Главная Тема

Элита и время

Кто мы и что мы теперь — в начале III тысячелетия? Кого слушают, на кого хотят походить наши соотечественники?

Кто для них авторитет — не по должности, а по заслугам? Кто духовные вожди?

Кто может от имени общества поставить власть на место, когда это необходимо, и, когда это необходимо, поддержать ее в непопулярной, но эффективной стратегии? Оглянитесь. Вам не кажется, что вокруг — пустота?


Говорят, теперь кухни — просто кухни, а не место для разговоров о смысле жизни, когда дети уснут. Не верьте. Дети по-прежнему ложатся спать раньше своих родителей, и кухня по-прежнему служит местом сборища.

На кухне можно спорить о главном, пренебрегая правилами научной доказательности и ссылками на предшественников; можно говорить свободно и открыто, не опасаясь собеседников, которые на кухне — всегда свои.

Потому редакция и решила завести собственную кухню — не с баром и официантами (такой у нас, кстати, вовсе нет), а родную, домашнюю, чтоб поговорить.

Время от времени мы будем приглашать на нее гостей, людей разного возраста и разных профессий. Мы предоставим им справочный материал по выбранной теме и мнения экспертов, чаще всего противоречивые. Мы непременно угостим их чаем и поговорим свободно и неспешно.

Сегодня на нашей кухне — известный социолог, старинный автор и друг журнала Борис Дубин и совсем не известный широкой публике тридцатилетний дизайнер, арт-директор одной из модных московских дизайнерских студий Юрий Алексеев.


Борис Дубин

Распад

Б. Дубин: Хотите заставить власти остановить войну в Чечне или сделать еще что-нибудь, что общество считает необходимым, а у власти никак «руки не доходят»? Братцы! Давайте будем поднимать голос, давайте будем формировать какие-то движения, тогда люди, которые могли бы сесть за стол со стороны Запада и со стороны Чечни, увидят, что есть какие-то другие авторитетные силы, авторитетные голоса.

Нет движений, нет авторитетных сил. Вот что значит — нет элиты. Нет оснований для моральных суждений. Нет оснований для морального счета. Нет оснований для того, чтобы выдвигать новые нормы и образцы поведения или восстанавливать какие-то старые, которые вполне работают, и нет никаких причин, чтобы их выплескивать вместе с водой.

И. Прусс: При чем здесь элита? Нет гражданского общества.

— Так это одно и то же. Если есть элиты — есть самостоятельные группы, есть публичное поле, есть соревнование. Без гражданского общества вместо элиты — одна номенклатура. Как было при советской власти. Как, собственно, и сейчас.

— При советской власти элита как раз была помимо всякой номенклатуры. Ну, пусть не при Сталине, но позже определенно была. Она заставила ЦК отказаться от безумной идеи поворачивать сибирские реки. Она создавала «самиздат», который потом давали потихоньку друг другу читать на ночь со «слепого» экземпляра на папиросной бумаге. Она ставила спектакли, на которые успевала сбегать вся Москва, прежде чем их запрещали, и создавала песни, которые за ней потом пела вся страна. И она же создавала бомбы, «на соплях» отправляла в космос спутники, а вы говорите, не было... Это, может, ее сейчас нет...

— Очень красиво и не очень справедливо, на мой взгляд. В тоталитарном обществе — а советское принято считать именно таковым — нет никаких самостоятельных источников для существования элит: ни экономических, ни культурных, ни пространственных. Тотальная власть стремится к полному контролю. (Другое дело, что она этого не добивается, возникают какие-то симбиотические уродливые формы сосуществования.)

Что могло и хотело претендовать на хотя бы относительную самостоятельность? Могла бы быть церковь, но у нас не Польша, не Испания. Правда, и не Албания, где просто выкосили все сословие. У нас все-таки его оставили, но сократили, поставили, куда надо, своих людей, сделали институт зависимым от власти и дальше использовали, когда нужна символика общенационального единения, — в войну, в периоды острого противопоставления себя Западу.

В относительно вегетарианское время были еще подписанты-диссиденты. Но, если позволите такую 1рубую метафору, в неволе не размножаются.

— Но вы же не о физическом воспроизводстве говорите. А диссидентские идеи довольно широко гуляли в определенной среде.

— Вы имеете в виду интеллигенцию? Но самоопределение тех, кто не ушел в диссиденты и не уехал на Запад, поневоле было двойственным. Они занимали какие-то позиции в структурах, обслуживающих власть, у них были деньги, какие-то возможности ездить за границу и так далее. А культурный символизм, моральный кодекс, взятые из идей диссидентства и еще дореволюционной интеллигенции, тянули в другую сторону. Это порождало серьезный внутренний конфликт, лишало уверенности в себе, свободы, авторитетности для тех, кто пришел в жизнь во второй половине 90-х.

«Это все не наше, нам не интересное, мы живем в другом мире, у нас другие горизонты, другие ресурсы, другие связи между собой, другие заботы, другое отношение к Западу, другое отношение к себе, мы более свободные, более отвязные, какие угодно, и вы нам свои проблемы не подкидывайте». Отцы и дети просто отвернулись друг от друга. Одни признали, что они — не элита, другие сказали: а нам и не надо, обойдемся без нее.

Но что значит: обойдемся без нее? Почти уже десять лет идет война в Чечне. Кто может сказать, что происходит? Кто может сказать: хватит! Кому они поверят? Это деморализует людей, заставляет их опять привыкать к двойному, тройному счету: ну да, конечно, убивают, но, с другой стороны, строят, смотрите, как Москва расстроилась, смотрите, какие у нас отношения с Западом. Или еще что-нибудь в области балета у нас опять неплохое. Но тут же спохватимся: ах, нас опять обидели за спорт, нас опять обидели за пятое, за десятое, опять с нами не хотят садиться за один стол, потому что мы, видите ли, в Чечне воюем...

— Может, современному обществу совсем не нужна элита?

— Конечно, в постмодерном, постиндустриальном современном обществе положение элиты не столь универсально и не столь сильно, как в обществе модерном, буржуазном: центры власти очень многочисленны, национальное единство стало лишь одной из форм, объединяющих общество и элиты. Есть международные сообщества, как бы пересекающие структуру национального общества, — экономические, финансовые, культурные, информационные.

— Научные.

— Да, и научные. У них есть универсальные языки, универсальные средства обмена, универсальное время и тл. Но я не думаю, что от этого элита общества исчезает, скорее, просто переходит на другие этажи, меняет свою национальную рамку, свои функции, силу.

— И у нас?

— А где у нас современное общество? Мы выходим на улицу и видим: вот слой, даже не слой, а полосочка современной массовой культуры. Вокруг нее — нищая среда, скорее напоминающая третий мир. Над этим власть, скорее напоминающая то, что у нас было 30 лет назад. И так далее, и так далее. Это общество, составленное, как старая подмосковная дача: фундамент один, постройка над ним другая, пристроечки к ней третьи. В каких-то элементах ситуация как бы постмодерная: в релятивизме ценностей, в массовой культуре; в других — раннебуржуазная: мы опять в XVII веке в проблеме прав, демократии, представительства, как перед английской революцией и задолго до французской. Но это только элементы. А структура в целом создана и по-прежнему создается разрушающимся, осыпающимся советским порядком и советским типом режима.

