Девочка спала.
Правый глаз закрыт, ресницы чуть подрагивают, и в этом подрагивании я видел то, что видит любой врач, наблюдавший сон тяжёлых пациентов — быстрая фаза, мозг работает и ещё борется. Левый глаз открыт — чёрный, гладкий, без зрачка и радужки, он смотрел сквозь щель в стене прямо на меня, хотя девочка спала, и этот взгляд принадлежал не ей.
Отец лежал рядом, свернувшись на голой земле, обхватив дочь рукой. Он не накрылся шкурой, а отдал ей. Его спина мерно поднималась и опускалась, но я заметил, как пальцы на руке, обнимавшей ребёнка, время от времени сжимались, будто даже во сне он боялся, что её заберут.
Я достал из мешка горшочек. Масляная основа от вчерашней мацерации, со стенок которой соскрёб всё, что смог: бурый налёт с содержанием активного вещества не больше двух-трёх процентов. Гомеопатическая доза, если быть честным.
— Дагон, — позвал негромко.
Мужчина появился из темноты за три секунды. Он спал одетым у стены, и просыпался от шёпота, как просыпаются часовые.
— Горшок, — я протянул его через щель. — Для девочки. Через четыре часа после моего ухода. Мизинцем по губам, как обычно, шесть раз. Но не раньше — дай остаткам впитаться, пока она спит.
Дагон взял горшок, посмотрел на содержимое, потом на меня.
— Этого хватит?
— На полдня, — соврал я. Хватит на четыре-шесть часов, но Дагону нужна была цифра, за которую можно держаться, а «полдня» звучит как план, тогда как «четыре-шесть часов» звучит как приговор с отсрочкой.
— Ты вернёшься к полудню?
— К закату. Может, раньше.
Он кивнул и ушёл обратно в темноту, прижимая горшок к груди двумя руками, и его шаги по утоптанной земле лагеря были бесшумными.
Я отошёл от стены и повернулся к воротам.
Аскер стоял у левого столба, сложив руки на груди. Он пришёл провожать один, без свиты. Утренний свет, сочившийся сквозь кроны, ложился на его лысую голову тусклым серебром.
— До заката, — сказал Аскер.
Я кивнул.
Тарек уже стоял за воротами. Лук за спиной, нож на поясе — тот самый, без кончика, сломанного о лозы в прошлом походе. На плече мешок для травы — пустой, свёрнутый в тугой рулон. Он смотрел на лес и ждал, и в его ожидании не было нетерпения, только спокойствие.
Я вышел за ворота. За спиной скрипнули петли, и тяжёлая створка пошла на место. Дрен на вышке проводил нас взглядом, но ничего не крикнул — Аскер, видимо, запретил.
Лес начинался в двадцати шагах от частокола, и эти двадцать шагов я прошёл, как проходят расстояние между палатой и операционной: с каждым шагом отсекая одну реальность и входя в другую.
…
Лес за воротами был другим.
Я понял это через пятьдесят шагов, когда привычно положил ладонь на ближайший ствол. Под ладонью камбий был тёплым, почти горячим, как лоб лихорадящего ребёнка, и когда я замкнул контур, корневая сеть ответила не звоном, а хрипом.
Убрал руку и вытер ладонь о штаны. На коже осталась бурая слизь, пахнущая железом и гнилой сладостью, и этот запах не уходил — осел на языке, забился в ноздри и остался там.
Тарек шёл впереди, раздвигая копьём лозы, которых здесь не было ещё десять дней назад. Лозы-паразиты, которые мы видели в южной низине, теперь росли повсюду: толстые, клейкие, с бледно-зелёными стеблями, покрытыми мелкими присосками. Они обвивали стволы, свисали с ветвей, перегораживали тропу, и в полумраке подлеска выглядели слишком жутко.
Я остановился, прижал ладонь к корню, торчавшему из земли. Контакт, контур, сканирование, результат: впереди, в семидесяти метрах, низина с характерным провалом сигнала. Газовый карман. Метан и сероводород от гниющих корней, скопившийся в естественной впадине, как в чаше. Два дня назад его здесь не было, или был, но маленький, а теперь он разросся, потому что корни умирали быстрее, и газ выделялся обильнее.
— Левее, — сказал я Тареку. — Метров тридцать. Низина впереди, воздух отравлен.
Он не спросил «откуда знаешь» и не оглянулся. Просто взял левее, обходя впадину по кромке, и я увидел, как он дышит — неглубоко, через нос, прижав подбородок к груди. Охотничья привычка: в незнакомом лесу дыши осторожно.
