Следствие Нерона по делу о заговоре Пизона тянулось два долгих года, и даже в провинциях были осуждены те богатые и знатные граждане, которые, услышав о злодейских замыслах преступников, не донесли о них, а решили посмотреть, чья возьмет. Правда, Нерон милостиво заменил им смертную казнь ссылкой, однако цели своей добился: привел в порядок запутанные финансовые дела империи и наполнил пустую казну.
Основную часть государственных расходов поглощала подготовка к войне с Парфией. Самому Нерону денег, как ни странно, требовалось не очень много, я бы даже назвал его человеком довольно умеренным — по императорским меркам, конечно, — особенно в сравнении с некоторыми непонятно каким образом разбогатевшими выскочками. Благодаря влиянию покойного Петрония у Нерона развился хороший вкус, изменявший ему лишь тогда, когда какая-нибудь дорогая вещь сама плыла ему в руки.
К его чести следует, например, сказать, что, подбирая замену уничтоженным пожаром произведениям искусства, он брал из казны только суммы, необходимые для оплаты доставки их в столицу. Он отправил знатоков древностей во все провинции империи, и эти люди прочесывали города и городишки в поисках статуй, достойных украсить Золотой дом.
Греки, разумеется, были этим не слишком-то довольны, и в Пергаме[52] даже вспыхнуло восстание. Но если оставить в стороне возмущение и негодование местных жителей, то надо признать, что посланцы Нерона действовали весьма грамотно: даже в Афинах, в свое время основательно разграбленных, и в Коринфе, откуда, казалось бы, все мало-мальски ценное давно вывезли, они нашли скульптуры и фрески времен греческого Золотого века.
Коринф лишь относительно недавно вновь стал процветающим и богатым, и немудрено, что тамошние торговцы и судовладельцы начали вкладывать деньги в искусство. Многие из них успели собрать неплохие коллекции, лучшие экспонаты которых — в основном, старинные статуи — заняли приличествующие им место в переходах и галереях императорского дворца.
Золотой дом был столь велик, что требовал все новых и новых произведений искусства, и в порту один за другим разгружались корабли, присланные уполномоченными Нерона из провинций. Большую часть скульптур — ту, что император посчитал не очень ценной, — он раздаривал друзьям, желая обладать лишь совершеннейшими образцами искусства древних.
Так я стал владельцем мраморной Афродиты работы Фидия[53], на удивление хорошо сохранившей свой первоначальный цвет. Она до сих пор не перестала мне нравиться, хотя ты и кривишься недовольно всякий раз, когда видишь ее. Зря, между прочим. Взял бы лучше да подсчитал, как долго смог бы ты содержать свою конюшню на вырученные за эту статую деньги.
Из-за предстоящей войны с парфянами, а также из-за терзаний совести Нерон отказался от проведения денежной реформы и позволил вновь вернуться к чеканке прежних полновесных золотых и серебряных монет с изображением Юноны. Государство поправило свои финансовые дела, и император уже не опасался, что его архитектурные замыслы нельзя будет воплотить в жизнь из-за нехватки средств. Вдобавок до него дошли слухи о недовольстве легионеров, которых тайно направляли на восток для укрепления войска Корбулона: солдаты роптали по поводу того, что на их жалованье можно было купить куда меньше товаров, чем раньше, и многие открыто обвиняли Нерона, сделавшего монеты более легкими.
Дабы умиротворить легионеров, император даровал им разные льготы, подобно тому, как он поступил когда-то с преторианцами, которые стали получать хлеб бесплатно. Однако повысить жалованье на одну пятую часть он, конечно же, не мог, потому что это легло бы тяжким бременем на государственную казну.
И тогда Нерон предпринял кое-что такое, до чего, пожалуй, никто другой попросту бы не додумался. Я не осудил его в те дни, как не осуждаю и сейчас, потому что он заботился не столько о своем благе, сколько о благе Рима, однако же не могу не назвать его поступок бесстыдством. Содержащие медь серебряные императорские монеты обменивались на новые полновесные в соотношении десять к восьми, так что при обмене за пять старых тусклых дисков давали только четыре новых.
Сам я при этом ничего не потерял, но бедняки стали еще беднее и проклинали Нерона ничуть не меньше, чем в дни начала денежной реформы. В общем, народной любви все это ему не прибавило, хотя легионеры вроде бы остались довольны, несмотря на то, что их жалованье, если считать в чистом серебре, даже несколько уменьшилось и выплачивалось от случая к случаю.
Нерон так и не научился разбираться в финансовых вопросах и всю жизнь с удовольствием прислушивался к своим лукавым советникам.
Он лишь умел печально покачивать головой, внимая рассказам об опустевшей в очередной раз казне, но собственных предложений о том, как поправить дело, никогда не имел. В последние же годы его правления занятия пением отнимали у него так много времени, что он едва успевал просмотреть налоговые провинциальные ведомости, чтобы отыскать там зажиточных людей, имущество которых можно было бы конфисковать в качестве штрафа за недоносительство о заговоре Пизона.
Впрочем, собственность отнимали не только за это. Кто-то выглядел подозрительно грустным в то время, когда наказывали бунтовщиков, кто-то не поздравил Нерона с днем рождения, а кто-то так и вообще совершил тягчайшее преступление — непочтительно отозвался о его голосе. Ни один богач не мог чувствовать себя в безопасности. Любой рисковал вызвать высочайшую немилость, задремав на спектакле или хотя бы неосторожно зевнув; некоторым становилось дурно, а несколько женщин даже разрешилось от бремени прямо в цирке, однако император был неумолим: только самая серьезная болезнь избавляла от необходимости присутствовать на его выступлениях.
Предстоящая война с Парфией требовала от властей все более увеличивать налог с оборота (который тем не менее с трудом покрывал расходы на предметы роскоши), и в результате большинство товаров продавалось из-под прилавка. Чтобы не допускать этого, солдаты частенько обыскивали торговые кварталы, и провинившимся грозил либо денежный штраф, либо конфискация товара.
Мой бывший тесть Флавий Сабиний стыдился проводить подобные обыски, но нес за них ответственность как городской префект; опасаясь за свой авторитет, он стал предупреждать лавочников о времени очередной проверки, и его состояние многократно возросло всего за несколько недель.
Немало денег принесло Нерону и тщеславие Статилии Мессалины. Зная, что более всего ей идут аметистовый и пурпурный цвета, она уговорила императора запретить продажу этих красок, чтобы единственной из женщин носить подобные одеяния. Разумеется, с тех пор любая уважающая себя римлянка считала невозможным появиться в обществе преданных друзей без пояса, накидки или головной повязки запрещенных цветов.
Понятно, что торговля аметистовыми и пурпурными красителями и тканями приобрела такой размах, что негоцианты перестали возражать против штрафов и конфискаций — конечно, не очень частых.
Сам Нерон вовсе не стремился воевать с парфянами, однако эта война была бы полезна Риму, который давно уже мечтал проложить торговые пути на Восток.
Мне лично большая война казалась страшной и даже таящей в себе угрозу для нашей страны, но все же я не мог не радоваться ей, ибо мои антиохийские вольноотпущенники богатели на глазах и умоляли меня в письмах поддержать тех членов сенатского комитета по восточным делам, кто выступал за нападение на Парфию. Я-то, конечно, мечтал, чтобы неизбежное покорение парфян произошло после моей смерти, однако надо признать, что момент для начала кампании был самый что ни на есть подходящий.
Нерон согласился на войну только тогда, когда ему намекнули, что он вообще не обязан сражаться, ибо для этого у него есть опытный и искусный Корбулон; триумфатором же сенат непременно объявит самого императора.
Правда, мне кажется, что Нерона привлек не столько триумф, сколько возможность спеть перед его новыми подданными в Экбатане[54]: огорченные поражением, они якобы непременно воспрянут духом, едва заслышав сильный красивый голос повелителя.
Ни один из советников не счел нужным пояснить Нерону, что парфяне не очень любят музыку и ни за что не станут рукоплескать императору-певцу и кифареду. Куда больше эти люди ценят умение стрелять из лука и хорошо держаться в седле, и судьба знаменитого Красса[55] служит тому подтверждением. Юлий Цезарь отправил его завоевывать Парфию, и бедняге залили в рот расплавленное золото, причем убийцы говорили: «Ешь, ешь досыта, чужеземец!» Извлеки из этого урок, сын мой, и держись подальше от Парфии.
Надеюсь, мне не нужно в подробностях рассказывать тебе историю Парфянского царства и правящей там династии Аршакидов? Замечу одно: дворцовые перевороты, братоубийство и восточные коварство и жестокость — вещи для тех краев совершенно обычные.
Разумеется, многие римские императоры тоже умирали не своей смертью, но их убивали из лучших побуждений, ради любви к отечеству. Взять хоть того же Юлия Цезаря, который, кстати, не погиб бы, если бы поверил предзнаменованиям и внял бы советам осторожных людей. Что касается Августа и Тиберия, то нет никаких прямых доказательств того, что первый был отравлен Ливией, а второй задушен Гаем Калигулой. Агриппина же, которая, безусловно, отравила Клавдия, сделала это тихо, не привлекая к себе излишнего внимания. То есть я хочу сказать, что все возникшие сложности разрешались в своем кругу, что называется «по-семейному».
Парфянские цари правили уже три столетия и считали себя прямыми наследниками персидских владык. Они весьма гордились своими многочисленными преступлениями и мнили, что их вероломство навсегда останется непревзойденным. Я не собираюсь упоминать тут об их бессчетных жертвах, скажу лишь, что со временем Вологезу[56] удалось-таки укрепить свою мощь и стать хитрым и коварным противником Рима.
Стремясь усмирить Армению, он провозгласил ее царем своего брата Тиридата. В целой череде войн Армения была трижды покорена Корбулоном и трижды отбита у него. Во время армянской кампании два наших легиона повели себя так трусливо, что Корбулон приказал казнить каждого десятого солдата, и только после этого его ярость прошла и он сумел овладеть собой. Понадобились годы, чтобы труды Корбулона начали приносить плоды и изнеженные сирийские легионы стали по-настоящему боеспособными.
…Наконец Вологезу пришлось уступить и отдать Армению под руку Рима. Тиридат торжественно сложил свою тиару к ногам Нероновой статуи, которая для этой цели была установлена на широкую скамью, и дал клятву самолично прибыть в Рим и повторить там этот обряд, с тем, чтобы император вернул ему венец армянского царя.
В Риме он, однако, не появился довольно долго и отвечал уклончиво тем, кто напоминал ему о данном обещании. Например, он уверял, будто его вера запрещает ему морские путешествия. Когда же ему предложили воспользоваться путем по суше, он принялся жаловаться на нищету. Ясно было, что Тиридат пытается сделать все возможное, чтобы избежать союза с нами.
Нерон пообещал ему возместить все дорожные издержки, однако царь продолжал тянуть. Было точно известно, что его окружали родовитые армяне, мечтавшие о возрождении своей страны; как они остались в живых, было непонятно, ибо римляне беспощадно расправлялись со всеми знатными жителями Армении.
Мы, члены сенатского комитета по восточным делам, считали, что с Тиридатом нужно срочно что-то решать. Его уловки раздражали нас, а поведение казалось вызывающим. Мы отлично знали, что парфяне беспрестанно подстрекали всех противников Рима на окраинах империи к восстаниям и подкупали вождей германских племен, чтобы германцы нападали на легионеров и наши легионы не могли бы отправиться в Парфию. В Британии тоже повсюду были их соглядатаи, так что нам приходилось держать там целых четыре легиона. Вологез использовал даже странствующих иудейских торговцев, которые хорошо знали местные языки и отлично разбирались в изменившихся обстоятельствах.
К счастью, я своевременно узнавал обо всем, что касалось Британии, от старого Пьетро из страны иценов. Он очень пригодился мне, когда я добивался наследства Юкунда. Пьетро жил теперь в основанном мною в память о Лугунде городе и пользовался
там уважением как старейшина; старейшиной сделал его я в благодарность за оказанные мне услуги. Кстати, место для нового города было выбрано необычайно удачно, и скоро он стал столицей страны иценов. Пьетро помог мне наладить отношения с друидами, так что с некоторых пор для меня в Британии секретов не было.
Друиды отговаривали местных царей и племенных вождей от восстаний против наших легионов, потому что множество предзнаменований указывало на то, что власть Рима над Британией и так весьма недолговечна. Я же, если мне это выгодно, не суеверен. Меня занимало лишь одно: чтобы деньги, вложенные мною в эти края, работали и приносили доход.
Именно благодаря сношениям с друидами я узнал о появлении на острове нескольких подозрительных иудейских торговцев. По моему совету прокуратор велел двоих из них распять, а остальных отдал друидам; последние же, усадив иудеев в ивовые корзины, принесли их в жертву своим кровожадным богам. Жрецы сделали это с радостью — уж слишком неуважительно отзывались пришельцы о местных верованиях. Результатом моих усилий стала возможность перевести из Британии на Восток один наш легион. Прочие пришлось оставить там, где они были.
Постепенно Риму удалось стянуть к границам Парфии целых десять легионов. Я их тут не перечисляю, потому что они частенько меняли и порядковые номера, и даже орлов, чтобы ввести противника в заблуждение. Однако надо признать, что Вологез был прекрасно осведомлен о замыслах Рима и знал о задаче, поставленной перед войсками сенатом и народом: использовать в качестве повода для начала войны сражение у Евфрата.
