Я довольно долго тесно общался с Веспасианом и надеялся, что кое-что сумел ему втолковать. Исподволь, намеками, но я дал-таки понять, чего именно хочу от него. Он всегда был неглупым и очень осторожным человеком, и это помогло ему в конце концов добиться успеха.
Нерона умертвили следующей весной, и в течение одного года Римом правили целых трое императора Гальба[68], Отон[69] и Вителлин[70], — или даже четверо, если брать во внимание позорный государственный переворот, совершенный восемнадцатилетним Домицианом[71] якобы в поддержку своего отца. Впрочем, на этот раз с ним быстро покончили.
Мне казалось забавным, что после смерти Гальбы императором стал именно Отон. То есть Поппея была бы первой из римлянок, даже если бы осталась его женой, и, значит, давнее пророчество сбылось. Я, как ты знаешь, не суеверен, но признаю, что время от времени любой должен обращаться к богам за советом и предзнаменованием.
Затем, едва услышав о самоубийстве Отона, власть захватил Вителлий, заручившись поддержкой германских легионов. Я думаю, Отон правил так недолго потому, что у него достало наглости похитить из храма Марса священный меч твоего предка Юлия Цезаря. Владеть этим мечом Отон не имел никакого права — ни морального, ни юридического. Право это принадлежит тебе, Юлий Антоний Клавдий, ибо ты являешься прямым потомком и Юлиев, и Клавдиев. К счастью, оружие удалось вернуть на место, и оно вновь находится в храме Марса.
Легионы Отона были разбиты в битве при Бедриаке близ Кремоны, и он покончил с собой, потому что не захотел затевать очередную гражданскую войну, хотя и имел возможность набрать новую армию. Его последнее письмо было к вдове Нерона Статилии Мессалине: он горько сожалел, что не сможет выполнить свое обещание жениться на ней. Еще он просил ее в этом послании — на мой взгляд, излишне сумбурном и многословном для человека военного и тем более для императора, — позаботиться о его бренных останках и его архиве. Таким образом на попечении у Мессалины оказались сразу две могилы.
Об Авле Вителлин я скажу тут немного. Юность свою он провел на Капри — в обществе императора Тиберия. Я охотно признаю заслуги перед государством его знаменитого отца, однако сам Авл был настолько порочен, что отец даже не захотел сделать его проконсулом. Впрочем, Вителлию — скорее благодаря своей развращенности, чем добродетелям, — удалось снискать благосклонность трех правителей Рима. Нерон, например, считал его другом, но я никогда не хотел сблизиться с ним. Мало того, я по возможности даже избегал его.
Единственный его благородный поступок состоял в том, что он ослушался сената и приказал совершить на Марсовом поле в присутствии всех коллегий жрецов жертвоприношение в честь Нерона, а на устроенном затем ужине рукоплескал лучшему во всем Риме кифареду, исполнявшему по его приказу сложенные Нероном песни, так, как рукоплескал прежде самому покойному императору. Однако он добился совсем не того результата, на который рассчитывал: присутствующие невольно сравнивали двух музыкантов, и сравнение это было вовсе не в пользу Нерона; короче говоря, Авл лишний раз показал, что Гай Юлий Виндекс, наместник Галлии Лугдунской, был совершенно прав, когда в своем письме, послужившем причиной гражданской войны, назвал Нерона бездарным певцом. (Разумеется, Виндексу было безразлично, хорош или плох у Нерона голос, он просто хотел побольнее уязвить императора.)
По моему мнению, крупнейшими ошибками Вителлия стали роспуск преторианских когорт и казнь тех ста двадцати человек, которые имели отношение к убийству Гальбы. Эти люди действовали в его интересах, и их следовало не наказывать, а награждать, тем более что среди них оказались трибуны и центурионы. Немудрено, что подобное поведение заставило командиров легионов усомниться в необходимости поддерживать такого императора.
Мне неприятно тут вспоминать о безжалостных убийствах большого числа знатных граждан. Подумать только: Вителлий не пощадил даже некоторых банкиров, а ведь они могли быть полезны ему. Надеясь быстро обогатиться, он велел казнить их и конфисковать все имущество, не понимая, что режет курицу, несущую золотые яйца.
