ЧАСТЬ II НОВГОРОДСКИЙ ПОСАДНИК

Глава 1. Пир у Добрыни


Проходя мимо резных дубовых ворот посадничьего терема, новгородцы не без удивления переглядывались: в кои-то веки с широкого двора доносились весёлые и хмельные голоса, звенели гусли и заливались дудки, а в просветы между тёсаными брёвнами ограды виднелись длинные накрытые столы, вкруг которых уже расселись немало городских бояр и дружинников. К слову, ворота были прикрыты, однако не заперты, что означало не слишком настойчивое, но всё же приглашение: хотите, честной народ, так заходите — места, может, всем за столами и не хватит, но чарку нальют, не обидят, да и чем закусить, найдётся. Некоторые и заходили — грех не воспользоваться таким редким случаем, княжий посадник, что живёт так скромно, не каждый день и далеко не каждый месяц устраивает у себя пиры. Так как же пройти мимо?

Терем новгородского посадника, может, и был в городе самым большим, но только от того, что у того была большая дружина и дружинники жили с ним в одном доме. Слишком неспокойное выдалось время — лучше дружину держать всегда под боком, не то вдруг да не успеешь призвать, когда понадобится?

Посадник Добрыня Малкович приходился родным дядей нынешнему князю Киевскому Владимиру и им же был посажен управлять в Новгороде, на что не жаловался, хотя беспокойный нравом город доставлял ему немало хлопот. Мало того, что город надо было оборонять от воинственных соседей, а подступы к нему всячески укреплять, так ещё и с самими новгородцами хватало головной боли. Бояре новгородские были упрямы и кичливы и поначалу пытались утверждать своё право, не желая безоговорочно повиноваться «рабынину братцу». Но Добрыня и не думал делать вид, будто не слышит их шипения и злых намёков. Он сразу показал, что терпеть этого не будет. Кому пригрозил, на кого наложил дань, большую, чем платили другие, ссылаясь на большее богатство того или иного данника или большие земельные наделы, которые тот успел урвать.

Самых лютых своих ненавистников Добрыня сумел выпроводить из Новгорода и повод для того нашёл легко: почти все недовольные княжьим посадником оказались замешаны в бунте. Причём бунт был не против самого Добрыни, но против греческой веры, пятью годами ранее учреждённой князем Владимиром, то есть получилось, что бунтовщики покушались именно на княжескую власть. Бунтовщики подняли немало горожан, к ним легко и подозрительно быстро примкнула чернь из окрестных сёл. И запылали ярким пламенем терема многих новгородских христиан. Заговорщики едва не сумели поджечь и тринадцатиглавую Софию[21], но там их сумели остановить и не дали совершить задуманное...

Посадник, в недалёком прошлом опытный воевода, подавил бунт жёстко, но не жестоко, лишней крови проливать не стал, однако так или иначе убрал из Новгорода всех зачинщиков и наиболее отчаянных участников разбоя (само собою, тех, кто остался в живых). Остальные сразу поутихли. И шипение по поводу «рабынина братца» умолкло. Тем более что обидеть и уязвить этим Добрыню было невозможно. Смешно ему было стыдиться родства с матерью великого князя Киевского, а кем она была прежде, так кого ж это касается? Сами-то вы, любезные бояре, кто бы были без надёжной княжеской власти и твёрдой руки своего посадника?

Конечно, вспоминать историю появления своего при дворе прежнего князя Святослава Игоревича Добрыня не любил. Были они со старшей сестрой Младой[22] детьми любечского княжьего дружинника Мала. Дружинник отличался нравом крутым и порой буйным, драться любил не только на бранной сече, но и в жизни мирной, притом по любому поводу. Как-то во время княжьего застолья Мал, хватив лишнюю чару хлебного вина[23], сошёлся в споре с другим дружинником, дошло до кулачной схватки, и тяжёлый кулак Мала, угодив в висок противника, отправил того в мир иной.

Князь пришёл в ярость, ибо всё случилось прямо у него под носом, дерущиеся так разошлись, что и княжьего окрика не послушались. И, как на беду, Мал в ту пору оказался совсем без денег — виру[24] платить было нечем. Оставалось либо продавать себя в рабство родственникам убитого (их, как назло, оказалось много, и все голосистые и напористые!), либо как-то откупаться от них. Провинившийся дружинник не нашёл ничего лучше, чем предложить в качестве виры собственную дочь, семнадцатилетнюю красавицу Младу. Обиженные родственники с удовольствием на это согласились. Так старшая сестра Добрыни сделалась невольницей. Вскоре в Любеч наведался с дружиной сам князь Святослав Игоревич. Он приехал за данью, которую надо было выплатить, князь бывал очень крут с теми, кто платить не хотел, это знали уже во всех подвластных ему изначально и во многих завоеванных им землях. Любечский князь стряс княжескую дань со своих бояр, и среди подношений Святославу оказалась красивая молодая рабыня.

Князь Киевский остался доволен. Млада сразу ему приглянулась. Он забрал её с собой в Киев и, чтобы во время его частых военных походов девушка была под надёжным приглядом, подарил невольницу своей матери княгине Ольге.

Что до пятнадцатилетнего Добрыни, то он не захотел после этого оставаться с отцом, уехал из Любеча в Киев и сумел попасть в княжескую дружину. Был парень высок ростом, крепок, неплохо владел оружием и умел ездить верхом, а на то, что у него ещё не пробивается борода, как-то и не обратили внимания. Тем более что многие дружинники в то время, подражая князю, начисто брили бороды[25]. Таким образом, Добрыня остался хотя бы вблизи любимой своей сестрицы да и служил исправно, так что спустя десять лет стал при князе уже воеводой[26].

Княгиня Ольга, так и не уговорившая своевольного сына принять крещение, очень скоро склонила к греческой вере и полюбившуюся ей Младу, и её брата. Они охотно сделались христианами. Поэтому, когда князь Владимир Святославович решился креститься сам и крестить весь подвластный ему народ русичей, Добрыня стал ему в том преданным помощником.

К тому времени, к концу десятого столетия по Рождеству Христову, на Руси было уже немало крещёных людей, во многих местах давно жили прочные христианские общины, были даже монастыри, так что задуманное князем дело оказалось хотя и трудным, но небезнадёжным[27]. К тому же и самый обряд крещения — общее погружение в воду с совершением красивого, необычайного греческого чина — многим понравился. Это чем-то напоминало давнишнюю традицию праздника Купалы[28], всеми любимого, не вызвавшего у народа никакого протеста.

Но вот когда рухнули, покатились с холма и упали в быстрые воды Днепра, Волхова, других русских рек грозные изображения Перуна, Даждьбога, Велеса, о, вот тогда ропот прокатился по городам и сёлам Руси. Волхвы-колдуны, что служили прежним богам, разъярились и грозили самыми страшными карами отступнику-князю и всем, кто заодно с ним принял новую веру. Они баламутили народ тут и там, поднимали восстания, запугивали, а то и убивали крещёных. Совершилось и несколько убийств греческих священников, прибывших на Русь по приглашению великого князя. Бунтовщики надеялись, что остальные греки струсят и сами уедут прочь из мятежной страны. Не тут-то было! Христианам было не привыкать к гонениям и опасностям. Хотя много прошло уж времени с тех пор, как эту веру повсеместно гнали и уничтожали, хотя и воцарилась она в Риме и Царьграде[29], прижилась и во многих западных землях, но было и немало мест, где христианам приходилось трудно. Поэтому священники, прибывшие в новокрещёную страну, были готовы к службе нелёгкой, а если понадобится, и к жестокой кончине. Никто не уехал.

В Новгороде бунт произошёл самый яростный, недаром же новгородцы всегда отличались своеволием и непокорством. Но Добрыне удалось с этим справиться, он не подвёл доверявшего ему Владимира, который хоть и был ему племянником, но дружил с ним, невзирая на разницу в возрасте (Добрыня был семнадцатью годами старше).