На тайном заседании нашего комитета по восточным делам мы оказали Корбулону большую честь, доверив, так сказать, метнуть через реку копье, то есть первым напасть на парфян.
Нерон давно уже собирался отправиться в Грецию. Сейчас это путешествие было бы весьма своевременным и послужило бы прекрасным прикрытием для готовящейся войны. Парфяне ничуть не сомневались в том, что император попытает счастья в состязании греческих певцов и возьмет с собой в дорогу оба своих легиона; охранять же столицу, пока цезарь находится в отлучке, будут преторианцы.
Тигеллин клятвенно уверял, что сумеет держать в узде всех врагов Нерона, но при этом сожалел, что остается в Риме и, значит, не увидит замечательного выступления повелителя. Среди тех, кто сопровождал императора в его поездке, было немало трусов, вовсе не желавших участвовать в парфянской кампании; то есть отличиться они хотели, но надеялись сделать это во время путешествия в Элладу.
Как раз в те дни пришло известие о восстании иудеев в Иерусалиме и Галилее. В отличие от взбудораженных этим парфян, мы поначалу не придали новости никакого значения, ибо бунты там случались очень и очень нередко, и тогдашний прокуратор Гессий Флор всегда беспощадно расправлялся с зачинщиками беспорядков и мятежей. Царь Агриппа, однако, был встревожен, и комитет по восточным делам согласился послать в Иудею один сирийский легион, чтобы подавить восстание в зародыше. Правда, этому легиону не хватало закаленных в битвах воинов, и он никак не мог снискать себе славу, но мы полагали, что с вооруженными дубинками и пращами иудеями солдаты все же справятся.
Наконец долгожданное путешествие Нерона в Грецию началось. Он приказал проводить певческие состязания таким образом, чтобы ему удалось выступать как можно чаще.
Насколько мне известно, поездка императора нарушила планы многих и многих греков; в частности, были перенесены на более ранний срок Истмийские игры[57]. Впрочем, если бы в Греции перешли на римское летосчисление, то многих трудностей можно было бы избежать. И зачем только этим чудакам понадобилось вести счет годам от первой Олимпиады? Дата основания Рима — что может быть удобнее?
Накануне отъезда Нерон объявил Статилии Мессалине, что та остается дома, ибо он не хочет для нее лишних треволнений. Истинная же причина заключалась в том, что Нерон повстречал кое-кого, кто напомнил ему любимую жену Поппею. К сожалению, этот «кто-то» был мужчиной, вернее — необычайно красивым юношей по имени Спор.
Спор говорил, будто давно уже чувствует себя скорее девушкой, чем юношей, и потому Нерон решился поправить ошибку природы, и дал ему одно снадобье, полученное от некоего александрийского лекаря. Оно препятствовало росту бороды и усов, делало грудь подобной женской и вообще могло чуть ли не превратить Аполлона в Афродиту.
История эта вызвала много кривотолков и всеобщее неодобрение, и потому я только добавлю, что Нерон женился-таки на Споре. Произошло это в Коринфе, причем все свадебные обряды были соблюдены до мелочей. Впоследствии Нерон обращался с этим созданием как с женой, хотя и уверял, что вручение Спору приданого и брачное покрывало на голове у последнего ровным счетом ничего не значили. «Это только шутка, — заявлял Нерон. — Равный богам может позволить себе поразвлечься». Однако римляне были очень недовольны выходкой императора, и некоторые даже не считали нужным скрывать от него свои мысли.
Однажды Нерон спросил известного сенатора-стоика, что он думает о Споре, и тот сердито и бесстрашно ответил: «Хорошо было бы всем нам жить, если бы у твоего отца Домиция была такая жена». Император, выслушав старика, лишь рассмеялся. Я думаю, он действительно относился к этой истории несерьезно.
О победах, одержанных Нероном в музыкальных состязаниях, написано достаточно. Он привез в Рим не менее тысячи венков. Не повезло ему лишь в гонках на колесницах: у поворотного столба столкнулись сразу десять повозок, и император едва успел обрезать поводья[58], обмотанные вокруг его тела.
Он заработал тогда два страшных шрама… Судьи, учитывая проявленные им смелость и находчивость, наградили его венком победителя, но Нерон отказался от награды, объяснив, что не сможет больше участвовать в этих соревнованиях, и удовольствовался венком искуснейшего из певцов.
Во время Истмийских игр Нерон вообще вел себя честно и благородно. Он очень опасался не понравиться чем-нибудь своим соперникам-певцам, которые вполне могли бы выставить его на посмешище. Сам-то он имел обыкновение грубо обрывать пение других и потешаться над игрой кифаредов — особенно тех из них, кто преуспел в своем искусстве. Короче говоря, он заслужил эту победу и даже буквально выстрадал ее, ибо несколько дней кряду у него мучительно болел зуб. В конце концов он велел вырвать его, но лекарь так волновался, что щипцы сорвались, и корень остался в десне. Его пришлось извлекать по частям, и Нерон мужественно терпел все эти муки. Правда, перед началом операции он выпил довольно много болеутоляющей микстуры и почти опьянел от нее. Только такой близкий друг императора, как я, может судить о том, насколько мешали ему выступать страх перед соперниками и огромная опухоль на месте вырванного зуба.
Доказательством честности Нерона я считаю и его отказ открывать Элевсинские мистерии. Их, как ты знаешь, проводят в честь Деметры, а у Нерона была репутация матереубийцы. Данное обстоятельство позволило многим позже заявить, будто император опасался мести богини, но это лишь чистой воды домыслы.
Нерон полагал себя богоравным и потому, конечно же, не боялся небожителей. Из скромности он, однако, не соглашался на предложения сената принимать почести, приличествующие только бессмертным.
После недолгих раздумий я решил, что тоже не буду участвовать в мистериях, и под большим секретом объяснил жрецам, что косвенным образом виноват в смерти собственного сына. Так мне удалось не обидеть жрецов и одновременно выказать Нерону свою дружбу — мол, я поступил так из-за него. Он оценил мой поступок по достоинству, и это мне вскоре пригодилось.
На самом деле я просто хотел избежать ненужных неприятностей, которые непременно были бы у нас с Клавдией, согласись я стать одним из посвященных. Но как же завидовал я другим сенаторам — тем, кто приобщился к божественной тайне и по праву гордился этим.
А потом случилось невероятное. Сирийский легион покрыл себя позором, бежав от иудейских повстанцев. Он был рассеян и уничтожен — весь, до последнего человека. Захваченного орла легиона иудеи выставили в своем храме — как дар своему богу. Когда-нибудь я назову тебе номер несчастного легиона, но пока цензоры вообще запрещают упоминать в римских анналах об этом досадном происшествии. Вот почему историки молчат о восстании иудеев, хотя Веспасиан и его сын Тит позже ничуть не стыдились своих побед и даже были удостоены триумфа. Честно говоря, я подозреваю, что погибший легион вычеркнули из списков воинских частей — как если бы его вовсе никогда не существовало.
Я признаю, что мне понадобилось все мое мужество, когда Нерон позвал меня к себе и потребовал объяснений как от главы сенатского комитета по восточным делам. Он обвинял нас в том, что мы, члены комитета, плохо справляемся со своими обязанностями, если не смогли предупредить его о готовящемся мятеже. Где иудеи взяли оружие? Как им удалось обучить своих воинов, сумевших погубить опытных римских легионеров?
Поначалу я лепетал, как младенец, но потом голос мой окреп, а тон стал уверенным. Я указал на известную всем хитрость парфян и рискнул назвать ту баснословную сумму, которую пришлось израсходовать Вологезу, чтобы снабдить иудеев оружием, — зачастую оно, кстати, раздавалось бунтовщикам бесплатно. Сделать это было несложно. Путь поставщиков лежал через пустыню, где почти отсутствовали наши пограничные посты. Кроме того, я особо подчеркнул преданность иудейских смутьянов своему делу и отсутствие в их рядах наших соглядатаев. Прежние прокураторы, заявил я, неверно вели себя с населением, зачастую не обращая внимания на распри между различными иудейскими сектами. А ведь из этого можно было извлечь немало пользы для Рима. Я осмелился даже предположить, что случившееся в Иудее может повториться и в иных местах империи, где на первый взгляд все обстоит благополучно.
Я сказал: «Поразительно, что постоянно ссорящиеся друг с другом иудеи сумели объединить свои силы. Уверен, что произошло это при попустительстве Корбулона. Разумеется, он не предатель и не пошел на прямой сговор с восставшими, но он считается великим полководцем, ибо в свое время покорил Армению, а великие полководцы обязаны иметь зоркие глаза и чуткие уши. Он должен был наблюдать за порядком на всех вверенных ему землях и постараться не допустить восстания. Иудея очень важна для нас, потому что граничит с Парфией, но, очевидно, Корбулон слишком увлекся северными приморскими делами и пренебрег страной евреев. Он потерял представление о целом, занявшись частностями, а это непростительно для знаменитого военачальника».
То же я повторил на заседании сената, посвященном событиям в Иудее. Я никогда не любил Корбулона и так и не смог сблизиться с ним. Кроме того, личные отношения должны быть забыты, если речь идет о безопасности государства. Этот принцип помнил каждый сенатор, и иногда мы даже ему следовали. Короче говоря, у нас не было причин щадить Корбулона.
В глубине души я считал, что войну против Парфии следовало отложить и заняться прежде всего восстанием в Иерусалиме, тем более что три легиона уже прибыли на место, а с ними и осадные машины, способные разрушить любые стены. Восстание иудеев в Иерусалиме мы могли подавить немедленно. Более опасным, по моему мнению, было то, что еврейские общины, которые существовали во всех городах империи, а также тридцать тысяч иудеев, проживающих в Риме, молчали, словно воды в рот набрали — будто ничего не происходило ни в Иудее, ни в самом Иерусалиме.
Волнение Нерона постепенно улеглось, и я поспешил заверить его, что римские иудеи из синагоги Юлия Цезаря не имеют к восстанию никакого отношения. Я заявил это с полной ответственностью, хотя и понимал, что они давали какие-то деньги на Иерусалимский храм, а значит, косвенно поддерживали мятежников.
— Но, — сказал я, — Помпея по своей наивности тоже некогда послала дары храму в Иерусалиме. Она просто не ведала, что творила. И она не питала злобы к иудеям.
После того, как я замолчал, никто уже не осмелился попросить слова. Нерон размышлял, морща лоб и кусая губы. Потом он попрощался с нами, нетерпеливо взмахнув рукой. Я понял, что убедил его лишь частично и что наказания за наши упущения нам не избежать.
Нерон, не советуясь с сенатом, решил поменять главнокомандующего, подыскав человека, которому было бы под силу подавить иерусалимский мятеж. И еще он приказал Корбулону спешно прибыть в Грецию и рассказать без утайки, что именно происходит в Иудее.
Парфянский поход был отложен на неопределенное время; чтобы увериться в правильности такого шага, Нерон впервые после долгого перерыва обратился к богам с просьбой о предзнаменовании.
На очередном заседании сенаторы в напряженном молчании выслушали слова императора и молча же разошлись. На сердце у всех было тревожно.
Я и еще несколько человек отправились обедать в одну из принадлежащих мне гостиниц. Еду нам приготовили двое лучших моих поваров, но она нам не понравилась, показавшись безвкусной.
Мы говорили о мятеже, но думали, мешая воду с вином, о собственных судьбах. Один из сенаторов так резко и предвзято отозвался об иудеях, что я не смог смолчать и выступил в их защиту. Моя речь, суть которой сводилась к тому, что евреи вовсе не столь плохи, как о них принято думать, — они просто борются за свободу и не хотят терпеть над собой такого жестокого грабителя, как Гессий Флор, вызвала у слушателей изумление и раздражение. Моим сотрапезникам выпитое уже ударило в голову, поэтому они не ограничились ухмылками и гримасами, выражающими неодобрение, но принялись оскорблять меня, говоря: «Правы те, кто презирает тебя. Ты, кажется, и впрямь Обрезанный!»
Вот видишь, сын мой, как оно вышло. Я не хотел упоминать в этих записях о своем позорном прозвище, однако благодаря сатирическим куплетам твоих бородатых друзей оно нынче у всех на устах. Нет, я не упрекаю тебя за то, что ты, навещая меня последний раз, попросил своих приятелей дать мне эти стихи. Теперь я по крайней мере знаю не только то, что думают обо мне люди, но и то, что думаешь о своем отце ты. Однако мне известно, что в наши дни поэты часто используют в своих произведениях всякие пошлые и грубые слова. И их можно понять. Таким образом они выражают протест против цветистых речевых оборотов, столь любимых во времена Сенеки. Но бороды свои они, между прочим, переняли у Тита, который ввел моду на них, когда вернулся в Рим из Иерусалима. Итак, ничто в мире не могло бы уже спасти Корбулона. Он получил приказ покончить жизнь самоубийством, едва ступив на берег после утомительного путешествия. Нерон передумал и не стал ждать его отчета об иудейских делах. «Имей я счастье жить при другом императоре, Рим покорил бы весь мир!» — выспренно воскликнул Корбулон, прежде чем бросился грудью на собственный меч. По его приказу тело его предали морской пучине: он боялся, что враги надругаются над ним мертвым.
