Levada (исп.) — мор. Выход корабля из гавани.
Факт его смерти не отменим, содержание его жизни — вот что предстоит, когда боль хоть немного притупится, додумать, осознать и, сколько хватит сил, развернуть и продолжить...
У каждого, кто даже недолго виделся с Юрием Левадой, оставалось ощущение недюжинности. Впечатлял уже рост, крупность, массивность. Конечно, он был прежде всего человек дела, неизменно делаемого с жаром, работник, увлеченный до страсти. Бесспорно, его авторитет специалиста был непогрешим: скорее всего, первой ассоциацией на слово «социолог» в сегодняшней России было бы имя Левады. Он терпеть не мог «мелькать на публике», хотя — именно как исследователь — был человек публичный и считал эту часть своей работы очень важной. Но во всем, что Юрий Александрович делал и говорил, всегда угадывалось или слышалось еще что- то, не сводившееся просто к результатам опросов населения, а может быть, и к социологии в целом.
У авторитета Левады две стороны. Одна имеет лишь косвенное к нему отношение. Российский социум, да и образованное сословие россиян — в массе, вместе со всем сообществом, дезориентированное, — испытывает жесточайший дефицит осмысленности существования, тоску по моральному достоинству и образцу, тягу к самостоятельным умам, крупным, независимым людям. Другая сторона — особенность человеческого склада самого Юрия Левады. Он как бы соединил в себе все, чего так не хватало «советскому человеку» и чего не удалось добиться от «человеческого материала» в России ни тоталитарными репрессиями, ни пропагандистскими потугами, ни грубой покупкой.
Это никак не значит, будто достоинство Левады было всем по нутру («Мы не те девицы, которые должны всем нравиться», — говорил он). Юрий Александрович не был конфликтным человеком, но был неудобен своими убежденностью и последовательностью. Его авторитет признавался едва ли не безоговорочно, но не только «благодаря», но и «вопреки» (и, может быть, даже чаще — вопреки). При этом он не был диссидентом, не представлял себе подполья в качестве варианта собственной судьбы и даже в самую трудную для себя, самую безотрадную для страны пору не строил планов уехать. Однако интерес к тоталитарным формам социальной организации, к тоталитарной мифологии и «единственно верной» идеологии он пронес через всю свою научную жизнь.
Его кандидатская диссертация (1955) была связана с коммунистическим Китаем, где он побывал в начале 1950-х — работа позволила ему лучше понять советскую систему. Логичным было обращение затем к социологии религии — не самим верованиям, а их роли в социальных переменах и консервации существующего порядка (книги «Современное христианство и социальный прогресс», 1962 и «Социальная природа религии», 1965).
Позднее — исследование массовых движений, исторического сознания, традиционалистских идеологий — его статьи «Традиция» и особенно «Фашизм» сделали эпоху, когда в 1970-м году появились на страницах «Философской энциклопедии». Напомню, что фактически единственной социологической теорией, допущенной тогда в СССР, был «исторический материализм», к тому же в эпигонском, плоском и обеспложенном местном варианте. Потому естественным стал интерес к современным западным теориям общества, социологической классике и новейшим разработкам по социологии религии, идеологии, социальной структуры и социального конфликта, образования, отклоняющегося поведения и т.д. (Дюркгейм, Вебер, Веблен, Парсонс, Роберт Белла, Ирвин Гофман, Клиффорд Гирц). Их переводы, составившие 17 объемистых машинописных томов, он фактически первым у нас вместе с немногими коллегами и учениками готовил к публикации в Институте конкретных социальных исследований АН СССР, анализировал, перерабатывал, развивал. Часть текстов в 1972 году, когда громили его сектор и разогнали ИКСИ в целом, пошла под нож.
После разгрома несколько лет, как ни странно, публично действовал семинар Левады, сначала — под крышей ЦЭМИ, а затем Гипротеатра. На его заседаниях, открытых (для Левады это было принципиально) для всех, кого интересовали особенности социокультурной модернизации «по-российски», выступали экономисты и психологи, литературоведы и демографы, историки и социологи. Между 1974 и 1984 годами в малотиражных ведомственных сборниках и авторитетных специальных изданиях (например, ежегоднике «Системные исследования») появлялись, пусть и редко, статьи Левады. Это были отдельные, сжатые, но вполне продуманные и взаимосвязанные фрагменты большого проекта теоретической социологии. Ничего столь масштаб - ного по замыслу и высокого по уровню обобщений не было не только в тогдашней отечественной социологии, но и в мировых социальных науках тех лет.