Через двести метров произошёл второй контакт с корнем. Сеть дала ещё одну картину: справа, в сорока метрах, под корнями упавшей ели, движение — шестилапые, подземные твари, поднявшиеся на поверхность из Корневищ, потому что их среда обитания отравлена Мором. Гнездо, может быть, три-четыре особи, устроившееся в готовой норе.
— Правее, — сказал я. — Тут тихо, не шуми. Через минуту пройдём.
Тарек кивнул и перешёл на крадущийся шаг, перенося вес на пятку, как учил его Варган: бесшумный шаг охотника, при котором земля не вздрагивает, и слепые твари, читающие мир через вибрацию, не слышат тебя.
Мы обошли гнездо. Третий контакт был через триста метров, у развилки тропы, где начинался подъём на гряду. Здесь я задержался дольше, потому что сеть показала то, чего не ожидал: впереди, на маршруте к чаще, корневая система обрывалась — не постепенно, как бывает на границе леса, а резко, будто кто-то провёл ножом. Метров сто двадцать мёртвой зоны, где корни перестали проводить сигнал, потому что были мертвы.
Я открыл глаза.
— Тарек.
Он остановился и обернулся. Его лицо было спокойным, но желваки напряжены, и глаза двигались быстро, считывая подлесок.
— Впереди мёртвая зона — сто двадцать метров без корневой связи. Я буду слепым.
— Как в буковой роще?
— Хуже. Там корни были мелкие, но живые, а здесь они мёртвые — ничего не проводят. Если что-то притаилось внутри, я не узнаю, пока не увижу глазами.
Тарек прищурился и посмотрел вперёд, на подъём, где деревья становились реже и корявее, и между ними просвечивало что-то бледное — не свет, а отсутствие зелени, как проплешина на мохнатой шкуре.
— Проведу, — сказал он. — Глаза и уши у меня свои, без корней.
Мы двинулись дальше, и Тарек первые двадцать минут похода молчал — ни слова, ни вздоха, только шелест его подошв по мху и тихий скрип лука за спиной.
А потом он заговорил, и голос его был тихим и ровным, но я услышал в нём нечто, чего раньше не слышал.
— Лес умирает, Лекарь.
Я не ответил. Ждал.
— Не болеет — умирает. — Он остановился на секунду, глядя на бук, чей ствол был расщеплён по всей длине, будто молнией ударило, и из трещины сочилась бурая жижа, капая на мох. — Я тут родился. Я знаю, как он дышит. Отец брал меня в лес, когда мне три года было, сажал на корни и говорил: слушай. Я слушал. Деревья шумели, и птицы пели, и где-то далеко стучал дятел, и от земли шло тепло — тихое, ровное, как от печки.
Он повернулся ко мне, и на его лице, обычно собранном и непроницаемом, проступило то, что я видел крайне редко: не страх, а злость. Чистая, холодная злость человека, у которого забирают дом.
— Сейчас он не дышит. Тишина, Лекарь. Даже дятла нет. Даже мыши не шуршат. Только эти… — он ткнул копьём в лозу-паразит, свисавшую с ветки, — только черви на трупе.
Я прошёл мимо расщеплённого бука и положил ладонь ему на плечо, на секунду, не дольше. Тарек дёрнулся, как от ожога, но не отстранился.
— Мы за этим и идём, — сказал я. — Чтобы он снова задышал.
Тарек мотнул головой, как мотают головой те, кто услышал слова, понял их, но не готов им поверить, и мы пошли дальше по тропе, которую мальчишка знал с трёх лет и которая теперь выглядела так, будто по ней прошла химическая атака.
На тридцать пятой минуте мы вошли в мёртвую зону.
Переход был резким, как шаг из освещённой комнаты в тёмный коридор. Последний живой корень, на котором я замкнул контур, показал границу: здесь слабый, хриплый, но живой поток, а через метр уже ничего — чернота, тишина. Я перешагнул эту границу и почувствовал себя так, будто вынули затычки из ушей наоборот, мир не стал громче — он стал глуше, потеряв целый слой информации, который за последний месяц я привык воспринимать как естественную часть реальности.
Земля под ногами хрустела. Корни, торчавшие из грунта, были чёрными, ломкими, рассыпались под подошвой, как обугленные ветки. Деревья стояли, но их стволы потеряли цвет. Лозы-паразиты здесь не росли, потому что паразитировать было не на чем.