Я все же полагаю, что Корбулон не был выдающимся полководцем. Слишком уж он слушался чужих приказов, не желая внимать призывам Фортуны, сулившей ему истинное величие.
У Нерона хватило здравого смысла отказаться от выступления перед парфянской публикой. Он был искусным актером и якобы ненароком споткнулся во время жертвоприношения, так что римляне собственными глазами увидели, что боги не хотят пока войны с Парфией. Поход этот мог бы и вовсе не состояться, ибо Веспасиан, хорошенько поосмотревшись на новом месте, потребовал для осады Иерусалима целых четыре легиона.
Неисповедимы пути Провидения, как имеет обыкновение сварливо приговаривать твоя мать, когда мне в очередной раз удается какое-нибудь задуманное дело. Нерон, видишь ли, поручил ведение войны с иудеями моему прежнему командиру Флавию Веспасиану, хотя последний и упирался, доказывая, что устал воевать и что его вполне устраивает нынешняя спокойная жизнь (за храбрость и верную службу Риму Веспасиан удостоился сразу двух жреческих санов).
Однако Нерон по обыкновению настоял на своем и отправил немолодого уже полководца под иерусалимские стены с наказом побыстрее победить бунтовщиков. Впрочем, я бы на месте Веспасиана только обрадовался такому назначению: ведь он довольно долго был в немилости, потому что осмелился как-то задремать во время Неронова пения. Вдобавок он имел неплохой музыкальный слух и голос, что, разумеется, было неприятно императору. Если бы Иерусалим пал, Веспасиан бы разбогател и мог бы больше не торговать мулами и не жаловаться всем и каждому на ужасающую бедность.
И все же выбор Нерона казался мне странным. Веспасиан был груб и неотесан и совершенно не обращал внимания на мнение о нем окружающих. Да и чего можно было ожидать от человека столь незнатного происхождения? Даже рабы в Золотом доме обращались с ним непочтительно. А его представление о вежливости? В благодарность за приглашение на день рождения Нерона он подарил Поппее, а позднее Статилии Мессалине по паре своих дурацких мулов!
Веспасиан совершенно не знал Иудеи, так что никому даже в голову не приходило предложить его в наш комитет или поручить какое-нибудь серьезное дело, связанное с Востоком. А в Иерусалиме его охотно заменил бы Осторий, который в свое время отличился в Британии, куда был послан Клавдием. Но, к сожалению, он проявил излишнее рвение, добиваясь у императора назначения в страну иудеев, и Нерон начал подозревать его в дурных намерениях и на всякий случай велел обезглавить.
Спустя несколько дней Нерон и сам стал сомневаться в правильности своего решения и отправил в Иудею еще и сына Веспасиана Тита. Некогда этот последний, будучи совсем мальчишкой, выказал в Британии чудеса храбрости и поддержал отца в трудную минуту, налетев со своими всадниками на отряд бриттов. Нерон надеялся, что пылкий Тит не даст Веспасиану долго сомневаться, колебаться и прикидывать различные варианты наступления. Иерусалим нужно было взять как можно быстрее, но при этом с наименьшими потерями с нашей стороны. Император был наслышан о крепких стенах этого города и опасался ненужного безрассудства легионеров и их командиров.
В Коринфе я отыскал Веспасиана и предложил ему остановиться в великолепном новом доме моего вольноотпущенника Геракса. Полководец с радостью согласился. Впрочем, он был благодарен мне не только за это: я оказался единственным человеком высокого положения из участвующих в походе, кто был вежлив и приветлив с усталым и издерганным всякими неурядицами, Веспасианом. Я забывал о присущих мне предрассудках, когда дело касалось моих друзей, а этот человек давно нравился мне.
Годы, проведенные в Британии, я вспоминал и вспоминаю с удовольствием. Командир он был строгий и даже придирчивый, однако его грубоватое радушие с лихвой искупало замечания, отпускаемые им во время смотров. Кстати, нелишне тут еще раз сказать, что, участвуя в раскрытии заговора Пизона, я изо всех сил старался предотвратить смерть Флавия Сцевина и очень переживал, когда мне это не удалось. К счастью, Веспасиан принадлежал к боковой ветви рода Флавиев, и на него не пало и тени подозрения.
Он всегда был очень беден и с трудом сводил концы с концами, так что цензоры несколько раз предупреждали его о том, что вот-вот вычеркнут его имя из списка сенаторов. Я даже собирался передать ему свое собственное поместье, но тут случилась история с заговором, и я счел неосторожным привлекать к Веспасиану излишнее внимание.
Все это я говорю для того, чтобы ты понял, какое большое значение я придавал дружбе с этим человеком и как высоко он ценил мое доброе к нему отношение, особенно если учесть, что многие откровенно презирали его, а наглые рабы Нерона даже плевали ему под ноги, хотя он был сенатором и избирался консулом.
В общем, никаких корыстных целей я, дружа с ним, не преследовал, однако в это теперь мало кто верит, ибо меня считают человеком, который и шагу не ступит без выгоды для себя. Именно таким предстаю я в стихотворениях твоих бородатых друзей.
В доме Геракса у меня было достаточно возможностей убедиться, что «некоторые люди подобны неотшлифованным алмазам — шершавая корка скрывает их истинный блеск». Кажется, так, Юлий, недавно написал твой юный бородатый друг Децим Ювенал[59], чтобы польстить императору Веспасиану? Я очень хорошо знаю такой тип людей, а Дециму было просто необходимо завоевать расположение императора, ибо невоздержанный язык молодого поэта и оскорбительные стихи уже давно вызывали всеобщее раздражение. Но он был твоим другом, и я на него не сердился, понимая, что ты, как, впрочем, все молодые люди, не можешь оставаться равнодушным к его острому слову. Однако не забывай, что ты на четыре года моложе этого немытого бездельника.
А вот в том, что непристойные стихи Ювенала долго не проживут, я был совершенно уверен. В жизни мне приходилось видеть многих талантливых людей, чье дарование вспыхивало неожиданно и ярко, словно новая звезда на небосклоне, но столь же быстро и гасло, наподобие звезды падающей, от которой не остается и следа. Дурацкое пристрастие к вину, непристойные разговоры, поразительная способность поставить все с ног на голову и бесконечное бормотание египетских заклинаний потушило в твоем друге Ювенале последнюю искру той, возможно, истинной поэзии, которая когда-то в нем тлела.
Я говорю об этом не потому, что обиделся, когда ты показал мне стихи, которые пишет этот презренный молодой человек, сочиняя на меня сатиры и высмеивая всех и вся, но потому, что не могу с чистой совестью поддержать его усилий, публикуя и распространяя эти стихи. Не такой уж я безумец. К тому же я серьезно беспокоюсь о тебе, сын мой.
В Коринфе я смог возобновить свою давнюю дружбу с Веспасианом, более того, добился столь высокого его доверия, что перед тем, как отправиться в Египет, чтобы возглавить находящиеся там два легиона, он попросил меня ознакомить его с состоянием дел на Востоке, рассказать о моих связях с евреями, а в конце концов предложил вместе с ним пойти в Иудею. Я вежливо, но решительно отказался, объясняя, что мое присутствие под стенами Иерусалима лишь навредит добрым отношениям с иудеями, ибо Веспасиан отправляется туда усмирять восставших, а не вести обычные военные действия против варваров.
Когда Веспасиан двинулся в поход, Нерон, пытаясь сохранить в тайне свои намерения, приказал преторианцам возобновить работы по строительству Истмийского канала[60] в окрестностях Коринфа. Копать канал начали давно, но плохие предзнаменования заставили цезаря прекратить работы. Говорили, что, вырытые днем, участки канала ночью заполнялись кровью, и в темноте раздавались жуткие крики и стоны, да столь громкие, что доносились до города, приводя коринфян в ужас. Мне же из весьма надежных источников было доподлинно известно, что все эти «слухи» и «предзнаменования» — никакие не сплетни, а самая настоящая правда.
А дело было вот в чем.
В свое время Геракс сумел войти в долю по строительству — и впоследствии стать одним из владельцев — дорог, по которым волоком перетаскивали суда. Разумеется, не могло быть сомнений в том, что все, кто вложил значительные суммы в строительство волока и приобретение здоровых и сильных рабов, способных тащить суда, восприняли план сооружения канала без особого энтузиазма.
Геракс имел доступ к большому количеству свежей крови, ибо владел скотобойней и держал несколько мясных лавок. Он снабжал мясом правоверных иудеев и потому должен был соблюдать древний еврейский закон, который предписывал забивать скот особым образом — перерезая горло животного и выпуская из него всю кровь. В погребах Геракса, охлаждаемых проточной родниковой водой, хранились бочонки с кровью, которую обычно использовали для приготовления кровяных оладей — сытной пищи для невольников, работающих на медеплавильне моего вольноотпущенника. Но однажды деловые партнеры предложили Гераксу хорошую цену за многодневный запас крови и приобрели у него несколько десятков бочонков, ночью же вся кровь оказалась в канавах, подготовленных для прокладки канала. Устроить спектакль со стонами и криками не так уж и сложно, поверь мне, Юлий, ибо мне приходилось использовать этот прием, дабы дом Туллии стал опять моей законной собственностью. Я, кажется, недавно поведал тебе об этом.
У меня не было причин поддерживать сооружение канала, и я, разумеется, ни словом не обмолвился Нерону о том, что видел и слышал в доме Геракса. Преторианцы же, которые никогда особо не любили утруждать себя, вдруг прекратили работы, ссылаясь на дурные предзнаменования. И тогда на строительстве канала появился Нерон. Он торжественно прибыл в окружении своей свиты, подошел к канаве и на глазах у воинов и любопытных коринфян собственноручно выкопал первую за день яму.
Подняв на императорское плечо корзину с землей, Нерон направился к тому месту, где должен был быть берег канала.
Утром в выкопанной Нероном яме крови не обнаружили, да и жуткие стоны тоже прекратились, и потому преторианцам ничего другого не осталось, как приняться за работу. Жезлы и плети центурионов помогали солдатам преодолевать нерадивость, и командирам не пришлось самим браться за лопаты. Однако эти усердные действия центурионов вызвали лишь недовольство преторианцев. Обычно недовольные Тигеллином, наказывавшим своих подчиненных изнурительными упражнениями на площади парадов, на этот раз воины посчитали своим обидчиком Нерона, воспринимая его приказ о сооружении канала оскорбительным для преторианской гвардии. Они явно предпочитали потеть, совершенствуясь в военном искусстве, чем махать лопатой.
Внимательно изучив обстановку в городе и настроения в лагере преторианцев, я посоветовал Гераксу прекратить продажу крови, дабы она больше не попадала в ямы и канавы на стройке. Настоящую причину моего решения я, разумеется, ему не назвал, просто заверил, что так будет лучше для всех, в том числе и для его деловых друзей, а что касается финансовых потерь, то таковы иногда бывают неизбежны. Нерона же следует опасаться.
Геракс последовал моему совету, и не только из уважения ко мне, но прежде всего потому, что Нерон приказал по ночам выставлять у канала стражу, дабы посторонние не мешали строительству. Император спешил с сооружением канала.
Для меня же исключительно важной была возможность через Геракса поддерживать связи с евреями в Коринфе. После того, как я получил известие о поражении легиона в Иудее, я немедленно предупредил об этом евреев-христиан и попросил их вести себя благоразумно, дабы не навлечь на себя гнев Нерона, ибо цезарь уже разослал во все провинции приказы задерживать, заключать в тюрьмы и казнить как врагов человечества и государственных преступников всех еврейских проповедников в случае малейших беспорядков.
Не следовало также ожидать, что римские власти смогут понять разницу между небесным и земным царствами, между Христом и остальными мессиями, о пришествии которых заявляли многочисленные новоявленные ясновидцы и пророки. Римляне воспринимали проповедническую деятельность евреев-христиан, как деятельность, направленную против государства. В Риме обстановка с каждым днем накалялась. Дошло до того, что летом, после целого ряда судебных разбирательств, над христианами учинили расправу за то, что они провозгласили Нерона Антихристом, появление которого было в свое время предсказано Иисусом из Назарета.
Нерон на самом деле не имел ничего против такого прозвища и даже говорил, что христиане, по-видимому, считают его богом, равным их Христу, раз наградили его таким прекрасным именем.
В действительности же христиане отвергали любую политику и избегали политической деятельности, все свои помыслы и надежды возлагая на невидимое царство, которое, насколько я могу судить, не представляло для государства никакой опасности.
После казни христианских предводителей, каждый из которых считал, что только его вера является истинной, многочисленные христианские общины, раздираемые внутренними распрями, постепенно теряли своих приверженцев. Вскоре вместе с ними исчезнет и их вера. Я глубоко убежден в этом, несмотря на то, что твоя мать утверждает обратное. Женщины никогда не обладали политическим чутьем.
Я часто до хрипоты выступал в защиту как обрезанных, так и необрезанных христиан, пытаясь доказать их политическую несостоятельность, более того — их безразличие к политике. Однако объяснить такое римлянину, которого с детства обучали законам и готовили к политической карьере, было невозможно. Он просто качал головой и рассматривал всех христиан как врагов государства.
К моему великому сожалению, я не смог спасти Павла. Неугомонный старик нигде долго не задерживался, странствуя из страны в страну и навещая своих единоверцев, дабы еще раз донести до них слово божие. Последнее известие о нем я получил от моего вольноотпущенника, который поставлял мне оливковое масло из Эмпория[61] в окрестностях одного из процветающих портовых городов на северном побережье Иберии. Павла изгнали оттуда правоверные иудеи, но, к счастью, старик не сильно пострадал.