В центре проекта — сложное по структуре, культурно обусловленное, символически опосредованное социальное действие. Предполагалось изучать разные уровни его смысла, включая не предъявленные впрямую пласты значений (например, мифологические и исторические). Разбирались самые сложные варианты действия и взаимодействия, самоценные и самодостаточные (в первую очередь игра, искусство), — и сравнительно упрощенные разновидности: инструментальные, экономические, подлежащие расчету, калькуляции затрат, оптимизации средств. Предстояло исследовать различные модели и цивилизационные типы личности (между прочим, именно в 70-е годы советская идеология выдвинула лозунги-заклинания «новой исторической общности людей — советского народа» и нового типа человека — «человека советского»). Создавалась теория макросоциальных форм общества, его пространственной и временной организации: соотношение центра и периферии, времен социальных и культурных, воспроизводство и изменение этих форм (репродуктивная система социума, «коллективная память» и «коллективное воображение»).
Леваду еще с философского факультета МГУ, куда его, украинского провинциала из Винницы, привели «поиски настоящей правды» и куда он поступил в 1947 году, занимала проблематика социальных изменений — их возможность, инициаторы и механизмы сдвига, сдерживающие силы, поведение масс. Она обрела новое содержание и развитие во второй половине 1980-х годов, когда по инициативе М.С. Горбачева и его сподвижников в стране началась социальнополитическая трансформация. Обратившись к понятию «социального перелома», он увидел первые же крупномасштабные сдвиги в советском социуме («всеобщее отрицание прежнего») как динамическую структуру со своей логикой, составными моментами, многими параметрами, включая инициирующие факторы различной мощности и скорости действия (проблемы лидерства и поддержки, роль интеллигенции) и силы общественного торможения — среди таковых, в частности, он выделил «бюрократию».
В работе Левады были две сквозные особенности. Во-первых, он всегда тяготел к работе сообща. В этом не было ни принудительного советского «коллективизма» (а на самом деле — поруки и заложничества, которые как социальные феномены Леваду-исследователя как раз чрезвычайно интересовали), ни, опять-таки, столь привычного в советском укладе и человеческом складе стремления увильнуть от ответственности, раствориться в толпе и слиться с местностью, «прикинуться несъедобным». Ничего более чуждого Леваде невозможно себе даже представить. Речь совсем об ином. У него была страсть к творчеству социальных форм, способных соединять самых разных людей с различными интересами и горизонтами. Соединять так, чтобы эти формы оставались собой и продолжали действовать даже при самых крутых переменах. Внутренне Левада — это можно было почувствовать лишь в «паузах» его жизни, скажем в часы недомоганий — был очень одинок, но, рискну предположить, это природное одиночество как раз и преодолевалось, деятельно перебарывалось его сознательной волей к коллективности.
Слева направо: Юрий Гастев, Юрий Левада, Леонид Седов; 1983, ст. Шугарово Павелецкой ж/д. Накануне отъезда Гастева за рубеж
Во-вторых — оба эти момента неразрывно связаны — Левада был одержим преодолением наличных обстоятельств, преодолением необратимости времени. Не зря его так привлекала социологическая проблема множества и разноплановости времен. И не случайно он скептически относился к ставшей модной во второй половине шестидесятых и в Европе, и у нас категории «свободное время» — конечно, не к самому понятию, а к неким утопическим надеждам на досуг как основу некой «новой цивилизации» или хотя бы отдушины, выхода из тоталитарного режима. У свободы нет какого-то особого времени и места вне общества, считал он: человек свободен во всех формах своей деятельности — и внутри существующих систем, и в борьбе с ними, и за их пределами.
У всех, кому выпало работать вместе с ним (и, если я правильно понимаю, у него самого), постоянно сохранялось и чувство связи друг с другом, и ощущение динамики, новизны, личного вклада, поиска и, бывало, находки. Творческое отношение к жизни, позиция смыслополагателя, траектория первопроходца придавали его профессиональной работе, гражданским поступкам, моральным оценкам особое свойство: неоспоримое и редкостное достоинство подлинности, собственного и потому всегда первого шага.