Ситуация, например, в образовании или в медицине, или в книгоиздательском деле: только возникает возможность для индивидуальной или групповой инициативы, тут же немедленно государство вмешивается и начинает продавать эти самые свободы, хотя, казалось бы, они группе и принадлежат, других заявок на эту площадь не было. Нет! Надо немедленно наложить на нее лапу. Можно от имени государства. Можно от имени себя. Можно от имени нескольких людей, которые сплотились в какую-то протономенклатурную цепочку.


— Что вы имеете в виду?

— Вся система образования сегодня пронизана коммерческими отношениями. При этом люди платят не за сверхзнания, не за особое качество образования, а за доступ к нему. То же самое с отсрочкой от службы. То же самое с медициной. То же самое с милицией, ГИБДД, которые все больше и больше заставляют нас выкупать островки нашей относительной свободы за ту цену, которую они нам назначат. Между тем как бы и не владея этой территорией. Поскольку у нас нет самостоятельных связей, у нас нет самостоятельного статуса — что нам делать? Атомизированно, не соединяясь, не сплачиваясь в защите своих требований, каждый решает эту проблему для себя и своей семьи, платит эти самые деньги, которых у него как бы и нет, то есть раздобывая, беря в долг, ссуду и так далее, и так далее.

— А как в принципе рождаются те самые социальные движения, которые выносят наверх людей независимых?

— Ответ только один: исторически. Должны возникнуть такие люди, такие слои, такие группы. Школа и потом вуз долго приучали нас к тому, что общество состоит из классов с классовой борьбой и т.д. Не было здесь никаких самостоятельных классов, которые бы боролись за свои права, отстаивали их, добивались отношений согласования. Да, вы — хозяева, мы — наемные рабочие, извольте же соблюдать такие и такие правила, а иначе.

— Значит, не было ситуации общественного договора?

— Да всего движения, которое в конце концов венчается таким договором. Через массу малоприятных эпизодов истории таких движений современные общества пришли к таким формам сосуществования, когда права заявлены, есть представительство интересов, есть возможность в конечном счете все-таки влиять на распределение сил и ресурсов в обществе, направление его развития хотя бы в какой-то мере.

У нас же распалось и то, что связывало людей в советские времена. Осталось вечное недовольство властью, вечное брюзжание; но это же не стимул для объединения, это способ защиты от участия, а не демократия участия. Наша демократия, как правильно Левада написал, зрительская, у нас демократию по телевизору смотрят. О, смотрите, вот рожа! А еще во власть лезет. А потом идет и за эту рожу голосует.

Сколько раз вчерашние диссиденты и правозащитники пытались как-то организовать заявление каких-то гражданских прав — ничего, кроме брюзжания, не получается. Не тот состав социальной материи. Распалось «мы».

С другой стороны, нет идей и лидеров. Небольшой запас идей, накопленный за годы подполья и правозащитного движения и состоявший из смеси демократии с либерализмом и антикоммунизмом, уже к концу 80-х был растиражирован, и в начале 90-х социологи и журналисты заметили: уже устали. Надоело.

Лидеры... Ну, вы посмотрите: нету никого. За вторую половину 90-х годов, после сворачивания перестройки и постепенного вымывания всех людей, которые так или иначе поднялись на рубеже 80 — 90-х годов, ничего не возникло. Возникли пиаровцы, возникли люди, обслуживающие механизмы власти, они иногда даже мелькают на телеэкранах, но разве это лидеры? Там нет ни лидерского потенциала, ни идеи, ни кругозора, ни поддержки.

Конец 90-х и есть эпоха людей, которые сами себя назначили. Или возвращение прежней номенклатуры под видом советников, инструментальных деятелей, которые должны вот здесь наладить ситуацию, встать от имени президента, сесть от имени еще кого-то и навести здесь порядок. Или это самоназначившиеся люди, про которых никто не знает не только, кто они, но и что они, собственно, делают, в чем состоит их власть, в чем состоит механизм их воздействия на принятие решений. Во всяком случае, они не заключают с властью соглашение об условной поддержке, как когда-то Сахаров заключил с Горбачевым: пока он то-то и то-то, я буду его поддерживать, если он изменит этой линии — не буду. Эти новые люди в такие отношения с властью не вступают. Они или уже во власти, или ее обслуживают, или готовы это делать, как только им это позволят.

Все держат друг друга за руки и уговаривают: только без резких движений. Но так нельзя двигаться вперед. Не очень даже понятно, где перед.


— И все это затормаживает развитие?

— Делает его почти невозможным. Все не хотят перемен. Почему? Все добились какого-то статус-кво. Одни приспособились. Другие умудрились не потерять. Третьи сумели приумножить. И все держат друг друга за руки и уговаривают: только без резких движений. Иначе перестреляем все друг друга к чертовой матери. Или хотя бы покачнем ситуацию. Этого и не хотят. Но держа друг друга за руки, нельзя двигаться вперед. Не очень даже понятно, где перед, как говорил поэт Вознесенский: никто не знал, где зад, где перед. Из того положения, в котором сидим, таким образом не выйдем.

— Какие особые идеи нужны для объединения, если наших детей убивают ? Если власть рушит только складывающиеся частные промышленные комплексы, в которых хозяева не только платят приличную зарплату без всяких задержек, но и содержат «социалку» так, как никакой советской власти не снилось? Какие еще нужны поводы?

— Мне кажется, в нормальном обществе, хоть сколько-нибудь развитом, не бывает такой ситуации, которая затрагивала бы всех. Тем более этого не бывает в распадающемся обществе, а наше общество — распадающееся. И с огромным количеством неудовлетворенных элементарных потребностей. Люди, которые из поколения в поколение не видели ничего, кроме очень низкого уровня. В принципе, это социальный материал, мало приспособленный для социального строительства, оформления каких-то движений. Я кручусь, устраиваюсь, пытаюсь выжить, адаптироваться. Власть советская, планомерно уничтожая элиту, делала основным человека адаптивного.

— Молодые, они не такие.

— Не такие. И конечно, никому не хочется, чтобы их убивали, но вопрос решается в индивидуальном порядке. Меня папа отмажет. Я сам отмажусь. Я сбегу. И примерно то же самое с рабочими, чьих хозяев сегодня «ломают», не полезут за них воевать. Для этого надо не просто увидеть свет в конце тоннеля, не просто получать зарплату в конце каждого месяца — надо увидеть связь между тем, как ты работаешь, как у тебя что-то получается, с зарплатой, увидеть перспективы для своих детей. Все-таки речь идет о людях, натри четверти социально пораженных, с большим опытом социального поражения: могут не дать, что могут отнять. И этот страх сидит в глубине. Это уже не страх, что в лагеря посадят, но это страх, что ты не полноправно владеешь тем, чем ты владеешь. Это не то, что тобой реально заработано. Ты не можешь спокойно и достойно быть уверенным, что ты все сделал правильно.

Пока все идеи, которые заставляют людей сплачиваться, — негативные. Это: не дать, чтобы тебя затоптали. Сопротивляться самим придуманному образу врага.