В Иберии, как и в других странах, он проповедовал в прибрежных городах, основанных в давние времена греками, где население все еще говорило по-гречески, хотя законы и указы были на латинском выгравированы на медных табличках. Вдоль всего побережья Иберии находилось множество довольно больших поселений и городов, и Павел путешествовал из одного в другой. Поставщик масла сообщил мне, что старик отплыл на парусном судне на юг, намереваясь достичь западной Иберии. Его неугомонность с годами нисколько не уменьшилась.
Итак, он сам был виноват в том, что вовремя не получил моего предупреждения. Его арестовали и посадили в тюрьму в Трое в азиатской Бифии так неожиданно, что он не успел прихватить с собой ни свои бумаги, ни книги, позабыл даже о своем изношенном плаще. Думаю, что Павел посетил Азию, чтобы подбодрить своих единоверцев, которых, как он и опасался, сбивали с пути истинного бродячие проповедники. Многих из них он с горечью называл лжепророками — даже тех, кто, как и он, пытался говорить от имени Христа, — ибо ни один из них в сравнении с Павлом не мог вызвать у слушателей более полного ощущения причастности к божественным таинствам.
Когда в Риме узнали об аресте Павла, его приверженцы немедленно выдали властям тайное убежище Кифы, считая, что этим они помогут своему учителю.
Кифа успел получить мое предупреждение и покинул Рим, направляясь в Путеолы, однако неожиданно повернул назад, не дойдя даже до четвертого вехового камня на Аппиевой дороге. Объясняя причину своего поведения, Кифа сообщил, что перед ним во всем своем величии явился Иисус из Назарета, и он, Кифа, сразу же вспомнил и узнал его.
— Куда идешь ты? — спросил его Иисус.
И Кифа ответил, что бежит из Рима, дабы уйти от преследований.
Тогда Иисус сказал ему:
— В таком случае мне самому придется войти в Рим, дабы быть вторично распятым.
Кифа устыдился трусости своей и покорно повернул обратно, несказанно обрадовавшись тому, что еще раз увидел учителя своего. Кифа был первым из учеников Иисуса из Назарета, который в далекие годы их совместных странствий признал в нем Сына Божьего. И вовсе не за физическую силу и большой ум полюбил его Иисус больше других учеников своих, как до сих пор считают многие, а за доброту и простоту душевную.
Я рассказываю тебе, сын мой, только то, что слышал сам, но в то же время в городе ходили и другие слухи и сплетни. Однако самым главным являлось то, что Кифе в самом деле было некое видение на Аппиевой дороге, и именно это событие в конце концов примирило его с Павлом, что и случилось перед самой их смертью.
Павел, как известно, никогда не видел Иисуса из Назарета, Кифа же, явно завидуя популярности Павла, однажды действительно сказал, что ему, Кифе, нет нужды придумывать какие-то истории про Христа, так как он знал Иисуса из Назарета и сопровождал его в странствиях. Слова эти были произнесены в то время, когда разногласия между Кифой и Павлом достигли наивысшего накала. Позднее, после того, как Кифе было видение на Аппиевой дороге, старик устыдился своих язвительных высказываний и попросил у Павла прощения.
Я очень жалел Кифу — простого рыбака, который после десяти лет проживания в Риме так и не выучил ни латынь, ни греческий язык и по-прежнему нуждался в услугах переводчика. Перевод доставлял массу неудобств, более того, довольно часто являлся причиной недопонимания и всяческих конфликтов. Слушая неумелый перевод, многие обвиняли Кифу в небрежности или неаккуратности, когда он цитировал фразу из еврейского Священного писания в подтверждение того, что Иисус из Назарета — настоящий Мессия по имени Христос, словно это было существенно для тех, кто и так верил, что он им является. Но евреи-христиане, желая показать свою ученость, спорили и обсуждали каждое слово, тоже ссылаясь при этом на свое Священное писание. Думаю, неплохо бы было со временем перевести эти священные записи на латинский язык, таким образом придавая им законченный вид и однозначное толкование, не подлежащее обсуждению. Наш язык лучше других сможет передать все тонкости оригинала. Это положило бы конец всем невыносимым спорам о значении слов, что приводит только к головной боли.
Однако пора вернуться к моему дальнейшему повествованию. Из круга наиболее близких к Иисусу из Назарета последователей мне удалось спасти некоего Иоанна. Сам я с ним никогда не встречался, но многие, знавшие его, говорили, что он мягкий и вежливый человек, сочиняющий воспоминания о Христе и ратующий за примирение между правоверными иудеями и христианами. Иоанн когда-то был близко знаком с моим отцом. Теперь его обвинили в предательстве.
К счастью, проконсулом в Азии в то время был мой друг, который по моей просьбе согласился сослать Иоанна на остров и тем самым спасти его от преследований. Я очень удивился, когда узнал о том, что он будто бы написал рассказ о нескольких грозных видениях, ибо сам Иоанн утверждал, что больше не пишет и не проповедует с тех пор, как ему разрешили вернуться в Эфес.
В поражении римских войск в Иудее Нерон обвинил членов сенатского комитета по восточным делам. В наказание император отправил нас в Рим, дабы мы следили там за порядком и за тем, чтобы евреи не подняли в городе вооруженного восстания. Он ехидно заметил, что, быть может, с этим-то мы справимся, хотя в других вопросах так и не проявили необходимых способностей. Цезарь не лишил нас должностей в комитете, ибо это мог сделать только сенат, который, дабы угодить Нерону, произвел изменения в составе комитета, однако весьма непросто оказалось найти новых людей, понимающих проблемы восточных провинций и готовых выполнять эту неблагодарную работу.
Поэтому, когда Нерон, провозгласив Ахайю свободным государством, вернул Греции независимость, я уже не был членом комитета по восточным делам. Теперь греки сами выбирали своего правителя, сами оплачивали свои военные расходы и сами копали свои каналы. Но действия эти, несмотря на бурную радость недальновидных греков, не могли оздоровить политической обстановки, что я понял еще в юности, будучи трибуном в Коринфе.
Для себя я отметил, что Нерон, ни разу не упомянув римский сенат, всем дал ясно понять, что он и только он имеет право провозглашать — а точнее говоря, — дарить независимость, кому захочет. Мы слышали собственными ушами, как перед началом строительства Истмийского канала Нерон заявил, что он надеется на то, что это великое начинание принесет благосостояние и Ахайе, и римскому народу. При этом он ни словом не упомянул сенат, хотя в официальных речах всегда следовало произносить «сенат и римский народ». Так было всегда и должно было быть и впредь. Но времена меняются…
Неудивительно, что я стал ощущать, как Орк[62] наступает мне на пятки, а Харон холодом дышит в затылок, когда я провожал евреев к месту их казни. Многие дальновидные сенаторы чувствовали то же самое, хотя так ничего и не говорили вслух. Но кому теперь можно было доверять? Поэтому, отправляясь в путешествия, каждый из нас ради собственной безопасности увозил с собой по крайней мере миллион сестерциев золотом.
Нерон не разрешил нам встречать его в Неаполе, откуда он пожелал начать свое триумфальное шествие в Рим. Это был город, где впервые цезарь публично выступил на театральной сцене. И свой нынешний триумф он хотел превратить в театрализованное триумфальное шествие, чтобы доставить народу удовольствие. Само по себе это было мудрым политическим решением, особенно учитывая военную неудачу на Востоке. Но придуманные Нероном торжества римлянам удовольствия не доставили, потому что нам пришлось разрушить часть городской стены, чтобы пропустить шествие. Раньше такой чести не удостаивался ни один победитель, даже сам Август во время своего триумфа. Нам показалось, что Нерон стал вести себя как восточный повелитель, власть которого безгранична. Рим не мог такое терпеть, несмотря на падение нравов, о чем писал немытый молодой бездельник.
Не только мы, члены совета, но и весь народ, — конечно, я имею в виду благоразумных граждан, — неодобрительно покачивали головами при виде Нерона, проезжающего на священной триумфальной колеснице Августа сквозь брешь в городской стене, а затем через весь город, в сопровождении почетной гвардии из актеров, музыкантов, певцов и танцовщиц, собранных со всего света, и следующих за ними повозок, нагруженных победными венками. Вместо битв скульптурные группы и картины на огромных раскрашенных художниками холстах представляли многочисленные победы императора в различных певческих состязаниях. Нерон в двойном венке победителя на голове и в пурпурной тоге, украшенной золотыми звездами, искусно правил колесницей.
В защиту цезаря следует сказать, что он, уважая древний обычай, смиренно поднялся на коленях по крутым ступеням к Капитолийскому храму, дабы преподнести лучшие победные венки в дар не только Юпитеру, но и другим богам Рима — Юноне и Венере. Но венков было так много, что их хватило для того, чтобы покрыть все стены в помещениях для приемов и в круглом пиршественном зале в Золотом доме.
И все же возвращение Нерона в Рим оказалось не столь уж приятным, как могло показаться на первый взгляд. Статилия Мессалина, хоть и была испорченной и слабовольной особой, все же была женщиной и вовсе не собиралась мириться с тем, что Нерон наделил всеми супружескими правами своего любовника Спора и относился к нему точно так же, как к ней, своей законной супруге, меняя супружеское ложе на ложе любовника по своей прихоти. Мессалина и Нерон ссорились так яростно и громко, что их голоса были слышны во всем дворце, но цезарь не осмеливался ударить жену, так как судьба Поппеи была еще свежа в его памяти, и Статилия совсем его не боялась.
Некоторое время спустя в приступе необузданной ярости Нерон потребовал назад у Юноны свои венки, а потом наделал еще целый ряд глупостей, чего ему ни в коем случае делать не следовало. В конце концов он сослал Статилию Мессалину в Анцию, но для нее это был, безусловно, лучший выход из создавшегося положения.
Сегодня Статилия Мессалина вновь вспоминает те дни, сожалеет о Нероне и говорит о своем супруге только хорошее, как это и приличествует вдове. Она часто посещает скромный мавзолей Домициев на Марсовом поле, который хорошо виден с садов Лукулла на Пинции, где в дни своей юности я вместе с Нероном и Агриппиной любовался цветущими вишневыми деревьями.
Говорят, что прах Нерона покоится в мавзолее Домициев. Весть о его неожиданной кончине мгновенно облетела всю страну, и в восточных провинциях начались беспорядки. Народ не поверил в смерть Нерона, считая, что это его очередная уловка и в любой момент он может вернуться, дабы напомнить нам всем о том, что годы его правления были счастливым временем, особенно в сравнении с нынешней алчностью государства, разоряющего своих граждан непомерными налогами.
В восточных провинциях то и дело появлялись беглые рабы, громогласно утверждающие, что Нерон жив, а кое-кто даже заявлял, что он и есть Нерон. Разумеется, парфяне всегда с радостью поддержат любые попытки поднять восстание. В Риме распяли на крестах двух Неронов-самозванцев. Их попросили подтвердить свои слова, соревнуясь в пении, но никто их них не обладал певческим талантом Нерона. Как бы то ни было, Статилия Мессалина поминает своего супруга только добрыми словами и украшает цветами его могилу — если это в самом деле могила Нерона.
Есть вещи, о которых говорить очень трудно, но сколько бы я ни пытался отложить повествование о них, избежать этого нельзя. Итак, я продолжаю свой рассказ.
Торжества по случаю артистического триумфа Нерона, театрализованное шествие и некоторые политические дела отвлекли императора от дел повседневных, тем самым давая мне возможность отложить исполнение приговора на неопределенное время. Но в конце концов наступил день, когда мы были вынуждены представить на утверждение Нерону давно вынесенные смертные приговоры. Дольше тянуть было нельзя, ибо даже мои коллеги с подозрением взирали на меня, шепотом обвиняя в симпатиях к евреям.
Дабы сохранить незапятнанной свою репутацию, члены сенатского комитета по восточным делам провели тщательное расследование обстановки в еврейской общине в Риме. Необходимо было определить, не угрожает ли деятельность евреев в Риме безопасности государства, особенно теперь, во время восстания в Иерусалиме. Разбирательство по этому вопросу оказалось весьма выгодным, и многие из нас существенно поправили свое материальное положение. Зато с чистой совестью мы вручили Нерону и сенату благоприятный для евреев отчет.
Незначительным большинством голосов сенат все же утвердил положение о том, что притеснения евреев в Риме следует избегать, достаточно изгнать немногих подозрительных и неугодных лиц и слишком уж фанатичных проповедников. Наше предложение основывалось на разумных предпосылках и было принято, несмотря на всеобщую ненависть к евреям, вызванную продолжительным сопротивлением восставших в Иерусалиме иудеев.
Честно говоря, при подготовке судебных дел я использовал все свои возможности и связи Клавдии среди евреев-христиан — друзей твоей матери. Потому крючконосый палаточник Акила и его бесстрашная жена Прискилла не попали даже в списки опальных лиц. Но ты лучше других знаешь, что я человек жестокий, скряга и негодяй, пекущийся лишь о собственной выгоде, для которого у твоего лучшего друга Ювенала не нашлось ни одного доброго слова в его прекрасных стихах. Думаю, мои ближайшие друзья неплохо заплатили ему за копии этих сочинений, ибо людям истинное удовольствие доставляет злорадство. Так давай порадуемся вместе, искренне порадуемся за твоего бородатого друга, которому наконец-то удалось расплатиться с долгами, и мне это не стоило ни сестерция.