Среди всех этих бесконечных испытаний и повседневных хлопот правителя Добрыня Малкович редко мог себе позволить устроить настоящий пир. А ведь прежде очень их любил! Святослав, хоть и не слезал с коня и провоевал большую часть своей недлинной жизни[30], но, когда выдавалась любая возможность, пировал с дружинушкой буйно и разгульно. До своего обращения в Христову веру так же поступал и Владимир Святославович. Да и став христианином, он не чуждался застольного веселья, куда более пристойного, нежели раньше, но всё же радостного и широкого.

А вот у Добрыни почти не получалось разрешать себе пирушки.

Но на этот раз у него был повод. Он только что вернулся из достаточно тяжёлого и кровавого похода — пришлось в который уже раз дать отпор обнаглевшим печенегам. И на этот раз — Добрыня был в этом уверен — докучные недруги уймутся надолго: они получили хороший урок, будут помнить новгородцев! Удалось не только разбить и погнать от пределов своих вотчин печенежскую рать, но и захватить ханское стойбище, которое враги поспешно покинули, но добро с собой взять не успели. Так что добыча оказалась хороша: несколько десятков коней (недруги понесли сильный урон, и не всем понадобились сёдла для бегства), брошенные луки и копья, доспехи и дорогие наряды, меховые шапки из лисы и бобра, чеканная серебряная посуда, украшения — всего немало. С такой-то прибыли ну как было не устроить праздник на своём дворе? А что ворота не нараспашку, так это намёк: кто меня по-прежнему не жалует, того и я к себе не зову, а кому я люб, так милости просим — створки дубовые чуть приоткрыты, и шире открыть их труда не составит.

Дубовые столы только что не прогибались под блюдами, кувшинами, чашами, горшками, под налитыми до краёв чарами — у посадника и знати серебряными, у дружинников и прочего люда — костяными да деревянными. Для пира подали нескольких зажаренных на вертеле кабанчиков, возложенных на громадные подносы, с которых обильно тёк и капал ароматный жирок, перепёлок и уток, которых этим утром настреляли в ближней роще и на берегу Ильменя, печёную стерлядь и копчёных лещей, крошившуюся в пальцах пареную репу, варёные бобы и нарезанный ломтями лук, мочёные, прошлого урожая яблоки и вишню, едва успевшую поспеть этим летом. Хлеб подали на стол горячим, только из печи, так что от румяных караваев шёл такой же душистый пар, как от блюд и подносов с дичью.

Может, до изысканного разнообразия княжьих пиров Добрынин пир и не дотягивал, но стол был достаточно обилен, а вся еда отменно вкусна.

Дружинники уже выпили за здравие посадника, а сам он поднял чару за их воинское искусство и отвагу. Кроме хлебного вина, наливали и заморские красные вина, которые не были так крепки, но, смешавшись с хлебным зельем, лихо ударяли в голову.

Добрыня сидел во главе стола, облачённый в красную, с широкими рукавами рубаху, красиво вышитую по вороту. Было жарко, и посадник давно скинул кафтан и шапку. В то лето ему сравнялось пятьдесят два года. Он был по-прежнему могуч, а постоянные боевые схватки не давали ему огрузнеть. Высокий, широкий в плечах, Добрыня казался моложе своих лет, разве что обильная седина, запудрившая его тёмно-русые, по-юношески густые волосы выдавала его возраст. Он подстригал свои кудри коротко, как и бороду, длиннее они вырастали лишь за время долгих военных походов, когда бывало не до ножниц. Лицом посадник походил на свою старшую сестру, то есть тоже красив, но если красота Малуши была тонка и нежна, то лицо её брата отличалось суровостью, которую подчёркивали два небольших шрама: один — расчертивший слева лоб и перечеркнувший бровь, другой — прошедший от правого уха до самой бороды.

На редких в последние годы пирах Добрыня пил много, но и ел немало, а потому долго не хмелел, если вообще позволял себе захмелеть: привычка постоянно ожидать опасность заставляла его даже в часы отдыха следить за собою и не допускать никакой слабости.

Впрочем, внешне он не выказывал ни малейшего напряжения: сидел, безмятежно развалившись в резном кресле, покрытом медвежьей шкурой, с благодушной улыбкой слушал бренчание гуслей, жалобные песни дудок да залихватские песенки колобродивших промеж столов скоморохов. Покуда хозяин и гости были ещё трезвы, хитрецы-скоморохи пели всякую невинную ерунду: про девиц и молодцев, про весёлых охотничков, ну и в таком же духе. Ничего, как только выпивка станет туманить всем разум, эти ребятишки обнаглеют — начнутся шутки, от которых, бывает, не то что девица (за столом девиц-то с бабами и нету, так оно спокойнее), иной парень и то краской зальётся. Ну, а после жди и вовсе острого угощения: запоют лихие кривляки, скажем, про быка, что задумал дуб да ясень опрокинуть, но только лоб о них разбил, либо про красных петушков, коих один сосед другому подпустил, и те ему всё зерно в амбаре поклевали. Вроде и не придерёшься ни к чему: ну, бык, ну, дубы с ясенями, ну, петухи зерно клюют. Только все понимают, о чём поют, тряся бубнами да похохатывая, бродячие потешники. Дескать, зря князь взялся идолов крушить, не справиться ему с волхвами да со старыми богами, а соседям, что греческую веру приняли, можно и красных петухов в дома запустить... уж запускали — чуть полгорода огнём не спалили.

Можно, конечно, взять да выпороть наглецов, чтоб научились языки за зубами держать, иные удельные князья, воеводы, посадники так и поступают. Но Добрыне было противно воевать с нарядившимися в цветные тряпки деревенскими дураками. Пускай воображают, что их кривляния — это глас народный, что люди от их песенок умнеют, больше понимают. Сами-то они хотя бы что-то поняли? А то ведь только болтают да баламутят народ.

Но в этот раз, прислушиваясь к песням скоморохов, посадник пока что ничего похабного или глумливого не слышал. Поумнели, что ли? Или поняли, что здесь им за похабство мало заплатят, а то и не заплатят вовсе? Ну, в таком случае, эти малость посмекалистее прочих. Или всё проще — ещё не разошлись. Надеются, что парочку полугривен[31] им кинут, а там можно дать себе волю — если кому-то будет любо, отсыплют ещё денежек, ну а прогонят, так прогонят, к этому они привыкли.

И то сказать, чем веселей становился пир, тем меньше пирующие слушали, что там вопят скоморохи. Не до них!

Глава 2. Купеческий спор


Верные Добрынины дружиннички расходились всё больше, опустевшие чары наполнялись всё скорее, а блюда и подносы на столе понемногу пустели. Впрочем, заметив оскудение, холопы живо убирали полегчавшую посуду и приносили новые порции, окутанные таким же ароматным паром. Особенно зорко следили за полнотою стола те, кому было поручено подносить пирующим вино. Не дай Бог, кто-то потянется за кувшином и обнаружит, что тот пуст, и рядом не найдётся полного. Вот тут жди доброй хозяйской взбучки!

Среди шума и музыки на посадничий двор зашли несколько человек местных купцов.

Опоздали они не потому, что не были званы: с утра ещё посадничий дьяк побывал на Торговой стороне[32] и передал господам честным купцам — посадник, мол, затевает пир и всех уважаемых торговых людей зовёт с ним повеселиться. Купцов в Новгороде было немало, но Добрыня ничуть не боялся, что из-за них места за столами не хватит. Во-первых, спесивые купцы наверняка опоздают, придут всех позже, чтобы показать: не шибко-то и рвались, но раз уж позвали... Во-вторых, далеко не все явятся. Не придут те, у кого перед другими купцами долги: одолжившие не упустят случая, пожалуются посаднику, а уж тот заставит отдать, что должны. Не придут и кто победнее: толстосумы, захмелев, непременно начнут их задевать, а то и просто унижать. На торжище можно отмахнуться или отшутиться: сегодня ты богаче, а завтра, может, и я, но чтоб за праздничным столом позорили, кому охота? И, уж точно, не явятся замеченные либо заподозренные в сговоре с недавними бунтовщиками. Во время бунта против греческой веры купцы за оружие не брались, хватило ума, но оружием и деньгами иные из них помогали недовольным, и теперь они отлично знали, что Добрыне известны их имена. А не трогают их оттого, что есть у посадника правило: не пойман — не вор, но, кто на заметку взят, тому надо быть тише воды, ниже травы и лишний раз грозному княжьему дяде на глаза не попадаться.

