкий, ровный гул, от которого ныли зубы и щемило в висках. Четыре тела, один ритм — тридцать ударов в минуту, синхронных, как удары метронома, и каждый удар уходил в землю и растворялся в корневой сети, транслируя координаты.

Вечером, когда солнечный свет, сочившийся сквозь кроны, сменился сумерками, я стоял у щели и смотрел, как отец кормит дочь последней ложкой каши. Девочка ела правой стороной рта медленно, с трудом глотая, и правый глаз был закрыт от усталости, а левый открыт, чёрный и бездонный, и в нём отражался огонь костра, но отражение было неправильным: не оранжевым, а бурым, с тёмными прожилками, будто огонь горел не снаружи, а внутри глаза.

Серебряный экстракт кончился полностью.

Ночь. Южная стена. Спиной к свежезаколоченным брёвнам, ладонь в знакомой лунке на корне.

Водоворот в солнечном сплетении раскрутился на третьем вдохе.

Я направил поток к сердцу. Асимметричная циркуляция — семьдесят на тридцать, больше на левую руку, через которую поток огибал рубец по малому кругу и возвращался к солнечному сплетению. Знакомый маршрут, привычный, отработанный за десятки сеансов.

Рубец ответил сокращением. Пограничные клетки — те самые, которые месяц назад были мёртвой фиброзной тканью, а две недели назад начали отвечать на стимуляцию покалыванием, сейчас сократились, пропустив через себя волну, и в этом сокращении была не сила, а намерение, готовность живой ткани к работе, которой она была лишена с рождения этого тела.

Прогресс к первому Кругу Крови: двадцать четыре процента. Скачок на два процента за сутки, и это ненормально — это форсированный рост, вызванный экстремальной нагрузкой, но организм не протестовал, а принимал нагрузку как тренировку, адаптируясь с жадностью подростка, чьё тело создано для того, чтобы расти.

Разорвал контакт с корнем.

Поток не остановился. Водоворот продолжал крутиться, каналы продолжали пропускать энергию, сердце продолжало получать стимуляцию, и я считал секунды, как считаю всегда, потому что секунды — это мой способ измерять невозможное.

Одна минута. Привычно. Две минуты. Уверенно. Три минуты, и обычно здесь начиналось покалывание в пальцах — предвестник обрыва, но сегодня его не было. Три тридцать. Три сорок пять. Поток замедлялся, теряя инерцию.

Четыре минуты ровно.

Обрыв пришёл мягко, без судороги.

Четыре минуты автономной циркуляции. Скачок на сорок пять секунд за сутки, и если эта кривая сохранится, то через неделю-полторы порог в десять минут, а десять минут непрерывной автономной циркуляции — это первый Круг Крови, Пробуждение Жил, тот рубеж, за которым тело перестаёт быть человеческим в полном смысле слова и становится чем-то, что этот мир называет «культиватором».

Я вернул ладонь на корень. Замкнул контур и погрузился глубже, чем обычно, намеренно расширяя зону восприятия, как расширяют диафрагму микроскопа, жертвуя резкостью ради поля зрения.

Лагерь зазвучал хором. Семьдесят голосов: бьющиеся сердца спящих и бодрствующих, быстрые и медленные, сильные и угасающие.

Я потянулся дальше — за стену, за лагерь, за периметр. Корневая сеть подхватила импульс и понесла его, как несёт оптоволокно световой сигнал, и мир за пределами Пепельного Корня раскрылся тональностями, среди которых я искал конкретные.

Нашёл.

Десятки узлов грибной сети пульсировали в том же ритме, что четвёрка у столба. Но они были не там, где я чувствовал их вчера — они сдвинулись к западу, ближе к нам, и расстояние, которое вчера ночью ощущалось как далёкий шум прибоя, сегодня звучало отчётливее, ближе, как звучит гроза, когда она переваливает через холм и начинает спускаться в долину.

Три-четыре дня. Может, меньше, если они двигались не только ночью.

И ещё одно — то, что заставило меня задержать дыхание.

Жила на востоке, к которой Наро ходил четырнадцать лет назад, к которой стремились все обращённые, пульсировала, и в этом пульсе было то, чего я не чувствовал раньше — не просто боль, а нечто, для чего мой медицинский словарь не имел готового термина, но интуиция подбросила слово из другого лексикона — голод. Жила тянула к себе обращённых с силой, которая нарастала по экспоненте: чем больше узлов подключалось к сети, тем мощнее становился сигнал, и чем мощнее сигнал, тем быстрее подключались новые, и петля обратной связи закручивалась в спираль, у которой не было потолка.

Я отпустил контур и открыл глаза.

За стеной тихий плач — отец девочки. До рассвета четыре часа, а до обращения все восемь, если экстракт продержится. Серебристой травы нет, взять негде.

Но у меня был план, который формировался последние двое суток.

Не ждать, пока армия обращённых придёт сюда, а идти к Жиле самому. Повторить протокол Наро: ввести серебряный экстракт в разлом над воспалённым участком, ослабить источник. Если Жила затихнет, обращённые потеряют «компас», их движение замедлится или остановится. Параллельно собрать серебристую траву, которая растёт только над больными Жилами, и вернуть ресурс для лечения девочки. Два результата одним походом.

Риск высок, ведь в зоне Мора подземные хищники, газовые ловушки.

Но если не идти, то шанс потерять всё — сто процентов.