Тарек шёл первым, лук в руке, стрела на тетиве. Его шаги стали шире, и он больше не крался, потому что это не имело смысла — в мёртвой зоне нечего слышать и некому слышать нас.
Или я так думал.
На сорок пятой минуте, когда мёртвая зона кончилась и первые живые корни снова замерцали под ногами на краю моего восприятия, Тарек остановился.
Его правая рука поднялась, сжатая в кулак — стой. Стой и молчи.
Я замер.
Впереди, за завалом из упавших стволов и лоз, свисавших с мёртвых ветвей, как гирлянды с обгоревшей ёлки, стояла фигура — невысокая, худая, в рваном платье, перепачканном землёй и бурой слизью. Босые ноги утопали в мёртвой листве по щиколотку.
Девочка, может быть, лет восьми-девяти, чуть старше той, что лежала в карантине за стеной. Её волосы свисали грязными прядями, закрывая лицо, и она стояла неподвижно, повернувшись к нам боком, как стоят животные, которые слышат звук, но ещё не определили его источник.
Потом она повернула голову.
У Тарека потянулась рука к луку быстрее, чем он успел подумать, стрела легла на тетиву, пальцы натянули до скулы, и я увидел, как его локоть дрогнул, когда он увидел лицо.
Чёрные глаза — гладкие, блестящие, без белков и радужек, как два куска отполированного обсидиана, вставленных в глазницы. И рот растянут в широкую, неподвижную улыбку, которая не имела ничего общего с радостью, потому что мышцы, создававшие эту улыбку, сокращались не по воле ребёнка, а по воле того, кто управлял мицелием, проросшим в её лицевые нервы.
— Тарек, — шепнул я. — Не стреляй.
Его дыхание было частым, рёбра ходили ходуном, но пальцы на тетиве не разжались.
— Она… оно… — его голос был хриплым и тихим, и в этом голосе я услышал то, что страшнее злости — отвращение, смешанное с жалостью, горючая смесь, от которой люди совершают поступки, о которых потом жалеют.
— Это ребёнок, Тарек. Тело ребёнка. Она не контролирует себя, но тело живое, сердце бьётся.
— Откуда ты знаешь?
Я знал, потому что стоял на живом корне и контур замкнулся автоматически, и витальное зрение, активировавшееся на третьем выдохе, показало то, что обычные глаза не видели.
— Чувствую. Сердце бьётся, — сказал я.
Девочка повернулась к нам всем телом. Её босые ноги переступили по мёртвой листве, и движение было неправильным — не как ходят дети, не как ходят взрослые, а как ходят марионетки, которыми управляет кукольник, не до конца освоивший механику суставов. Колено сгибалось чуть позже, чем нужно, стопа опускалась плашмя, без переката с пятки на носок.
Улыбка не исчезла. Девочка стояла в пяти метрах от нас, и от неё шла вибрация, которую я чувствовал не через корень, а через подошвы ботинок.
Она стояла здесь не потому, что ждала нас, а потому, что сеть направила её сюда, к точке, где корневая связь восстанавливалась после мёртвой зоны.
— Обходим, — сказал я. — Левее. Не бежать, не шуметь.
Тарек опустил лук, но стрелу не убрал. Мы двинулись влево, обходя девочку по широкой дуге, и она поворачивала голову вслед за нами медленно, плавно, как поворачивает головку подсолнух за солнцем, и её чёрные глаза следили не за нашими телами, а за тем, что она чувствовала через мицелий: два источника тепла, два бьющихся сердца, один из которых нёс в себе след серебряной энергии, которая была помехой.
Когда мы отошли на двадцать метров, девочка развернулась и пошла за нами с той же марионеточной походкой, спотыкаясь о корни, не поднимая рук для баланса. Просто шла, сохраняя дистанцию, как спутник на орбите.
— Не оборачивайся, — сказал я Тареку. — Она не догонит — скорость у неё ниже нашей, тело не слушается. Но и не отстанет.
— А если их будет больше?
Я не ответил, потому что через подошвы ботинок, через живой корень, на который наступил левой ногой, до меня донёсся ещё один маячок. Потом второй. Третий.
Где-то впереди, на подходе к чаше, их было ещё как минимум трое.
…
Деформированная зона открылась внезапно.
Деревья расступились, и перед нами легла чаша двадцать метров в диаметре, с просевшей на полметра землёй и скрюченным буком в центре, чей ствол закручивался спиралью, как рог мифического зверя. Но за те дни, что прошли с моего последнего визита, чаша изменилась так, что я остановился на краю и смотрел, забыв про обращённых за спиной, про тикающие часы, про всё.