Основы для позитивной консолидации я пока не вижу.

Вот просто факты: 2003 год — ну, нету движений, партий нету. Независимых кандидатов нет. Нет таких движений даже в культуре: нет школ, нет течений. Вроде обычно в культуре бывают движения, направления, полемика между ними — нет ничего. Может, время больших движений действительно закончилось — хорошо, пусть групповые, пусть школки какие-то — ничего этого нет. Есть только тусовки. Тусовки противопоставляют себя только нетусовке, у нее нет своей аудитории вне ее границ. И такая же ситуация в политике.

— А может действенная солидарность, в которой рождаются лидеры и элита, появиться вообще не в отношениях с властью?Я имею в виду простую вещь: матери детей-инвалидов, не сдавшие своих детей в интернат, объединяются.

— Ну, пока они не объединяются.

Одни признали, что они — не элита, другие сказали: а нам и не надо! Мы обойдемся...

Почти десять лет идет война в Чечне. Кто может сказать: «Хватит!», чтобы услышали?


— Почему?

— Конечно, есть самые разные принципы объединения. В Америке и прочих развитых странах, например, есть объединение больных диабетом. Или другими характерными болезнями, требующими, например, пересадки органов, они работают как структуры взаимовыручки, страхующие структуры. Там и формальные структуры такого рода довольно развиты, но появляются и такие для дополнительной страховки.

Но это в странах, где общество воюет с властью веками, отвоевывая свое общественное пространство. Где оно, общество, будет решать свои проблемы и в некоторых случаях привлекать к этому власть, тем самым давая ей опору в обществе.

Но посмотрите по нашим данным: 0,6 процента, 1,5 процента так или иначе вовлечены в работу всякого рода добровольных объединений. Никто не хочет. Не видят в них ни силы, ни власти, боятся, что обманут, начнут деньги брать. Сама способность к ассоциации, к объединению с себе подобными, а тем более к взаимодействию с другими очень сильно поражена. Уже забыли, что родственники зарыты где-то на Колыме, но осталось недоверие к другому, нежелание с ним соединяться. Все-таки школа позитивной социальности почти не пройдена Может быть, мы только в начале, может, наши дети...

Нет идей. Нет лидеров. Идеи кончились к началу, лидеры исчезли к середине девяностых. Теперь есть только самоназначенные, про которых никто не знает, чем они занимаются и какое имеют влияние.


— Все же есть прекрасные профессора в университетах, есть авторы замечательных книг и статей. все они так или иначе воспроизводятся в своих студентах, читателях...

— А вы поговорите с этими профессорами и авторами, узнайте, как они живут и как себя чувствуют. Это не самочувствие элиты, вот что я хочу вам сказать. Элита не может жить в таком состоянии: ах! Пришел новый начальник! Что-то теперь будет?!

За элитой стоят довольно мощные механизмы, которые позволяют хотя бы такого рода изменения: один начальник, другой — не относится слишком серьезно. На этом стоит и система в конечном счете. А здесь любое изменение, заболевание начальника — все становится фактором, ухудшающим ситуацию, причем быстро и неотвратимо. Системы так работают только в условиях распада.

Я думаю, это главная характеристика происходящего: распад — и стремление уцепиться за эти кусочки социальной ткани. Зацепились за какой-то крючок — тут же попытаться его обжить. Окружиться своими, создать какой-то режим возможного благоприятствования. И тут — бум! — опять провалились на этаж ниже, ну что это такое!.. Но кто-то все-таки остался. Нащупали друг друга, опять попытались что-то такое воссоздать. И мы видим, как эти проседающие и опадающие структуры через какое-то время опять находят себя, что-то такое воссоздают. Но это — выживание, а не рождение движений или новой элиты...

Какие-то ветерки, сквознячки, указывающие, что что-то может появиться.

— Хорошо, но любому человеку нужно на что-то ориентироваться.

— Так они и ориентируются.

Атомизированное общество не способно ни думать, ни работать на длительную перспективу. Длительная перспектива — характеристика сплоченных обществ или сплоченных движений.


— На что?

— Уф! Каждый себе слепляет, что может. Кто-то лепит из того, что увидел на Запале, увидел в журнале, поглядел, нюхнул, успел за эти 10 — 15 лет окружить себя кем-то — вот из этого что-то и возникло. Они же могут выступать объектом ориентации для тех, кто подальше от Москвы, но с большими поправками, потому что там нет таких ресурсов и время упущено, то, что называется «снижение образца», его упрощение, уплощение и превращение во что-то инструментальное, не моральное, а инструментальное: добиться, схватить, получить для продвижения, уцепиться за эту связь. Опять же все время включаются адаптивные механизмы. Они глушат силы автономии и силы развития. Все время адаптация как бы съедает социальное движение. Климат борьбы сил адаптации с силами развития очень вялый.


Юрий Алексеев

Немного ремесла и успеха


И. Прусс: В вашей картине мира есть ли место для элиты? И если есть„ то кем оно занято?

Ю. Алексеев: Да, конечно, есть. Для меня такого, какой я сегодня, это прежде всего профессиональная элита. Например, какой-нибудь арг-директор — прекрасный дизайнер, такой гуру-учитель для других сотрудников и который при этом не просто что-то делает хорошо, красиво, он вообще удивительно гармонично устроен в жизни. Он делает хорошо, и это хорошо продается, он абсолютно удачлив в своей профессиональной самореализации, что для меня важно.

— То есть одно из условий, чтобы вы отнесли человека к элите, — этот человек должен уметь устраивать мир вокруг себя?

— Так, как ему нравится. Ему не надо идти на работу с утра. У него столько денег, сколько ему нужно. Он делает то, что ему нравится, и это продается. Я не говорю сейчас о таланте или гениальности, я думаю, с этим как раз сложно: Шекспир — элита? Его книги сразу включают слой, пласт смыслов, которые уводят в другую плоскость.

Так что элита для меня — это прежде всего хорошо реализовавшие себя профессионалы.

— Задающие некие новые формы, нормы, смыслы и так далее?

— Да, задающие некие новые направления.

— Но вы бы не отнесли человека к элите, если он не умеет себя защищать, окружать удобным и приятным миром, а, например, служит какой-то идее?

— Мне кажется, лет десять — пятнадцать назад непременно отнес бы. Венедикт Ерофеев — элита? Да, конечно. Даже не надо доказывать. Но при этом видно, что человек абсолютно не защищенный. Сейчас это для меня уже не так. И не потому, что теперь такого быть не может, вероятнее всего, может. Но я что-то не знаю таких людей.

— Почему именно Венедикт Ерофеев? То, что он хороший писатель, еще не делает его элитой, верно?

—Да, конечно. Не знаю даже, почему именно он пришел мне в голову. Ну, например, он — элита потому, что он — ориентир.

— В чем?

— В Советском Союзе в 60 -70-е годы он делал нечто не очень модное, мягко говоря.

— То есть рисковал?

— Нет, не это важно, каскадер тоже рискует. Он показал, что так тоже можно. Можно писать что-то глубоко советское, это мы знали. Можно писать что-то глубоко антисоветское. И это есть в его романе, но не это самое важное.