Я встал. Колени хрустнули, поясница отозвалась тупым нытьём, и ноги, которые за день прошли двести метров вдоль стены двадцать раз туда и обратно, гудели так, будто пробежал марафон.

Я пошёл к дому Аскера.

Свет горел мутный, желтоватый, из-за промасленной ткани на окне. Я постучал.

— Открыто, — голос старосты был ровным, как будто он тоже не спал.

Аскер сидел за столом, на котором лежала карта — грубая, нарисованная углём на куске выскобленной кожи. Линии, точки, пометки символами, которые я узнал: Наро рисовал такие же. Староста изучал маршруты, пути отхода или, может быть, прикидывал, куда бежать, если всё рухнет.

Он поднял голову и посмотрел на меня, и в полумраке его лицо, обычно контролируемое и непроницаемое, казалось старше, с провалами теней под глазами и скулами.

— Не спишь, — сказал он, и это не было вопросом.

— Не сплю. — Я сел на табуретку напротив. — Аскер, у меня есть план — он плохой, но других нет.

Староста откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди, и в этой позе, знакомой мне по десяткам операционных совещаний, было согласие слушать и готовность сказать «нет».

— Говори.

— Больная Жила на востоке. Ветвь, которую Наро обрабатывал четырнадцать лет назад серебряным экстрактом. Она — источник Мора. Не единственный, но ближайший. Через неё заражаются грунтовые воды, через неё растёт грибная сеть, через неё обращённые получают сигнал, который ведёт их сюда. Если ослабить Жилу, то обращённые потеряют «компас», и у нас появится время.

— Сколько? — спросил Аскер, и в его голосе не было ни удивления, ни скепсиса, только арифметика.

— Два дня. Наро добивался двух дней затишья одной инъекцией. Если повторять, можно держать Жилу в подавленном состоянии неделями.

— Серебристая трава, — сказал Аскер. Он слушал мои разговоры внимательнее, чем я думал.

— Растёт только над больными Жилами — пойду, соберу, принесу. Этой же травой лечу девочку и всех, кто на грани обращения.

— Куда?

— На восток. К той чаше в лесу, где Наро оставил тайник. Три перехода, четыре-пять часов в одну сторону.

— Через зону Мора.

— Через зону Мора.

Аскер молчал. Его пальцы, сцепленные на груди, не шевелились, но глаза двигались, перебирая невидимые столбцы цифр, как бухгалтер перебирает строки в балансе.

— Кто пойдёт с тобой?

— Тарек.

— Если не вернёшься?

— Горт умеет варить настой и доить пиявок. Лайна ведёт осмотры. Дагон координирует лагерь. Конвейер продержится неделю без меня, может, чуть дольше.

Аскер поднялся. Подошёл к окну и отодвинул ткань. Ночной воздух вполз в комнату — влажный, с привкусом дыма и чего-то кислого, запаха, которого раньше не было и который я распознал как запах разложения, поднимающийся от корневой сети, отравленной Мором.

— Лекарь, — сказал он, не оборачиваясь. — Четырнадцать лет назад Наро ушёл в лес, когда все умирали. Аскер-старый, мой дед, сказал ему: «Иди, мы подождём». Наро ушёл и вернулся через три дня. Деревня подождала, потому что другого выхода не было. — Он повернулся. — У нас тоже нет другого выхода.

— Это «да»?

— Это «иди и вернись». — Он сел обратно за стол и положил ладони на карту. — Утром поговорю с Тареком сам — мальчишка рвётся, его удерживать не придётся. Бран обеспечит лагерь на два дня. Кирена закроет ворота и будет лаять на каждого, кто подойдёт ближе, чем на три шага.

Я кивнул и встал.

И в этот момент ощутил через подошвы ботинок то, от чего остановился на полушаге.

Вибрация четырёх обращённых у столба изменилась.

Что-то услышало маяк.

Что-то послало ответ.

Замкнул контур прямо через пол, вдавив ладонь в доску, под которой лежал слой утрамбованной земли, и доски хватило — корень фундамента проходил в полуметре, и через него я дотянулся до сети.

Ответ шёл не от отдельных узлов — он шёл отовсюду одновременно, из каждого корня, из каждой Жилы, из каждого миллиметра грибницы, пронизавшей подземный горизонт на десятки километров вокруг. Это внимание — целое, неделимое, распределённое по всей сети внимание единого организма, у которого не было тела в человеческом понимании, потому что телом ему служила сама земля, корни, Жилы, мицелий, мёртвые и обращённые, сплетённые в структуру, которая только что перестала быть пассивной и начала осознавать.

И эта структура смотрела на Пепельный Корень.

На то, что было внутри стен, на источник серебряного мерцания, которое она чувствовала через своих проводников. На помеху, которая замедляла её рост. На лекаря.

Я разорвал контакт. Ладонь горела, как после ожога, и пульс подскочил до девяноста двух, и водоворот в сплетении закрутился в обратную сторону на долю секунды, от чего к горлу подступила тошнота.

Аскер смотрел на меня. Он не видел того, что видел я, но он видел моё лицо, и этого достаточно.

— Что? — спросил он.

— Времени меньше, чем я думал, — сказал ему. — Нужно идти завтра, на рассвете.

Аскер не стал спрашивать почему — он кивнул, как кивает человек, который давно привык доверять чужой экспертизе в вопросах, где его собственная бесполезна, и произнёс:

— Разбужу Тарека.

Ребят, очень сильно не хватает ваших лайков, прошу вашей поддержки!

Загрузка...