На восьмой месяц правления Вителлин я получил сведения, подтолкнувшие меня к решающему разговору с Веспасианом. Я пообещал ссудить ему все мое состояние — под часть сокровищ Иерусалимского храма и будущей военной добычи, — чтобы он смог стать властителем Рима. Я рассказал Веспасиану о моих двадцати окованных железом сундуках, набитых золотом, чтобы он понял, как уверен я в его успехе. (Мое богатство ни за что не поместилось бы в Двух десятках сундуков, но это его не касалось.)
Осторожный Веспасиан так долго отказывался, что в конце концов Тит, послушавшись моего совета, сотворил письмо, в котором Отон якобы называл Веспасиана своим преемником. Тит владел искусством подделывать любой почерк гораздо лучше, чем все мошенники, которых я встречал на своем жизненном пути. Ну, а во что это может вылиться, принимая во внимание его натуру, пускай останется между строк.
Мне трудно судить, поверил ли Веспасиан в подлинность Отонова послания, — в конце концов он отлично знал своего сына. Как бы то ни было, всю ночь напролет он тяжело вздыхал, ворочался с боку на бок, и я решил для верности подкупить легионеров, раздав им по нескольку сестерциев, с тем чтобы на рассвете они объявили его императором. Может, они с радостью сделали бы это и без денег, но я спешил. Мне сообщили, что время сейчас самое подходящее, ибо слух, распространенный моими людьми и гласивший, будто Веспасиан любит простых солдат и отечески заботится о них, достиг даже отдаленных легионов.
Именно этим объяснялась весьма удивившая Всспасиана история о принесении присяги ему на верность легионерами Мезии и Паннонии[72], до которых вроде бы никак еще не могло дойти известие о недавнем провозглашении его императором у стен неприступного Иерусалима. В своем послании солдаты просили выплатить им давно ожидаемое жалованье, и новоиспеченный цезарь поспешил выслать им деньги, взятые, конечно же, из моих сундуков. Поначалу он несмело отказывался от предложенной мною помощи, бормоча что-то невнятное о своем нежелании быть в зависимости от богачей Рима, но потом, когда я растолковал ему, что он сможет расплатиться со мной, захватив сокровища иудеев, согласился взять деньги.
Думаю, окончательно убедили Веспасиана мои ссылки на Юлия Цезаря, которого в молодости ссужали золотом только лишь под его доброе имя и надежды на славное будущее. Правда, потом его кредиторы вынуждены были одобрять любые политические шаги императора — иначе им никогда не вернуть бы своих денег. Чтобы расплатиться со всеми, Цезарю пришлось покорить богатую и плодородную Галлию. Такие подвиги были явно не по плечу стареющему Веспасиану, но я все же сумел договориться с ним, соблюдя собственную выгоду.
Однако при жизни Нерона Веспасиан ни за что не пошел бы на нарушение воинской присяги. Да уж, верности и преданности ему было не занимать, хотя, на мой взгляд, эти качества при некоторых обстоятельствах становятся обременительными. Политическая целесообразность — тоже вещь немаловажная.
Впрочем, убедившись, что дела государства совершенно расстроены, а гражданской войне не видно конца, Веспасиан взвалил-таки на себя тяжелую ношу императорской власти. Он решил, что обязан вмешаться и спасти Рим от гибели; пошел он на это из сострадания ко всем простым людям нашей страны, понимая, что они хотят мира, спокойствия и тихого семейного счастья. Большинство обывателей и впрямь мечтает именно об этом и совершенно не желает думать о предметах, касающихся мирового устройства.
Я ощущаю настоятельную потребность рассказать тебе все, что известно мне о смерти Нерона, свидетелем которой, впрочем, сам я не был. Как друг Нерона и как простой смертный, снедаемый любопытством, я захотел разобраться в этой темной истории настолько тщательно, насколько позволяли мне изменившиеся обстоятельства.
Статилия Мессалина совершенно убеждена в том, что Нерон умер именно так, как об этом рассказывают. Но ведь в те дни она была в Анции, и потому ее слова ничего не стоят. Что же до Акты, то она столь часто приносит цветы на могилу своего царственного любовника, что это кажется подозрительным. Акта, между прочим, присутствовала при ставшем уже легендарным самоубийстве Нерона.
Когда Нерон убедился, что мятеж, поднятый Виндексом в Галлии, все ширится, он вернулся из Неаполя в Рим. (Сначала-то он не принимал Виндекса всерьез, хотя и обиделся, естественно, на его наглое письмо.) В столице император призвал всех сенаторов и всадников в Золотой дом, желая посоветоваться с ними, но очень скоро — как человек тонко чувствующий — ощутил холодок враждебности по отношению к себе. После этого заседания ему стало по-настоящему страшно. Узнав же о том, что Гальба, бывший тогда наместником в Иберии, примкнул к восставшим, Нерон окончательно упал духом, так как понял, что посланный им человек опоздал и не передал Гальбе высочайшего повеления покончить с собой ради блага государства.