— Вы имеете в виду: он показал, что можно говорить о важном на другом языке? Интересно, что именно он пришел вам в голову, не Синявский, не Сахаров, не Бродский даже.

— На самом деле, было бы правильнее называть их, конечно, это все-таки в значительной степени взгляд из «сейчас» в то время. Году в 85-86-м я назвал бы культурной элитой авангардных художников, продвинутых музыкантов, режиссеров: Соловьев, конечно, Сокуров, Курехин.

— А политиков назвали бы хоть одного?

— Да, наверное, в силу собственных преференций: Сахаров, как же без него? И Новодворская, конечно же. И Солженицын.

— Следовательно, для вас тогда элитой были люди, которые меняли мир.

— И которые делали то, что мне нравилось. Но в то же время политические, комсомольские деятели, черные «волги», особняки за заборами — тоже элита. По-моему, само слово позже пришло в активный словарь, тогда мы в таких терминах не говорили и не думали, так что мы впихиваем впечатления тех лет в сегодняшний язык, что должно порождать неточности.

— До перестройки вы воспринимали как элиту политических диссидентов? Или они вас слегка раздражали?

— Поскольку я жил в среде если не прямо диссидентствуюшей, то по крайней мере сочувствующей, примыкающей — нет, они меня не раздражали никогда и были для меня ориентиром. Да вот: Сева Новгородцев для множества моих сверстников, несомненно, принадлежал к элите. Он вообще-то был диссидентом: был вынужден уехать из своей страны; а по тому, что он делал, он был свой если не для миллионов, то для тысяч, это уж точно! Он показывал направление: вот есть такая еще группа, слушайте ее. Такой из мрака, из глушилок появляющийся голос, который говорил о действительно новом и действительно важном для нас.

— Вам хотелось на кого-нибудь из названных быть похожим?

— Да, безусловно. Не на Сахарова, не на Новодворскую, но, несомненно, хотелось походить на Сергея Бугаева- Африку, который вообще непонятно, что делает: просто такой тусовочный деятель, выразитель определенного настроения жизни. Или еще был такой тусовочный модник, он и сейчас есть, но сейчас уже смешно на них равняться.толи Бартеньев,толи Барсеньев, модельер, который делал такие странные костюмы из картона. Казалось, что эти люди выстраивали вокруг себя какой-то мир. Вот если взять Бугаева из «Ассы», там, кроме гротеска, много деталей правдивых (я и до сих пор считаю, что фильм очень хороший). Быт, в котором живет герой Бугаева, — настоящий «совок», хорошо знакомый: тяжкий, мрачный угасающий «совок». И в нем не то в коммуналке, не то в какой-то занюханной квартирке мальчик живет совсем другой жизнью. Он играет в своей группе, он наполняет свою комнату странными предметами, у него на полках стоят какие-то странные штуки, а на стене висят какие-то странные коллажи. Он живет в мире, который создал сам, об этом, собственно, и фильм.

Митьки — то же самое. То есть люди, на которых я тогда хотел бы походить, были не просто другие, не просто показывающие какое-то новое направление или высказывающие новую идею, а которые сами и конструируют то самое место, куда зовут. Скажем, политические диссиденты, по моим тогдашним представлениям, звали в место, которого нет: давайте сделаем, чтобы у нас было свободно; давайте сделаем, чтобы у нас было не плохо, а хорошо. А Гребенщиков, который, несомненно, тоже был диссидентом, не столько говорил «Долой царя!», сколько создавал какой-то совсем другой мир, в котором он вроде бы инженер, получающий сто рублей, и в то же время — человек с Сартром в кармане, странный, совсем в других отношениях с миром и с людьми. Или безумный Курехин.

— Помните его «Ленин — это гриб» ?

— Да, да. Или Комар и Меламид. Короче, люди, создающие вокруг себя мир, который мне нравится. Который мне — свой, и мне хотелось бы там пожить.

— Позже у вас изменилось отношение к элите?

— Ну, тогда я бы называл художников, теперь я прежде всего называю ремесленников. Потому что сам ремесленник. потому что сам обуржуазился, очевидно, что бы ни значил этот термин. И мне сейчас, как бы это ни дико звучало, интересен не столько художник-фотограф, сколько фотограф коммерческий, который торгует своими произведениями. Десять — пятнадцать лет назад можно было сидеть на кухне в дырявых штанах и чувствовать себя царем мира, а сейчас почему-то нельзя.

— Не хочется или нельзя? Тогда нельзя было совсем другое.

— Да, не хочется. Потому что хочется сидеть на кухне в дырявых штанах, когда можешь себе это позволить. Прибавилось несколько компонентов. Один из важнейших — успех. Успех, конечно, понятие широкое; если человека знает вся страна и, как доктора Гааза, будет хоронить вся страна, — это тоже успех. Виктора Цоя, несомненно, хоронила вся страна, и он был элитой...

— А почему, как вы думаете, произошел этот сдвиг... к прагматизму; что ли?

— Пожалуй, потому что раньше все это было в подполье, была сила, которая их туда загоняла. Все разворачивалось в пределах одной области общественного пространства, в андеграунде. Если нет давления — нет и подполья. Сейчас — пожалуйста, общество поделено на множество групп, направлений, делай, что хочешь; но четкость границы — «черное — белое», «красное — белое» — исчезла, и включаются новые критерии вроде коммерческого успеха. Раньше он просто был невозможен для того, что мы все-таки ценили.

— Вы ощущаете элитой не просто профессионалов, но профессионалов в своей области?

— В своей и в смежных, там, где я сам могу оценить и где мне это интересно.

— Еще кто сегодня для вас теперь элита?

— Ну, мы до сих пор говорили только об оппозиционерах, но есть и всякие маститые. Ну, Никита Михалков.

Политические диссиденты звали в мир, которого нет и, наверное, быть не может. А Гребенщиков пел об инженере со ста рублями зарплаты, с Сартром в кармане, который выстраивал вокруг себя иной мир прямо здесь, в «совке». Была сила, которая все, что мне нравится, загоняла в подполье. Теперь делай, что хочешь; и стал важен успех.


— Он, несомненно, профессионал, но есть режиссеры получше.

— Он элита потому, что располагает большим влиянием. Может влиять на принятие серьезных решений.

— То есть власть имущие интересны в этом отношении, только если могут влиять на принятие решений?

— Ну да. По этому критерию близости к власти Церетели — тоже элита.

— И Жириновский?

— Да, и он.

— Жириновский, кроме собственного успеха, не создал абсолютно ничего. Он инструмент в руках власти, это всем известно, и его личное действие состоит только в том, что он умудрился стать таким инструментом. Не будем же мы серьезно обсуждать бредовые идеи насчет мытья сапог в Индийском океане.

— Нет, погодите: он создал некий новый формат, и в этом смысле он уникален. Депутаты причастны к принятию важных решений, и хотя они совеем не вызывают у меня (да и у всех, я думаю) желания им подражать, они все же элита. Это, конечно, чрезмерно широкое и не слишком аппетитное толкование, но куда ж деваться — да, и вся властная верхушка тоже элита. Получается, можно говорить о двух элитах...