Серебристой травы было втрое больше.
Она росла повсюду: из трещин камней, из переплетённых корней бука, из самой земли по краям чаши плотными куртинами, и серебристо-зелёные стебли стояли прямо, жёсткие, как проволока, с мелкими листочками, и от них шёл запах, такой густой, что у меня защипало глаза: мята и горячее железо, и ещё что-то, чему я не мог подобрать аналога — может быть, так пахнет озон, если его нагреть до температуры кузнечного горна.
Разлом над Жилой расширился. Если в прошлый раз это была трещина шириной в ладонь, то теперь края разошлись на полметра, и из глубины шёл пар, стелившийся по дну чаши. Земля по краям разлома была горячей, я чувствовал жар даже с расстояния в три метра, и поверхность камня вокруг трещины покрылась бурым налётом, который пульсировал медленно и ритмично, как пульсирует вена на виске лихорадящего больного.
— Тарек. Стой на краю, стрела на тетиве. Обращённые не войдут в чашу, но я хочу, чтобы ты их видел.
Он кивнул и занял позицию у валуна, с которого просматривался подход с востока и юго-востока. Его глаза двигались по опушке, считая фигуры, которые я тоже чувствовал через корневую сеть — четыре маячка на периметре чаши, все на расстоянии от ста до ста пятидесяти метров. Они стояли неподвижно, повернувшись к нам, и их тела были ориентированы не на чашу, а на меня.
— Четверо, — подтвердил Тарек. — Двое справа, за ольхой. Один на тропе, откуда мы пришли. И мелкая, которая шла за нами, встала у камня.
— Они не войдут — трава их отпугивает.
— Откуда ты знаешь?
— Не знаю точно, но они могли войти раньше и не вошли. Жила не велит, или серебро для мицелия как для нас кислота. Так или иначе, у нас есть время. Следи за ними, а я работаю.
Я спустился в чашу. Жар ударил через подошвы мгновенно, как будто наступил на раскалённую сковороду, и я понял, почему в прошлый раз Тарек шипел, соскользнув с корня: температура грунта здесь не ниже пятидесяти градусов, может, шестидесяти, и с каждым шагом к разлому она росла.
Начал с травы. Нож резал стебли тяжело, они были жёсткими, волокнистыми, и сок, вытекавший из среза, был серебристым, густым, с таким мощным мятным запахом, что у меня заслезились глаза. Я срезал стебель за стеблем, складывая в мешок: восемь, двенадцать, пятнадцать. На шестнадцатом остановился и присмотрелся — на листе, который только что взял в руки, мелкие капли росы блестели не прозрачным, а серебристым, и в каждой капле, если смотреть под определённым углом, виднелся мутный осадок. Растение концентрировало что-то из Жилы, пропуская через корни, фильтруя, трансформируя и выбрасывая на листья в виде экссудата, как потовые железы выбрасывают шлаки.
Восемнадцать стеблей — в три раза больше, чем в прошлый раз. Мешок оттягивал плечо, и я завязал его, вернулся к краю чаши, передал Тареку.
— Держи. Если побежим, то мешок не бросай ни за что. Он важнее нас обоих.
Тарек принял мешок без единого слова и закинул на левое плечо, освободив правую руку для лука.
Я подошёл к трещине на расстояние вытянутой руки. Пар обжёг лицо, глаза рефлекторно зажмурились. Отвернулся, подышал, привык и посмотрел вниз.
В глубине трещины, в полуметре от поверхности, пульсировала Жила — не бурая, как я ожидал, а тёмно-малиновая с чёрными прожилками, и в этих прожилках я узнал мицелий — тонкие нити, вросшие в ткань Жилы, как вросли в сосуды обращённых. Жила была заражена так же, как люди. Мор не просто проходил через неё, он жил в ней, паразитировал, использовал её энергию для распространения сети, и серебристая трава, росшая вокруг, была иммунным ответом, который замедлял, но не останавливал.
Достал горшок со смолой. Открыл, развёл в ней остатки серебряного экстракта — всё, что осталось от последней склянки. Смола была густой, тягучей, чёрной, и экстракт вошёл в неё, как лекарство входит в парафиновую капсулу, оставшись заключённым в матрице, из которой будет выходить медленно, капля за каплей. Пролонгированный эффект. Наро, судя по табличке, вводил чистый экстракт, который действовал два дня. Смоляная капсула должна растянуть это до трёх — четырёх дней, потому что смола — некий биоинертный материал, она не реагирует с экстрактом, а просто удерживает его, как удерживает янтарь доисторическое насекомое.
