Каких только стрел не было пущено в сторону науки в последние годы, каких только обидных эпитетов не удостаивалась она на рубеже столетий! Вера в ее всемогущество, сопровождавшая нас с Эпохи Просвещения, увы, угасала по мере внедрения в самые разные области нашей жизни достижений спровоцированного ею же прогресса.
«Те объяснения, которые предлагает наука, являются частными, недостаточными и несовершенными»; «Как это ни печально, но сегодня наука нужна только тем, кто в ней работает», — признаются отечественные ученые, профессор МГУ Дмитрий Соколов и профессор Ростовского госуниверситета Вячеслав Малышевский, размышляющие об изменениях в отношении общества к науке.
Привкус разочарования, неоправданных надежд отмечается не только на нашей, российской почве. «Мы столь умны, что никто, кроме посвященных, не может понять, чем именно мы занимаемся»; «Ведь именно наука, пытаясь усовершенствовать мир, своими отточенными методами и разнообразными технологическими новшествами разрушила нашу традиционную веру в прогресс». Это уже взгляд «с другого берега», анализ зарубежных специалистов и ученых — нашего бывшего соотечественника Юрия Магаршака и американского профессора Джея Толсона. В нем, пожалуй, отражается общая тенденция перехода от поклонения науке к отрицанию ее способности решить всевозможные накопленные человечеством проблемы, ответить на новые вызовы времени.
Но, может быть, столь радикальные оценки — свидетельство плодотворного по сути своей кризиса, когда ревизуется немыслимо огромный, во многом просто неосмысленный, не обращенный к человеку, отчужденный от него, а потому и невостребованный багаж научных открытий и методов? Не породит ли этот кризис новый, насущный сегодня вклад науки, необходимый прежде всего вступающим в жизнь поколениям, которым и предстоит распорядиться оставленным наследством — кажущейся такой неповоротливой и ненужной громадой знаний?
Надежды на это дают поиски молодых. В опросах молодежи (их анализом мы завершаем «Главную тему») выясняется: «За стремлением к высшему образованию многие усматривают не только прагматические мотивы, но и тягу к интеллектуальному и духовному росту». Внушает оптимизм и нескончаемая череда разного рода «интеллектуальных форумов», о работе которых мы постоянно рассказываем, что подтверждает востребованность лозунга «Знание — сила!» Поэтому никаких итогов материалами этой «Темы» мы не подводим, напротив, мы уверены, что к ней еще не раз вернемся.
Дмитрий Соколов
Все мы слышали, что физика и математика — особенные науки. Добываемая ими научная истина особенно хороша, она отличается точностью и неопровержимостью. Она гораздо лучше той истины, которую добывает биолог, не говоря уже о филологе. Эти науки так и называют — точными.
Научный фольклор широко поддерживает эту точку зрения. Физики охотно называют расплывчатые и бессодержательные места в работах коллег филологией. Известно изречение о том, что зрелость науки определяется использованием ею математики. Знакомые биологи, геологи и археологи время от времени начинают просто млеть, когда возникает надежда приспособить что-нибудь из математики к решению их проблем. При этом считается, что применение математики поднимает изучение вопроса на совершенно новый уровень. В качестве научного аргумента предлагается утверждение, что результат получен на компьютере, причем не на каком-нибудь, а на очень хорошем (специалист по прикладной математике сказал бы «на Крее», но если человек разбирается в том, какие бывают компьютеры с параллельными процессорами, то он уже обычно не столь легковерен).
В развитие этого поверия многие полагают, что математика — более зрелая и важная наука, чем физика. Один из классиков физики XX века Юджин Вигнер написал широко известную статью о непостижимой эффективности математики в физике. Представление о том, что неплохо насытить статью сложными формулами (может быть, не очень нужными), свойственно многим физикам и, к сожалению, определяет облик многих важных физических журналов.
Нельзя отрицать, что в этом расхожем суждении много верного. Действительно, физика в связке с математикой прошла многие испытания и достигла таких высот, которые и не снились многим наукам. Несомненно, что в одиночку им это было бы не под силу. Возникает естественное желание совершить подобный рывок на территории других областей знания. Так возникла социология, которую можно рассматривать как попытку подойти к изучению общества с мерками физики. Опять же, трудно отрицать, что на этом пути многого удалось достичь.
Нет никакого сомнения в том, что опыт социологии может пригодиться и в других науках. Здесь встречаются поразительные примеры. Представление о пространстве-времени как о едином континууме, свойства которого обусловлены протекающими в нем процессами, было более-менее одновременно сформулировано в двух очень далеких областях науки. Теория относительности Эйнштейна сразу же приходит здесь в голову, однако точно такая же конструкция встречается в работах Бахтина по теории романа. Более того, она называется практически так же, только по-древнегречески — хронотопом. Очевидно, Эйнштейн не читал Бахтина. Обратное возможно, но трудно поверить, что размышления русского философа и филолога были инициированы физикой. Скорее, можно говорить об общем духе времени, о восприятии геометрических идей о кривом пространстве, восходящих к Лобачевскому и Риману.
Однако здесь важно провести и существенное различие. Физика может воспринять математическую идею в деталях, а филология довольствуется лишь общим содержанием идеи. Это различие удобно пояснить таким нелицеприятным примером. Замечательный филолог и мыслитель XX века Лотман мучался вопросом о том, как оценить содержательность поэтического текста с точки зрения теории информации. По представлениям теории информации — а это типичная точная наука, — чем меньше текст допускает вариантов, тем меньше в нем информации. Хочется думать, что поэт в своих стихах хочет выразить нечто интересное и поучительное, однако законы стихосложения налагают значительные ограничения на набор возможных текстов, то есть заранее уменьшают информацию, содержащуюся в нем. Так почему же поэт не пишет прозой, в которых этих правил значительно меньше?
Не хочется отнимать приятного знакомства с замечательными работами Лотмана у тех, кто еще не читал их. Скажу только, что в них кратко («всего» в двух-трех увесистых томах) и очень убедительно разрешается этот парадокс. С автором трудно не согласиться. Однако человек, прошедший школу физико-математических наук, ожидает, что в конце этого пира мысли содержится ответ на простой вопрос о том, сколько же конкретно мегабайт информации, по мнению автора, содержится в стихотворении «Я помню чудное мгновенье» и как оно соотносится с количеством информации, содержащемся в аналогичном по объему куске таблицы логарифмов. В этих томах подобного ответа, конечно, нет.
Проблема здесь не в том, что филология изначально хуже физики. Знающие люди говорят, что в лингвистике есть столь же математизированные области, как и в физике. В эти области внес важный вклад, скажем, великий математик XX века Колмогоров. Читать труды по этим разделам науки нисколько не проще, чем по физике. Вообще, насколько до нас, представителей физико-математических наук, доходят вести с этого фронта борьбы за истину, лингвистика — вторая область, где вслед за физикой удалась смычка между математикой и другой наукой.
Дело как раз в том, что плата за математизацию науки достаточно велика. Читать Лотмана может человек, который, в общем-то, и не интересуется специально анализом поэтического текста. Прочесть современные работы, скажем, по физике элементарных частиц не может не только человек, не получивший специального физического образования, но и подавляющее большинство физиков, занимающихся другими областями своей науки. Одной из существенных проблем при обучении студентов — физиков и математиков является то, что они овладевают самыми первыми навыками работы только к концу университетского курса, а например, ботаник может начать пусть простую научную работу уже в первые студенческие годы. Чем дальше, тем больше времени нужно для того, чтобы физик вошел в мир своей работы.
Выстроенный мир. Это — еще одно ключевое понятие, которое опять чудесным образом перекликается с кругом представлений филологии XX века. Как известно, на вопрос о том, чем писатель отличается от графомана, эта наука отвечает: у писателя есть свой художественный мир, а у графомана его нет. Например, мне не нравится Достоевский, но я не могу отрицать, что у него этот художественный мир (и очень для меня неприятный), несомненно, есть. В простой для восприятия форме понятие художественного мира описано в замечательной книге Стругацких «Понедельник начинается в субботу», которая прекрасно вобрала в себя представления нашего поколения физиков и математиков.