В июле 1988-го Левада бросил клич своим прежним сотрудникам и единомышленникам: открылась возможность коллективом (он настаивал на этом!) поступить в недавно открытый, непривычный для советского общества исследовательский институт — Всесоюзный центр изучения общественного мнения, за несколько месяцев до этого созданный Т.И. Заславской и Б.А. Грушиным. Через несколько лет, в 1992-м, Левада возглавил Центр, к тому времени ставший уже Всероссийским. Стремление и умение Юрия Александровича объединять десятки людей для серьезных, масштабных и долговременных замыслов выразились на этот раз в, несомненно, удавшемся, хотя и в единственном числе, социальном эксперименте — построении в постсоветской России институций нового образца, причем практически «из ничего», как бы «с нуля». Так за несколько лет, уже к середине 1990-х, из самых разных специалистов-демографов, экономистов, самообучившихся и самодоучившихся социологов, математиков, историков, искусствоведов, журналистов, психологов, из людей разного возраста и опыта, разных школ и подходов возник единый и в наших условиях совершенно необычный по типу регулярный исследовательский организм. Он не зависим от власти и не связан с нею, он не карьерный по духу взаимоотношений, по профессиональным и жизненным ориентирам ведущих специалистов (они — не технические эксперты при VIPax, принимающих решения). Но Центр не калькирует никаких западных готовых форм, равно как и не приспосабливает к здешним и теперешним задачам структуры прежние, советские.
Левада-Центр — институт первопроходческий, исследовательский, свободный. Самостоятельность — в любом смысле, от познавательного до правового — его изначальная и неотъемлемая черта, которую нельзя присвоить. Как и коллективность, которую нельзя навязать. В 2003 году, когда Центру угрожала принудительная смена руководства, из прежнего ВЦИОМа за своим лидером ушли все до единого человека, причем каждый принимал решение самостоятельно — не было даже никакого общего собрания. Так проявилась реальность этой силы, непривычной для советского порядка и непостижимой для номенклатурного рассудка. Социальный институт такого типа — не вывеска и даже, пользуясь модным словом, не бренд, а система отношений: отношений к себе, к делу, к задачам, к коллегам.
Важнейшей особенностью ВЦИОМа, а затем Левада-Центра стало сочетание двух направлений работы, которые в социальных исследованиях на Западе давно и, видимо, бесповоротно разошлись. Там есть собственно социология, чей академический статус и сложившийся образ мира время от времени пытаются поколебать одинокие инсургенты «слева» — и эмпирические зондажи общественного мнения. Это регулярное, мягкое слежение за более и менее устойчивым состоянием современных обществ с академическими штудиями не связано. Идет оно по собственным технологическим стандартам и корпоративным нормам. Это своего рода сверка часов. Она становится нужнее в моменты запрограммированных изменений вроде выборов, вокруг принятия важных для всей страны правительственных решений или, напротив, после внезапных катастрофических опять же для всей нации событий (скажем, 11 сентября в США).
Совершенно иная ситуация в постсоветском социуме (общество здесь, строго говоря, еще не сложилось). Он во многом остался мобилизационным, в нем отношения между центром и периферией, властью и массой складываются принципиально иначе, нежели в развитых современных обществах Запада. Советская модель этих отношений построена на жестком противопоставлении и репрессивном контроле властного центра над всеми формами коллективной жизни. Сейчас эта модель находится в состоянии общего, резко выраженного и практически неуправляемого распада, перерождений, новообразований (в медицинском смысле слова). В этих условиях рейтинги первых лиц и линейные распределения ответов на стандартизированные вопросы конечно же не венец, а лишь начало собственно исследовательской работы. Необходимо реконструировать и понять ориентиры и мотивы опрошенных людей, групповые и институциональные рамки их деятельности, социальные процессы, определяющие их пристрастии и антипатии, надежды и страхи, ответы и умолчания. Без подобной систематической рефлексии и теоретической работы графики остаются всего лишь витринным муляжом проведенной работы, эпигонской, внутреннее зависимой попыткой показать, что и у нас «все, как у больших».
Повседневное и систематическое сочетание двух этих планов исследовательской практики при поддержании их достойного профессионального уровня — вот тот тип социологической работы, который был предложен Левада-Центром, задан его руководителем. Важно еще одно: эта идея, нестандартная, новаторская и сама по себе, была реально воплощена в структуре отделов Центра, в общей конструкции нашего журнала «Мониторинг общественного мнения», а доводить идеи до практического завершения всегда было жизненным принципом Левады. Большой массив таблиц и графиков соединяется в «Мониторинге» (сегодня — «Вестнике») с несколькими крупными концептуальными разработками по проблемам экономики, политики, культуры нынешнего российского социума. Более чем в шестидесяти из восьмидесяти пяти вышедших на нынешний день номеров журнала первой среди этих проблемных статей стояла статья Юрия Левады.
Почти все опубликованное на страницах журнала было сведено автором в два объемистых сборника: «От мнений к пониманию. Социологические очерки 1993—2000» (2000 г.) и «Ищем человека. Социологические очерки 2000—2005» (вышел в 2006-м, за два с половиной месяца до кончины Юрия Александровича). Несколько моментов в этих книгах кажутся мне ключевыми и сквозными для Левады как исследователя.