— О трех. Творческая, возносимая обществом «по должности», назначаемая государством. И еще люди, которые кладут весь свой творческий потенциал на достижение какого-то положения, статуса. Чем этот их потенциал и оказывается полностью исчерпан.

— Примеров того, что вы называете элитой общественной, я сейчас просто не найду. Возможно, понятие это лично для меня съежилось теперь в границах моей группы или людей, с которыми я лично знаком.

— Элиты стали более локальными?

— Наверняка.

— Американцы, кажется, первыми придумали продавать мыло или вьетнамскую войну, используя популярность какой-нибудь поп-дивы, секс-символа. А есть такие люди, которые могли бы вам «впарить» чеченскую войну?

Во времена перестройки для меня элитой были люди, которые меняли мир, и делали это так, как мне нравится.

Сева Новгородцев — такой из мрака, из глушилок появляющийся голос, который говорил о действительно новом и действительно важном для нас.


— Нет, конечно. Скорее, я изменю к ним отношение.

— А есть люди, профессиональные достоинства которых вы вынуждены по некомпетентности принимать на веру, в теоретической физике, например, или еще в чем-нибудь, но которых вы будете слушать, если они выскажутся о чеченской войне или еще о чем-то, и вам будет интересно и важно то, что они говорят?

— Таких людей заведомо стало меньше.

— Помните, Афанасьев с трибуны съезда сказал про агрессивно послушное большинство, и в эту самую минуту он был, несомненно, элитой. Или Собчак, когда он с той же трибуны рассказывал, что было на самом деле в Тбилиси 9 anpejin, когда демонстрантов избивали саперными лопатками. А теперь нет такой трибуны?

— Не трибуны, а трибуна. Человека, который бы это сказал.

— Нет, я говорю именно о трибуне как публичном месте, с которого можно разговаривать с людьми; не с моей группой, а вообще с людьми. Борис Дубин в одном из интервью говорил, что общественной элиты нет, потому что нет того публичного пространства, на котором она только и может сложиться, сформироваться и проявить себя.

— Я бы сказал, в советской истории были факторы, которые этому одновременно и мешали, и помогали. Мешали чисто физически (страшно) и технически (где? как?). Помогали: множество самых разных людей с самыми разными интересами объединяло неприятие советской власти. На этом смысловом поле все встречались, все были свои, все друг друга понимали и страстно обсуждали оттенки и детали, будучи согласны в главном. Сейчас такого серьезного глобального общего врага нет.

Венедикт Ерофеев элита потому, что он - ориентир. Он показал, что так тоже можно говорить о важном.


— Разве только враг может создать такое поле общих смыслов?Да оно есть в любой нормальной стране. Вот в Англии у наших друзей есть психически нездоровый сын — так мать основала общество борьбы за права психически больных. И дело не в том, что они что- то выбьют из общественных фондов во благо своим больным родственникам. Своей деятельностью они постепенно выработают в обществе другое отношение к психически больному человеку.

— Ну да, наверное. А общество борьбы за свободу кудряшек выработает принципиально новое отношение к кудряшкам. Имеют право, если это кому-нибудь важно. Но у нас не может быть общества борцов за свободу кудряшек.

— Почему?

— Принадлежность к группе имела большое значение, как мне кажется, в конце восьмидесятых. Человек мог быть металлистом, оккультистом, сторонником Сталина. Я помню, как в самом начале восьмидесятых вся интеллигентская молодежь повально шла в хиппи сильно позже, чем в остальном мире, причем они ничего такого специального не делали, но они надевали на себя все, что надо, говорили все, что надо, и это не было зазорно. Сейчас принадлежность к какой-то группе туг же делает человека, по-моему, маргиналом. И хип, и панк сейчас — маргиналы. Не те, кто торгует их песнями, их психологией, а те, кто всерьез...

— Говорят, у американцев вручение «Оскара» чуть не отменит, потому что боялись, что номинанты выступят против войны в Ираке. Мне, правда, трудно представить себе, как бы они это отменили, что-то уж слишком по- советски. Но, тем не менее, администрация Буша очень этого опасалась.

—Трудно себе представить, чтобы кто-то из номинантов на любую нашу премию, киношную, театральную или эстрадную, сказал, что надо выводить войска из Чечни. Еще труднее представить себе, что это возымеет какой- то эффект...

У нас нет навыков, унаследованных правил, как добиваться успеха; родители не могли нас этому научить, они жили в другой стране. Мы в этом отношении — сироты.


— Да они же стройными рядами агитировали всех за Ельцина во время кампании 1996 года. я уж не говорю о более раннем этапе и уж тем более — о перестройке.

— Это другая история, которую можно представить себе и на Западе: организация предвыборной кампании. У нас это было фарсовым повторением перестроечной истории, когда все всерьез: есть красные, есть белые, и от тебя зависит, кто победит. Там была революция, а тут — все-таки а вдруг красные и в самом деле придут, а у меня туг уже машина, дача и вообще демократические, блин, ценности...

— Но и сейчас есть люди, которые беспрерывно говорят одно и то же: что с чеченской войной пора кончать. Сергей Ковалев.

— Сергей Ковалев, извините, лидер для определенной части общества, четко очерченной: возраст, происхождение, биография, газеты, «Эхо Москвы».

— А почему элита молодых не говорит того же самого?

— Они не склонны вообще к публичным выступлениям. Если им в лицо сунут микрофон, то они скажут. Я сижу в Интернете, вижу сайт: «Остановим войну!» О! Подпишем...

— Почему это не приобретает статус общественного действия?

— У нас так много чеченской войны в разных формах, что... Знаете, похожая история была с закрытием телевизионных каналов. Я помню себя и многих своих знакомых, когда закрыли НТВ. С мелкими детьми мы пошли на демонстрацию, дети бегали, кричали: «Долой!» Федька скандировал: «НТВ! НТВ!», а потом кричал: «Закрепляй трос, заводи мотор!» — это они уже играли в машинки. Все это продолжалось довольно долго, люди сочувствовали, но и начали раздражаться поведением жертв на каких-то поворотах. Сейчас очередное закрытие вызвало только усталость: «Да задолбали вы своими закрытиями!» Власть взяла всех измором. Так и с чеченской войной.

Я думаю, у нас, в отличие от Запада, другие точки приложения сил, воли, не знаю чего еще. Получить хорошую работу, там стараться отличиться, на Западе это естественно, это само собой, всегда так было. Для наших 20 — 40-летних это как бы революция, рождение новых механизмов, для которых нет родительских образцов, как на Западе. Кто-то из них тоже строил карьеру, но совсем по-другому. Нет навыков, переданных дома родителями; мы в этом смысле — сироты. И это так занимает, это личная война за успех, причем не публично, один. И никому не кажется, что война может стать реальной угрозой.

Я помню, была демонстрация против общества «Память». Я нервничал в метро, думая, что еду на антисемитскую демонстрацию. И вдруг со мной села толпа бритоголовых. Я вышел на Тверской — море людей! Знаменитые люди во главе. Помню, шел Евтушенко в большой шапке и говорил что-то торжественное. Это была одна из немногих акций, в которых я сам принимал участие, запомнилось, произвело впечатление.