Физика (а тем более математика) тоже, подобно литературе, не познает мир непосредственно. Это невозможно, в общем, потому же, почему литература не может непосредственно описывать действительность. Уже сам процесс описания предполагает существование какого-то каркаса представлений, мыслей, методов и тому подобное. Поэтому в строгом и совершенном здании физической теории на самом деле масса деталей взята вовсе не из опыта, а толком неизвестно откуда. Физик уверяет, что его теория проверяется на опыте. Люди, склонные к философии, дорабатывают это утверждение до разговоров в верифицируемости и фальсифицируемости.
Говорят, что научным может быть только утверждение, допускающее подтверждение на опыте (верифицируемое). Поскольку трудно себе представить, как можно на опыте проверить, что, скажем, для ВСЕХ треугольников квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов (не говоря уж о более серьезных утверждениях), то начинают говорить о фальсифицируемости. Это значит, что к научным положениям относят лишь те, которые можно было бы в принципе опровергнуть на опыте. По мере того, как попытки опровергнуть не удаются, крепнет наша вера в обоснованность такого суждения. Говорят, например, что марксизм — не наука потому, что он много раз пересматривал свои позиции, а вот физика...
Не отстаивая мысль о научности марксизма (или какого-то иного подобного учения), приходится признать, что и физика много раз занималась ревизией своих основ. Например, законы сохранения энергии и импульса считаются фундаментом современной физики, а человек, покусившийся на них, приобретает геростратову славу. Конкретно, именно покушение на закон сохранения импульса (или момента импульса) вменяется научной общественностью в вину современной квазинаучной секте, верящей в торсионные поля (не буду здесь объяснять, что это такое). Однако каждый внимательно читавший учебник по физике знает, что несколько раз за свою историю законы сохранения дополнялись. В XIX веке к обычным тогда механической и тепловой энергии пришлось добавить электромагнитную энергию и ввести импульс электромагнитного поля. В XX веке для соблюдения законов сохранения пришлось ввести нейтрино и лишь после долгих усилий его удалось пронаблюдать непосредственно. Поэтому физик только улыбается (или, в зависимости от темперамента, отплевывается), когда биолог с упоением говорит о том, что биологии долго расти до критерия фальсифицируемости, чтобы стать подобной физике.
Почему же концепция нейтрино была важным вкладом в физику, а современные торсионщики, покушающиеся на закон сохранения момента импульса, вызывают единодушное отторжение научной общественности? Дело в том, что физика строит некоторую идеальную модель мира, которую и можно изучать совместно с математикой. Если такой четко фиксированной модели нет, то нельзя эффективно применять математику.
В физической теории удается выделить некоторые черты, которые можно проверить (или опровергнуть, это уже детали) экспериментом (так называют опыт, вписанный в рамки физической картины мира). Если же идеальной картины нет, то самая изощренная математика в лучшем случае может запутать дело и заставить принять совершенно фантастические представления. Отличным примером служит здесь «теория» Фоменко, пересматривающая основы древней истории. Фоменко — действительно известный в своей области математик. Нет оснований сомневаться в том, что, по крайней мере, на каком-то этапе своей квазиисторической деятельности он не воспринимал свои изыскания как мистификацию. Однако, как выяснилось, попытка перестроить историю по лекалу точной науки, игнорируя понятийный мир истории, приводит к результату, повергающему в шок не только профессиональных историков, но и физиков.
Для того чтобы математизированная физика не оказалась похожей на историю по Фоменко, пришлось приложить много усилий, которые за два прошедших столетия сформировали образ физики как науки. Во-первых, физики делятся на теоретиков и экспериментаторов. Трудно себе представить геолога, никогда не ездившего в экспедицию (геологи говорят — не был в поле) и не видевшего своими глазами хоть какие-то объекты, которые он собирается изучать. Зато классик теоретической физики XX века Паули был органически несовместим с экспериментом. Хорошо известна история о том, как искали причину крупной аварии в одном физическом институте. Когда выяснилось, что в момент взрыва через город в поезде проезжал Паули, это сразу же приняли за правдоподобное объяснение причины взрыва. Я сам по склонности теоретик, поэтому уже овладение мобильным телефоном представляет для меня серьезную проблему. Еще сравнительно недавно трудно было представить ботаника, который не может отличить березу от ели, а теперь на наших глазах биология порождает разделение, в чем-то подобное разделению на теоретиков и экспериментаторов. Но времена уже не те, и разделение получается непривычное. Посмотрим, сможет ли в него вписаться математика.
Во-вторых, научная истина строго регламентирована. Человек, работающий в физике, твердо знает: научная истина существует только в виде статей, опубликованных в реферируемых журналах. Желательно — самых лучших. Желательно, по-английски. Одной публикации мало. Совершенно необходимо представить результат на серии научных конференций, на которых присутствуют специалисты в данной области науки (особая благодарность Российскому фонду фундаментальных исследований, существование и поддержка которого делают для нас возможным хоть как-то участвовать в этом процессе). Чем более смелую идею предлагает физик, тем более строгие требования предъявляются к этому процессу. Проходить его часто бывает мучительно сложно.
Конечно, здесь встречается и игра групповых интересов, и вульгарный национализм, да и просто обычный консерватизм. Однако все это — необходимая плата за то, что поиски истины не заменяются на конъюнктурную активность. Конечно, этот фильтр важный, но далеко не абсолютный. Все время задаешь себе вопрос: не был бы Лысенко вульгарным хамом, владел бы он методами проталкивания статей в журнал Nature, какова была бы тогда судьба мичуринской биологии? Опыт показывает, что описанный фильтр достаточно эффективен и человек ранга Лысенко его не проходит, но сомнения остаются. Нежелание или неспособность пройти через этот фильтр и отделяют вышеупомянутую секту торсионщиков от науки.
На самом деле относительность физической истины еще сильнее. В XVIII веке полагали, что тепло — особая жидкость, теплород. Чем больше теплорода в теле, тем оно теплее. Нагревание — перетекание теплорода из одного тела в другое. В XIX веке физики разобрались, что теплорода нет. Его существование не вписывается, например, в опыты по переходу механической энергии в тепловую, иначе пришлось бы предполагать, что теплород возникает из ничего. На смену теории теплорода пришло представление о законе сохранения энергии. Казалось бы, это триумф концепции фальсифицируемости. Плохо только то, что в огромном большинстве работ по теории теплопереноса используется уравнение теплопроводности, которое как раз и выражает представление о переносе теплорода. Мы перестали говорить слово «теплород», а уравнением пользуемся! Конечно, мы научились говорить правильные слова, но вся ситуация как-то плохо совместима с представлением о строгой и совершенной науке.
Пабло Пикассо. «Портрет женщины в голубой шляпе», 1944 г.
Впервые на все эти коллизии обратил внимание Кант, который и объяснил, почему нам не дано прямо познавать природу, а приходится мучительно развивать мир идеальных моделей. В этой связи Кант — один из немногих философов, имя которого не вызывает немедленного отторжения у физиков. Вообще, физики традиционно очень плохо относятся к философам. В случае же Канта приходится смиряться даже с тем, что его книги написаны просто безобразно. Чувствуется, что он просто пренебрегал интересами читателя и не применял простейших методов доведения до него текста. Возможно, что в этот момент физики интуитивно чувствуют, что и сами-то пишут не слишком понятно.
Нам сейчас трудно себе представить, каким откровением были идеи Канта для его современников, которые твердо верили, что наука может непосредственно познавать тайны природы. Как мы видели выше, эти иллюзии живы и сегодня. Но в целом мы все-таки уже привыкли к этой неприятной новости. Для современников же это был страшный удар. Те, кто владеет немецким языком, могут почитать, какие письма писал своей невесте Вильгельмине фон Ценге замечательный немецкий писатель Клейст после того, как познакомился с книгами Канта, а туристы, посещающие Германию, могут полюбоваться на их дома, стоящие рядом на берегу Одера. Эти письма — длинная и запутанная смесь правил философской жизни и теоретико-познавательных этюдов, написанная с горячностью, свойственной писателю. Не приходится удивляться, что помолвка распалась.