Будь я столь алчным, как утверждает Децим Ювенал, мне бы следовало купить у него эти мерзкие стихи и поручить моему издателю заработать на них. Но я не похож на Веспасиана, который обложил налогом даже жидкость, производимую человеком[63].
Однажды за обедом мы обсуждали с ним стоимость похорон, и он спросил, во что обойдется государственной казне его погребение. Мы тщательно подсчитали все расходы и пришли к выводу, что церемония в любом случае будет стоить не менее десяти миллионов сестерциев.
Веспасиан тяжело вздохнул и сказал:
— Дайте мне сейчас сто тысяч и можете выбросить мой прах в Тибр.
Разумеется, мы тотчас же собрали в его видавшую виды соломенную шляпу сто тысяч сестерциев, так что обед обошелся нам весьма дорого, к тому же еда ничем особым не отличалась. Веспасиан любил простые блюда и молодое вино из собственного погреба.
Чтобы сохранить свое высокое положение, я тратил массу времени и денег на строительство нового императорского амфитеатра, который должен был стать одним из чудес света. По сравнению с ним Золотой дом Нерона должен был казаться заурядным, перегруженным архитектурными деталями сооружением, возведенным награбившим сокровища молодым человеком.
И вот опять я отвлекаюсь от главной темы моего повествования. Почему? Я повторяю себе снова и снова, что сделать это надо решительно и быстро, как вырывают ноющий зуб, — тогда все будет кончено и наступит долгожданное облегчение. Ведь я ни в чем не виноват. Я сделал для них все возможное, и никто другой не смог бы сделать больше. Никакая сила на свете не в состоянии была спасти жизни Павла и Кифы. К тому же Кифа добровольно вернулся в Рим и даже не пытался найти себе тайное убежище, чтобы переждать опасность.
Я знаю, что теперь все называют Кифу латинским именем Петр, но я не могу привыкнуть к этому и предпочитаю его старое имя, ибо оно дорого мне. Петр — это прямой перевод имени Кифа и означает «камень». Именно это имя дал ему Иисус из Назарета. Но я не знаю и даже не догадываюсь — почему. Честно говоря, Кифа вел себя по-разному, бывал груб и раздражителен, но в глубине души был человеком добрым и отзывчивым — уж никак не твердым, как камень. Он был обыкновенным человеком, он, как и все, испытывал страх, который заставил его отречься от Иисуса из Назарета в последнюю ночь жизни Христа, а потом он испугался угодников в Иерусалиме, которые обвинили его в нарушении еврейского закона за то, что он ел из одной миски с не-обрезанными. Однако, несмотря на все его недостатки, Кифа был незаурядной личностью, и забыть его я не смог.
О Павле же теперь говорят, что он взял себе имя Сергий Павел в память о Сергии, наместнике Кипра, самом высокородном государственном муже, которого ему удалось обратить в христианство. На самом деле это совершенно беспочвенные разговоры. Павел поменял свое имя Савл задолго до того, как встретил Сергия, и только по той причине, что по-гречески оно означает «незначительный, ничтожный» — совсем как мое имя Минуций по-латыни.
Называя меня столь презренным именем, мой отец понятия не имел, что делает меня тезкой Павла. Возможно, это неожиданное сходство наших имен и заставило меня начать писать эти воспоминания, дабы доказать, что я не такой уж ничтожный человек, несмотря на мое имя. К тому же у меня появилась масса свободного времени и мне необходимо чем-то занять себя, пока я отдыхаю здесь, в этом прекрасном городе, и лучшие врачи лечат мои желудочные колики, пытаясь вернуть мне здоровье и бодрое настроение. Думаю также, что тебе было бы весьма полезно поближе узнать своего отца, прежде чем его прах упокоится в семейном склепе в Цере.
Во время длительного тюремного заключения Кифы и Павла я следил за тем, чтобы с ними хорошо обращались, и устроил так, что они могли встречаться и беседовать друг с другом, — правда, под наблюдением стражи. Считающиеся опасными врагами человечества и государства, они содержались в Мамретинской тюрьме, защищенные ее стенами от гнева народа. Лучшим для здоровья и самочувствия местом Мамретинскую тюрьму не назовешь, особенно вспоминая о ее многовековой славной истории. Здесь был заморен голодом Югурта[64], обезглавлены друзья Катилины[65], там же, согласно римскому закону, запрещающему казнить девственниц, перед смертью была изнасилована маленькая дочь Сеяна.
Павел явно боялся мучительной смерти, но, будучи римским гражданином, имел полное право на снисходительное к нему отношение. Нерон же, хоть и сердился на евреев из-за восстания в Иерусалиме и всех еврейских проповедников считал причастными к нему, не проявлял жестокости, стараясь строго придерживаться буквы закона. Поэтому Павел был приговорен к отсечению головы мечом, что и предусматривалось законом в его случае, и никто из судей не подверг сомнению его право на такую казнь. Кифу — также в соответствии с законом, — приговорили к смерти на кресте. Я ничем не мог помочь ему, о чем сильно сожалел, — ведь такой смерти не пожелаешь злейшему врагу, не то что старому другу своего отца.
Я все устроил так, чтобы проводить их в последний путь, и позаботился о том, чтобы в это время никого больше не казнили. Мне хотелось предоставить Павлу и Кифе возможность достойно уйти из жизни, без криков и оскорблений любопытной толпы, которая обычно собиралась на месте казни евреев.
Там, где дорога сворачивает на Остию, мне пришлось выбирать, с кем идти дальше, ибо Павла решено было отвести к тем же воротам, у которых обезглавили моего отца и Туллию, Кифу же судьи постановили провести через еврейский квартал — иудеям в назидание, — а потом распять на месте казни для рабов неподалеку от амфитеатра Нерона.
Павла сопровождал его друг, врач Лука, к тому же я знал, что никто не посмеет оскорбить римского гражданина. Кифа значительно больше нуждался в моем присутствии, и, кроме прочего, я боялся за жизнь его спутников — Марка и Линия. Поэтому я решил сопровождать Кифу.
Мне не пришлось особенно беспокоиться о безопасности Кифы в еврейском квартале — в него бросили лишь несколько комьев грязи. Несмотря на ненависть, которую питали к христианам правоверные иудеи, обитатели еврейского квартала вели себя сдержанно, молчаливо наблюдая за тем, как христианского проповедника-иудея ведут казнить, обвинив в разжигании восстания в Иерусалиме. На груди у Кифы висела обыкновенная дощечка, на которой по-латыни и по-гречески было написано: «Симон Петр из Капернаума в Галилеи, враг народа и человечества».
Покинув пределы города, мы вышли на солнцепек, до тенистых садов было еще далеко, и жара становилась удушающей. Я заметил крупные капли пота, выступившие на морщинистом лбу Кифы, и приказал солдатам снять с плеч старика тяжелое бревно — перекладину креста. Чтобы облегчить страдания проповедника, я предложил ему сесть в мои носилки, нисколько не заботясь и не думая о том, как позже расценят такое поведение мои недоброжелатели и какие разговоры пойдут об этом по всему городу. Увидев приближающегося к нам одинокого еврея, я попросил его нести крест. Солдаты подчинились мне, ибо в действиях моих не было ничего противоправного.
Но Кифа, устало опираясь на свой пастушеский посох, довольно грубо отказался сесть рядом со мной в носилки, заметив, что предпочитает в последний раз почувствовать дорожную пыль под ногами и жар солнца над головой, как это бывало много лет назад, когда он странствовал с Иисусом из Назарета по дорогам Галилеи. Кифа не позволил также снять со своих широких плеч тяжелую перекладину и развязать путы, утверждая, что в свое время Иисус из Назарета предсказал ему такую участь, и не ему, Кифе, противиться воле Христа.
Мы приближались к месту казни, от которого далеко вокруг распространялось жуткое зловоние, как, впрочем, всегда в жаркие дни. Я спросил Кифу, не возражает ли он против бичевания, поскольку закон милосерден и позволяет бить тех, кого должны распять, чтобы таким образом сократить их муки на кресте, чего многие варвары так никогда и не поняли. Кифа ответил, что в этом нет необходимости, ибо он давно все решил для себя, но потом неожиданно передумал и покорно заявил, что желает испытать все страдания, ставшие до него участью многих праведников. К тому же Иисуса из Назарета тоже бичевали.
Но он не спешил. Я заметил легкую улыбку на его губах, когда он повернулся к своим спутникам, Марку и Линию.
— Послушайте, что я скажу вам, Марк и Линий, — торжественно проговорил старик. — Послушайте, хотя я уже много раз говорил вам об этом. И ты, Минуций, послушай, если хочешь. Когда-то сказал Иисус: «Царствие Божие подобно тому, как если человек бросит семя в землю, и спит, и встает ночью и днем, и как семя всходит и растет, не знает он; ибо земля сама собою производит сперва зелень, потом колос, потом полное зерно в колосе; когда же созреет плод, немедленно посылает серп, потому что настала жатва»[66].
Кифа умолк. В глазах его стояли слезы, он с сомнением покачал головой, а потом вдруг радостно рассмеялся.
— Какой же я глупец, — воскликнул старик, — ведь я так ничего и не понимал, хотя много раз повторял Его слова. Теперь наконец-то понял. Зерно созрело, и послан серп.
Мельком взглянув на меня, Кифа благословил Линия и протянул ему свой старый пастушеский посох.
— Присматривай за паствой моей, — строго приказал он Линию.
Я понял, что Кифа хотел, чтобы я стал свидетелем его завещания.
Затем старик спокойно повернулся к солдатам, которые привязали его к столбу и начали стегать плетьми.
Несмотря на мужество и выносливость, Кифа не смог сдержать стоны. Свист плетей и стоны ненадолго вернули к жизни распятого накануне еврея. Он открыл лихорадочно блестевшие глаза, вспугнув рои мух, узнал Кифу и даже здесь не смог отказаться от издевательств над проповедником, считавшим Иисуса из Назарета Сыном Божьим. Но Кифа не ответил ему.
Бичевание закончилось, и старик попросил солдат, чтобы они распяли его, поставив крест вниз головой. Он, мол, недостоин быть распятым так, как был распят Господь его Иисус из Назарета, Сын Божий.
Я отвернулся, пряча улыбку.
Кифа до конца оставался хитрым, здравомыслящим рыбаком, уверенным в своей правоте и в том, что перед ним непременно откроются врата царства небесного. И я понял, почему Иисус из Назарета любил его больше других своих учеников. В его смертный час я тоже любил Кифу и, разумеется, не противился желанию старика умереть распятым головой вниз: милосердное беспамятство спасет его от многих часов страданий, когда кровь прильет к голове и разорвет вены.
Солдаты, расхохотавшись, с радостью согласились выполнить его просьбу, зная, что чем скорее Кифа умрет, тем быстрее они покинут это зловонное место.
Когда старика распяли, он открыл рот и, как мне показалось, попытался петь. Удивленный поведением Кифы, я спросил Марка, в самом ли деле старик поет или же хочет что-то сказать, и Марк ответил, что Кифа поет псалом, взывая к Богу, который всех праведных ведет по зеленым лугам в цветущую весну.
К счастью, Кифа довольно быстро попал на свои заветные зеленые луга. После того, как он потерял сознание, мы подождали еще некоторое время, наблюдая, как вздрагивает и корчится его тело, а потом, не в силах больше терпеть ужасный смрад и тучи назойливых мух, я велел центуриону выполнить его обязанности. Приказав солдату переломить Кифе берцовую кость доской с острым краем, центурион собственноручно вонзил меч в шею старика, шутливо заметив, что поступает согласно еврейским правилам — выпускает кровь, прежде чем умертвить жертву. И в самом деле у подножия креста вскоре образовалась большая лужа крови.
Линий плакал. Марк, уже выплакав все слезы, сохранял спокойствие. Он смотрел отрешенно куда-то вдаль, и мне казалось, что его взору открылось нечто для меня недоступное. Очнувшись от своих видений, Марк пообещал, что они с Линием позаботятся о погребении тела и похоронят Кифу за амфитеатром, на выделенном там кладбище, неподалеку от места казни.
Ты, верно, удивлен, почему я в этот последний путь провожал Кифу, а не Павла, предпочел простого рыбака-еврея римскому гражданину. Видимо, и это еще раз подтверждает, что я не всегда веду себя, как положено и как этого ожидают мои друзья. И признаю, что больше Павла я любил Кифу — человека простого и искреннего. Кроме того, ради сохранения мира в собственном доме я был вынужден считаться с желаниями Клавдии, потому и принимал участие в судьбе обоих христианских проповедников.
Позднее я поссорился с Лукой из-за того, что не пожелал показать ему старые записки моего отца, которые мне вернули после его смерти. Для Нерона эти записки не имели никакого значения, Лука же рассчитывал найти в них сведения о жизни Павла. Но я отказал ему, и Луке пришлось долго искать очевидцев, чтобы расспросить их о тех двух годах, которые Павел провел в тюрьме в Кесарии во времена проконсула Феликса.