Дети подустали от этой бесконечной политической активности, даже на словах, от диссидентства в самом широком смысле слова — серьезно, я это наблюдаю. Так же, как кривую ухмылку вызывает КСП, рюкзаки и шапочки, так же и диссидентство. Я это вижу. У меня есть знакомые сверстники из Белоруссии, они там просто в Советском Союзе проживают, в той же культурной ситуации, их позиция по поводу Лукашенко очень четкая, очень жесткая. Потому что это их касается непосредственно. Людей, которые здесь, в Москве, строят карьеру, строят дом, все это касается куда меньше: их не берут в армию, их дом не взрывается и так далее. Это печально, это унизительно, но, думаю, это так...

— Кто может сказать о чеченской войне, чтобы его услышали? Никто?

— Часть моего поколения против чеченской войны — не берусь сказать, сколько, но не так уж и мало. Вы спрашиваете, не просто услышали, а услышали и пошли на баррикады?

- Да.

— Нет никого. Вы лучше скажите, что происходит с людьми 50 лет и старше, почему они не идут?

— А многие из них хотели бы разбомбить Чечню.

— Вот этого я уже совсем не понимаю и объяснить не могу...


Виталий Куренной

Современному обществу не нужна элита, но она нужна государству

Еще в XVIII веке слово «элита» относилось, кажется, только к товарам хорошего качества; в современном ее понимании нужды не было, и элиты как таковой не было тоже. Оттенок прежнего смысла сохранился до сих пор: подразумевается, что элита — хоть в чем-то лучшие люди. Но обыденное сознание чаше всего понимает элиту как верхушку властной пирамиды, людей, занимающих высшие посты в государстве. Тут и начинаются вопросы: действительно ли те, кто сегодня находится на высших должностях, лучшие? Может, были и получше? И какая же тогда это элита?

Примем за главную характеристику элиты ее способность вырабатывать и предъявлять обществу новые общезначимые нормы и образцы в поведении, в восприятии, в оценках. Тогда сразу выяснится, что аристократия в традиционном обществе никакой элитой не была и таковой себя не ощущала, поскольку никому ничего не собиралась предъявлять и навязывать, а собственные нормы и представления, как и другие слои общества, черпала в традиции, в церковных наставлениях. И лишь с приходом нового времени, с образованием так называемого общества «модернети», в котором технические, социальные, культурные изменения шли лавинообразно и прежние способы приспособления к новым ситуациям с ними не справлялись, возникла потребность в собственно элите.

Так, прежде культура четко делилась на «высокую» и «низкую», то есть была организована иерархически с явно заданным вектором развития «вверх». Мы еще застали эту ясную однозначность в советские времена. Мало того, что официальная картина литературы, искусства была жестко заморожена и выражалась именно в этих терминах «высокого» и «низкого», противостоящая ей диссидентская культура формировалась по точно такому же принципу: если ты себя уважаешь, ты обязан любить то-то и то-то, восхищаться тем-то и тем-то. Если пока не любишь и не восхищаешься, то просто не дорос; вектор развития задан четко и однозначно.

Когда такое общество перестает существовать, происходит распыление и размягчение культурного пространства; теоретики говорят о «потере большого нарратива», который организовывал культурно-идеологическое пространство именно так, как мы только что говорили. Хороший поэт в Америке имеет десяток читателей, и такое положение считается нормальным.

Вы, конечно, можете напомнить мне о миллионах поклонников Мадонны или Майкла Джексона, но это феномены не культуры, а шоу-бизнеса, торговли, и это совершенно разные вещи.


Общество перестает быть гомогенным, оно распадается на множество относительно небольших групп, которые сами вырабатывают или выбирают стиль жизни, принципы и пристрастия. И отдельный человек не приписан жестко к определенной группе, но волен выбирать и конструировать себя по любому образцу, менять пристрастия. (Случайно подслушанный разговор между двумя молодыми людьми в автобусе: «Не везет! Надену рокерский прикид — обязательно нападу на реперов, надену реперский — встречу рокеров».)

Прежде общезначимое перестает быть таковым, и апелляция к Пушкину не поможет вам общаться с поклонником блюза или рока. Советская культурная элита, интеллигенция, склонна описывать и переживать это как падение нравов и вкусов, как культурную деградацию, но в конечном счете речь идет только о том, что она сама стремительно теряет прежний статус «оракула» и «законодателя». На самом деле, постепенно реализуется идеал Просвещения: человек сам, опираясь на собственный разум и чувство, а не на предъявленные ему извне образны, конструирует себя и свою жизнь.

Всю историю европейской культуры можно рассматривать как процесс такой потери «большого нарратива», начиная, по крайней мере, с Платона. Христианизация — потеря антично организованного культурного пространства. Попытка возродить в период Возрождения этот классический образец, локализованный в Древней Греции, иллюзорна, он никогда не был возрожден: содержание становилось богаче и выходило за пределы возможностей тех форм, в которых только и существовало классическое искусство.

Более или менее общие нормы метут существовать только в обществе, социальная структура которого конструируется по одному общему принципу. Так утверждает, например, теория современного социолога Макинтайера. Этика Аристотеля ориентирована на совершенно определенное общество, воспроизводящее себя как традиционное. Эта этика практически неизменной перенимается христианством и продолжает существовать до тех пор, пока не разрушается само общество. А в качестве буфера между старым и новым возникает этическая философия: попытка дать единственно «правильному» поведению новое, не религиозное, но тоже общезначимое основание. В конце концов, приходит Ницше и заявляет, что все это не имеет никакого значения, что ценности мы создаем сами, их создает активная локальная группа. Наступает эпоха релятивизма, в которой я сам могу устанавливать этические правила для себя, руководствуясь собственным вкусом.

Попытки восстановить нормативы «для всех» постоянно повторяются, но уже сложилась ситуация, когда я сам для себя источник норм, ценностей и проектировщик собственной жизни. Поэтому люди, к которым лично я могу относиться как к элите, могут не восприниматься таковыми другими людьми, и все они имеют на это право, но тогда сам термин «элита» по отношению к так устроенному обществу теряет смысл.

Однако остается, должна, на мой взгляд, оставаться политическая элита — люди, руководящие государством, так или иначе определяющие его лицо и порядок в нем. Это не просто люди на самых высоких должностях в государстве. Чиновники и выборные политические деятели есть в любой стране, есть они и у нас, вот только политической элиты у нас пока нет. Дело не только и не просто в том, насколько занимающие высшие посты во властной пирамиде люди умны, образованы, наделены политической волей, способны вырабатывать и реализовывать некие важные стратегические решения. Дело в том, что все эти качества и многие другие, необходимые серьезному политическому деятелю, не падают с неба, им не учат в массовой общеобразовательной школе и с ними не рождаются. Это определенный культурный тип, который, за редкими исключениями, рождается и воспитывается в элитарной среде, передаваясь из поколения в поколение. Иными словами, элита должна обладать способностью самовоспроизвод иться.

В России пока есть только надежда на то, что она образуется, если период политической, социальной, экономической стабилизации будет достаточно длительным для этого.