Со времен Канта ситуация существенно усложнилась. Еще в начале XX века физики верили, что изучаемые ими идеальные миры шаг за шагом становятся сложнее. Новая теория включает старую в качестве своего предельного, частного случая. Это называется принципом соответствия. Считалось в принципе возможным построить одну общую картину физического мира. Вершиной этого представления стала замечательная серия учебников Ландау и Лифшица по теоретической физике. Она обещает вывести все идеи и результаты теоретической физики из одного принципа — принципа наименьшего действия (сейчас ни к чему обсуждать, что это такое).
Это — исключительно красивое построение. Оно заметно интереснее детективных романов (конечно, для тех, кто получил хотя бы три курса университетского образования по физике). На современников эта книга, принадлежащая середине XX века, производила впечатление не хуже, чем в свое время книги Канта. Об одном моем знакомом сохранилась легенда, что разговор на любую научную тему он начинал с выписывания этого самого принципа наименьшего действия, чем удивлял уже переболевших Книгой товарищей. Однако чем больше вчитываешься в Ландау и Лившица, тем яснее становится, что обещанная гармония все же недостижима.
В середине XX века физикам пришлось уже одновременно работать в рамках нескольких взаимоисключающих подходов к одному и тому же кругу явлений. Как мне кажется, это произошло впервые в замечательных работах Колмогорова по теории турбулентности. С одной стороны, движение жидкости описывается вторым законом Ньютона (для специалистов скажу, что в этом случае он называется уравнением Навье-Стокса), в котором и речи нет о случайности. В то же время получающееся течение явно кажется случайным. Колмогоров предложил не дознаваться, как решение детерминированного уравнения становится случайным, а, махнув рукой на этот темный вопрос, заняться описанием получающегося случайного поля скорости, и показал, как это можно сделать. В целом современная физика получается похожей на картины Пикассо, в которых одновременно присутствуют изображения предмета с разных точек зрения (у женщины три уха, причем одно из них растет непонятно откуда).
В тандеме физики и математики то одна, то другая наука выходят на первое место, но физика все же, как мне кажется, в конечном счете оказывается лидером. Именно она формулирует вызовы, на которые отвечает математика. Как сказал по этому поводу безвестный мыслитель, оставивший свое мнение на столе Центральной физической аудитории Московского университета, «Физика без математики — все равно, что голый в метро: можно, но неприлично».
Тем не менее это лидерство очень относительно. Часто физические идеи выковывались в недрах математики (да и других областей знания) задолго до того, как ими воспользовались физики. Самый впечатляющий для меня пример — это идея триединства, которая без всякой мысли о квантовой механике вызрела в умах отцов церкви. Я сильно сомневаюсь, что физики начала XX века решились бы на идею корпускулярно-волнового дуализма (электрон — волна и частица одновременно) без того, чтобы они с детства не были знакомы с аналогичной фигурой мысли, возникающей в христианской теологии. Хочу пояснить, почему идея корпускулярно-волнового дуализма кажется мне менее радикальной, чем теория турбулентности Колмогорова. В первом случае разговор о частицах и волнах возникает потому, что наши органы чувств и выработанные с их помощью понятия недостаточны для адекватного представления квантовой механики. Однако сама по себе она — вполне стройная наука. Восприятие турбулентности, скажем, при мытье посуды под краном никакой проблемы не представляет, а тем не менее нам требуются взаимно дополняющие описания этого явления.
Еще более тяжелые проблемы возникают при согласовании взглядов на один и тот же вопрос представителей разных наук. Физик смотрит на мир не так, как геолог или биолог[* В других науках, скажем в биологии, тоже встречаются намеренно противоречивые описания явлений. Однако биолог еще не дошел до построения идеального математического мира, а физику уже недостаточно одного идеального мира.]. Например, есть геологи, которые серьезно обсуждают возможность того, что радиус Земли в разы меняется за небольшое по геологическим меркам время. Физикам эта точка зрения кажется заведомым вздором. Хочется сказать — вот во дворе лежит камень, измени его размеры раза в два, потом поговорим. К счастью, идея о переменности радиуса Земли не принимается на ура большинством геологов, но все же, как показывает опыт, не приводит к немедленному изгнанию из научного сообщества.
Кстати, именно из-за того, что разные науки существенно по-разному смотрят на мир, такое отторжение в научном мире вызывает идея заменить в школе физику, химию, биологию и тому подобное на один предмет — естествознание. Так, конечно, можно преподавать (говорят, так учат детей в Америке), только тогда у этой кумулятивной дисциплины не будет научного содержания. Опять же может быть, это содержание в школе лишнее, и она не должна готовить к поступлению в хорошие вузы (об этом нам недавно снова напомнил министр образования). Может быть... Только тогда нужно ясно себе представлять, что 100% поступающих в вузы должны будут всю программу изучить с репетитором.
Теперь читатель должен спросить: как точная и определенная истина физики и математики оказалась такой многоликой? И это хваленая наука, про которую я слышал, что она такая полезная и на которую общество отпускает так много денег налогоплательщиков (преимущественно не здесь, а за границей)? Что скажешь, простые, ясные и пригодные всегда ответы дает не наука, а религия. Беда только в том, что эти простые ответы несовместимы со свободным поиском истины, а в нем-то и заключена суть науки.
Приходится признать, что окружающий мир, частью которого мы сами и являемся, сложен и не допускает простых объяснений. Те объяснения, которые предлагает наука, являются частными, недостаточными и несовершенными. Надеешься, что еще шаг — и произойдет озарение, но за каждой взятой высотой видны лишь новые высоты и перевалы. История показывает, что на этом пути открыто много полезного (а также и вредного, но об этом не хочется говорить). Мы не так горды, как прежде, и знаем, что научный метод ограничен. Мы надеемся, что искусство и мораль могут помочь на трудном пути. Если человек и человечество в целом хочет быть взрослым и по мере сил брать на себя ответственность за свою жизнь, то приходится идти по этому трудному пути. Если же хочется переложить ответственность на другого, то такая возможность предоставляется не наукой. В общем, хотите жить интересно — дерзайте!
Вячеслав Малышевский
Вопрос может показаться странным, а ответ на него напрашивается банальный, как колесо — ну, конечно, наука современному обществу нужна! Но давайте подойдем к ответу на этот вопрос не по привычке, а рассмотрим проблему со здравой и, может быть, несколько циничной точки зрения.
Прежде всего определимся с терминологией. Говоря о «науке», я буду иметь в виду только «систему знаний о закономерностях развития природы, общества и мышления». За скобками оставляю технику и высокие технологии, которые не формируют новую «систему знаний», а лишь эксплуатируют существующую. Тезис, который я попробую здесь обосновать, состоит в том, что развитие науки в классическом и ортодоксальном понимании этого слова, а именно как формирование «системы знаний», сегодня современному обществу не нужно. Оно общество тяготит. Оно отвлекает ресурсы от решения задач по выживанию огромных сообществ людей. Оно не в состоянии решить (хотя наука и не должна этого решать) глобальных проблем человечества, решение которых требуется «здесь и сейчас».
Я имею в виду прежде всего проблемы производства и потребления энергии, проблемы обеспечения целых континентов продуктами питания и пресной водой, проблемы загрязнения окружающей среды и многие другие, о которых пишут каждый день газеты, говорят умные и продвинутые телеведущие. Как это ни печально, но сегодня наука нужна только тем, кто в ней работает (в том числе, простите, и мне). Но и это лишь потому, что она пока дает возможность получать за свой ненужный (а точнее, нужный для очень узкого круга коллег), но очень изнуряющий труд маленький кусочек от общего пирога, испеченного законопослушными гражданами — налогоплательщиками. Меня самого эта мысль не вдохновляет, и я бы с ней не согласился, если бы не объективные реалии современной жизни, которые каждый раз ее подтверждают. Но давайте об этом и о другом по порядку.