Пришли на пир из всего купечества человек десять, меньше трети тех, кто нынче оставался в городе, около половины купцов были в торговых разъездах. Гости оказались, как и полагал Добрыня, из самых богатых: Емельян Велигорыч по прозвищу «злата мошна», статный, красиво седеющий мужчина лет сорока пяти, Кукша Севастьяныч, ему уж за шестьдесят, но ловок да боек, как молодой, а уж удачлив за десятерых, чернявый, моложавый Косьма — полна сума (только так его и звали, и отчество-то немногие помнили), Антипа Никанорыч, из признанных богатеев самый молодой, ещё и до сорока далеко, а деньгами уступит, пожалуй, одному Емельяну. Этот Антипа был крещён ещё до объявленного князем общего крещения, и за то иные из купцов сильно его не любили, что совершенно не огорчало и не смущало красавца богатыря Антипу. Остальных Добрыня тоже, разумеется, знал, но не на каждого же обращать внимание. Много их, купцов-молодцов, только и следи, чтоб князя не обманывали да дань в казну исправно платили.

— Будьте здравы, люди честные, торговые! — приветствовал вновь пришедших посадник, чуть привстав из-за стола и с трудом удерживая усмешку: все разгорячённые вином застольники уже успели поскидывать кафтаны, иные и рубашки сняли, подставляя обнажённые спины летнему солнцу и ласковому ветерку с реки. А купцы заявились, как и обычно ходили: в богатых шубах нараспашку, в блистающих дорогими мехами шапках. Один Антипа Никанорыч был в отороченном соболем кафтане без рукавов и с непокрытой головой. Небось его и за это не любят: все, как все, а он вот один такой. Не хочет преть, как капуста в кадке под крышкой, и всё тут! — Садитесь, добрые купцы, окажите уважение, — продолжал Добрыня. — А вы, гости любезные, да и вы, братцы-дружинники, потеснитесь-ка за столами, надобно опоздавшим место дать. Эй, холопы! Налейте купцам по первой чаре, чтоб веселей глядели! Хотя и так вроде не понуры.

— Здрав буде, господин посадник! — Емельян Велигорович, не садясь, высоко поднял полную до краёв чару. — Благодарствуй за щедрость. И прости, что позже других заявились. Вишь, глядим мы, и точно, не понуро, а весело: делили только что прибыль нежданную да немалую.

Добрыня не без удивления поглядел на купца. О том, что прибыли у Велигорыча немалые, посадник хорошо знал. Неожиданные? Странно: обычно эти ребята знают, когда, где и сколько сорвут. Но, возможно, сорвали много больше, чем ожидали. Бывает. А вот чтоб делиться... Как-то не верится!

Вероятно, по выражению лица Добрыни богатей угадал его мысли. И, опрокинув чару, да так лихо, что часть хлебного вина пошла на угощение его бороды, вновь заговорил:

— Спросишь, Добрыня свет Малкович, что ж за прибыль такая, что её делить пришлось? Да вот побились мы об заклад — я, Косьма и Кукша — с одним заезжим болтуном. Хвастал он, будто может более всей нашей казны новгородской купеческой за едино плавание привезти. И поплыл ведь, дурья его башка! А весь товар, что сюда, в Новгород, привёз, нам в залог оставил.

— Постой, Емельян, — прервал пространную речь купца новгородский посадник. — Так этот твой болтун тоже, выходит, купец?

Велигорыч скривился в пренебрежительной ухмылке и, отламывая половинку от жареной утки, чтоб заесть огненное питьё, произнёс:

— Может, он и купец, да я так скажу: купчишка. Без строгого расчёту торгует, а значит, проку от него мало. Кто ж станет своё нажитое на спор ставить? Мы-то, трое, знали, что выиграем. Да и поставили, само собой, не на всё, что имели. А он?.. Эх, хороша уточка! Хвалился, что в семь дней сплавает да богатств привезёт, сколь у нас, у троих, то бишь у всех троих, нету. Уплыл болтун пустоголовый, на месяц пропал, а ныне вернулся. И не то что ни с чем, а считай, гол как сокол! Ладью и ту потерял, и от дружины почти никого не осталось. Да ещё врать принялся, рассказывать, будто его Водяной в плену держал, а после того он, мол, в бурю угодил, да уж не в первую!

Добрыня слушал и всё сильнее хмурился. Он хорошо знал Емельяна и знал, что тот не очень любит долгие рассказы. Раз так подробно расписывает, стало быть, смакует, удовольствие получает. Чем же так обозлил толстосума заезжий торговец, раз Велигорыч только что не мурлычет от радости, расписывая чужие беды и несчастья?

— Погоди! — Во второй раз подряд посадник остановил купеческое красноречие. (От кого другого Емельян этого нипочём бы не потерпел, а уж на Добрыню обидеться не посмеет!) — Сказал бы хоть, что за приезжий... Из арабов или, может, из греков? Кого там нынче у вас на торжище больше?[33]

— Какое! — Вместо поглощавшего утку Велигорыча решился вмешаться Косьма — полна сума. — Наш он. Русич. С Нево-озера. Не в первый раз сюда приплывал. И мошной хвалиться тоже не в первый раз затеял. Да вот наконец и поплатился! Нам троим его добро досталось, а добра привезено было немало.

— Вон оно как, — совсем насупился Добрыня. — Ласковы вы, как я погляжу, со своим же братом, купцом... Сами говорите — всего, что имел, человек лишился, а вы его до конца ободрали, что называется, до нитки. Молодцы!

— А ему надо было хорохориться, в спор вступать, об заклад с нами биться? — резво отозвался со своего места Кукша Севастьянович, и его седая, достаточно жидкая бородёнка воинственно затряслась. — Ишь ты, выискался! Дескать, он самый удачливый! Ан вот и вся его удача жиже киселя оказалась... Одно слово, поделом.

Всё время, пока старшие купцы наперебой бранили проигравшего, Антипа Никанорыч не отрывался от своей чары и даже не поднимал от неё глаз. Однако же, когда Кукша умолк, Антипа вдруг подал голос, а он у него был такой сильный и звучный, что гомон за столом вдруг разом приутих:

— Что ж так злы-то вы все, братцы-купцы? — Опустевшая чаша гулко стукнула по столу, и ближайший из холопов тотчас метнулся к кувшину, спеша её вновь наполнить. — Что ж вам так досадно, когда кто-то не бедней вас живёт да не хуже вашего торгует? Сколько уж лет мы знаем этого торговца из града Ладоги?[34] И что? Разве он обманщик? Разве бывал нечестен с покупателями али, может, с нами, здешним купечеством? Что прихвастнуть любит, так то потому, как молод — всех нас моложе. Или у нас словцо горделивое никогда не вырвется, или, может, из нас никто перед другими мошной потрясти не любил? Ну, сглупил парень, взял на себя больше, чем по силам оказалось...

Беда с ним приключилась. А вы вроде как и рады. Где ж ваша совесть купеческая?

От такой нежданной оплеухи купцы опешили. Емельян Велигорович стал лицом едва ли не краснее бархата, из которого была сшита его подбитая куницей шуба. Хотел даже вскочить из-за стола, но с трудом удержался. Однако взгляд, который он отвесил Антипе, был просто испепеляющий. Правда, Антипа от него ничуть не смутился. Он невозмутимо отхлебнул из наполнившейся чары и ловко отсёк ножом ломтик лежащего на ближайшем блюде окорока.