Весть о поступке Гальбы быстро разнеслась по Риму и подняла такую волну ненависти к Нерону, какая заставила вспомнить, о временах Октавиана Августа и Марка Антония. Я не хочу повторять и пересказывать все те непристойности, что говорились о нем и выцарапывались на его статуях. Верхом дерзости стал случай с ключами от Капитолия, спрятанными сенаторами перед церемонией ежегодного обета за императорское благополучие, который дают всадники и члены сената. Ключи, разумеется, нашлись, но только после того, как Нерон, пришедший от долгого ожидания в ярость, пригрозил некоторым весьма влиятельным участникам этого происшествия немедленной казнью — причем прямо перед запертыми дверями этого священного места. Исчезновение ключей было, однако, расценено многочисленными зеваками как очень нехорошее предзнаменование для Нерона.
И все-таки Нерон мог еще переломить ход событий. Впоследствии я нашел в тайнике в доме Тигеллина длиннющий список тех людей, которых император собирался казнить. Там было и мое имя, но я сразу простил его ради нашей старой дружбы. Гораздо больше удивила меня его дальновидность: он намеревался предать смерти всех, кто был хоть как-то связан с отпавшими от империи Иберией и Галлией.
Я увидел в этом списке имена обоих консулов, а также такого множества сенаторов, что просто пришел в ужас. Обидно, что политические соображения вынудили меня уничтожить список. То-то интересно было бы поглядеть на лица включенных в него сановников — я частенько приглашаю их в мой дом, как того требует занимаемый мною поет, хотя совершенно не стремлюсь к общению с ними.
Нерон, однако, ограничился тем, что отстранил от должности обоих консулов и возложил их обязанности на себя — благородная натура и человеколюбие помешали ему прибегнуть к тем суровым мерам, которые единственно могли его спасти. Не забывай, что у него оставалась преторианская гвардия, на чью поддержку он благодаря Тигеллину мог рассчитывать. Но массовые казни были бы равносильны тому, чтобы обрезать все ветви у дерева, оставив лишь голый ствол. Император справедливо полагал, что никакое дерево, даже самое могучее, не выдержит такого обращения.
Нерон почувствовал себя очень счастливым, когда греки, восхищенные его пением и актерской игрой, наградили императора сотней венков; вернувшись в Рим, он стал еще более тяготиться своими обязанностями цезаря. Я даже думаю, что, прояви сенаторы в те дни больше терпимости, Нерон охотно поделился бы с ними властью. Но сенат злобен и завистлив, так что договориться с ним почти невозможно. Никому, даже самому просвещенному из правителей, не посоветовал бы я доверять сенаторам, не советую я этого и Веспасиану. Пожалуйста, запомни мои слова, Юлий, они идут от сердца, хотя я сам член сената и всегда старался и стараюсь защитить его авторитет.
Даже в своем нынешнем состоянии сенат куда больше подходит для управления страной, чем какие-нибудь безответственные плебеи. Чтобы быть сенатором, человек должен обладать целым рядом качеств и не уподобляться тем выскочкам, которые обещают толпе бесплатное масло, устраивают яркие и шумные цирковые представления и под предлогом праздников то и дело объявляют дни свободными от труда. Люди загадочны и непредсказуемы, но обойтись без них политику невозможно, хотя они почти всегда и опрокидывают все его расчеты. Потому необходимо, чтобы толпа была довольна и чувствовала сильную руку правителей.
Нерон, конечно же, не хотел гражданской войны, коя, как подсказывала ему родовая память Юлиев, сулила сплошные несчастья. И однако, он ровным счетом ничего не предпринял для подавления мятежа, ибо пытался избежать кровопролития. Взволнованным же и сердитым советчикам он отвечал, усмехаясь, что один встретит триумфально приближающиеся к Риму восставшие легионы и привлечет их на свою сторону искусным пением. По-моему, он тогда уже на что-то решился — недаром молва утверждала, будто он сожалел о том, что в молодости занялся политикой, а не изучением восточных философий. Восток всегда манил его, однако дальше Ахайи он никогда не бывал.