Астрономическая обсерватория Тихо Браге в Дании
Занятия науками были всегда уделом богатых. Сначала богатых людей, затем богатых мегаполисов, а сегодня — богатых государств. Только состоятельные люди в богатом обществе могли себе позволить размышлять «О природе вещей», а не думать о хлебе насущном. Занятие науками было при этом личным выбором, а вовсе не социальным заказом. Могущественные короли содержали при своих дворах звездочетов и алхимиков не для формирования «системы знаний», а для предсказания судьбы и добычи «философского камня».
Первые учебники по мирозданию были написаны, по-видимому, Птолемеем. В своих книгах по астрономии, географии и оптике он дал обобщенный свод знаний своего времени. Александрийская научная школа, ярким представителем которой и был Птолемей, перестала существовать после 640 года, когда во время завоевания Александрии арабами сгорела знаменитая Александрийская библиотека. В 1428 году великий внук Тимура, правитель Самарканда и глава династии Тимуридов Улугбек, построил лучшую по тому времени обсерваторию. Просуществовала она всего лишь 21 год, и после убийства Улугбека религиозными фанатиками была разрушена ими до основания.
А через сто лет король Фридрих II по ходатайству датского астронома Тихо Браге построит первую в Европе обсерваторию «Ураниборг». На строительство обсерватории король израсходует «больше бочки золота» (это около полутора миллионов долларов). Но и эта обсерватория просуществует недолго и будет сожжена вместе со всеми астрономическими инструментами во время боевых действий.
Эти небольшие исторические примеры, на мой взгляд, наглядно демонстрируют то, что формирование «системы знаний» (читай — развитие науки) всегда происходило вовсе не по заказу общества, а вопреки ему. Общество в лице королей, а сегодня президентов, министров и различных фондов — не заказывает, да и не в состоянии заказать то, что неизвестно, — новые знания. Формирование заказов на научные исследования происходило и происходит сегодня по порочной, но единственно возможной схеме — они (государство и общество) финансируют научные программы и разработки, а мы (ученые) выдаем внедренный в народное хозяйство результат.
В описанных исторических примерах внедренным результатом был долгосрочный астрологический прогноз вместе с рецептом получения «золота из навоза». А сегодня для обозначения такого результата даже термин специальный появился — «инновационный потенциал научной разработки», который на русском языке просто означает возможность немедленного внедрения результата научной работы в хозяйственную деятельность и получение прибыли. Все это хорошо и даже замечательно, но к формированию «системы знаний» не имеет абсолютно никакого отношения. Формирование «системы знаний» происходит как бы между прочим и является побочным и невостребованным (конечно, до поры до времени, но об этом чуть ниже) продуктом «инновационных исследований».
И противоречие здесь неустранимое, на уровне фундаментальной закономерности — научные исследования, проводимые небольшими коллективами, всегда опережают развитие интеллектуального потенциала остальной части общества и именно поэтому остаются невостребованными. А представители научного сообщества, оформляя заявки на финансирование, лукавят, так же, как лукавил Тихо Браге, советовавший Фридриху II построить обсерваторию якобы для более точных астрологических прогнозов, но на самом деле понимавший, что эта обсерватория нужна для получения новых знаний об устройстве мира. Не думаю, что Фридрих II спал бы спокойней, став приверженцем гелиоцентрической системы.
Что такое наука сегодня? Времена великих одиночек, таких, как Ломоносов, Фарадей или Максвелл, прошли давно. Современная наука сегодня — это огромные коллективы, оснащенные масштабными установками и оборудованием, пожирающими из бюджета своих государств немалые ресурсы. Многим достижениям в формировании современной «системы знаний» мы обязаны совместным вкладом бюджетов нескольких стран в научный поиск. Масштабность и энергетические затраты на получение новых знаний не по силам уже одному государству[* О проектах подобного рода читайте статью под рубрикой «Проекты XXI века» в этом номере журнала.].
Можно привести анекдотичный пример, когда ученые в 1980-х годах получали громадное финансирование на разработку систем связи между атомными подводными лодками с использованием потоков нейтрино (нейтрино — это такая элементарная частица, предсказанная Паули и открытая в 1930-х годах, которая может свободно пройти сквозь земной шар). Специалистам понятно, что сделать это невозможно — слишком слабо взаимодействует нейтрино с веществом. Но ученым надо было определить, есть ли у этой частицы масса, или она точно равна нулю. От этого зависела судьба создаваемой тогда картины мироздания. Так вот генералам, определяющим финансирование проекта, и была предложена «инновационная идея» о создании приемо-передающих устройств, работающих не на радиоволнах, а на нейтрино, которые свободно проходят сквозь земной шар, например, из Тихого океана в Атлантический.
Устройство, понятное дело, не сделали, а вот массу нейтрино померили. Ресурсы были отвлечены немалые, ученые любопытство свое удовлетворили и сказали генералам, что масса у нейтрино если и есть, то очень маленькая, меньше чем 10-32 грамма. Но к тому времени и президент поменялся, и генералы на пенсию ушли.
И вот здесь возникает разумный вопрос: а так уж нам необходима такая наука для того, чтобы строить пароходы, летать в космос и разговаривать по мобильному телефону (в том числе и из подводной лодки)? Так уж необходима такая наука обществу для того, чтобы создавать новое оружие для защиты не совсем понятных ему интересов своих «государств»? И так уж необходимо обществу сегодня тратить колоссальные средства на расширение «системы знаний о закономерностях развития природы, общества и мышления», знать особенности субатомного мира и открывать новые законы природы, которые по силам понять лишь самим открывателям? Зачем генералу платить генеральские за то, чтобы узнать массу нейтрино?
Прибор для опытов по магнетизму
Прибор по электролизу воды
Легенда гласит, что после доклада в Лондонском королевском обществе в 1831 году об открытии закона электромагнитной индукции Майклу Фарадею одним из Сэров был задан вопрос: «А какой толк для нашего общества от вашего открытия?» На что умудренный Фарадей ответил: «Подождите, пройдет сто лет, и вы мое открытие обложите налогами». Сегодня мы не мыслим нашей жизни без электроэнергии, производство которой основано на «системе знаний», установленной Фарадеем. Мы немало платим за нее, а ее производители платят налоги на полученную прибыль. Предсказание не только сбылось, а констатировало существующую закономерность во взаимоотношениях науки и общества во времени — правило «100 лет»!
Действительно, можно привести подобный пример с открытием Антуаном Анри Беккерелем в 1896 году явления радиоактивности, без которого сегодня (опять-таки через сто лет) немыслимо существование целых отраслей народного хозяйства (медицина, атомная энергетика и прочие) практически во всех странах и на всех континентах (и которые тоже платят налоги).
Сегодняшние достижения в разработке квантовых компьютеров и нанотехнологиях целиком и полностью обязаны той самой «системе знаний» — квантовой механике, которая была создана тоже почти сто лет назад совершенно небольшой группой ученых, имена которых можно пересчитать на пальцах одной руки.
Американским физическим обществом и ЮНЕСКО 2005 год был объявлен годом физики. Почти ровно сто лет назад, в 1905 году, появилась первая статья одного человека, которая называлась «Zur Elektrodynamik der bewegter Korper» («К электродинамике движущихся тел») и которая перевернула существовавшие представления об устройстве мира, о времени и пространстве. Имя этого человека — Альберт Эйнштейн. Сегодня, то есть через сто лет, «система знаний», начало которой дал Эйнштейн, не только пополняет бюджеты разных стран в виде налоговых отчислений, но и стала просто мировоззрением большинства.
Фарадей был прав. Подождите сто лет. Но подойди мы в его время с сегодняшней меркой оценки эффективности научных разработок, «инновационный потенциал» во всех этих примерах был бы просто равен нулю. Теперь, зная это правило «100 лет», я смею утверждать, что сегодняшнему, озабоченному проблемами выживания обществу не нужна «система знаний», которая, может быть, будет востребована через сто лет. И только богатое общество (а какое общество сегодня богато?), имеющее у своего руля просвещенных руководителей (а бывают ли такие?), может потратить свои ресурсы на неизвестную еще «систему знаний».