Я набрал смесь в широкий конец костяной трубки, зажал пальцем, наклонил трубку над трещиной и отпустил.
Смола упала в разлом медленно, тяжёлой каплей. Ударила в пульсирующую поверхность Жилы расплылась, как чернильная клякса на промокашке. Серебряный экстракт начал выходить из смоляной матрицы, и там, где он касался ткани Жилы, малиновое свечение мгновенно изменилось: стало ярче, чище, и чёрные прожилки мицелия начали отступать от точки контакта, сжимаясь, как сжимается плесень под каплей антисептика.
Я повторил. Вторая капля. Третья.
Жила ответила импульсом.
Я не успел упасть, потому что ноги подогнулись раньше, чем осознал удар, и колени врезались в горячую землю, ладони рефлекторно упёрлись в камень по обе стороны разлома.
Контур замкнулся напрямую. Через канал, по которому текла субстанция, питающая всё живое от Пепельного Корня до Изумрудного Сердца.
Энергия хлынула в каналы, как вода хлещет в пробоину корабля.
Водоворот в солнечном сплетении, который я раскручивал неделями, по секундам наращивая обороты, сейчас закрутился с такой скоростью, что услышал звук — он шёл не из ушей, а из грудной клетки, из самого сердца, которое билось, билось, билось, и каждый удар был сильнее предыдущего. Каналы в предплечьях расширились рывком, и боль была такой, будто кто-то засунул мне в руки раскалённые прутья и провернул — мышцы загорелись, вены вздулись, и я увидел, как под кожей предплечий проступили алые линии.
Поток ударил в сердце.
Фиброзный рубец вспыхнул. Вся пограничная зона, весь край рубца, все клетки, которые балансировали между жизнью и смертью, сократились разом, единой волной, как сокращается мышца при электростимуляции, когда ток достаточно силён.
Сердце пропустило удар.
Тишина в груди, которая длилась полсекунды, но в этой полусекунде уместилось понимание: сейчас оно либо заведётся снова, либо нет, и если нет, то я умру здесь, на горячей земле, лицом в трещину, из которой пышет паром, и Тарек понесёт домой мешок с травой и мёртвого лекаря, и одно из этих двух будет важнее.
Сердце ударило с силой, которой у него не было никогда. Удар прошёл через всё тело, от макушки до пяток, и в этом ударе была не мощь культиватора и не магия Жилы, а простая, базовая, биологическая правда: живая ткань, которая была мёртвой и ожила, работает жаднее, чем здоровая, потому что она помнит тьму и не хочет обратно.
Я стоял на коленях, упираясь ладонями в камень, и считал — привычка. Мой способ измерять невозможное.
Одна минута. Поток не ослабевал. Водоворот крутился с той же скоростью, каналы гудели, рубец пульсировал синхронно с сердцем, и каждый удар был ровным, без перебоев, без экстрасистол, которые преследовали меня с первого дня в этом теле.
Две минуты — привычный рубеж, за которым раньше начиналось покалывание.
Три минуты. Покалывания не было. Поток замедлился, но не угас — водоворот чуть уменьшил обороты, как двигатель, переходящий с разгона на крейсерскую скорость.
Я убрал ладони с камня.
Контур разорвался. Поток Жилы отсёкся мгновенно, и это было как выдернуть вилку из розетки — внешняя подпитка исчезла, и водоворот остался один, на собственной инерции.
Четыре минуты.
Пять.
Шесть. Каналы работали. Предплечья ныли, но проводили энергию, и водоворот, питавшийся теперь только тем, что сердце вырабатывало само, крутился — медленнее, тише, но крутился.
Семь минут.
Восемь.
Девять и только тогда поток начал затухать, как затухает маятник, которому не дали нового толчка. Водоворот замедлился, каналы сузились, покалывание пришло мягкое, почти ласковое, и на десятой минуте контур оборвался.
Прогресс к первому Кругу Крови произошёл скачком на восемь-десять процентов за одно касание Жилы, и если бы я мог задержаться, если бы мог делать это каждый день…
— Лекарь! — голос Тарека резкий, как удар кнута.
Я вскинул голову.
Обращённые на периметре чаши пришли в движение.