Знания Нерона о Парфии не ограничивались только обычными сведениями военного характера о пастбищах, дорогах, родниках, бродах через реки и большие водоемы, горных перевалах и крепостях. Помимо этого, он любил порассуждать и о некоторых особенностях парфянской цивилизации, хотя мы и смеялись над ним, потому что парфяне всегда были и останутся варварами — если, конечно, римляне не приобщат их к истинной культуре.
После смерти Нерона я вдруг подумал, что его мечта спеть перед побежденными парфянами в Экбатане была не столь уж нелепа. До меня, видишь ли, дошли слухи, что игра на кифаре или лире модна нынче среди парфянской знати. Впрочем, любители этих музыкальных инструментов, так похожих друг на друга, уже отстали от века — с тех пор, как мы взяли Иерусалим, по всему Риму разносятся задорные звуки тамбуринов, наводящие на меня тоску своей непреходящей жизнерадостностью.
Музыка, нравящаяся нынешней молодежи, делает пожилых людей больными. Я часто вспоминаю певучие кифары Нероновой поры, и те не такие уж далекие времена кажутся мне золотым веком, хотя я и лишен начисто музыкального слуха, о чем вы с матерью непрестанно твердите мне.
Для меня, кстати, остается загадкой, как тебе удается сосредоточиться на науках, когда за твоей спиной стоит раб, бьющий по медным крышкам от кастрюль, а рядом с ним завывает какой-то сиплый неряха, исполняющий египетские песнопения. Я бы сошел с ума, слушая подобное изо дня в день, однако ты совершенно серьезно уверяешь, что иначе никакая учеба не идет тебе на ум, а твоя мать, по обыкновению защищая тебя, заявляет, что я ничего не понимаю. Я уверен, что ты и бороду бы отпустил, но, к счастью, у пятнадцатилетних она не растет.
Итак, Нерон, глубоко задетый ложью и оскорблениями, сыпавшимися на него со всех сторон, ничего не делал для спасения своей императорской власти, и войска Гальбы продолжали победное движение к Риму. Они не участвовали пока ни в одной битве — и все благодаря бездействию цезаря.
Наконец наступил канун дня Минервы[73]. Тигеллин, желая сохранить собственную шкуру, предоставил преторианцев в распоряжение сената, собравшегося на заре на чрезвычайное заседание. Приглашение на это заседание получили далеко не все сенаторы, а лишь те, кто заслуживал доверия; не получил его и Нерон, хотя он не только имел право присутствовать на любом собрании, но и по своему положению стоял выше всех прочих членов сената.
Оба консула, смещенные Нероном, незаконно заняли свои места, и сенаторы единогласно решили сделать владыкой Рима Гальбу, этого лысого и развратного старика, издавна питавшего слабость к атлетически сложенным юношам.
Так же единодушно сенат провозгласил Нерона врагом государства и приговорил его, согласно обычаю предков, к мучительной смерти: свергнутого императора должны были засечь бичами. Спасибо и на том. Эти неблагодарные и коварные люди могли отдать Нерона на растерзание толпы, если бы отняли у него право на суд равных ему по рождению. Впрочем, каждый из присутствующих был уверен, что Нерон наложит на себя руки, дабы избежать столь ужасной смерти. Разумеется, Тигеллин тоже ратовал за этот суровый приговор.
Префект преторианцев лично проследил за тем, чтобы ночью из Золотого дома ушли и преторианцы, и германцы — телохранители императора.
Нерон проснулся в полночь в спальне покинутого всеми Золотого дома; на соседнем ложе крепко спал Спор, его «верная жена». С императором осталось лишь несколько слуг и вольноотпущенников; он отправил письма своим друзьям, однако никто из них не только не пообещал ему поддержки, но даже не ответил. Поняв, что его предали, император пешком пошел в город и принялся стучать в двери своих приятелей; ни в один из домов его не впустили, хотя дома эти были подарены трусам самим цезарем. Их обитатели молчали, и даже собаки не лаяли, потому что хозяева завязали им морды тряпками.
Вернувшись к себе, Нерон увидел, что его спальня ограблена — оттуда вынесли все шелковые покрывала и другие ценные вещи. Тогда он вскочил на лошадь — босой, в одной тунике и плаще раба — и поскакал на загородную виллу одного из своих вольноотпущенников, который (если верить его рассказу) сам предложил императору укрыться там. Вилла эта расположена между дорогами Салариа и Наместана, возле четвертого вехового камня. Ты, конечно, помнишь, что Сенека окончил свои дни в доме, находившемся у четвертого вехового камня, и что Кифа повернул обратно в Рим, дойдя как раз до четвертого камня.