Вообще-то Лука вовсе не был таким уж хорошим врачом, хотя и учился в Александрии. Я никогда не позволял ему лечить мой желудок, ибо подозревал, что он сопровождал Павла исключительно из-за способностей проповедника исцелять недужных. Глубоко уверовав в способности Павла, Лука, прекрасно сознавая свои скромные возможности, хотел у Павла поучиться искусству врачевания. Зато Лука неплохо писал, правда, не на правильном греческом языке, а на языке простолюдинов — но писал понятно, и многие читали его сочинения.
А вот Марка я любил всегда, хотя с годами младший Линий стал мне дороже. Однако несмотря на мои симпатии, будучи членом сенатского комитета по восточным делам, я должен был следить за поведением евреев и христиан и в меру возможности поддерживать среди них порядок, дабы самому избежать неприятностей да и их оградить от гонений. В свое время Кифа пытался примирить враждующие христианские общины, но распри вспыхивали с новой силой, и любые действия старика — человека неученого и не обладающего политическими способностями — были обречены на провал.
Много надежд я возлагал на Клетия, переводчика Кифы, помня его смелое поведение в лагере преторианцев. Он тогда держался с большим достоинством, и я подумал было, что, возможно, когда-нибудь Клетий добьется уважения среди христиан и сможет объединить их. И я помог Клетию изучить законы, оплатив его образование, надеясь, что в будущем христиане окажут поддержку тебе. Но годы шли, и ничего не менялось, и я понял, что нет человека, способного прекратить распри и примирить христиан — они навсегда останутся невежественными простолюдинами.
Наконец-то здоровье мое стало улучшаться, и врачи заявили, что скоро я смогу вернуться в Рим. Мне порядком надоело это воняющее серой скучное место, и я уже мечтаю о том, как приятно будет вновь пить хорошее вино вместо здешней воды и наслаждаться изысканными кушаньями, приготовленными моими двумя поварами, искусство которых я лишь теперь в состоянии оценить по-настоящему.
Пребывая на лечении и отдыхе, я, разумеется, присматривал за наиболее важными моими делами, хотя врачи и не подозревали об этом, услышав же о тайных и весьма рискованных начинаниях пропретора Юлия Виндекса[67], сразу понял, что бездельничать мне больше нельзя. И я заспешил домой.
Задолго до описываемых событий я стал понимать, что заговор против Нерона мог быть успешным лишь в том случае, если самонадеянность и чванство Пизона не лишили бы его поддержки легионов. После внезапной смерти Корбулона и Остория командиры легионов стали проявлять активность, вдруг осознав, что ни военные заслуги, ни безусловное следование приказам, ни верность императору не защитят их от капризов Нерона. Я знал об этом уже тогда, когда покидал Коринф.
Срочно продавая через подставных лиц — преданных мне банкиров и вольноотпущенников — свою собственность, я собирал наличное золото. Неудивительно, что эта деятельность, — не слишком вообще-то явная, — причин которой даже самые дальновидные люди еще не понимали, все же привлекла внимание тех, кто хоть немного смыслил в финансах. Меня не пугала их возможная болтливость, ибо гарантией моей безопасности служило полное невежество Нерона в денежных делах.
Но все же мои действия вызвали некоторое беспокойство в Риме, и цены на дома, а также загородные поместья резко упали. Без малейших колебаний я продал большую часть своей собственности, несмотря на то, что земля всегда находится в относительной безопасности и даже приносит доход, пока ее обрабатывают надежные вольноотпущенники. Меня не сильно беспокоило падение цен, и я продолжал продавать все подряд, собирая наличные деньги. Я знал, что когда-нибудь, если смогу осуществить свои планы, все верну обратно. Обеспокоенность, вызванная моей активностью, заставила деловых людей более внимательно приглядеться к политической обстановке в стране.
Клавдию и тебя я предусмотрительно отправил в мое загородное поместье в Цере и заставил твою мать оставаться в этом безопасном месте до тех пор, пока не пришлю за вами. Приближался твой третий день рождения, и Клавдия была занята приготовлениями к празднику. Ты был непоседливым мальчуганом, и, откровенно говоря, я устал от твоей постоянной беготни и шума. Ни на минуту нельзя было оставить тебя без присмотра, ибо ты тут же ухитрялся свалиться в бассейн, разбить коленку или порезаться обо что-то острое. Клавдия, как настоящая наседка, оберегала тебя от всяческих неприятностей, в том числе и от моих попыток воспитывать тебя и формировать твой характер. Мне ничего не оставалось, как положиться на твою наследственность и уповать на то, что сама натура наградила тебя качествами истинного римлянина.
И я вздохнул с облегчением, благополучно отправив вас за город, так как мог теперь спокойно готовиться к путешествию, которое в будущем должно было обезопасить тебя от всяческих невзгод.
Обращаясь к Нерону и сенату с просьбой разрешить мне покинуть город и отправиться к Веспасиану в качестве советника по еврейским вопросам, я рассчитывал встретить сопротивление, но вдруг оказалось, что мое желание было одобрено всеми, более того, меня просили сделать все возможное для блага государства. Нерон полагал, что будет весьма мудро направить к Веспасиану заслуживающего доверие человека, дабы он присматривал за полководцем и заставлял его действовать решительно, ибо императору казалось, что Веспасиан слишком медлит под стенами Иерусалима.
В то время я был сенатором, и в мое распоряжение предоставили военный корабль. Вероятно, многие из моих коллег удивлялись, почему изнеженный и не терпящий неудобств Минуций Манилиан приятному путешествию в носилках и верхом предпочел морское плавание, ночлег в подвесной койке в тесном и смрадном помещении, кишащем вшами и клопами, скверную пищу и морскую болезнь.
Никто не знал истинных причин, заставивших меня отправиться в это путешествие, тем более не мог догадаться, почему я выбрал морской путь. Я же получил исключительную возможность без какого-либо досмотра погрузить на борт двадцать тяжелых железных сундуков, после чего всю ночь беспробудно проспал, не чувствуя ни укусов, ни морской качки. В пути меня сопровождало трое верных вольноотпущенников, которые по очереди и не хуже опытных воинов сторожили мои сундуки.
Поместье в Цере осталось под надежной охраной. Я вооружил преданных мне рабов и никогда не жалел о своем решении, ибо благодаря их защите преторианцы Отона, разграбив поместье и уничтожив коллекцию греческих кувшинов, истинной ценности которой они не представляли, все же не тронули ни тебя, ни Клавдию. Что же касается коллекции старинных кувшинов, то в земле еще есть такое множество нетронутых могил, что восстановить ее я смогу без особого труда.
К счастью, во время путешествия море было спокойным, стояла прекрасная солнечная погода, осенние штормы еще не начались. Я торопился, потому раздавал матросам и гребцам-рабам дополнительные порции еды и даже вино, приобретенные за мой счет. Мои усилия казались командиру корабля сущим безумием, ибо он привык полагаться на свою плеть и был совершенно уверен в том, что в любой момент сможет заменить погибшего в пути раба на еврейского пленника, мой же жизненный опыт убеждал меня в другом: добром добиваются большего, чем насилием, и быстрее достигают цели. К тому же, как говорил мой отец, я был слишком мягким человеком и никогда никого не ударил, даже тебя, моего непослушного сына. Да разве я мог бить будущего императора?
Коротать время в пути можно по-разному: меня интересовало все, что касалось флота. Я спрашивал, и мне отвечали, рассказывали разные истории.
Тогда-то я и узнал, почему матросы ходят босиком — и на борту, и на берегу. Я много раз видел босых матросов, но никогда не удивлялся, считая, что так оно и должно быть, — видимо, так заведено на флоте или, может быть, это старинная традиция.
Теперь же я узнал, как император Клавдий рассердился однажды на матросов из Остии, которые пришли пешком в амфитеатр, отдохнули под тентами от солнца, натянутыми над местами для зрителей, и неожиданно потребовали от цезаря заплатить им за изношенную обувь. С тех пор рассерженный Клавдий запретил матросам носить обувь и на суше, и на море, и его приказ беспрекословно выполняется по сей день. Мы, римляне, уважаем наши традиции.
Позднее мне представился случай упомянуть об этом Веспасиану, но он не счел нужным отменять приказ Клавдия, объясняя свое решение тем, что матросы уже привыкли ходить босиком, и не стоит тревожить их по пустякам, тем более что при этом они не испытывают никаких неудобств.
— Зачем создавать командирам кораблей лишние хлопоты и зря расходовать деньги? — удивился Веспасиан.
И морские командиры на палубах своих кораблей, как и их матросы, по-прежнему ходили босиком, хотя с удовольствием надевали мягкие парадные сандалии, когда приходило время сойти на берег.
Морское путешествие, хоть и несравненно меньше, чем дорога по суше, все же доставляло мне массу хлопот: я очень беспокоился за сохранность моих сундуков и успокоился лишь тогда, когда передал их на хранение одному банкиру из Кесарии, у которого наконец они оказались в безопасности. Хотя этого банкира я знал только по рекомендациям и письмам, я доверял ему, ибо банкиры должны верить друг ДРУГУ? иначе прекратится всякая разумная деятельность. К тому же его отец был банкиром моего отца во времена юности Марка Манилиана в Александрии и оказывал ему еще кое-какие услуги.
В Кесарии было спокойно. Греки, проживающие в этом портовом городе, уже успели изгнать или вырезать всех евреев, в том числе и женщин, и детей. Поэтому здесь не было ни малейших признаков восстания и беспорядков. Большое оживление царило лишь в гавани, куда прибывало множество судов, и на дорогах, по которым в город стремились караваны мулов. И по морю, и по суше через порты в Яффе и Кесарии доставляли продовольствие и все необходимое легионам Веспасиана, осаждавшим Иерусалим.
По пути в лагерь Веспасиана под Иерусалимом я собственными глазами видел и вконец убедился в безнадежном положении здешних евреев. Самаритяне, собрав пожитки, покинули свои земли. Легионеры, не отличая самаритян от галилеян и других евреев, избивали всех подряд. Плодородная Галилея с почти миллионным населением совершенно опустела — и все происходило из-за жестокого и несправедливого отношения к ее жителям со стороны Римской империи. До сих пор Иудея, которой в силу дружеских отношений с Римом правил Ирод Агриппа, не входила официально в состав римского государства, но именно на ее землях вспыхнуло восстание иудейских крестьян и ремесленников против Рима.
Я оказался в трудном положении. Прежде всего следовало заняться изучением обстановки и узнать мнение Веспасиана и Тита о происходящем.
Они приняли меня с распростертыми объятиями и задавали массу вопросов, так как почти ничего не знали о последних событиях в Галлии и Риме. И мне пришлось долго и подробно отвечать на все их вопросы. В свою очередь Веспасиан сказал мне, что легионеры сильно устали и очень раздражены упорным сопротивлением, которое евреи оказывают войскам. Римляне несут тяжелые потери, солдаты гибнут от внезапных нападений фанатиков, которые, покидая свои тайные убежища в горах, неожиданно появляются на дорогах и в селениях. Веспасиан вынужден разрешать своим командирам вести мирные переговоры с населением, в то же время посылая отряды легионеров на побережье Мертвого моря, дабы уничтожить там новые очаги восстания. Разведчики доносят, что в укрепленных селениях находят убежище раненые фанатики.
Внимательно выслушав Веспасиана и Тита, я решил рассказать им вкратце о вере и обычаях евреев и объяснить, что, видимо, речь идет об одной из замкнутых общин ессеев, которые живут обособленно, строго соблюдая многочисленные религиозные предписания. Эти люди молитвой и аскезой готовят себя к концу света, который, как они считают, должен вот-вот наступить, и нет им никакого дела до политики и войны. К Иерусалиму они относятся скорее враждебно, чем дружелюбно, потому римлянам не стоит их преследовать, тем более что обороняться они будут ожесточенно.
Представители средних слоев населения — земледельцы, ремесленники и рыбаки — предпочитали вести скромный образ жизни, никому не причиняя вреда. И если кто-нибудь из них принимал в свой дом ищущего защиты раненого фанатика, предоставляя ему кров и пищу, то делал это исключительно из религиозных побуждений. Насколько мне известно, объяснял я Веспасиану и Титу, эти люди помогают также раненым римским легионерам, и вовсе не потому, что вдруг стали сторонниками Рима.
Веспасиан помолчал, пристально глядя на меня, а потом пробормотал, что в Британии мне так и не удалось достаточно попрактиковаться в военном искусстве и воин из меня никудышний, поэтому он, как и прежде, предпочитает послать меня в поездку по стране, дабы я разобрался в обстановке и предоставил ему необходимые сведения. А рассчитывать я могу лишь на звание трибуна, поскольку мой отец стал сенатором не по заслугам, а по политическим соображениям.
К концу беседы мне все же удалось убедить их, что не стоит убивать евреев-крестьян и сжигать их скромные жилища, поскольку они заботятся о раненых и не нападают на легионеров, если их не тревожат.
Тит тут же согласился со мной. Он был влюблен в сестру Ирода Агриппы Беренику и думал лишь о том, как поскорее установить дружеские отношения с иудеями. Несмотря на то, что Береника жила с собственным братом (что вовсе и не ново в их роду), Тит сказал, что готов смириться с любыми, даже очень странными, обычаями иудеев. Он явно надеялся на то, что великая страсть Береники к брату когда-нибудь угаснет, и Тит сможет привести возлюбленную в свой роскошный шатер, а в будущем, возможно, она станет его женой.