— Ишь ты! — выдохнул Емельян. — Защитник сыскался у нашего болтуна. Немудрено: ты у нас, Никанорыч, христианин, как и голодранец этот ладожский. Вы ж ведь добрые. Никому зла не учините! По-вашему, и заклад взять от спора, честно выигранного, небось дурно, не по-божески! А коли так, поди да своё добро отдай хвастуну вместо того, что он нам проиграл!

Антипа готов был ответить на откровенно злой выпад, но тут вновь заговорил посадник.

— Это что ж за речи я слышу?! — воскликнул он. — Ты, Емельянушка, уж не попрекаешь ли своего товарища в том, что тот нашу веру принял? Да и, помнится мне, ты сам ведь у нас крещёный. А? Или я четыре года тому назад слеп был, не тебя видал в рубашке по пояс в Волхове? Говорят, есть у нас такие злыдни, что напоказ крестятся, а сами ж потом супротив Христовой веры выступают да разбои чинят... Но ты же не из таких? Не твои холопы в прошлое лето дома в городе поджигали, храм сжечь пытались?[35] Не ты голытьбу поднимал, супротив князя выступить звал? Ответь, чтоб мне не сомневаться.

Емельян Велигорович не был труслив, но, услышав грозную речь посадника, увидав заливший его щёки гневный румянец, сразу смешался. Невольно вырвавшиеся слова могли дорого ему обойтись — он слишком хорошо знал Добрыню. И купец поспешно возразил:

— Что ты, что ты, Добрыня свет Малкович! Да как ты мог помыслить? Я только подумал, что вот Антипа Никанорыч не о том мыслит, не так доброту христианскую понимает. Бог своим апостолам наказывал чужого не брать, в заповедях учил, что красть греховно. А что долг с должника взыскать нельзя, такого сказано не было!

— Вот как! — Добрыня рассмеялся, однако его глаза при этом не смеялись. — Ты, честной купец, стало быть, как иудей, законы по буковке читаешь... Не прописано, так и закона нет! А про любовь к ближнему слыхал ли? Думал ли, что она означает-то?

— Неужто означает, что свое взять нельзя? — решился проскрипеть Косьма — полна сума.

Лицо Добрыни сделалось ещё сумрачнее, однако он не стал продолжать спор.

— Ладно! — Посадник отпил из чары большой глоток и потянулся к блюду с перепёлками. — Не стану я ваши дрязги купеческие разбирать. Но про веру христианскую лишнего болтать не советую. Не на пользу пойдёт.

После этих слов купцы было поутихли. Гнев Добрыни многим доводилось видеть, и никому не хотелось испытывать его на себе.

Однако хлебное вино вскоре сделало своё дело, и толстосумы расшумелись не хуже остальных гостей. Теперь они спорили между собой о каких-то своих торговых делах, и, кажется, Косьма с Кукшей тоже собирались из-за чего-то побиться об заклад, а более рассудительный и явно менее всех захмелевший Антипа пытался их урезонить. Емельян Велигорович тоже вроде бы унимал спор, но на самом деле явно ещё сильнее раззадоривал спорящих.

Между тем остальные пирующие уже почти не обращали на купцов внимания. Поухмылявшись в усы при виде их долгополых шуб и меховых шапок, дружинники и прочие гости почти забыли об их присутствии. Всем было уже изрядно весело, все шумели, пили за здравие: Новограда, его посадника, самого великого князя и просто друг за друга.

Глава 3. Песня гусляра


Добрыня среди всего этого уже достаточно буйного празднования оставался почти совершенно трезвым, хотя пил вроде бы не меньше остальных да и веселился от всей души. Правда, когда его молодцы пошли лихо выплясывать под дудку и хотели его тоже вытащить из-за стола, посадник добродушно отмахнулся: «Ваше дело молодое, а мне козлом скакать не к лицу!» Но, глядя на пляски, он громко хлопал в ладоши, посмеивался, любуясь тем, какие лихие коленца выкидывают дружинники, и, казалось, позабыл про спор с купцами.

К полным чаркам потихоньку начали прикладываться музыканты со скоморохами — отчего ж не приложиться, коль скоро гости успели захмелеть и не заметят, если кто вдруг сфальшивит. Только холопы-прислужники не решались на такое самовольство, но у них было обычное в таких случаях утешение: выпивки наверняка останется после пира немало, да и съедят пирующие не всё дочиста, а остатки, не зря же говорят, сладки.

Посадник, правда, заметил, что трое гусляров повторяют один и тот же наигрыш уж в третий, если не в четвёртый раз, и поморщился. Ленятся! И что ж, наказать их? Прогнать, не дав ни полгривны? А кого звать взамен? Много чем славен Новгород, да на гусельках лихо перебирают немногие... Уж на что просты кленовые гусли, но не всякому даётся уговорить их петь по-настоящему.

— Что-то, господин честной посадник, музыканты у тебя одно и то ж повторять затеяли! — вдруг ответил мыслям Добрыни молодой, не насмешливый, но словно бы удивлённый голос. — Негоже на таком пиру так неказисто играть. Гости заскучают.

Добрыня поднял голову и увидел того, кто так дерзко осмелился окликнуть его с дальнего конца одного из столов. Молодец в синей, изрядно помятой рубахе и откровенно потрёпанном камзоле стоял за спиной у двоих дружинников, задремавших над своими чарками и давно уже искупавших в хлебном вине кудри и бороды. Вероятно, этот нежданный гость только что пришёл и пока не увидал нигде свободного места. А может, опасался, что его в таком убогом наряде погонят с посадничьего двора?

— А сам ты что же, лучше сыграть можешь? — с усмешкой спросил посадник.

Он успел не только рассмотреть потрёпанную одежду вновь пришедшего, но и приметить висевшие на его шее гусли. И вот они были очень хороши! Не новенькие, но на диво ладные, изгиб — будто шея лебединая, вкруг отверстия рисунок, выложенный перламутром и агатом. А струны так и сияли нежным серебром. Недешёвые и непростые гусли. И если гусляр, определённо терпевший сейчас нужду, не продал их, значит, они ему по-настоящему дороги.

— Я, уж точно, сыграю лучше твоих музыкантов, Добрыня свет Малкович! — ответил молодой человек на вопрос посадника. — И сыграю, и, если велишь, спою так, что тебе и твоим честным гостям понравится!

Те из пирующих, кто ещё не угощал вином свои кудри и не уткнулся носом в закуски, разом посмотрели на нового гостя, зашушукались между собой. А трое купцов — Емельян Велигорыч, Кукша Севастьянович и Косьма — полна сума — тотчас принялись вопить:

— Ого-го, кто ж к нам на пир пожаловал! Вот не ждали, не гадали!

— Слышь-ко, господин посадник! Так это ж наш купчишка с Нево-озера и есть! Не зря был помянут!

— Вот ведь наглец! Не побоялся к честным людям на пир заявиться!

Последнее восклицание вырвалось у Кукши, который от ярости так затряс седой бородёнкой, что при всей её жидкости сумел смести со стола свою опустевшую чару.

Но вопли купцов, казалось, не смутили пришедшего. Он лишь немного обернулся в их сторону.

— Это чего же мне бояться, господа купцы новгородские? — отозвался он. — Не того ли, что я вам спор проиграл? Так ведь я за то сполна с вами и расквитался. А что на сей пир зван не был, так и вас, надо думать, не под белы руки привели, сами пришли. Прикажет посадник-воевода, я уйду — непрошеным да нежеланным не останусь. Но если Добрыня Малкович и впрямь хочет хорошей игры на гуслях и славной песни, то он меня не прогонит.

Купцы, ошеломлённые нахальством ладожского гостя, не нашли умных слов в ответ и лишь загалдели, кто во что горазд.