Нерона сопровождали четверо: — Спор с неким вольноотпущенником, затем, как ни странно, Эпафродий, а также человек, которого ожидало наказание за то, что он болтал лишнее посреди Форума. Акта уже успела добраться до этого загородного дома. Я думаю, все было разыграно просто великолепно. Один из лучших актеров своего времени, Нерон прекрасно разбирался и в работе постановщика спектаклей. Он всегда замечал неправильное освещение, выделявшее из темноты какого-нибудь второстепенного исполнителя в то время, когда пел сам Нерон.
Пока они ехали на виллу, произошло землетрясение, и молния ударила прямо в дорогу, так что лошадь императора испугалась и поднялась на дыбы. Нерон был в глубоко надвинутом на глаза капюшоне, но от прыжка лошади тот сполз на плечи, и лицо цезаря открылось. Бывший неподалеку ветеран-преторианец узнал Нерона и поприветствовал как императора. После этого все еще больше заторопились, опасаясь привлечь к себе внимание других случайных прохожих.
Мне это стало известно из рассказов Эпафродия и вольноотпущенника. Спор позднее бесследно исчез. Отон, мечтавший позабавиться с ним, безуспешно разыскивал его по всей стране, а не найдя, предложил разделить с ним ложе Статилии Мессалине, ибо полностью доверял вкусу Нерона.
Я не хочу повторять тут все, что наговорили эти два человека о растерянности императора, о его ужасе и страданиях, о том, как пил он холодную воду из лужи, зачерпывая ее руками, и как, морщась, выдергивал колючки из своего грубого плаща, когда на четвереньках пробирался через кусты к заветному дому.
И Эпафродий, и вольноотпущенник охотно поведали об этом в сенате, так что историкам оставалось лишь записать их слова. Нерон настолько тщательно подготовился, что у него была даже заготовлена речь, в которой он просил прощения за совершенные им по политическим мотивам преступления и умолял сенат сохранить ему жизнь и назначить прокуратором в какую-нибудь отдаленную восточную провинцию — ибо, по его мнению, он неплохо послужил сенату и народу Рима. Таким образом Нерон хотел создать впечатление, будто действует под угрозой смерти и в плену у слепого ужаса. Однако двоим очевидцам не удалось убедить в этом никого из здравомыслящих людей, за исключением разве что тех сенаторов, кто сделал все, чтобы подтолкнуть Нерона к самоубийству, и кто надеялся, что их мечты наконец сбылись.
Нерон ни о чем не забыл и оставил, как и намеревался, потомству свою последнюю остроту. Он сказал: «Какой артист погибает!», и я с удовольствием произношу эти слова, так как только спустя много лет понял, что за великий актер и великий человек был покойный император Нерон. Рим потерял в его лице истинного друга всех людей, хотя зачастую находиться с ним рядом было небезопасно, потому что он любил капризничать и всегда стоял на своем.
Впрочем, тут почти нет его вины: никто не должен безгранично распоряжаться властью в течение целых семнадцати лет, и ты, сын мой, обязан хорошенько усвоить эту истину и повторять ее себе, когда тебя охватит нетерпение, и ты станешь пенять своему отцу за медлительность.
Когда могила была уже готова, и вокруг нее установили нужное количество мраморных плит, а также запаслись дровами и водой, чтобы поливать ею раскаленный мрамор, из Рима примчался гонец с посланием для вольноотпущенника. Из него Нерон узнал о провозглашении Гальбы императором и о своем смертном приговоре. Представление следовало продолжить, чтобы у Спора оставалось еще время для изображения вдовьей скорби, но все замыслы разрушило одно неожиданное происшествие.
Преданный императору ветеран — тот самый, что встретил его на дороге, — не поспешил со всех ног в сенат доносить о бегстве объявленного преступником цезаря (как это, положа руку на сердце, сделал бы на его месте любой), но, напротив, поковылял в лагерь преторианцев, где все уважали его за шрамы и доблесть. Кроме того, этот человек был членом братства Митры[74] и потому пользовался доверием центурионов. В лагере он оказался в самое подходящее время, ибо Тигеллин все еще не вернулся из сената, где болтуны продолжали изливать свою ярость и хвастать любовью к отечеству, не боясь, что их кто-то прервет.