Я ничего не ответил ему; мне совсем не хотелось вмешиваться в это дело.
Мое тщеславие глубоко задели высокомерные слова Веспасиана о том далеком времени, когда я юношей прибыл в Британию, где мы с ним впервые и встретились. Теперь я не сдержался и язвительно заметил, что если он не против, то я с удовольствием отправлюсь в Иерусалим изучать нравы и обычаи иудеев, как в свое время изучал обычаи бриттов, и заодно собственными глазами увижу укрепления осажденного города. Возможно, мне повезет, и я разыщу трещины в мощных стенах древней крепости, через которые доблестные легионеры императора смогут проникнуть в город. Не помешает также присмотреться к защитникам и разузнать о настроениях среди населения. Неплохо бы узнать, сколько в городе переодетых парфянских наемников, постоянно укрепляющих стены, ибо парфяне — после войны в Армении — едва не самые опытные воины в деле осады и защиты крепостей. А о том, что в Иерусалиме есть парфянские лучники, Веспасиану было известно, потому он и запретил своим легионерам приближаться к стенам на расстояние полета стрелы. И хотя полководец ни словом не обмолвился о парфянах, не такой уж я был невежа в военных вопросах, чтобы поверить, будто неопытные евреи сами срочно овладели искусством стрельбы из лука. Мое предложение, разумеется, заинтересовало Веспасиана. Он пристально поглядел на меня, отер рукой рот и, улыбаясь, сообщил, что не собирается отвечать за безопасность римского сенатора в Иудеи, если тот решил совершать безумные поступки. Впрочем, он ни в чем не уступит евреям, если те захватят меня в плен. Моя бесславная кончина станет позором для Рима и, конечно же, для него, Веспасиана, ибо он представляет на земле иудеев Римскую империю. К тому же Нерон может решить, что командующий намеренно послал на смерть одного из ближайших друзей цезаря.
Веспасиан бросил на меня лукавый взгляд, но я-то знал его маленькие хитрости, потому и ответил, что ради блага государства дружбой можно пожертвовать. Полководец вовсе не хотел оскорбить меня, называя другом Нерона. Мы с Веспасианом отлично все понимали, и Рим, и будущее отечества были для нас превыше всего. Поэтому мы и шли в бой и были там, где в зловонии разлагались трупы, где стервятники терпеливо ждали, пока со стен Иерусалима упадут полумертвые легионеры.
Беседуя с Веспасианом и Титом, я рассуждал отвлеченно, как это принято в сенате. Однако Веспасиан, дружески похлопав меня по спине своей широкой натруженной ладонью, заверил серьезным тоном, что никогда не сомневался в моей порядочности и великом патриотизме. Разумеется, ему и в голову не пришло подозревать меня в намерении выдать военные секреты римских легионов иудеям в Иерусалиме — ведь не такой уж я сумасшедший. Но редко кто молча терпит пытки, а евреи в последнее время поднаторели в этом деле, проявляя особую жестокость, когда речь шла о ценных сведениях.
Веспасиан считал своим долгом покровительствовать мне и оберегать от всяких опасностей — ведь я прибыл к нему по собственной воле. Он представил меня своему советнику Иосифу, бывшему вождю еврейских повстанцев, покинувшему своих товарищей в тот момент, когда они предпочли самоубийство римскому плену. После их смерти Иосиф сдался на милость Веспасиана, предсказав ему в скором будущем императорский венец. Римский полководец, смеясь, заковал его в золотые цепи, обещая, что вернет Иосифу свободу, когда сбудется его предсказание. Вскоре золотые оковы в самом деле пали, и возгордившийся Иосиф нагло присвоил себе имя Флавия — в честь своего господина и покровителя.
С первой нашей встречи я невзлюбил Иосифа, считая его презренным предателем, и даже дальнейшая блистательная карьера иудея на литературном поприще не изменила моего к нему отношения. Пытаясь отвести возводимые на него обвинения в измене своему народу, Иосиф Флавий в своих сочинениях о иудейской войне переоценил значение многих событий, в то же время напыщенно и многословно описывая множество несущественных деталей.
Мне бы не хотелось, чтобы ты, Юлий, воспринимал мою критику произведений Иосифа как некую месть за то, что он ни разу не упомянул в них мое имя. Дело в том, что я был в корне не согласен с его концепцией ведения этой войны и считал, что осада Иерусалима должна продолжаться до тех пор, пока повстанцев в городе не победит голод. Было бы настоящим безумием бросить легионы на штурм мощной крепости, жертвуя жизнями тысяч римлян тогда как терпеливое ожидание могло дать лучшие результаты. Ненужные потери привели бы также к падению популярности Веспасиана в глазах легионеров, что для моих дальнейших планов было совсем нежелательно.
Я действительно никогда не стремился запечатлеть свое имя в римских анналах, поэтому умалчивание о моем участии в событиях в Иудеи не могло обидеть меня. Я не был злопамятен и не мстил за оскорбление людям, стоявшим ниже меня по положению в обществе, — разумеется, до тех пор, пока не наступали благоприятные обстоятельства. Ведь я всего лишь человек, и ничто человеческое мне не чуждо.
Через одного из своих вольноотпущенников я даже предложил Иосифу Флавию опубликовать его книги под общим названием «Иудейская война», а также исследования по истории и обычаям евреев, несмотря на большое количество неточностей. Однако Иосиф отказал мне, предпочитая услуги издателя-иудея и невзирая на предложенный мною высокий гонорар. И все же позднее я выпустил сокращенный вариант «Иудейской войны», ибо считал, что книга будет хорошо расходиться. К тому же мне было необходимо как-то поддержать вольноотпущенника-издателя, у которого была большая семья и старая мать, и я не возражал против его начинаний — тем более что кто-нибудь все равно опубликовал бы эту книгу.
Об Иосифе я упоминаю исключительно потому, что он подобострастно соглашался с Веспасианом, яростно возражая против моих предложений. Он с пеной у рта доказывал, что, попав в Иерусалим, в это настоящее осиное гнездо, я не выберусь оттуда живым, и я, видимо, не понимаю, что иду на верную смерть. Иосиф возражал и тянул время, но в конце концов, ехидно улыбаясь, передал мне подробную карту города. Я изучал карту до тех пор, пока не выучил ее наизусть. За это время я отрастил бороду.
Конечно же, борода не могла быть надежным прикрытием. Многие легионеры, следуя восточным обычаям, тоже отпускали бороды, уподобляясь местным жителям, и Веспасиан не запрещал им подобных мелких отступлений от римского устава. Благодаря этому его популярность среди легионеров росла, хотя следует признать, что ему было все труднее требовать выполнения строгих предписаний воинской дисциплины в полевых условиях, ибо даже его сын Тит отпускал шелковистую бородку, чтобы понравиться своей возлюбленной Бсренике.
Сообщив Всспасиану о своем намерении найти наиболее подходящее и безопасное место, через которое можно приникнуть в город, я отправился в длительную прогулку вокруг Иерусалима, стараясь оставаться вне досягаемости стрел вражеских лучников и метательных машин защитников города. Разумеется, я не собирался без надобности рисковать жизнью, но должен был попасть в Иерусалим, для чего у меня были собственные веские причины.
В течение многих дней, облаченный в тяжелую кожаную рубаху с нашитыми на нее металлическими пластинками, в железном набрюшнике, поножах и шлеме я ходил вокруг стен Иерусалима, ища подходящее место. Я обильно потел, задыхался от жары, страшно уставал под тяжестью воинских доспехов и вскоре прилично похудел, что, впрочем, пошло мне только на пользу.
Во время этих прогулок я как-то попал на место, где обычно совершались казни и где был распят Иисус из Назарета. Как мне и рассказывали, небольшой холм в самом деле походил на голый человеческий череп, из-за чего получил свое название. Я искал могилу в скале и без труда нашел ее, ибо осажденные в Иерусалиме иудеи, дабы препятствовать вражеским лазутчикам попасть или ускользнуть из города, вырубили вокруг все кусты и расчистили местность. Однако оказалось, что могил в скалах здесь довольно много, и какая из них есть то самое место, где был похоронен и восстал из мертвых Иисус из Назарета, выяснить мне не удалось. Не помогли мне также туманные подсказки в записках моего отца.
Долго бродил я под стенами Иерусалима, обливаясь потом, задыхаясь от жары и сгибаясь под тяжестью доспехов, и легионеры шутили и смеялись надо мной, уверенные в том, что не найти мне безопасного места, через которое я смогу проникнуть в город, тем более что приблизиться к стенам не позволяли бдительные парфянские лучники, которые к тому же помогали иудеям укреплять Иерусалим. Легионеры даже не пытались прикрыть меня от парфянских стрел своими щитами, ибо те давно стали неподъемными — ведь их много раз поливали со стен расплавленным свинцом. Зато они язвительно интересовались, почему у меня на шлеме нет конского волоса и куда подевалась моя сенаторская пурпурная кайма. Но ведь не мог же я расхаживать на глазах у парфянских лучников, которых, впрочем, уважал за меткость, в красных сандалиях и тоге с алой каймой, хвастаясь своим высоким положением. Не такой уж я безумец, как считали многие легионеры.
Я никогда не забуду воздвигнутого на горе и оттого возвышающегося над городом Иерусалимского храма — голубого в лучах утреннего солнца и кроваво-красного на закате дня, когда небесное светило опускалось в долину. Храм Ирода в самом деле был одним из чудес света. После многих лет строительства он наконец-то был полностью завершен — незадолго до своего разрушения. Никогда больше человеческие глаза не увидят его, и виноваты в этом сами евреи. Я не хотел быть причастным к его уничтожению.
Религиозные представления, многие из которых я в то время разделял, делали меня слишком мягким, слишком чувствительным к людским страданиям, что вовсе не приличествовало человеку моего возраста и положения. Они и заставляли меня рисковать собственной жизнью ради твоего будущего, сын мой. Я это сознавал, но не мог не думать об Иисусе из Назарета и христианах. Я помогал им в меру своих сил и возможностей, стараясь примирить враждующие общины, что оказалось не под силу даже их предводителям — Павлу и Кифе.
Я не верил, что у христианского вероучения есть будущее — даже при самом терпимом императоре, — но из-за того, что произошло с моим отцом, у меня сложилось особое отношение к Иисусу из Назарета и к его учению. А когда примерно год назад боли в желудке стали нестерпимыми и мое состояние резко ухудшилось, я даже был готов признать его Сыном Божиим и Спасителем мира, лишь бы он вернул мне здоровье.
Все чаще по вечерам я доставал из сундука деревянную чашу моей матери и пил из нее вино, дабы опять ощутить уверенность в себе и необыкновенный прилив сил, ибо понимал, что в моем опасном предприятии, в котором я рассчитывать могу только на себя, мне понадобится все мое счастье.
Веспасиан все еще хранил старый помятый серебряный кубок своей бабушки и, увидев мою простую деревянную кружку, в которую я наливал ему вина, когда мы с ним встречались в Британии, вспомнил охватившее его тогда отцовское чувство и свою привязанность ко мне. Ему нравилось, что я до сих пор храню чашу в память о своей матери и, как и прежде, не вожу с собой серебряные и золотые кубки, как это делают богачи, дабы подчеркнуть свое состояние и высокое положение. Дорогая утварь и Роскошные одежды сулили грабителям богатую добычу, о чем Веспасиану давно было известно.
И вот в знак нашей давней дружбы мы обменялись священными фамильными кубками и выпили вина. Предлагая Веспасиану выпить из моей «чаши Фортуны», я пожелал полководцу большой удачи, ибо сейчас, как никогда прежде, она была ему особенно необходима.
Размышляя о том, как мне проникнуть в город и предстать перед глазами иудеев, я в конце концов отказался от переодевания в еврейские одежды — вокруг римского лагеря едва не ежедневно распинали на крестах еврейских «купцов» в назидание тем, кто посмел в темноте приблизиться к городским стенам, чтобы передать восставшим военные секреты римлян.
В тот день, когда я наконец выбрал подходящее место и решился взобраться на стену, я надел все те же доспехи, в которых давно прохаживался вокруг Иерусалима. Я считал, что они-то уж точно защитят меня от первых ударов, которые непременно обрушатся на меня, как только я окажусь в городе.
Легионеры получили приказ провожать меня градом стрел и делать как можно больше шума, чтобы привлечь внимание евреев к «беглецу» из римского лагеря.
Приказ был выполнен как нельзя лучше, но одна из стрел угодила мне в пятку — и я стал хромать на обе ноги. Вне себя от ярости я поклялся непременно разыскать после возвращения рьяного лучника — слишком усердных исполнителей приказов следует строго наказывать, но когда я вернулся — жив и здоров, — то на радостях простил незадачливого стрелка, ибо моя раненая пятка едва ли не спасла мне жизнь, помогая ввести иудеев в заблуждение, и они поверили мне.
В то время как я изо всех ног удирал из лагеря к стенам Иерусалима, евреи, поначалу проклинавшие меня, обрушили град камней и стрел на преследующих меня римлян. Двое легионеров из пятнадцатого легиона, которые прибыли в Иудею из Паннонии, никогда больше не увидят любимых болотистых берегов Дуная. Они отдали жизни за меня в стране евреев, которую уже успели тысячу раз проклясть. Позднее, выяснив их имена, я взял на себя заботу об их семьях.