— Тихо! — Добрыня хлопнул ладонью по столу, и тотчас все умолкли. — Не на торговой, чай, стороне, нечего и горлопанить попусту. Кто ж ты будешь, гость честной? Как тебя звать-величать?

— Садоком крестили меня родители, — почтительно поклонившись посаднику и как бы невзначай подходя к нему ближе, ответил молодой человек. — Родом я из града Ладоги. Купцом был, да вот приключилась со мной беда — весь товар у меня пропал, а что того хуже, многие из моих людей сгинули по моей же вине! Так что на пропитание заработать могу сейчас только вот гуслями кленовыми да песнями. Это я умею не хуже, чем товар добывать да продавать. Не прогонишь — сам убедишься.

— Гнать гостей со двора не в моих правилах! — Посадник неласково покосился на купцов, и те окончательно умолкли. — А сыграешь да споёшь всем нам на радость — награжу честь по чести.

— П-посадник наш п-по-царски платит, — отрывая голову от стола, пробасил кто-то из пирующих.

— Ну, по-царски не смогу! — усмехнулся Добрыня. — Не царь я и не князь, однако же князю родня, а значит, слов пустых говорить не стану. Сыграй, молодец, спой, а мы послушаем.

Садко улыбнулся. Поправил на шее гусельный ремешок так, чтоб гусли оказались струнами вверх. Потом осторожно, будто боясь сделать им больно, тронул пальцами струны. Они отозвались тонким возгласом, как перелётная птица из далёкой выси, но тотчас их голос окреп, они загудели, наполняясь силой, и переливная мелодия, одновременно ритмичная и распевная, огласила весь широкий посадничий двор.


Ой, ты гой еси, весь народ честной!

Ой, ты гой еси, славен Новоград!

Ой, ты гой еси, и посадник государь,

Новоградский Добрыня свет Малкович!

Не спою я вам о лихой старине,

Не припомню сказания давнего,

Не наскучу вам всякими сказками

О красавицах дивных да чудищах.

А спою о том, что я сам видал,

О недавнем моём долгом странствии,

О волшебной спою золотой ладье,

Золотой ладье заколдованной!


Едва Садко заиграл и начал петь, как за столом и на дворе сделалось совсем тихо. Сперва всех поразил удивительный голос кленовых гуслей с серебряными струнами, затем ещё сильнее собравшиеся были очарованы голосом певца.

Голос у Садко был не высок и не низок, он не разливался соловьём и не гудел, точно набатный колокол. Но в нём было ещё больше силы и красоты, чем в гусельных струнах. Густобархатный, мягкий и одновременно могучий, он ширился и рос, захватывая всех, даже совсем захмелевших гостей, своей красотой, непостижимой властностью и в то же самое время — той поразительной безответной грустью, что так поражает в русских песнях всех без исключения иноземцев. Кто смог бы выразить эту грусть какими угодно словами? Кто сумел бы пересказать, что именно в ней сокрыто? Та ли самая неведомая тайна, что веками влечёт к Руси всех, умеющих думать и чувствовать, та ли тайна, что так пугает всех, пытающихся к ней прикоснуться?


Ой, широк простор Нево-озера,

Ой, глубины его неведомы.

А шторма, что гуляют по озеру,

Ой, сильны, ой, грозны да безжалостны!

Но плывёт ладья быстроходная,

Быстрокрылая ладейка купецкая,

По широку плывёт Нево-озеру,

За богатством плывёт зачарованным!

Подгоняют ветра её быстрый бег,

Раздувают ветра парус солнечный,

Вкруг ладьи встают волны серые,

Будто горы живые колышутся...


Садко пел, и Добрыне, а с ним, наверное, многим, кто слушал гусляра, стало казаться, будто они видят то, о чём он поёт: подёрнутую седой пеной громаду безбрежного северного озера, стройную насадную ладью под ярким парусом, которую жадные волны то роняют в тёмные провалы, словно желая разом поглотить, то возносят на хрупкие белые гребни.


Посередь того озера буйного

Из воды встают скалы грозные,

А средь скал тех тайна упрятана,

Тайна древняя, тайна страшная...

Ой, постой, купец, добрый молодец!

Ой, постой, не спеши, поверни ладью!

На погибель плывёшь, молодчинушка!

А с тобой и твоя воя дружинушка...

Как отыщешь в скалах глубокий грот,

Как увидишь в нём золоту ладью,

Ой, постой, не спеши, лучше вспять плыви!

Это злато старинное проклято!


Посадник понял, что слушает певца с замирающим сердцем, и сам удивился: уж чего-чего, а всяких старинных преданий, сказок, историй о всевозможных колдовских сокровищах, зачарованных кладах он в своё время узнал предостаточно. Не удивить его было всем этим и уж никак не напугать. Но история, определённо происшедшая с самим ладожским купцом (посадник бы ещё сомневался, но ведь про то же говорили и новгородские толстосумы!), эта странная история, так умело положенная на музыку и так складно сложившаяся в песню, отчего-то вдруг поразила и взбудоражила Добрыню. Кажется, кто-то когда-то и ему рассказывал о зачарованном кладе, будто бы скрытом в водах Нево-озера, кладе, на который наложено проклятие, а потому убивающем всякого, кто пытается им овладеть.

«Неужто он всё это с ходу слагает?» — подумал Добрыня и понял, что готов позавидовать купцу Садко... В юности он сам, бывало, пытался придумывать песни, только из этого мало что выходило. Вот сестрица его Малуша, та была в этом мастерица. Возможно, суровый князь Святослав полюбил её именно за это: за нежный, проникновенно светлый голос и за умение сочинять песни. Тоже вот так, как этот молодец, сразу, не приготовляясь заранее и ничего не записывая. Да она и не могла записывать — грамоте её уж потом, много позже обучила княгиня Ольга.

Так или иначе, а песня Садко всё сильнее увлекала посадника, он ловил себя на том, что с волнением ждёт, чем же всё закончится, и сам себе удивлялся, ведь понятно же, чем: и предшествовавший всему кичливый рассказ трёх купцов-богатеев да и вид злосчастного ладожского странника яснее ясного об этом говорили.

Но Добрыня со всё нарастающим вниманием слушал песню, всё пристальнее смотрел на певца и отчётливо видел: тот действительно слагает песню прямо сейчас, её словами рассказывая о том, что с ним приключилось. И, рассказывая, вновь зримо, осязаемо переживает это.

Глава 4. Волны и скалы


Много раз казалось отважному купцу, его гребцам-дружинникам и даже видавшему виды кормчему Луке, что на этот раз им не одолеть взбаламученную, словно разъярившуюся от их дерзости стихию. Нево-озеро редко бывало смирным и покладистым, но и таким, как в этот раз, каждому из них редко доводилось его видеть.

Небо над вздыбленными, свинцовыми волнами было того же цвета и висело так низко, будто набрякшие ливнем тучи стремились слиться с разбушевавшейся водной массой. Гром рокотал где-то у не различимого во мгле горизонта, но затем его раскаты стали приближаться, а зловещие зигзаги молний полосовали тучи прямо над головами людей. Вот уже сперва одна, затем другая молния вонзились прямо в гребень волны. Первая ещё далеко, но вторая — почти у самого борта ладьи. Садко против воли прирос взглядом к ломаной огненной черте, озарившей всё вокруг неестественным оранжевым светом. Вода, пронзённая молнией, тоже как будто вспыхнула, загорелась, и нагнувшемуся над высоким бортом купцу показалось, что он видит пучину до бесконечно далёкого дна. В этой бездне двигались и метались странные тёмные тени, тут и там багрово мерцали громадные неподвижные глаза подводных чудищ, длинные змеи извивались, тянулись к поверхности, словно стремились ухватить ладью и утянуть её вниз.