Но в условиях существующего системного кризиса и нерешенных глобальных проблем, упомянутых выше, богатого общества сегодня нет ни на одном континенте. И в ближайшие сто лет ситуация вряд ли изменится, если только «золотой миллиард» нашего земного населения не узурпирует окончательно доступ остальных к жизненным ресурсам планеты и исключительно для себя и своих потомков займется пополнением «системы знаний».
Быстрое развитие науки уже привело к отрицательным последствиям. Это и нагромождение неиспользуемой информации, и большой разрыв между тем, что делается в научных лабораториях и тем, чему учат в школе, и появление нового типа профессионального ученого-карьериста, ставящего науку на службу собственным интересам, и очень малая эффективность в исправлении вреда, нанесенного природе неумелым «научно-техническим прогрессом». Налицо все черты кризиса перепроизводства «системы знаний». Откройте современные школьные учебники по естествознанию. Вы не увидите там ни слова о «системе знаний», которая формировалась несколько десятилетий назад.
Структура микромира, «великое объединение» взаимодействий в природе, квантовая телепортация и достижения в астрофизике. Старый и добрый учебник Перышкина по физике в трех томах сегодня более современен, чем нынешние. Логика проста — нет «инновационного потенциала» у этой «системы знаний», и нет нужды забивать этим голову детям. А детям этих детей жить через сто лет на нашей земле. Общество не хочет их готовить к жизни в соответствии с правилом «сто лет». Потому что у него нет времени, и оно не может (хотя, возможно, хочет) ждать сто лет.
А вот у астрологических предсказаний «инновационный потенциал» сегодня как никогда высок. На все лады колдуют, привораживают и отвораживают, снимают порчу всякие маги и экстрасенсы. Можно назвать это кризисом разума. Наш главный враг сего дня — поразившая общество болезнь невежества из-за перепроизводства «системы знаний», которая более не воспринимается обществом. Напрашивается аналогия со ступором при сильном эмоциональном возбуждении — торможение нервной системы на поступающий поток информации.
Уроки истории и добывавшиеся в течение веков знания забываются. Ученые и профессионалы уходят и замещаются дилетантами, у которых не было за душой какой-либо теории или выстраданного учения. Развитие общества не поспевает за формированием новой «системы знаний». Возникает громадный провал между меньшинством, формирующим эту самую «систему знаний», и остальным большинством, не способным воспринять ее. В отличие от объективных обстоятельств, о которых я сказал ранее, это является мощным субъективным фактором, отторгающим общество от науки.
Попробую ответить еще на один важный вопрос: способствует ли само по себе занятие наукой воспитанию нравственных качеств, так важных для развития общества, для его просвещенного структурирования? Смею утверждать, что история развития науки и общества не дает возможности установить какую-либо связь между этими двумя категориями — наукой и нравственностью. Да и вообще сомнительно, чтобы существовали профессии, способные лишь фактом своего существования переделывать чертей в ангелов и ведьм в монахинь. А подлецов и мошенников в научной среде не меньше, чем, например, в банковской или жилищно-коммунальной.
Наш замечательный писатель Лев Успенский (создавший когда-то вместе с Я. Перельманом в Ленинграде известный Дом занимательной науки) говорил, что лишь профессии палачей и проституток были (и остаются) такими, да и здесь существует дилемма о причинно-следственной связи — либо профессия началась с порока либо порок с профессии. То есть и здесь сегодняшняя наука не в состоянии ни на что повлиять.
Первооткрыватель крупнейшего из известных кладбищ динозавров в пустыне Гоби, писатель Иван Ефремов в одном из давних интервью «Литературной газете» сказал, что уже сегодня существуют основания для прекращения научных исследований. «Усложнения научных исследований, особенно в физике и химии, поглощают значительную часть общественного дохода. Чтобы не превратить науку в экономическое бедствие, вероятно, надо соразмерять ее вклад в достижение счастья людей со средствами, потраченными на нее. Это трудно, но достижимо, если наука сумеет вновь заслужить доверие, которая она уже начала терять именно в вопросе человеческого счастья». Не могу согласиться с этой мыслью в части человеческого счастья.
Счастья от науки в том понимании этого слова, которое я очертил выше, придет к нам не раньше чем через сто лет — нас уже не будет в этом мире. Не прибавится человеческого счастья и от понимания природы вакуума, и от открытия новых элементарных частиц. Счастливы будут лишь те немногие, кто достиг очередного понимания устройства мира, но таких единицы. И счастливы они будут лишь потому, что в силу своей генетической предрасположенности не могут жить без ощущения понимания природы. Таких, повторюсь, единицы, и они будут появляться всегда, пока существует человечество.
А обществу надо прилагать усилия для более эффективного использования существующей «системы знаний» для решения на ее основе своих проблем. Пусть не будут построены новые и дорогие ускорители и коллайдеры для раскрытия тайн микромира, пусть будут сняты с орбиты дорогие телескопы для наблюдения за далеким космосом. Трагедии не произойдет.
А вот если будет утеряна «система знаний», которая формировалась последние сто лет, тогда и произойдет трагедия. И вполне возможно, что через миллион лет (а может, и раньше) представителями следующей новой цивилизации будет открыто другое кладбище, но уже не динозавров. И задача общества сегодня сохранить (я не говорю приумножить — это обществу сегодня не под силу) во имя своего собственного спасения то, что сделали его лучшие представители.
Статью можно найти на сайте «Membrana. Люди. Идеи. Технологии».
Юрий Магаршак
Сергей Шаров. «Планетарий», 1983г.
Всегда кто-то и что-то знает не то, что все.
Неужели все не знают одного и того же?
Андрей Битов
Я знаю, что ничего не знаю.
Платон устами Сократа или Сократ устами Платона
С тех пор как Френсис Бэкон изрек: «Ipsa Scientia Potestas Est» («Knowledge Itself Is Power»), что на наш язык переводится еще более кратко и афористично: «Знание — сила», процессу познания ежедневно воскуряется фимиам. Сказать что-либо критическое в адрес познания — не какой-то его ветви, а познания в целом, как такового — стало опасным, грозящим остракизмом в цивилизованном обществе. Почти как во времена инквизиции — ересь. И никто не скажет: «О святая простота!» или «Прости их, ибо не ведают, что глаголят». Никакое чистосердечное признание и раскаяние не облегчит участь еретика Истины.
Знание превратилось в религию. А во времена легендарные, которые хорошо помнят все, кому за тридцать, и вовсе заменило ее. Не случайно институты физики и биохимии, ангары синхрофазотронов, штольни межконтинентальных ракет и даже дельфинарии научно-исследовательских институтов назывались высоким именем «храм». По крайней мере, при социализме их так и называли. И правильно делали: в храмах науки происходит священнодействие, недоступное непосвященным. Ими являются даже те, кто сидит в соседней комнате. И даже за соседним столом. А в случае особо секретного научного священнодействия — и сам священнодействующий. Он ведь тоже смутно понимает, чем занимается и надо ли это кому-нибудь.
В наш век, когда святого на Земле с каждым днем все меньше, святость непонимания, быть может, последнее, что осталось святого у грешного населения Земли. Пространство под женской юбкой, еще каких-то сто лет назад считавшееся святая святых, превратилось в общественное достояние, как и сама юбка. Священное право королей властвовать подданными вызывает у подданных не благоговение, а кривую усмешку. На этом фоне таинство знаний — любых, независимо от их природы и приложения — выглядит весьма облагораживающе.
Впрочем, прославление знания началось задолго до лорда Бэкона. И даже до того афинского вечера, когда Сократ в разговоре с учениками сообщил им, что мудрость — это добродетель. А что есть мудрость без знания?
А может, поклонение мудрости началось еще тысячелетием раньше? Но что для нас тысяча лет, если мы все равно не помним, кто правил раньше — Навуходоносор или Ашшурбанипал — и на сколько десятилетий или тысячелетий? И все же не вызывает сомнения, что Соломон Мудрый опередил Платона в своем преклонении перед мудростью. Так и изрек: «Тот, кто преумножает познание, преумножает скорбь».