Они шли внутрь, к краю деформированной зоны, и их тела, повёрнутые ко мне, двигались с синхронностью, от которой у меня похолодело в животе, потому что так не ходят отдельные существа, так ходит одно существо, управляющее несколькими телами одновременно.
Девочка с чёрными глазами, шедшая за нами от мёртвой зоны, стояла в десяти метрах от края чаши. Она переступала ногами на месте, и её улыбка стала шире, черные глаза не мигали.
Жила почувствовала меня так же, как я почувствовал её. Контакт был двусторонним, и сеть зафиксировала не просто «помеху», которую она чувствовала через проводников в лагере, а прямой источник серебряной энергии, вошедший в контакт с её телом, ввёдший в неё субстанцию, которая заставляла мицелий отступать. Я стал не помехой, а угрозой, и сеть ответила единственным доступным ей способом: направила узлы к источнику угрозы.
— Уходим, — сказал я, поднимаясь.
Тарек уже двигался. Он не спрашивал, не оглядывался, не ждал моих инструкций, он видел то же, что видел я, и его ноги приняли решение раньше, чем голова.
Мы вышли из чаши через северный край — единственный, где обращённых не было, потому что там начинался каменистый подъём. Слепая зона, через которую сеть не могла направлять своих проводников.
За спиной обращённые вошли в чашу.
…
Бег по каменистому склону — это не бег, а управляемое падение. Ноги скользят, камни вылетают из-под подошв, руки хватаются за кривые стволы, которые ломаются в пальцах, потому что они мёртвые и хрупкие, как стекло. Я бежал, и Тарек впереди, прижимая мешок к боку левой рукой, и его правая нога приземлялась неуверенно, с лёгким подвихом, которого не было утром.
— Нога? — крикнул я.
— Корень! — бросил он через плечо. — Подвернул, когда вставал. Терпимо — не отстану!
Мы скатились с гряды на тропу, ведущую к деревне, и здесь я почувствовал то, чего раньше не мог почувствовать на бегу — вибрацию сети через подошвы ботинок.
Пассивная тональность. Каждый шаг левой ногой и появлялась вспышка — корневая сеть отзывалась картинкой — размытой, неточной, как рентген через ватное одеяло, но достаточной.
Я бежал и одновременно «слышал» лес вокруг себя, и обращённые горели в этом восприятии, как маяки в ночи: их тридцатиударный пульс синхронный, одинаковый, невозможный для живых людей, выделялся на фоне слабого шёпота умирающих корней так же ясно, как красная точка лазера на белой стене.
Три за спиной. Они шли из чаши, и их скорость была выше, чем на подходе, ведь мицелий, получив сигнал от Жилы, подстегнул тела, выжимая из мышц больше, чем мёртвая нервная система могла координировать. Их походка стала быстрее, но ещё хуже — спотыкающаяся, дёрганая, как у кукол, которых дёргают за нитки изо всех сил.
Два справа, ниже по склону. Эти обходили, пытаясь перекрыть тропу, и их маршрут был не случайным.
И впереди, на тропе, ещё группа — пять или шесть маячков, сбившихся в кучу, двигались навстречу, стянутые ответным импульсом Жилы, направленные к источнику серебряной энергии.
— Влево! — крикнул я Тареку. — Через буковую рощу!
Он не переспросил. Свернул с тропы, перескочил через поваленный ствол и нырнул в рощу, и я нырнул следом.
И я оказался прав в прошлый раз.
Маячки за спиной, которые до этого двигались уверенно, целенаправленно, как ракеты с тепловой наводкой, внезапно замедлились. Через двадцать шагов по роще я обернулся и увидел, как крупный мужчина в разодранной одежде плотника, остановился на краю рощи. Его голова дёрнулась влево, вправо, как дёргается голова собаки, потерявшей след. Чёрные глаза вращались в орбитах, но не видели, потому что «видел» не он, а мицелий, а мицелий здесь не имел навигации.
Тарек это тоже увидел.
— Они слепнут тут, — выдохнул он тяжело, с хрипотцой, и пот стекал по его лицу. — Как та тварь шестилапая, только наоборот.
— Мицелий использует корневую сеть, — я говорил на бегу, задыхаясь, и каждое слово стоило усилия. — Здесь сети нет. Они теряют связь с… с главным. С тем, кто управляет.
— Значит, через рощу нас не достанут?
— Не достанут, пока мы внутри. Но роща кончается через триста метров.
Тарек выругался. Он бежал, хромая на правую ногу, и хромота усиливалась с каждым шагом, и я видел, как он компенсирует — переносит вес на левую, укорачивает шаг, стискивает зубы.