Это сознание кризиса социальных и ментальных структур советского общества. На подобном геологическом изломе обнажаются скрытые пласты и породы; Левада стремился их увидеть и концептуально зафиксировать. Отсюда же исследовательский интерес Левады к атипичным ситуациям и процессам привыкания к ним, обживания их, рутинизации чрезвычайного (так он описывал, в частности, реакцию Америки и мирового общественного мнения на 11 сентября и затихание катастрофических ожиданий на протяжении года; в этом же ключе он реконструировал устройство и функции «русского долготерпения»).
Это проблематика элиты и массы, особенности массовых действий и настроений именно как массовых, то есть не просто объединяющих большое количество людей, но проявляющих в таком состоянии новые качества, не сводимые к индивидуальным особенностям и групповым свойствам. Леваду особенно интересовал сложный, многоуровневый феномен доверия, который соединяет разные группы и институты социума, связывает образ и поведение элит с ожиданиями и стереотипами массы.
Это также внимание к символам и символическим структурам поведения — внимание не культуролога или историка, которым важны происхождение и взаимосвязь символов, как таковые, а именно социолога. Леваду символы занимали в связи с их способностью вносить в социальные формы смысл, объединяющий участников. И способность самих социальных форм придавать символам структуру. Такой социологический взгляд, в высшей степени характерный для отцов-основателей социологической науки, но потом из «нормальной социологии» почти ушедший, едва ли не полностью отсутствует в нынешних отечественных исследованиях. Тут массовое поведение — в частности, поведение респондентов — чаще всего трактуется как индивидуальное и описывается по элементарной модели «стимул-реакция».
Наконец, едва ли не главный исследовательский интерес Левады в последние пятнадцать лет был в социальной антропологии: проблема человека, человека советского и вообще социальных типов человека, которого он однажды назвал «институтом институтов».
Стоит подчеркнуть: проблемы культуры и особенно личности оказались для мировой социологической теории середины и второй половины ХХ века в самых лучших, классических ее работах чрезвычайно затруднительны. Образцы экономических отношений (рынка) или политического воздействия (включая манипулирование через СМИ) оказались для социологов и политологов проще, удобнее, использовались либо молчаливо подразумевались куда чаще. Левада и здесь взялся за непривычное и наиболее трудное — не отказываясь от экономических моделей, но рассматривая их как частный случай более сложных смысловых конструкций и контекстов (культурных, исторических, игровых).
Интерес к сложности вообще отличал Юрия Леваду как ученого (его однокашник и друг Мераб Мамардашвили видел жизненную задачу интеллектуалов в «культивировании сложного»). Характерно, что само мышление Левады, при всей его индивидуальной яркости первопроходца, было не столько сольным, сколько оркестровым. Глядя на него, я часто вспоминал мандельштамовское: «Он дирижировал Кавказскими горами...» Левада любил не только работать, но как бы и думать вместе. В коллективной работе общей мысли его усилиями лидера и организатора среди любых, даже самых неблагоприятных обстоятельств создавался целый мир, реальный, а не утопический «второй мир» общего мышления как взаимопонимания и взаимоподдержки. Такую задачу социально-интеллектуального зодчества можно назвать художественной.
Говоря о «высоком», Кант предлагал не сводить его просто к «очень большому» или суммированию множества «малого»: для подобных явлений, писал он, у нас вообще как бы нет внешней меры, поскольку они сами себе и масштаб, и закон. Продолжая это рассуждение, я бы назвал Юрия Леваду взрослым человеком, научившимся «ходить без помочей» (Кант считал это главной задачей Просвещения). Чего это ему стоило на протяжении жизни, мог бы, наверное, рассказать только он сам.
Потому Левада с особой, рискну сказать, личной тревогой следил за тем, как проклюнувшиеся было начала самостоятельности и позитивной солидарности в поведении российских людей за последнее десятилетие все заметнее уходили из публичной жизни. А на поверхность выступал (прямо по названиям левадинских статей) человек ограниченный и лукавый, завистливый и равнодушный, приспосабливающийся и терпеливый, ностальгический и недоброжелательный. Человек советский.
Левада не раз ссылался на слова Альберта Швейцера о «пессимизме разума и оптимизме воли». Задуманное, сделанное и намеченное Юрием Левадой вряд ли уместится в рамки простых противопоставлений. Как бы там ни было, емкое название его последней книги — «Ищем человека» — звучит завещанием.
Марианна Гейде