В сочетании с другим афоризмом мудрейшего из пророков — «Веселись, юноша, в дни юности твоей, покуда не пришли годы, о которых скажешь: нет мне радости в них» — это, логически рассуждая, вроде бы призывает юношу заниматься чем угодно, только не подготовкой к экзаменам. Ибо одно из двух: либо радуйся и не занимайся преумножением скорби, либо скорби, готовясь к очередной сессии, но не то и другое. Хоть тысячу лет думай над сочетанием двух изречений, не поймешь, как совместить преумножение знаний с радостью бытия. За истекшие три с лишним тысячи лет интерпретаторы и последователи царя мудрецов об этом не очень задумывались. А зря.
В наш век не останавливающегося ни на секунду прогресса вольнодумец, славящий незнание, рискует оказаться один-одинешенек. Можно предлагать многоженство, однополые браки, но призывать к незнанию нельзя. Тем кощунственнее — и вместе с тем революционнее и дерзновеннее — будет звучать мой тихий призыв.
Что же такого крамольного я собираюсь сказать?
Знание — далеко не всегда сила. Точнее, почти никогда. Гораздо чаще оно — слабость. И чем дальше, тем больше.
Но прежде всего я не хотел бы, чтобы меня неправильно поняли.
Я не призываю школьников получать двойки, не знать, кто автор романа Шолохова «Тихий Дон», а в ответ на просьбу учителя выучить наконец, чему равен синус тридцати градусов, громогласно оповестить, потрясая этой статьей, что его права гражданина и человека ущемлены. Я не восклицаю: «Любите ли вы незнание, как люблю его я?!» Напротив, я хотел бы, чтобы, уяснив для себя силу незнания, племя младое стало учиться еще напористее и эффективнее. Констатация факта, что незнание — сила, может быть, даже более страшная, чем красота, — это не призыв к невежеству. Невежество — не незнание, а сопротивление знаниям, как таковым. И уж никак право на незнание не может служить оправданием антизнания, антинауки, лженауки и псевдонауки. О чем же речь в таком случае?
Когда человек испытывает жгучую жажду, скажем в пустыне, он думает лишь о том, чтобы напиться. Вся его активность направлена на то, чтобы найти пруд, колодец, лужу... Но едва он утолит жажду, появятся другие потребности. Он может подумать о консистенции напитка, который ему послал Бог. Мало-помалу он снова начнет отличать лимонад от нарзана и медовуху от виски с содовой. Он может вообще не думать о питии и найти себе другие предметы внимания. Однако если же тот самый человек окажется посреди наводнения, если вода затопила его дом и вот-вот покроет его с головой, проблема жажды вообще перестает быть проблемой. Пей сколько хочешь! Но ни моря, ни вышедшей из берегов речки не выпьешь. Нужно принимать совершенно иные меры, чтобы избавиться от половодья.
Вот так и знания. Лорд Бэкон изрек свой афоризм в совершенно иных условиях. Тогда написание каждой книги, как и ее переписка, требовало гигантских усилий. Каждую книгу достойно переплетали, понимая, что это непреходящая ценность. Каждую издавали на особой бумаге. Снимая манускрипт с полки, читатель уже испытывал к нему уважение независимо от того, что скрыто под переплетом. А сверх того и уважение к труду и искусству тех, кем она создана. И правильно делал. Для априорного уважения к письменной информации были серьезные основания.
Не то теперь, когда каждый может настрочить пару-тройку килобайт, лениво шевеля пальцами по клавиатуре, одним движением мизинца перевести свой опус в каллиграфический шрифт, присовокупить пару-тройку фоток, стянутых из Интернета, а потом всю эту высокотехнологичную и прекрасно оформленную галиматью движением другого мизинца послать сотне тысяч человек. Когда, обращаясь по телевидению к сотне миллионов, можно при этом нести любую чушь. И в газетах можно публиковать что угодно — от прославления Гитлера до опровержения второго начала термодинамики.
Нынче у нас условия совсем не те, в каких пришлось милордствовать сэру Френсису. Их можно назвать информационным половодьем. А афоризмы, как и законы природы, не абсолютны. Даже законы Ньютона и теория относительности Эйнштейна, даже высказывания Соломона Мудрого. Они верны лишь до тех пор, пока применимы к среде, в которой они справедливы.
Были времена, когда всякие знания следовало глотать жадно, как воду в пустыне. Сегодня так называемых знаний столь много и они так назойливы, что от них впору отмахиваться, как от комаров в тайге. Какой информации надо избегать, а какой — жадно внимать? А если внимать, то до какой степени детализации и углубления? Какое незнание предпочтительнее знания? Где надо копать ту или иную делянку науки и на какой глубине остановиться, чтобы перейти на новое место? Вот чему должны учить в школах и институтах наряду с получением знаний, как таковых. Разве не очевидно?
В конце ХХ века мы незаметно пришли к ситуации, когда широта знаний в одном человеке стала казаться невозможной, а эрудиция становится чуть ли не синонимом поверхностности. Специалист, по доминирующему убеждению, должен быть только узким. Это крайне опасная тенденция.
Михаил Шварцман. «Структура четвертая»
У образованного человека должно быть достаточно полное и адекватное понимание окружающего мира. В этой идеальной картине знания, добытые личным опытом, образуют ближайший ландшафт. Он плавно переходит в холмы окружающего культурного мира, а те в свою очередь — в далекие, но ясно различимые хребты отдаленных разделов науки и культуры, замыкающиеся общим для всех образованных людей горизонтом знаний. Сегодня общий горизонт потерян, и многие фрагменты этой картины заполняются мифологическим туманом.
Сейчас человеческий ум находится под воздействием чрезвычайно агрессивной и несбалансированной информации. В результате для каждого из нас главным становятся отбор и фильтрация информации вместо ее восприятия. Искусство фильтровать информацию стало, как минимум, столь же важным, как познание и созидание. Эта реальность, кардинально отличающаяся от таковой сто или пятьсот лет назад, вынуждает специалистов прятаться в зонах своих индивидуальных экспертиз, что замыкает людей внутри профессиональных групп с их узкими интересами. Искусственно затрудненный, намеренно жесткий контакт с миром внешним для замкнутых групп порождает цивилизацию, раздробленную на ниши сектантских идеологий.
Этот путь меняет характер цивилизации. Она теряет логику развития. Происходит хаотическая смена доминирующих групп, имеющих диаметрально противоположное видение мира. Создание достаточно универсального базиса знаний, культурных и этических ценностей позволит противостоять сектантским тенденциям. В идеале это приведет к созданию общества, в котором позитивная деятельность отдельных групп в принципе может быть оценена остальными, а контакты между отдельными группами взаимно обогащают их и лишены конфронтации.
Однако у силы, заключенной в незнании, не только методологические и познавательные аспекты. Задумывались ли вы, что задающий вопрос берет на себя ответственность за ответ на него? Поэтому, прежде чем спросить что-либо, стоило бы трижды подумать: а так ли уж нужен нам этот ответ?
Представьте себе на мгновение, что сбылась мечта гадавших всеми возможными способами — от карт до вглядывания в зеркала: вам стала известна ваша судьба. И что хорошего обещает вам это знание? Да ничего! Скорее, напротив.
А как сладостно не знать, что через четыре дня начнется война. Или что через пять минут в ваш «Мерседес» врежется самосвал. Или что любимая женщина уйдет от вас через месяц и вы ее никогда больше не увидите. О, незнание — великое благо!
Один мудрец сказал: события никогда не разворачиваются так, как мы того хотим или опасаемся. Господь одарил нас благом незнания. Как минимум — будущего. Поэтому возблагодарим же Его. И не будем о грустном.
Давайте вообразим, что мы — муха, ползущая по холсту с изображением Моны Лизы. Мы можем потрогать каждую шероховатость, разглядеть каждый мазок, побегать туда-сюда, чтобы лучше увидеть картину... И много ли знания о прелести шедевра в целом мы получим из знания каждой детали? Да нисколько!