Некоторые утверждают, что социальный лифт, поднимающий людей наверх, в наши дни — университет, достаточно демократический институт, где молодые люди не только учатся, но и находят себе друзей, круг единомышленников, обрастают связями, необходимыми для карьеры. Я бы не преувеличивал роль именно университетов, даже самых знаменитых вроде Кембриджа, Гарварда или Сорбонны, в воспроизводстве элиты.

Университеты бывают двух типов — условно говоря, французского и немецкого. Французский университет, как и английский, американский, российский, готовит чиновников и специалистов, но не элиту. Французская политическая элита, как правило, отдает своих детей не в Сорбонну, а в куда более закрытую и менее демократическую Эколь Нормаль: так или иначе получается, что там учатся в основном выходцы из определенного круга семей, обладающих не только достаточными средствами, но и политическим весом, связями уже не в одном поколении. Самые знаменитые американские университеты кажутся более открытыми, демократическими, чем они есть на самом деле: учиться там дорого, найти спонсоров довольно трудно, и чтобы получить от них стипендию, надо продемонстрировать такой уровень знаний, который дают лучшие колледжи, а для них вообще никаких стипендий практически не существует. Конечно, самые талантливые и активные молодые люди всегда имеют шанс попасть в школу права при Гарварде или в другое престижное учебное заведение, но они всегда составляют там меньшинство и в каком-то смысле необходимы элите для «обновления крови».

Нет, это не сословный принцип феодальной Европы, это не физическое, а социальное и культурное воспроизводство слоя, способного с детства формировать в человеке определенные качества, умения, привычки и представления, необходимые для того, чтобы со временем выполнять свои задачи наилучшим образом. И — очень важная деталь — слоя, кровно заинтересованного в политической и социальной стабильности в стране, поскольку это необходимое условие для его воспроизводства.

В Германии такого более или менее закрытого канала для элиты создано не было. Между тем сословное традиционное общество распадалось, размывалось; общество нового времени оказалось вообще без элиты. Я полагаю, во многом поэтому страна пережила то, что пережила. В Великобритании нацизм был невозможен во многом потому, что там, несмотря на традиционную демократичность политического уклада, очень сильная политическая элита, которая никогда не допустила бы в свой круг людей типа Гитлера, Гиммлера или Геринга.

Но возможна ли очень сильная политическая элита в государстве постиндустриальной эпохи, когда глобализация серьезно подрывает самые основы национального государства как такового? Потоки информации, денег, товаров идут поверх всех границ, крупная международная корпорация экономически, да и политически сильнее любого национального правительства страны, в которой расположена часть ее филиалов.

Однако национальные государства вовсе не сходят со сцены. За ними остаются несколько очень важных задач, и никогда прежде их ответственность перед мировым сообществом за эффективное их выполнение не была столь велика. Правительство обязано обеспечить людям безопасность на своей территории, не допускать, чтобы страну использовали как лагерь международных террористов или как путь для наркодельцов, переправляющих наркотики в другие страны. Национальное государство отвечает перед мировым сообществом за соблюдение прав человека и в идеале не должно допускать у себя конфликтов, особенно вооруженных, ни межэтнических, ни социальных, ни экономических. Следовательно, оно отвечает и за определенный уровень благосостояния своих граждан, потому что человечество пока не придумало ничего более эффективного в предупреждении конфликтов, чем экономическое благосостояние (хотя и это не срабатывает всегда и везде)... Последние годы показали, что ответственность тут не шуточная, что мировое сообщество в конце концов вмешивается и наводит порядок, если это не может или не хочет сделать правительство национальное, только тогда оно больше не останется у власти.

Так что если у России не появится эффективная и ответственная политическая элита, может не сохраниться и сама Россия.


Из истории российской бизнес-элиты

Ольга Крыштановская, известный исследователь российской элиты, много лет воссоздавала и анализировала относительно недавнюю историю появления в России новой элиты — самых богатых, крупных, успешных предпринимателей.

Начало бизнес-классу положили центры научно-технического творчества молодежи (ЦНТТМ), которым партия разрешила «заключать договора» с последующей выплатой наличных денег исполнителя. Разрешая комсомольцам заняться бизнесом, КПСС пыталась уменьшить дисбаланс между нехваткой товаров и невозможностью заработать и была уверена, что все останется под ее контролем. Однако эта логика оказалась ошибочной. Высвобождение наличных денег запустило инфляцию, а влияние на стремительно богатевших комсомольцев вскоре было утрачено.

Система ЦНТТМ заложила фундамент обогащения будущих бизнесменов — руководителей государственных предприятий и руководителей самих ЦНТТМ, которые стали первичной ячейкой будущего «класса уполномоченных» — небольшой группы, вышедшей из недр номенклатуры и на самых ранних стадиях развития рынка монополизировавшей такие прибыльные сферы предпринимательства, как шоу-бизнес, международная торговля и туризм, строительство, финансовые операции. Это был успешный эксперимент по внедрению в жизнь «управляемого рынка», создающего капитализм для элиты и консервирующего социализм для народа.

После этого началась приватизация государства государством. Высокопоставленные чиновники приватизировали ту часть государственной собственности, которая находилась в их управлении. Эта скрытая приватизация началась в 1989 году и в основном завершилась к моменту объявления массовой приватизации за ваучеры в 1992 году. Она имела целью приватизировать экономическую инфраструктуру — управление промышленностью, банковскую систему и систему распределения. Тогда (1988 — 1992) на месте министерств были созданы концерны, на месте госбанков — коммерческие банки, на месте Госснабов и торгов —- биржи, СП и крупные торговые дома.

В России сложилась экономика, отличающаяся следующими чертами: она базируется на крупных финансово-промышленных группах с превалированием финансового капитала над промышленным; ее основу составляет «класс уполномоченных», или крупных собственников, которым государство поручило развитие рынка; она функционирует при отсутствии равных для всех возможностей «делать деньги». Бизнес-элита зависима от государства, так как во многом существует благодаря льготам и привилегиям. «Уполномоченный бизнес» был защищен государством, и его риски были не так велики, как риски стихийного сектора. Такую систему хозяйствования принято называть государственным капитализмом.


Со временем и ростом масштаба деятельности интересы крупного бизнеса стали распространяться не только на привилегии для своей фирмы, но и на законодательное регулирование экономики в целом. Крупные корпорации частного капитала финансировали отдельных чиновников, создавая беспрецедентный масштаб коррупции. Финансируя политические проекты, они требовали взамен новых услуг: в конце 90-х годов государство зависело от капитала на выборах, было не свободно в проведении не только экономической политики, но и кадровых перемещений. В стране произошло слияние власти и капитала.

Полностью статью читайте в журнале «Мир России», 2002, №4


Дмитрий Фурман

Много дорог ведет на вершину


В России элита всегда была и помимо номенклатуры. Писатели, актеры даже в сталинские времена поднимались не номенклатурно-бюрократическими путями. Хотя и принято говорить, что в те времена великими писателями и актерами «назначали», но поднимались-то они благодаря собственному таланту, а потом из них действительно выбирали наиболее угодных режиму и включали в состав номенклатуры. Была и торгово-криминальная элита, близкая власти: с большими деньгами и в те времена можно было войти во власть с заднего входа.