Вдруг несколько серебристых рыбьих тел приблизились, почти коснулись ладьи. Их головы поднялись из густой водяной пены, над головами мелькнули мраморно-бледные руки. И только тогда Садко понял: никакие это не рыбы! Он впервые в жизни увидел русалок (а кто же ещё это мог быть?!) и, хотя рассмотреть их не успел — молния погасла, и кругом стало непроницаемо темно, — всё равно ощутил, как холодный, пронизывающий трепет поднимается в его душе.

— Господи Иисусе! — донёсся с кормы возглас кормчего. — Что ж это?! Кто?! Да никак нечисть морская?!

— Озёрная, Лука, озёрная! — Купец и сам поразился, что может ответить таким бодрым, шутливым тоном, хотя душа его леденеет от страха. — По озеру ж плывём, так что и нечисть тут, уж точно, не морская... Руль крепче держи — мотает так, что, гляди, гребцы за борт попадают!

Ладью и впрямь продолжало кидать и мотать по волнам, и она то зарывалась носом в рваные лохмотья пены, то вскидывалась на очередной гребень, чтобы затем ухнуть с него в глубокий провал.

Молнии продолжали временами вспыхивать, но уже где-то далеко, и гром отставал от них — грохотал спустя несколько мгновений после вспышки, став тише и слабее. Наконец гроза совсем прекратилась. Только шторм продолжал бушевать, вой ветра и густое дыхание громадных волн стали лишь слышнее, когда утих грохот. И всё это происходило теперь в кромешном мраке, только белизна пены проблескивала в черноте, давая возможность понять, что вода по-прежнему внизу, а невидимое чёрное небо — сверху.

Гребцы и кормчий приумолкли. Перекричать рёв бури было нелегко, но никому и не хотелось возвышать голос. Всем сделалось холодно: промокшая одежда липла к коже, яростные порывы ветра доставали до костей.

Ни Садко, ни Лука при всём его опыте уже не смели и гадать, куда унесла их буря, далеко ли они от загадочной островной цепи, куда изначально держали путь, далёк ли тот или другой берег огромного, будто море, бурного озера.

Рассвет замерцал нежданно, как нежданно окончилась гроза. Сквозь плотные тучи проникли тусклые серые лучи, и свинцовые блики закачались на волнах.

Шторм постепенно слабел, и гребцам уже не нужно было до боли напрягать мускулы, чтобы удерживать судно носом к волне. Многие от усталости и не могли по-настоящему грести, только отличная выучка удерживала их от того, чтобы и вовсе побросать вёсла. Выучка и страх — люди отлично понимали, что гибель была рядом: ослабей они чуть раньше, и Нево-озеро легко поглотило бы свою добычу.

— Ну, и где ж мы теперь-то, Садко Елизарович? — решился спросить один из дружинников.

— Что ж ты думаешь, будто я вижу больше, чем ты? — отозвался молодой купец. — Звёзд было не видно, а сейчас вряд ли кто солнце разглядит. Может, после покажется, тогда и сообразим, куда заплыли и как выбираться станем... Стих бы ветер, чтоб парус расправить!

Цветное полотнище прямоугольного паруса, которое несколько часов назад гребцы с великим трудом подтянули к перекладине, сейчас обвисало на ней мокрыми комьями. На дне ладьи плескалась вода. Её во всё время шторма вычерпывали кожаными ведёрками четверо не занятых на вёслах дружинников, но каждая налетавшая на судно волна этой воды добавляла. Сейчас можно было уже не беспокоиться, что ладья потонет, но черпальщики продолжали своё дело, хотя бы для того, чтобы внутри стало суше — ноги у гребцов закоченели всего сильнее.

— Гляди-ка, Садко! — воскликнул вдруг Лука. — Может, у меня уж в глазах пятна тёмные? Или вроде как земля впереди?

Все разом обернулись туда, куда указал вытянутой рукой кормчий, и у многих вырвались радостные возгласы. И в самом деле, недавний шторм был страшен даже для таких опытных мореплавателей, и им было сейчас всё равно, что за берег замаячил в едва поредевшем сумраке. Какая земля? Чья? Не всё ли равно! Лишь бы куда-то пристать, отдохнуть от сумасшедшей качки, подправить насадку бортов, а если удастся, то и подсмолить борта, высушить парус. И как было бы замечательно, если б на этом берегу рос лес, чтоб развести несколько костров, согреться возле них, приготовить еду и поспать!

А тёмные очертания высоких скал, к которым двигалась ладья, делались всё отчётливее и яснее.

— Пристанем ли? — робко прошептал кто-то из гребцов. — Вон как волны-то плещутся! Гляди, Лука Тимофеевич, ещё раздолбает нас об эти каменюги! Вроде бы мы здесь не были никогда...

— Не бойсь! — уже куда увереннее отозвался кормчий. — Берег незнакомый, что верно, то верно. Но причалить есть, куда. Вон за выступом справа заводь виднеется, по волнам вижу: глубоко там, днище задеть не должны. И глядите, братцы, по скалам кусты да деревца ползут. Будет, с чего огонь развести.

— И рыбы б наловить, — мечтательно заметил молодой гребец.

— А и ловить не понадобится! — усмехнулся Садко, тоже изрядно ободрившийся при виде близкого берега. — В такой-то штормину на камни не могло не выкинуть изрядно тварей морских. Соберём да настряпаем. Не зря ж нас Нево-озеро так мотало — должно и наградить за это.

— Верно говоришь, — проговорил почему-то со вздохом Лука Тимофеевич. — Только б не найти тех тварей, коих мы в грозу в волнах приметили. Бр-р-р! И по сей час думаю: привиделось или нет? Но ведь и ты видел, так, Садокушко?

— Русалок-то? — передёрнул плечами купец. — Думаю, что видел. А двоим сразу вроде б одно и то же не мерещится. Да нет, Лука, этих на берег выкинуть не могло. А и выкинет, так им не страшно.

— Чего так?

— Ну, как это, чего? У них же руки есть. Взяли б да сползли назад, в воду. Рыбам не сползти — они безрукие, а этим-то что?

Покуда они разговаривали, скалистая гряда стала совсем близка. Окреп и серый рассвет, теперь стало видно, что кругом, до самой тусклой линии горизонта только волны да волны. Берег, к которому принесло ладью, был здесь единственной землёй. Что это? Остров? Или могучие волны сумели унести путников к противоположному берегу Нево-озера? Если так, то это, скорее всего, варяжские земли. Но когда же хитроумный Садко не умел сговориться с варягами, если случалось к ним заплывать? Он и торговать с ними умел. Так чего опасаться?

Миновав высоко поднявшуюся над водой гряду, ладья действительно оказалась в длинной и узкой шхере, где шторм уже почти не ощущался — волны бурно плескались лишь в самом начале заводи, а дальше лишь колыхались, утратив пенные гребни, да мирно лизали скалы и узкую полосу крупной гальки, которой заводь завершалась.

Деревья росли выше, по каменистым уступам берега, так что привязать ладью было не к чему. Опасно было и пытаться вытащить её на сушу — камни могли повредить днище. Да и кто его знает, этот остров? (Если только это и впрямь остров.) Если вдруг он окажется населён, то Бог ведает, кем. А ну как здесь обитает какое-нибудь воинственное племя, мало ли таких в этом северном краю? А если уединённое место выбрали пристанищем те же разбойники? Нет, надо быть готовыми в случае чего сразу убраться подобру-поздорову. Поэтому Садко поступил, как всегда в подобных случаях: приказал заколотить в гальку, насколько получится, давно припасённый на ладье берёзовый кол и вокруг него навалить побольше камней. Сильного прибоя здесь нет, так что привязь должна удержать судно. А отвязаться и уплыть, если понадобится, можно очень даже быстро. Одно плохо: на незнакомом берегу лучше бы не лупить обухом топора по деревяшке — сразу будет далеко слышно. А с другой стороны, может, так и лучше: вот они не таятся, если есть здесь хозяева, пускай знают, что у них гости. Хоть примите, хоть гоните, от вас, мол, никто не прячется.