Скажу более: если бы знание было чересчур детальным, многие научные законы не были бы открыты вовсе. Например, закон Ома, согласно которому ток пропорционален напряжению. Он верен только при строжайше прямолинейном проводнике, без наведенных емкостей, при абсолютно постоянной температуре. Будь у Ома современное оборудование, измеряющее ток до пятого знака после запятой, он скорее всего никогда бы не открыл своего закона и не стал бы бессмертным. Отсюда мораль: знай ровно столько, сколько тебе нужно. Не углубляйся в проблему более, чем тебе или заказчику требуется. А также: не задавай лишних вопросов ближним и мирозданию. Ибо ответственность за ответы несешь ты и никто более.
А вот что поведал мне П.А. Николаев, профессор-филолог Московского университета: «Были мы с поэтом Евгением Винокуровым в Бельгии, и Винокурова спросили: почему он не знает английского языка? А тот ответил: «Хороший поэт должен многое не знать». По-моему, это правильно. Перенасыщенность информацией губительна: только свободное от груза ненужных деталей сознание способно творить новое.
Я же вспомнил, как поразили меня при посещении музея-квартиры Ахматовой (каморки, в которой Анна Андреевна жила последние годы) слова экскурсовода, что в последние годы жизни у величайшей русской поэтессы в личном владении было всего четыре книги. Может быть, поэту и впрямь не обязательно знать слишком много? Чтобы видеть то, чего не видят другие, видение должно быть очень избирательно.
Мой друг, гениальный — я убежден —живописец Б., на вопрос, как ему удается видеть мир столь великолепно расплывчатым и полным оптимистических красок при изображении дворов, подворотен, домов, которые уж точно не ласкают глаз, ответил: «Я просто снимаю очки. Цветовые пятна остаются, а их пакостное содержание исчезает». Это ли не действующая модель построения мира без четких границ путем превращения их в расплывчатые?
Главное отличие живописи от графики — именно в отсутствии четких границ, а вовсе не в наполнении поверхностей цветом. Художник может быть графиком, даже если пишет маслом. Дюрер и в автопортретах, и на полотнах, со сверхчувственной четкостью изображающих растения, остается мастером линий. Мане — живописец даже в рисунках, сделанных карандашом.
Сбитая резкость фотоаппарата часто куда информативнее, чем телеэкран с высоким разрешением. О распределении света и тени и говорить нечего.
Но кто и когда думал об игре света и тени в пространстве знаний? Кого интересовала сбитая резкость в социологии или языкознании сквозь дымчатые очки?
Знание — столь же информация, сколь и энтропия. Призыв к увеличению знаний — без уточнения, каких именно, — не менее странен, чем призыв к увеличению энтропии. Радость по поводу непрерывного увеличения информации так же нелепа, как ликование в связи с увеличением хаоса. Человеческий мозг работает не по Шеннону. После того как количество информации превысит некий барьер, она меняет знак. Забывание начинает преобладать над узнаванием.
После того как количество информации в СМИ, включая электронные, превысило некий барьер, она начала превращаться в свою противоположность — неинформацию. Профессор А.Н. Леонтьев еще в 60-е годы проницательно сказал: избыток информации ведет к оскудению души.
Человеку XXI века нужно свободно ориентироваться во множестве знаний. Он должен как бы парить в их пространстве, выбирая в каждом случае оптимальную высоту, меру детализации, скорость перемещения, траекторию... Современная цивилизация форсирует неоднократную смену деятельности в течение жизни. Для этого необходима совершенно иная ее стратегия, и это — одна из важнейших характеристик общества грядущего века. Динамичная ориентация позволит человеку осознанно выстраивать свою траекторию жизни. А выбор ее становится так же важен, как индивидуальные знания и навыки сами по себе[* Более всесторонне эта концепция сформулирована в Манифесте интеллектуального Ренессанса, текст которого можно найти, например, на сайте комитета Международного интеллектуального сотрудничества: www.ic4ic.org.].
И вот теперь попробуем подвести итоги.
Знание — далеко не всегда сила. Точнее, почти никогда. Гораздо чаще оно — слабость. И чем дальше, тем больше.
Если уж выбирать в наши дни, что является силой — знание или незнание, я, безусловно, отдал бы предпочтение последнему.
Право не знать — одно из фундаментальных прав человека. Которое в цивилизованном обществе еще более неотъемлемо, чем свобода слова и право собраний. Право не знать — такая же неотъемлемая часть жизни, как право дышать.
От непонимания того, какая могучая сила — незнание, мы лишаемся права на наше незнание. Причем совершенно безропотно.
Забвение (забывание) — такая же неотъемлемая часть сознания, как и познание. Ибо если бы не оно, человек был бы раздавлен тяжестью знаний, которые ему не нужны.
Контроль за траекторией познания, его скоростью и высотой, баланс между глубиной и широтой, знанием и незнанием — суть любой умственной деятельности. Траектория познания даже более важна, чем познание, как таковое.
«Хочу не знать!» — вопль человечества в океане информации. И неотделимой от нее дезинформации.
Ненужная информация — это антизнание. Реклама — двигатель регресса. Плохая книга хуже ее отсутствия.
Процесс познания — не священная корова. Если информации — море, знания в этом море — пустыня. Ибо от знания до знания в море знаний, как от оазиса до оазиса, сегодня надо идти и идти.
Знания должны скорее напоминать икебану, чем луг. Преумножающий знания берет на себя страшный риск: преумножить не мудрость и даже не только скорбь. Если познание происходит не целенаправленно и не избирательно, оно не увеличивает, а уменьшает количество знаний.
Господи! Даруй мне счастье познать все, что мне надо знать, мудрость не знать того, что мне знать не надо, и защиту, чтобы знания, которые мне не нужны, не могли проникать в мою голову.
Если можешь не знать — не знай, и прежде чем вдаваться в детали, трижды подумай, нужны ли тебе они. Ибо по природе своей ЗНАНИЕ — СЛАБОСТЬ.
Knowledge Itself Is Weakness.
«Ipsa Scientia Impotentas Est».
Джей Толсон
Наука породила скептицизм по отношению к любому утверждению, чего бы оно ни касалось — физических законов или законов морали. Сам дух науки — дух релятивизма.
Но как же тогда быть с поисками и определением смысла жизни?
Терроризм религиозных фанатиков, похоже, превращает в абсурд все разговоры о том, что мир будто бы охвачен манией релятивизма. И тем не менее именно фанатизм, заставляющий фундаменталистов убивать и умирать за их единственную истину, свидетельствует о болезненном осознании того, что в мире существует множество истин, конфликтующих между собой.
Релятивистская путаница проникает во все сферы нашей повседневности, от политики до частной жизни, однако проблема лежит глубже и, по сути, является философской: что мы вообще знаем и откуда мы знаем что бы то ни было? Вот ответ, с которым сейчас согласно большинство: всякое знание крайне субъективно, оно зависит от социальных и индивидуальных факторов и выражает наши возможности и желания. Подобная точка зрения, называемая по-разному — субъективизмом, релятивизмом, перспективизмом и даже постмодернизмом, — стала в современном мире символом веры, который многими принимается, другими же — в том числе и ее противниками — молчаливо подразумевается.
Среди самых ревностных защитников этой позиции распространено мнение, что даже научные утверждения по сути своей субъективны. Некоторые ученые, придерживающиеся концепции многополярности мировой культуры, утверждают, например, что всякая наука несет на себе отпечаток культурных и национальных особенностей, и поэтому мы вправе говорить об «индийской», «китайской» или о «западной», «европейской», науке, каждой из которых свойственны свои методы и приоритеты, что не исключает истинности этих наук. Подобным образом одна радикально-феминистская научная школа утверждает, что современная западная наука пропитана патриархальным духом, отразившимся в ее брутальном словаре и агрессивных методах. А противопоставить этому следовало бы более мягкую, спокойную, «феминизированную» науку.