После падения советской власти вся структура элиты и механизмы ее образования изменились. И хотя значительная часть элиты собственников — представители старой партийно-хозяйственной номенклатуры, это сегодня во многом вопрос чисто исторический. Став собственником, бывший партийный деятель все-таки попадает в новую среду, где правила отношений, способы выживания, условия успеха иные, чем были в коридорах партийной власти. Да и не все нынешние собственники пришли из номенклатуры, кое-кто разбогател благодаря собственной ловкости, удаче, выдумке.

Наконец, еще один канал пополнения элиты — демократический. Хотя он в последнее время сокращается, все-таки приход в элиту через выборы остается возможен. Только демократическим путем мог попасть наверх, например, Жириновский.

Ну и, разумеется, остается собственно номенклатурная элита — люди, занимающие видные посты в вертикали исполнительной власти. Эта группа большая, мощная, переплетенная старыми связями. И все-таки влияние ее только кажется беспредельным, оно ограничено. Не у этой элиты все деньги, а деньги стали большой силой. Нету нее и всей полноты власти: через выборы до сих пор наверх могут прийти неугодные высшей номенклатуре люди.

Кто же сегодня входит в российскую элиту? Давайте определим это чисто формально: пять или десять процентов самых богатых, самых известных, имеющих высокий формальный статус (академик, генерал и так далее) и имеющих реальную власть, реальное влияние на принятие решений. Чаше всего отобранные по разным критериям «верхние» пять — десять процентов совпадают.

В современном обществе очень важно наличие многих элит, которые взаимодействуют между собой, вступают в весьма сложные отношения, то поддерживают друг друга, то противостоят.

Если бы остался всего один канал вертикальной мобильности, по которому только и могла формироваться элита, это было бы ужасно. Доведенный до логического конца любой принцип продвижения, становясь одним-единственным механизмом мобильности, может привести к чудовищным последствиям. Представьте себе, что, кроме демократического, другого пути наверх нет. Только через выборы можно стать одним из элиты. Наверху, я вас уверяю, оказалось бы чрезвычайно много дураков и негодяев. Что хочет бабка, копающаяся в огороде, от властителей страны? Она хочет, чтобы Россия была великой, до зубов вооруженной на страх соседям, и одновременно она хочет, чтобы на рынке все было и по доступным ценам. Как все это взаимосвязано, что для этого нужно и какую цену за выполнение подобных желаний необходимо заплатить всем, в том числе и ей самой, она не знает и об этом не думает. Она вообще обо всем этом думает только время от времени, на досуге. Так за кого она проголосует? Естественно, за того, кто ей все это обещает, то есть или за дурака — он же ломает голову над подобными материями не на досуге, а все время, и если ничего иного не надумал, значит, точно дурак, — или за мошенника. Когда французы голосовали за Ле Пэна, они вряд ли задумывались над тем, хотят ли они сами выполнять ту работу, которую они уже переложили на плечи иммигрантов, и что им делать с падением рождаемости до грани режима простого воспроизводства, кто через лет десять — двадцать будет кормить их стариков.

Эта система обязательно должна быть уравновешена другими. Например, выборы по партийным спискам — это уже не чисто демократический принцип: у партий есть своя бюрократия, которая подбирает кандидатов на выдвижение в элиту по определенным рациональным основаниям. Но чисто бюрократический принцип продвижения нам хорошо знаком: начальник, как правило, не любит рядом с собой того, кто его умнее, идет подбор на понижение, только из «своих», прежде всего на основании преданности.

Короче говоря, в элиту люди должны попадать разными путями, по разным лестницам.

Элит сейчас больше, чем было, и каналов, по которым они формируются, тоже больше. Высшая власть у нас чисто бюрократическая; будущее страны во многом зависит от того, сможет ли она «прикрыть» другие пути наверх, кроме бюрократического. Она явно пытается эго сделать: и расправиться с ставшими слишком самостоятельными олигархами, и «удавить» более или менее независимую прессу, телеканал, радиостанции, и подчинить собственному контролю выборы, и создать бюрократический вариант коммунистической партии — «Единую Россию». Опирается при этом власть прежде всего на российскую культуру, на систему норм, ценностей, представлений, привычек миллионов людей, систему, которая складывалась столетиями и на протяжении этих столетий постоянно воспроизводилась.

А противодействует власти в этом совершенно иной, чем прежде, мировой климат. И совсем другое восприятие не нами выдвинутых и выстраданных ценностей. Сам Путин, по- моему, искренне стремится к рынку. Столь же искренне, похоже, он стремится и к другим вещам противоположного свойства, но, я думаю, он не видит туг противоречия.

Думаю, много путаного и в других головах. Общество не видит, каков реально существующий режим; оно живет в нем и не вполне ясно представляет его себе.

Идет борьба ценностей. Одни начинают все более и более доминировать в мире, совсем другие усиливаются в России. Какие победят — непонятно. Но теперь уже никто всерьез не думает о возвращении социализма.

Я полагаю, все-таки в конце концов победит общемировая тенденция — к нравам человека, к ослаблению контроля государства над тем, что его, государства, не касается, к сосуществованию и взаимодействию разных элит, сформированных по самым разным принципам. Альтернативной идеологии нет, а в России исторически все базируется на сильных идеологиях, будь то «православие — самодержавие — народность» российской монархии, будь то коммунистическая идея. Сейчас возврат к бюрократическому всесилию оправдать нечем, нет таких идей.

Почему современная российская элита не может вывести на площадь пять миллионов человек и тем самым остановить войну в Чечне? Период миллионных митингов миновал. Это все было в эпоху перестройки.

Перестройка — эпоха революционная, люди ждали перемен и искали себе новых лидеров. Тогда восхождение совершалось с необыкновенной легкостью.

Но это неизбежно должно было кончиться разочарованием. 90 процентам из тех, кого собирались слушать толпы народа, сказать было особо нечего. Перечитайте знаменитый сборник «Иного не дано» — очень средненькая книга. А шуму было!

Сейчас не смотрят по сторонам и не видят в любом профессоре, который готов рассказать, как жить хорошо и не жить плохо, своего духовного вождя. За стадией маниакальной обязательно следует стадия репрессивная. Был горячечный маниакальный период. Сейчас люди устали. Нет результатов, нет и веры, что они могут что-то изменить, если выйдут на площадь.

Чеченская проблема достаточно сложна. С какими лозунгами выходить? Даешь переговоры? С кем и о чем? Даешь независимость Чечне? Под таким лозунгом вы вряд ли соберете пять миллионов.

Если бы, как когда-то каждый день честно объявляли, сколько людей там погибло — военных, боевиков, мирных жителей, сколько людей пропало без вести, — такие цифры наверняка произвели бы впечатление. Так делали в самом начале конфликта, а теперь рассказывают только о том, что еще несколько человек подорвались, а сколько ежедневно погибают в Москве от бандитов или в дорожно- транспортных происшествиях? Эта война может идти еще лет сто. Но вот если она будет тянуться до времени, когда мы войдем в новый неизбежный горячечный этап всеобщего возбуждения по совсем иным причинам, вот тогда и пять миллионов на улицы выйдут.

А такой период обязательно наступит.


Загрузка...