— Дай мешок.
— Не дам.
— Тарек, ты хромаешь. Мешок весит сраных пять кило. Отдай!
Он обернулся на бегу, и его лицо было мокрым от пота и красным от натуги, но в глазах стояла та же холодная упрямость.
— Ты сказал, что мешок важнее нас. Значит, нести должен тот, кто быстрее бегает, а бегаю быстрее я, даже с ногой. Ты, Лекарь, бегаешь, как беременная корова.
Я не стал спорить, потому что он прав.
Роща кончилась. Деревья расступились, и под ногами снова появились крупные корни, связанные в сеть, и тональность вернулась. Обращённые за спиной, оставшиеся на краю рощи, снова поймали сигнал и двинулись, но дистанция увеличилась: пока мы бежали через слепую зону, они потеряли две минуты, блуждая на границе.
Впереди тропа к деревне. Последний километр. Я знал этот участок наизусть: подъём, поворот у расщеплённой ели, спуск к ручью, подъём к просеке, и за просекой частокол.
И на этом последнем километре я впервые за весь поход прислушался к собственному сердцу.
Пульс — восемьдесят два. Ровный. Ни одного перебоя за все время бега. Утренняя доза тысячелистника отработала своё четырнадцать часов назад, и то, что стучало у меня в груди, стучало само — без лекарства, без подпитки от корней, без медитации.
Пограничные клетки рубца, пробуждённые контактом с Жилой, сокращались в такт с остальным миокардом, и фиброзная ткань, которая месяц назад была мёртвой прокладкой между живыми волокнами, теперь работала — пусть слабо, пусть на пределе, но работала, и сердце, впервые с момента моего попадания в это тело, билось не вопреки своей болезни, а вместе с ней, включив в контур то, что раньше было балластом.
Это не исцеление. До первого Круга оставались недели, может, месяц, и рубец не исчез, а просто ожил по краям. Но разница между «мёртвый рубец» и «живой рубец» — это разница между инвалидом и выздоравливающим, и я бежал, и сердце стучало, и впервые за всё время бежал не потому что мог, а потому что хотел, и это было странное, головокружительное чувство, от которого хотелось смеяться, и я бы, наверное, рассмеялся, если бы за спиной не шли мёртвые дети с чёрными глазами.
Подъём к просеке. Тарек впереди, я за ним, дыхание рваное, ноги горят, но пульс ровный.
Просека. Частокол. Южная вышка.
Дрен стоял на вышке, привалившись к перилам, и его крик разнёсся по утреннему лесу так, что я вздрогнул, потому что за два часа бега и тишины привык к шёпоту и треску веток, а не к человеческому голосу на полную мощность:
— Вижу! Вижу их! Бегите!
Ворота начали открываться. Скрипнули петли, и створка пошла внутрь медленно, тяжело, и в просвете мелькнуло лицо Кирены, красное от натуги, потому что она тянула створку одна, а Горт бежал ко второй.
Двести метров до ворот. Сто пятьдесят.
— ЗА ВАМИ! — голос Дрена изменился. Он уже не кричал, а вопил, и в его вопле было то, что я слышал в голосах людей только дважды, когда привозили пациентов с множественными огнестрельными, и санитар в приёмном кричал «носилки!» так, что дрожали стёкла. — ПЯТНАДЦАТЬ! НЕТ — ДВАДЦАТЬ! С ВОСТОКА! ВЫХОДЯТ ИЗ ЛЕСА!
Я обернулся.
Они выходили из-под деревьев, как вода выходит из-за дамбы. Мужчины, женщины, дети. Два десятка фигур. Они выходили из-за стволов, из-за лоз, из-за завалов мёртвой древесины, и каждый шёл той самой марионеточной походкой.
Их глаза были чёрными. Все. Каждая пара. И все они улыбались. Зачем? Зачем сеть заставляет их улыбаться? Побочный эффект поражения лицевого нерва, или это сообщение, которое грибница транслирует тем, кто ещё жив? Смотрите. Мы были вами. Теперь мы улыбаемся, и вам не нужно бояться, потому что скоро вы тоже будете улыбаться.
Некоторых я узнал. Тяжёлые меховые куртки, характерные для горных деревень, обмотки из некрашеной кожи, широкие пояса с костяными пряжками. Каменная Лощина. Те шестеро, которых описывал Ормен, шестеро «которые не дошли». Только их было не шестеро, а намного больше, потому что с ними шли другие, те, кого Лощина потеряла раньше, те, кто вышел из деревни неделю или две назад и пропал в лесу, и лес их нашёл, и Мор их нашёл, и мицелий пророс в них, и теперь они шли домой.