Опасаясь, что отдых и в самом деле может оказаться кратким, Садко тотчас отправил троих дружинников нарубить дров, чтобы сразу разжечь костры, а остальным велел осмотреть всю видимую часть ладьи, не повреждены ли где борта, да понырять и обследовать днище. Вода Нево-озера и летом холодна до дрожи, тем более после шторма, но тут уж ничего не поделаешь — не дай Бог, шторм нанёс судну урон... Другое дело, если нет течи, то, уж точно, нет пробоин внизу, а дощатую насадку видно снизу доверху — цела, кажется, выдержала.

Спустя некоторое время, уже рассевшись на камнях возле быстро разгоревшегося огня и с наслаждением вдыхая запах забурлившей в двух чанах наваристой ухи, путники принялись обсуждать своё приключение, вроде бы завершившееся благополучно. И в самом деле, ладья цела, сами они тоже все здесь — никого не смыло за борт бешеной волной, шторм вот-вот совсем утихнет. Да и берег, похоже, безопасен — ни на стук топоров, ни на людские голоса никто не отозвался, никто не явился спросить у незваных гостей, откуда и зачем они сюда явились.

— Либо не живёт тут никто, либо если есть какие людишки, то сами нас боятся, вот к нам и не идут! — заключил Лука, деловито помешивая в чане похлёбку. — Ай, вкусна, надо думать, тутошняя рыбка! И выкинуло её на берег немало — даром, что в заводи.

— Да ведь бушевало-то так, что, надо думать, в разгар шторма и здесь волны бесновались, — заметил в ответ Садко. — Это сейчас попритихло. Ну вот нам рыбки и перепало. Поблагодарить бы за то Царя морского, да мы ж не на море. И есть ли такой царь, кто его ведает?

— Если русалки есть, то как не быть и Морскому царю? — опасливо перекрестился могучий дружинник. — Много вкруг людей бесовщины вертится, не во всякое время сообразишь, от какой нечисти какую молитву сотворить.

Садко усмехнулся. Многие в его дружине были новокрещёные, не выросшие, как он сам или кормчий Лука, в христианской общине, и обряды новой веры для этих людей открывались, словно незнакомая грамота. Многие, исправно бывая в церквах, причащаясь и совершая молитвенное правило, кое в чём сохраняли в душе старинные суеверия и готовы были при случае защищаться от нечистой силы старыми, языческими способами, вроде плевков через левое плечо или бабкиных заговоров.

— Как же ты, Никодим, не знаешь, какие молитвы от бесов читаются? — проговорил с укоризной купец. — Немало таких, а коли не сразу вспомнятся, так читай «Да воскреснет Бог»[36] — точно, не ошибёшься. Ну что, братья, помолимся, пожалуй, да и поедим, что Бог послал.

— А потом что? — спросил Лука Тимофеевич, аккуратно разливая уху в подставленные со всех сторон деревянные миски. — Сняться отсюда рискнём да дальше плыть али тут заночуем? Вроде мирно всё.

— А раз мирно, то лучше будет отдохнуть, выждать, пока буря вовсе утихнет да тучи рассеются, — принял решение Садко. — Не то как определим, куда плыть? Не знаю, как вы, други, а я от задуманного не откажусь. Раз ищем мы клад нибелунгов, то искать и будем. Заночуем на этом берегу, чтоб утром с новыми силами плыть далее.

Никто из дружинников не возразил купцу. Возможно, им уже далеко не так и хотелось продолжать поиски неведомых и, судя по описанию разбойника Бермяты, очень опасных сокровищ. Но спорить с Садко никто не решился, тем более, все знали: если он что-то решил, то поступит всё равно по-своему. А главное, все слишком устали и вымотались, сражаясь с недавним штормом, и кидаться сразу после этого в новое плавание, да ещё не зная пути, никому не хотелось.

Сытно позавтракав и пообсохнув возле огня, дружинники занялись каждый своим делом. Несколько человек отправились заготовить ещё дров, чтоб можно было жечь костры всю предстоящую ночь. Другие, притащив с ладьи бочонок смолы и разогрев её в специальном чугунном горшке, разулись, закатали штаны выше колен и, войдя в воду, принялись промазывать швы меж насадочными досками. Ещё двое распустили парус и потуже притянули его нижние углы к бортам — пускай сушится. Слава Богу, ветер его не порвал. Бывало в их плаваниях и такое, но у предусмотрительного Садко всегда имелось в запасе два запасных паруса. Над высокими скалистыми уступами кружились чайки, кайры и глупыши. Их пронзительные крики с самого начала внушили путешественниками успокаивающую мысль о том, что этот берег, кажется, не обитаем — если б здесь были местные жители, то, надо думать, они охотились бы на птиц и приучили их бояться людей. Но нет, появление незваных гостей не всполошило даже суматошных чаек — они не раз садились на прибрежную косу, преспокойно разгуливая вблизи дружинников и подбирая выброшенную штормом мелкую рыбёшку. То, что покрупнее, собрали люди.

— Надо б и на птиц поохотиться, а, Садко Елизарович, — предложил всё тот же Никодим. — Если они нас не опасаются, то можно их немало настрелять. И на вечер, и на утро дичью б запаслись.

В ответ Садко пожал плечами.

— Чайка не гусь — много ли в ней мяса? И не больно-то оно вкусное. Но запасов у нас, что правда то правда, скудновато, а наловим ли ещё рыбы, кто знает. Возьми двоих человек, Никодимушка, да сходи поохотиться. Только по скалам не больно лазайте — не приведи Бог оступиться, костей не соберём.

Охотники вооружились луками и ушли. Через несколько часов, когда серая мгла неласкового рассвета совсем рассеялась, а низко повисшие над землёю тучи стали расползаться, открывая в свинцово-сером своде голубые озерца, они вернулись, таща на плечах самодельные коромысла — прочные палки, с которых свисали по пять-шесть подстреленных птиц. Удачная охота совсем развеселила путников. Кто-то предложил даже выкатить на берег и один из заветных бочоночков прихваченного с собою вина, но Садко не позволил. Он не жадничал, просто нарочитое спокойствие этого сурового и нелюдимого берега против воли внушало молодому купцу всё более сильную тревогу. Он не знал, что его тревожит, но справиться с этим чувством, нарастающим чувством близкой опасности никак не мог.

Чем беспечнее вели себя довольные отдыхом дружинники, тем молчаливее и сосредоточеннее становился их предводитель, тем чаще без видимой причины обводил пристальным взглядом высокие кромки утёсов, тем настороженней вслушивался в монотонный плеск уже совсем небольших волн и всё такие же громкие крики чаек.

— И тебе, вижу, не по себе, — проговорил, слегка наклонившись к нему, кормчий. — Да... Странное какое-то место.

— Странное? — Садко тоже понизил голос — ни тому, ни другому не хотелось, чтобы их разговор услыхали дружинники. — Ты прав, странное. Не могу только уразуметь, чем оно странно. Вроде бы берег как берег. И заливчик вон какой удобный.

— Вот-вот, — совсем уже шёпотом подхватил Лука. — И заливчик сразу попался удобней некуда, тихий да спокойный, и рыбы здесь оказалось на знатный завтрак, мелочь даже брать не стали... И птицы непуганые, сами под выстрел идут. Всё будто бы нарочно устроено. Как в сказках, помнишь? Потерпит какой, скажем, купец крушение, на чужой берег выберется, а там — и хоромы перед ним с накрытыми столами, и постель мягкая постелена.

— А владеет хоромами чудище злобное да коварное! — подхватил Садко, усмехаясь, но продолжая сторожко оглядываться по сторонам. — Ну ты уж и сравниваешь, Лука свет Тимофеевич! Крушения, слава Тебе, Господи, у нас не случилось (а могло бы!), хором на этом берегу я что-то не приметил, столы мы себе сами накрыли, ну а уж постели у нас будут никак не мягкие — уляжемся либо на камушках, либо на лавках в ладье, в свои же плащи завернувшись. Так что сказка не получается. Но всё равно не по себе мне здесь. А раз и тебе тоже, то это неспроста. Но в любом случае вряд ли наши смутные страхи стоят того, чтоб сейчас же сорваться и уплыть отсюда. Вон небо очищается. Ночью поглядим по звёздам, где оказались, решим, куда плыть, да утром и отправимся. Караулы только надо будет поставить понадёжнее.