Кто-то скажет, что в данном случае наука лишь пожинает то, что посеяла. Ведь именно она, пытаясь усовершенствовать мир, своими отточенными методами и разнообразными технологическими новшествами разрушила нашу традиционную веру в прогресс. Наш скептицизм породила сама наука. А раз так, почему бы и ей не испытать то же, что испытываем мы?
Но подобное злорадство вряд ли поможет избавиться от постоянно усиливающегося чувства растерянности, которое особенно заметно в наших высших учебных заведениях. Подтверждений этому факту больше чем достаточно. Группе студентов из небольшого колледжа было предложено прочесть короткий рассказ Ширли Джексон «Лотерея». Преподаватель был поражен, когда после долгого обсуждения ни один студент так и не отважился осудить ритуальное человеческое жертвоприношение, описанное в этом произведении. Исключительный случай? Едва ли. Преподаватель философии известного колледжа на Восточном побережье пишет, что студенты его курса «оказались нравственно не подготовленными к тому, чтобы осудить холокост или вынести ему хоть какой-то моральный приговор».
Оба случая весьма показательны для доктринерского релятивизма, который заранее исключает всякую серьезную дискуссию об абсолютном и универсальном. Подобная «абсолютофобия» приводит к своего рода нравственному идиотизму и заставляет задаться справедливым вопросом: не должны ли мы, преподаватели, обнаруживая перед студентами несообразности, лежащие в основе абсолютофобии, в то же время показать им, что человек вполне может иметь устойчивые моральные принципы и не быть при этом твердолобым догматиком...
Но даже если бы преподаватели согласились с этим, откуда у них возьмутся моральные принципы, на которые можно опереться? Возникает философская головоломка. Разумеется, есть истины, основанные на религиозном откровении — по-видимому, самом глубоком источнике нравственных принципов. Однако вне религиозных институтов обращение к этим истинам может оказаться проблематичным. Более того, их укорененность в особой традиции лишь подтверждает постмодернистское убеждение в том, что подобные «универсалии» являются всего-навсего относительными ценностями той или иной общины или мировоззрения.
Из подобных рассуждений следует, в частности, что такие либеральные идеалы, как права человека или социальная справедливость, не могут и не должны применяться по отношению, например, к народам Камбоджи, Ганы и других стран незападной культуры.
Иван Климов
Социологические опросы и разговоры в специальных фокус-группах, проведенные сотрудниками Фонда общественного мнения, показывают, что высшее образование российская молодежь ценит далеко не только как возможность претендовать на престижное и высокооплачиваемое место на рынке труда. Молодые люди стремятся в вузы, даже если знают, что по окончании института их вовсе не ждут высокие заработки.
Высшее образование котируется в России чрезвычайно высоко. Подавляющее большинство опрошенных — 74% — полагают, что сегодня важно иметь высшее образование, и только 23% придерживаются противоположной точки зрения. Причем молодежь убеждена в ценности образования особенно твердо — среди тех, кто моложе 35 лет, первое суждение разделяют 80%, а второе — лишь 18%.
Такой престиж высшего образования обусловлен прежде всего тем, что большинство россиян видят в нем важнейший ресурс, резко повышающий социальную мобильность гражданина и его конкурентоспособность на рынке труда. Именно о «рентабельности» высшего образования чаще всего говорили опрошенные, отвечая на открытый (без подсказанных вариантов ответа) вопрос о мотивах людей, стремящихся получить его. Акценты расставлялись по-разному: одни — на том, что оно открывает доступ к престижной и высокооплачиваемой работе («дает работу, которую пожелаешь, положение в обществе»; «человек становится умнее и больше стоит»; «чтобы быть нужным и не испытывать материальные затруднения»), другие — на том, что высшее образование позволяет сделать карьеру, повысить свой социальный статус, пробиться «наверх» («образование дает власть и деньги»; «занимать большой пост»; «к власти поближе»). Третьи утверждали — зачастую довольно категорично, что высшее образование гарантирует трудоустройство, тогда как человек без диплома почти лишен шансов получить работу («везде нужны с высшим образованием»; «без образования никуда не берут»). Наконец, четвертые — и таких было особенно много (каждый третий из числа ответивших на вопрос) — напрямую связывали высшее образование с материальным благосостоянием («материально обеспечить себя и свою семью»; «каждый хочет жить богаче»; «чтобы иметь побольше денег»).
Однако многие россияне прекрасно осведомлены о том, что высшее образование и в советские времена, и сегодня отнюдь не гарантирует его обладателю ни занятость, ни — тем более — высокие заработки. Истории о торгующих на рынках обладателях вузовских дипломов широко известны — и не только потому, что люди, сталкивающиеся с такими фактами, запоминают их надолго и охотно рассказывают окружающим. Об этом много говорят СМИ, а российские левые обожают иллюстрировать тезис о губительности реформ для научного, технического, культурного потенциала страны именно ссылками на высокообразованного продавца колбасы.
Разумеется, большинство россиян не питают иллюзий относительно доходов рядовых представителей таких массовых профессий, как врачи и учителя. Так что представление о «рентабельности» высшего образования постоянно приходит в противоречие с множеством известных фактов. И это весьма отчетливо проявляется в ходе групповых дискуссий:
«У меня два высших образования, а зарплата — слезы. Не раз я думаю — сменю работу, и... Я не могу уйти со своей работы. Я чувствую — это мое».
Почему же представление о практической ценности высшего образования остается, вопреки этому, чрезвычайно широко распространенным?
Очевидно, тут сказывается несколько обстоятельств. Во-первых, российские граждане прекрасно знают, что «начальство» — от первых лиц государства до руководителей практически любых предприятий и учреждений — всецело состоит из обладателей высшего образования. И это — веский аргумент в пользу тезиса о том, что такое образование открывает путь «наверх».
Во-вторых, многие явно исходят из того, что высшее образование должно быть «рентабельным», и если сегодня прямая зависимость между уровнем образования и шансами на трудоустройство, на высокий доход прослеживается не слишком отчетливо, то со временем, по мере преодоления кризиса, она непременно установится:
«Я считаю, что время, которое мы переживаем, — оно пройдет. И высшее образование в любом случае должно быть».
«Интеллект — он всегда будет востребован. Другое дело, что сейчас такие времена.»
Многие уже сегодня отмечают тенденцию к росту спроса на высокообразованных работников.
Но за стремлением к высшему образованию многие усматривают не только прагматические мотивы, но и тягу к интеллектуальному и духовному росту, к самосовершенствованию и самореализации («для развития ума»; «для всестороннего развития»; «шире возможности реализовать себя»). Довольно часто эти мотивы — прагматический и потребность в самоусовершенствовании — сочетаются: «для карьеры, для духовного роста»; «для роста — человеческого и карьерного»).
А многие считают сугубо прагматический, меркантильный подход к высшему образованию неприемлемым:
«Даже результат не важен. Тут важен как бы сам процесс, что человеку будет интересно».
«Вы знаете, я считаю, что высшее образование просто необходимо для человека, который живет в современном обществе, общается изо дня в день с людьми разными. Это. другой круг людей, у них совершенно другое какое-то мышление, у них другая душевная, духовная жилка, понимаете. Поэтому я считаю, что это просто необходимо.»
Большинство российских граждан склонны существенно преувеличивать число людей с высшим образованием в стране. Согласно данным Госкомстата, его имеют чуть больше 17% совершеннолетних россиян. Между тем 62% опрошенных убеждены, что такое образование получили свыше четверти россиян, а 23% дают совершенно фантастические оценки, предполагая, что абсолютное большинство наших соотечественников окончили вузы. Между прочим, 36% опрошенных полагают, что в стране недостаточно высокообразованных людей, но при этом считают, что их доля превышает 40% населения, а каждый пятый — что их больше половины.
Естественно предположить, что массовое заблуждение относительно численности обладателей высшего образования влияет на суждение россиян о его необходимости. Человек, уверенный в том, что большинство его сограждан имеют такое образование, в большей мере склонен воспринимать обучение в вузе как «стандартный», если не обязательный этап социализации.
Александр Голяндин