Только домом был не Каменная Лощина — домом был Пепельный Корень, потому что в Пепельном Корне горел серебряный свет, который нужно погасить.
— Внутрь! — Кирена кричала, стоя у открытой створки, и её голос был не испуганным, а яростным — голосом женщины, которая потеряла сына и больше не позволит ничему прийти за теми, кого она считает своими. — Быстрее, лешие вас задери!
Тарек проскочил в ворота первым, прижимая мешок. Я за ним, на три шага позади, и створка захлопнулась у меня за спиной с грохотом, который разнёсся по двору, как удар колокола.
Горт навалился на засов. Кирена подпёрла створку бревном.
Я стоял, согнувшись, упираясь руками в колени, и мои лёгкие работали, как кузнечные мехи, втягивая и выталкивая воздух с хрипом, от которого Горт вытаращил глаза.
— Лекарь, ты чего? Лекарь⁈
— Жив, — выдохнул я. — Дай… минуту.
— Дрен! — крикнул я на вышку, не разгибаясь. — Сколько их?
Его голос упал сверху:
— Двадцать два. Нет, двадцать четыре, ещё двое вышли. Стоят. Не идут к стене. Стоят и… Лекарь, они улыбаются.
Я разогнулся.
Тарек сидел на земле у ворот, вытянув правую ногу.
Аскер стоял в дверях своего дома. Он не выбежал к воротам, а стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на меня, и на Тарека, и на закрытые ворота.
Я подошёл к нему. Ноги дрожали, в горле пересохло, и руки тряслись мелкой дрожью.
— Инъекция сделана, — сказал я. — Жила получила серебро, но она ответила — разозлила сеть. Обращённые придут не через три дня, Аскер. Они уже здесь.
Аскер посмотрел на частокол, за которым Дрен считал фигуры.
— Двадцать четыре, — повторил он.
— К утру будет больше — сеть стягивает их со всех сторон. Инъекция не ослабила «компас», она показала им, где я нахожусь.
Аскер молчал пять секунд. Его лицо не изменилось — ни мышца не дрогнула, ни одна складка не обозначилась на лбу.
— Трава? — спросил он.
— Восемнадцать стеблей. Хватит на полный курс для девочки и ещё на десять-двенадцать доз иммуностимулятора для жёлтых.
— Стены выдержат?
Я посмотрел на частокол. Брёвна, вбитые в землю, высотой два с половиной метра. Южный участок залатан свежими стволами, которые Бран поставил вчера. Обращённые — не звери, их тела не обладают сверхсилой, мицелий управляет мускулатурой грубо, без координации, и навряд ли мёртвая девочка или истощённый старик сломают стену, которую не сломала Трёхпалая. Но их двадцать четыре, и к утру будет больше…
— Не знаю, — честно ответил я. — Пока да, но на счёт завтра не уверен.
Аскер кивнул и повернулся к Кирене.
— Брёвна. Все, какие есть. Подпереть южную стену и западную. Бран! — крикнул он через двор, и его голос, хриплый и негромкий минуту назад, зазвучал так, что Горт рядом со мной вздрогнул. — Бран, слышишь⁈
— Слышу! — глухо из-за стены.
— Мобилизация. Все зелёные, кто может держать топор — рубить мёртвый лес вокруг лагеря, стаскивать к стене. Колья в землю перед частоколом. Если эти твари дойдут до стены, я хочу, чтобы между ними и нами было два ряда кольев и ров.
— До заката сделаю, — ответил Бран.
Аскер повернулся ко мне.
— Лекарь, сколько у тебя времени, чтобы сварить лекарство из этой травы?
— Шесть часов на экстракцию, ещё час на разделение фракций и фильтрацию.
— У тебя есть время до заката. Потом я жду тебя на стене, потому что ты единственный, кто чувствует этих тварей, не видя их глазами.
Я кивнул, взял мешок из рук Тарека и пошёл к дому Наро.
За стеной, в ста метрах от частокола, двадцать четыре фигуры стояли неподвижно, повернувшись к деревне. Их губы растянуты в улыбках, и их чёрные глаза смотрели не на стены, не на вышки, не на людей — они смотрели на меня, и я знал это, потому что чувствовал их взгляд через подошвы ботинок.
Ребят, очень сильно не хватает ваших лайков, прошу вашей поддержки!