— Это уж как водится! — кивнул бывалый кормчий. — Но поверь мне, Садко Елизарович, не было ещё у тебя похода страннее да опаснее, чем это плавание за чужим золотишком!

Купец искоса глянул на своего спутника и в ответ лишь пожал плечами. Он и сам понимал, что упрямство и обида на задиристых новгородских купцов заставили его пуститься в очень рискованное плавание. Но разве он рискует в первый раз? Разве он не удачлив, как никто другой, и ему не удавалось уже много раз получить выгоду в самых, казалось бы, опасных предприятиях?

Он подумал так и вдруг вспомнил давешнего старца Николу, так неожиданно явившегося на островке посреди Волхова, предупредившего купца о засаде, устроенной разбойником Бермятой, и потом преспокойно прошагавшего по воде к челноку. Что он тогда сказал ему, Садко, о грозящей опасности?

«Чужие грехи считать нетрудно, гляди, свои бедой обернутся!» Свои грехи... К чему Никола сказал это? Упредил, что не стоит затевать спор с купцами-толстосумами? Да откуда ж он мог знать, что такой спор случится?

«Ну что, старче Николай, появись уж и на этом острове! — не без озорства вдруг подумал Садко. — Здесь тоже, мнится мне, кто-то в засаде сидит, знать бы, кто и чем это грозит нам. Вот бы ты и пришёл вновь советы давать да беду упреждать... Что тебе стоит, если ты и впрямь по воде, аки посуху, ходить умеешь?»

«А сам что же, не справишься?» — отозвалась в его сознании нежданная мысль, и он вздрогнул, поняв, что не сам это подумал! «А ведь можешь и не справиться, — продолжал неведомый беззвучный голос. — Что ж ты всё судьбу задираешь, что ж лихо дразнишь? Добро б только сам рисковал, а с тобой вон люди. Думал бы головой, так и не ждал бы нынче засады!»

— Ну, это уже слишком! — с нечаянной злостью прошептал купец. — Не дитё я малое, чтоб меня поучать! Ишь, стыдить вздумал...

— Ты кому это, Садко?

Кормчий удивлённо смотрел на своего предводителя. Тот вспыхнул, поняв, что, выходит, вслух говорил сам с собою, и пробормотал:

— Да так, мысли разные лезут. Не знаю уж, к чему.

На ужин купец всё же разрешил товарищам налить себе по полчарки вина — усталость оказалась слишком велика, и людям необходимо было возвращать силы для завтрашнего путешествия. Но сам он к вину не притронулся и заметил, что Лука тоже едва коснулся чарки губами.

Ночь наступила до странности скоро. Не раз и не два водивший своё судно на юг, к грекам или арабам, Садко хорошо знал, как душный южный вечер сменяется тёплой, будто молоко, ночью. Сумерек в южных краях почти не бывает — вот только что небо окрашивал пурпуром и киноварью закат, заливая полнеба, и почти сразу высоченный небесный свод тонет в густом синем бархате, сквозь который разом проступает несметное множество крупных, как спелые вишни, звёзд. На севере совсем не так, тем более летом, ночи и вовсе будто нет — едва разольётся на западе вечерняя заря, едва погаснет, а уж восток светлеет и розовеет, и птицы подают голос, когда почти темно, они-то знают, что утро на подходе, так к чему ждать? Сейчас уж не такие светлые ночи, лето пришло к середине. Но всё равно закаты долгие и темнота приходить не спешит. И тут вдруг на неведомый остров посреди Нево-озера опустился и разом окунул его во тьму тот самый тёмно-синий бархат южной ночи. И даже звёзды проблеснули над уже не видимой скальной грядой. Надо же! А казалось, тучи только-только стали расходиться, и так много звёзд никак не может показаться с наступлением ночи. Но нет, вон их сколько!

— Ну и закат! — выдохнул рядом с купцом Лука, будто подтверждая его удивление. — Что за остров-то такой? Не в Зелёное ж море[37] закинул нас штормина? Не по небу ж пронёс в такую даль? Пускай меня кит-рыба проглотит, если я что-нибудь понимаю.

— Что-нибудь понимать и я бы не против... — Садко не знал, отвечает ли кормчему или говорит сам с собою. — И то правда, словно бы за тридевять земель оказались!

Странно, но, кажется, это необычное наступление ночи смутило только купца и его кормчего. Все остальные будто бы ничего не заметили. Некоторые из дружинников, поужинав, улеглись спать — кто на берегу, возле костров, кто на холоде, но не на жёстких камнях, а в ладье, успевшей просохнуть, хоть солнце в этот день так и не показывалось. Те, кого купец назначил первыми в караул, бодрствовали, но чувствовали себя, судя по всему, совершенно безмятежно — сидя у огня, храбрые дружинники вполголоса обменивались шутками, рассказывали друг другу всякие занятные истории и явно не испытывали ни малейшей тревоги.

«Подумать бы, что у меня от всех этих приключений ум за разум заезжает! — мелькнула у Садко новая мысль. — Но не я ж один беспокоюсь — Лука то же самое чувствует. Значит, либо мы с ним — глупцы непроходимые, либо остальные от той бури отупели...»

Купец, укутавшись в плащ, попробовал хотя бы задремать. Куда там! Сон не шёл к нему. И он лежал, вслушиваясь в мерный плеск волн, пытаясь понять, что происходит вокруг него и с ним, задавая себе вопрос за вопросом и ни на один не находя ответа.


Всё не спал молодец, не спалось ему,

Будто что-то казалось-мерещилось,

А как сон пришёл,

Так недобрый сон.

А приснилося добру молодцу,

Что вокруг опять волны дыбятся

Да и выше ладьи поднимаются!

А потом вокруг вместо волн седых

Вдруг сбираются злые чудища,

Злые чудища волосатые,

Волосатые, лупоглазые!

И вскочил купец, кликнул воинов,

Только спят они беспробудным сном,

Беспробудным сном зачарованным

И нейдут на подмогу товарищу...


Когда Садко дошёл до этого места, его голос вдруг сорвался. Он совладал с собой, рукавом рубахи смахнул стекавший по лицу пот. Снова коснулся струн, с трудом перевёл дыхание. Как ни владел он собой, воспоминания оказались сильнее.

— Ну, будет! — воскликнул Добрыня Малкович. — И так уж я тебе поверил. Вижу, что в песне своей ты правду рассказываешь. Если тяжко, отдохни.

Гусляр бросил на посадника быстрый взгляд и, сделав ещё одно усилие, улыбнулся.

— Спасибо, господин честной посадник, на добром слове! Но я самого главного ещё и рассказывать не начал.

Добрыня отпил вина и знаком велел подошедшему холопу долить чару певца.

— Ты горло смочил бы, вон уж сколько поёшь и поёшь, как только дыхания хватает! И, коли хочешь, можешь дальше просто так рассказывать. Всё едино я не успокоюсь, покуда до конца твоей истории не услышу.

— Услышишь, — пообещал Садко. — Что веришь мне, за то спасибо. Только сразу упреждаю: дальше всё куда чуднее станет! Может, и усомнишься. Подумаешь — морочу я тебя.

С этими словами он взял из рук слуги наполненную чару, однако сделал всего несколько глотков. При этом лицо певца выражало всё то же напряжение, что в самом начале рассказа.

— Сделай милость! — воскликнул Добрыня. — Не упреждай меня ни в чём. Не дитё я малое, чтобы в людях не разбираться и правды от вранья не отличить. Рассказывай, сделай милость.

Загрузка...