Несясь изо всех ног к Иерусалиму, я кричал и звал на помощь, и со стены спустили мне корзину, в которую я немедленно залез. Раскачивающаяся корзина медленно ползла вверх, а я, не на шутку перепуганный тем, что со мной происходило, дергал и дергал стрелу, застрявшую в моей пятке. Я даже не чувствовал боли, когда наконец вытащил ее, однако острые зазубрины так и остались в ране, и вскоре пятка загноилась. После возвращения в лагерь мне все же пришлось еще раз в жизни, надеюсь — последний, обратиться к военному хирургу. Боль была адская, коновал долго копался в моей пятке, и, видимо поэтому, я до сих пор хромаю.
Однако на этот раз мои старые шрамы, да и свежая рана выручили меня из беды. Когда евреи, разъяренные видом римских доспехов, наконец успокоились и позволили мне объясниться, я сообщил, что принял иудейскую веру, прошел обряд обрезания и теперь прибыл в Иерусалим с добровольной миссией. Они немедленно проверили достоверность моих слов, и когда воочию убедились, что я говорю правду, наши отношения сразу улучшились. И все же мне будет трудно забыть парфянского военачальника в еврейских одеждах и тот жестокий допрос, которому он подверг меня, пытаясь узнать мое имя и установить истину, прежде чем передал меня иудеям. Я лишь упомяну, что ногти на больших пальцах отрастают довольно быстро, и мне это известно по личному опыту. К сожалению, эти раны не засчитываются как боевые. Военные законы порой совершенно нелепы. Я же вынужден отметить, что ногти причинили мне куда больше страданий, чем многодневные прогулки под стенами Иерусалима в тяжелых доспехах и под градом вражеских стрел, что, кстати, считается героизмом.
Иудейскому совету я передал документы, подтверждающие, что именно мне поручено вести переговоры от имени общины правоверных евреев и синагоги Юлия Цезаря в Риме. Документы эти я все время носил при себе и даже Веспасиану ничего о них не сказал. Допрашивающие меня парфяне прочитать их не могли, ибо не знали еврейской тайнописи, к тому же документы скрепляла священная печать Давида.
Совет синагоги Юлия Цезаря сообщал о моих больших заслугах по сохранению еврейской общины в Риме во время гонений, вызванных восстанием в Иерусалиме, а также о моей причастности к казни Павла и Кифы — этих возмутителей общественного спокойствия. Известие о смерти проповедников должно было обрадовать евреев в Иерусалиме, ибо они ненавидели обоих, считая их виновниками распрей и нарушителями закона Моисеева.
Совет Иерусалимского храма, много месяцев не получавший никаких сведений о событиях в Риме, интересовался буквально всем, что происходило в столице и во всей империи. Почтовых голубей из Египта, доставлявших в Иерусалим послания, перехватывали обученные охоте соколы Тита, а птиц, которым все же удавалось долететь до города, убивали и съедали голодающие обитатели осажденной крепости, прежде чем донесение попадало в руки членов совета.
Я не счел нужным уведомлять совет Иерусалимского храма о своей сенаторской должности, заявив, что принадлежу к влиятельному всадническому сословию и, исповедуя иудейскую веру, сделаю все возможное для блага Иерусалима и священного Иерусалимского храма. Ведь я даже подвергся обрезанию, в чем они сами убедились, ибо столь глубока моя вера и мое желание помочь единоверцам в борьбе с Римом. Именно поэтому, говорил я иудеям, получив должность военного трибуна, я прибыл к Веспасиану и предложил ему проникнуть в Иерусалим и добыть необходимые сведения, которые помогут погубить город. И стрела у меня в пятке, объяснял я, была просто случайностью, а заранее подготовленная погоня должна была ввести в заблуждение защитников города, дабы они поверили в мой побег из римского лагеря.
Моя откровенность произвела сильнейшее впечатление на старейшин совета, и иудеи поверили мне. С этого момента мне разрешалось свободно передвигаться по городу, разумеется, под защитой охранников с горящими фанатизмом глазами, и этих своих стражей я боялся больше, чем голодающих жителей Иерусалима. Мне также позволили посещать храм, ибо я, как и все правоверные иудеи, прошел обряд обрезания, поэтому я оказался одним из немногих, кому довелось увидеть Иерусалимский храм во всем его великолепии.
Я смог собственными глазами видеть золотые семисвечники, золотые сосуды и золотые дароносицы, которые все еще находились на своих местах. Столь несметных богатств я в жизни не видел, но никто, казалось, и не помышлял увозить их из Иерусалима, будто им не угрожала никакая опасность, — столь велика была вера этих безумных фанатиков в могущество их бога и неприкосновенность Иерусалимского храма. И как бы это ни казалось странным для здравомыслящего человека, неисчислимые сокровища так и оставались почти нетронутыми, несмотря на жуткий голод и постоянную необходимость покупать новое оружие и оплачивать наемников, защищающих город. Евреи предпочитали умирать голодной смертью и едва ли не голыми руками давать отпор врагу, чем притронуться к священным реликвиям, надежно, как они считали, спрятанным за тяжелой дверью в глубине скалы. Гору, на которой высился храм, испещряли, наподобие пчелиных сот, многочисленные лабиринты подземных коридоров и извилистых проходов с тысячами келий для паломников.
Но никому еще не удавалось спрятать сокровища так, чтобы об этом никто не знал. Тайна, в которую посвящен более чем один человек, обязательно становится достоянием многих.
Позднее я сам убедился в этом, когда искал секретные архивы Тигеллина. Считая, что они должны быть уничтожены, дабы сохранить авторитет сената и защитить доброе имя многих членов наших старинных семей, я приложил все усилия для их обнаружения. Попади эти записи в руки не очень щепетильного человека, мертвый Тигеллин, смерти которого на арене требовал плебс, стал бы неизмеримо опаснее, чем живой. Уж в больно неприглядном свете предстали бы перед римлянами многие их родственники и друзья.
Разумеется, все состояние Тигеллина я передал Веспасиану, оставив себе на память лишь несколько вещиц, но я ни словом не обмолвился о тайных архивах префекта преторианцев, а Веспасиан так ни о чем и не спросил меня, ибо он был мудрее и хитрее, чем казалось на первый взгляд.
Не скрою, что передавал я состояние Тигеллина с тяжелым сердцем, ибо насчитывало оно ровно два миллиона сестерциев в полновесных золотых слитках, которые я лично отдал префекту на хранение перед тем, как покинуть Рим, — он был единственным человеком, который мог усомниться в моих добрых намерениях и помешать моему отъезду. До сих пор у меня в ушах звучат его подозрительные замечания.
— Почему, — спросил он тогда, — ты решил оставить мне такую большую сумму, не спросив предварительно моего согласия?
— Я доверяю тебе и делаю это ради нашей дружбы, — честно ответил я. — К тому же я знаю, что только ты сможешь наилучшим образом использовать эти деньги в случае крайней необходимости. Да защитят нас боги Рима от нежелательных событий!
Вот и нашел я, спрятанные Тигеллином до лучших времен, мои два миллиона. Он так и не воспользовался ими — возможно, из-за своей скупости, — хотя прекрасно знал, как следует поступить в случае опасности. Ведь именно по его наущению преторианцы покинули Нерона, и никто не желал Тигеллину смерти, а Гальба даже приветствовал его. И только Отон, неуверенный в своей силе и популярности, решил избавиться от Тигеллина.
Я всегда сожалел о преждевременной и ненужной кончине Тигеллина, считая, что после полной горестей и несчастий юности он заслуживал того, чтобы увидеть лучшие времена. В последние годы правления Нерона он жил в постоянном напряжении, лишился сна и стал угрюмее, чем прежде.
Но почему я вдруг вспомнил о нем? Ведь я пробрался в осажденный Иерусалим лишь для того, чтобы убедиться, что сокровища храма все еще находятся там. Кольцо римских войск плотно опоясало город, и даже крыса не могла незамеченной ускользнуть из Иерусалима.
Не пойми меня превратно, сын мой, но только ради тебя и твоего будущего благополучия я не предложил Веспасиану воспользоваться содержимым моих двадцати железных сундуков, оставленных на хранение у банкира в Кесарии. Я, конечно же, верил в честность Флавия и готов был предоставить в его распоряжение даже все свое состояние, если бы это помогло Веспасиану взойти на престол, но финансы Рима находились тогда в плачевном состоянии, страна стояла на пороге гражданской войны, и победа Веспасиана казалась мне пока весьма сомнительной. Вот почему я, рискуя жизнью, отправился в Иерусалим. Только там я мог решить собственные проблемы.
Разумеется, разгуливая по городу, я собирал всяческие сведения об оборонительных сооружениях Иерусалима, метательных машинах, количестве защитников на стенах, о снабжении водой и продовольствием, дабы было мне о чем доложить Веспасиану после возвращения в лагерь. Воды, хранившейся в подземных цистернах, в городе было более чем достаточно, несмотря на то, что Веспасиан в самом начале осады велел закрыть акведук, построенный еще прокуратором Понтием Пилатом сорок лет назад. Тогда евреи всеми средствами противились этому строительству, не желая зависеть от воды, поступающей в город снаружи. И это еще одно доказательство того, что восстание готовилось давно и иудеи ждали лишь подходящего момента.
Но в городе не было запасов продовольствия, и на улицах я видел обессилевших, похожих на тени матерей с полумертвыми детьми на руках — несчастные женщины пытались выдавить хоть каплю молока из своих высохших грудей, но молока больше не было; я видел также и очень жалел умирающих от голода стариков, ибо пищу раздавали лишь мужчинам, способным носить оружие и работать при укреплении стен.
На рынках голубь или крыса были на вес золота, хотя в городе имелись целые стада овец, предназначенных для ежедневного жертвоприношения ненасытному богу евреев Иегове. Однако голодная толпа даже не смотрела в их сторону, и овец не охраняли — в этом не было необходимости, ибо они считались неприкосновенными животными. Не голодали, разумеется, ни священнослужители, ни члены совета, напротив, они питались сытно и даже вкусно.
Страдания еврейского народа сильно огорчили меня. Я не понимал, за что их якобы справедливый бог так страшно наказывает свой избранный народ — ведь на его весах слезы еврея и римлянина, и любого другого человека, независимо от языка, на котором он говорит, и цвета его кожи, весят одинаково, одна же слезинка ребенка стоит неизмеримо больше всех человеческих слез. По крайней мере так уверяли иудейские проповедники. Но я точно знал: осада Иерусалима будет продолжаться, пока город не падет, и евреи страдают из-за собственного упрямства.
Любого отчаявшегося или недовольного жителя города, намекающего на возможность переговоров с Римом, немедленно казнили, и больше никто не жаловался и не роптал, мне же доподлинно известно, что большинство казненных заканчивало свой земной путь на иерусалимских рынках.
Иосиф в своем отчете упоминает о нескольких матерях, которые съели собственных детей, но пишет он об этом, как в общем сам говорит, лишь для того, чтобы вызвать сострадание к несчастным иудеям. На самом же деле поедание человечины стало в Иерусалиме настолько обычным, что даже он вынужден был, пусть между прочим, написать об этом, дабы его не обвинили в исторической неточности.
Хотя я имел законное право публиковать книги без согласия авторов и «Иудейскую войну» уже продавал мой вольноотпущенник, я все же предложил Иосифу Флавию значительный гонорар за его сочинение. Но он отказался от денег и, как и большинство авторов, стал бранить и поносить меня за сокращения его невыносимо многословного произведения и за поправки, которые мне пришлось внести, чтобы книга лучше продавалась. И я не смог убедить его в том, что я прав. Авторы всегда крайне тщеславны.
На очередном заседании еврейского совета мы договорились, о чем мне следует доложить Веспасиану, что сообщить ему об оборонительных сооружениях города, о количестве защитников и настроениях среди населения. Мы также решили, каким образом синагога Юлия Цезаря в Риме сможет тайно поддерживать восстание в Иерусалиме, не подвергая при этом опасности своих единоверцев в столице.
И вот наконец мне позволили покинуть Иерусалим. С завязанными глазами меня вывели по подземному переходу в каменоломню, полную разлагающихся трупов. Мне запретили снимать с глаз повязку, пока я не выберусь наружу, пригрозив безжалостно убить меня, если я нарушу запрет. Я ободрал всю кожу на локтях и коленях, пробираясь сквозь острые каменные осколки и с отвращением вздрагивая каждый раз, когда рука моя притрагивалась к омерзительному трупу. Евреи тем временем тщательно скрыли вход в тайное подземелье, и лишь с большим трудом нам удалось обнаружить его.
Путь, по которому я выбирался из города, навел меня на мысль о том, что входы в крепость, надежно спрятанные от посторонних глаз, находятся в самых невероятных местах. Чтобы найти их, я посулил легионерам огромные деньги, и воины без устали копали и рыли в местах, которые я указывал им. Но за год нам удалось обнаружить всего лишь три входа.
Тяжелое положение, в котором оказались жители Иерусалима, не на шутку тревожило меня, и я стал бояться, что не смогу, как задумал, обеспечить твоего будущего благополучия. Но мне не следовало беспокоиться. Когда Тит захватил город и Веспасиан смог сполна оплатить свои долги, сокровища по-прежнему находились в своем укрытии.
Но для этого я почти год провел на Востоке, ни на шаг не отступая от Веспасиана, пока наконец не пришло время собирать урожай.