Старик обратился к товарищам с пылкой речью и напомнил им об их воинской присяге и о том, как много сделал для них Нерон; не забыл он сказать и про рубцы, оставленные на спинах преторианцев палкой Тигеллина. Выслушав ветерана, оба легиона тотчас решили поддержать Нерона: им хорошо была известна его щедрость, и их отпугивала репутация Гальбы, человека скупого и мелочного.
Они решили противопоставить силе силу, и ни у кого не возникло ни тени сомнения в исходе возможной битвы. Легионеры были уверены, что многие покинут Гальбу, узнав о верности Нерону лучших римских войск. Они быстро снарядили отряд конников под командованием центуриона, который должен был отыскать императора и проводить его в лагерь преторианцев. Но время было упущено, а кроме того, никто не знал, где может находиться Нерон; об отдаленной вилле вольноотпущенника вспомнили не скоро.
Когда же центурион наконец нашел императора, тот не захотел возвращаться в Рим. Он устал от власти и торопил Эпафродия, которому предстояло ударить его ножом в горло. Эпафродий хорошо справился с этим, потому что поднаторел в таких делах, когда участвовал в многочисленных спектаклях, устраиваемых Нероном. По-видимому, император выбрал удар ножом в горло для того, чтобы доказать сенату, будто ради интересов Рима он жертвует самым дорогим — своими голосовыми связками. Если же когда-нибудь на Востоке появится замечательный певец, то ни у кого не должно даже мысли возникнуть, что это воскрес из мертвых Нерон Клавдий Цезарь, ибо он собственноручно перерезал себе горло. Когда кровь живописно хлынула из раны, Нерон, собрав остатки сил, позвал к себе центуриона и прерывающимся голосом поблагодарил за преданность; затем он возвел глаза к небу и скончался, содрогаясь настолько правдоподобно, что закаленный в боях центурион смахнул набежавшую слезу и бережно закрыл императора своим алым плащом, давая ему возможность умереть, как и подобает властителю, в одиночестве и пряча от богов искаженное мукой лицо. Всем известно, что Юлий Цезарь также закрыл свое лицо из уважения к бессмертным, когда кинжалы убийц кромсали его тело. После этого вольноотпущенник и Эпафродий предложили центуриону спешно возвратиться в лагерь и сообщить всем легионерам о гибели Нерона — это, мол, нужно для безопасности командира и его солдат, а также для того, чтобы никто из преторианцев не успел натворить каких-нибудь глупостей. Затем, сказали они, центуриону следует отправиться в сенат и доложить о бегстве Нерона, о снаряженной им, центурионом, погоне и о том, что он намеревался доставить беглеца на Капитолий живым, однако Нерону удалось самому распорядиться своей жизнью.
Пятна крови на плаще наверняка убедят сенаторов в правдивости его слов, хотя, разумеется, можно отрезать у покойного голову, чтобы представить ее в качестве доказательства. Впрочем, такой поступок вряд ли совместим с представлениями военного человека о чести, тем более что вестника все равно обязательно наградят. Сам же Нерон просил, чтобы его никем не оскверненное тело было без пышных церемоний предано огню.
Центурион торопливо уехал, оставив свой плащ для сенатской комиссии, которая, по общему мнению, должна была непременно поспешить на виллу, дабы удостовериться в смерти ненавистного императора.
Едва отряд ускакал, как все начали действовать. Отыскав в кустах на обочине подходящее мертвое тело (а трупы валялись тогда повсюду, ибо провозглашение Гальбы цезарем сопровождалось пускай небольшими, но все же беспорядками), они возложили его на погребальный костер, облили маслом и подожгли. Куда и под какой личиной направился Нерон, остается лишь догадываться. Но я почти убежден, что он на Востоке, в Парфии. При тамошнем дворе за три столетия скопилось столько тайн, что сохранить еще одну не составит для парфян никакого труда. Ну, а мы, римляне, в большинстве своем болтуны, и сенаторы тут не исключение.
Полагаю, что единственное доказательство, какое я могу привести, это внезапный интерес парфянской знати к игре на кифарах. Но я точно знаю, что Нерон не думает больше о возвращении в Рим и не хочет вновь становиться императором. Сейчас развелось множество самозванцев, именующих себя Неронами, и у некоторых есть даже шрамы на шее; однако все они лжецы и будут безжалостно распяты нами.
Спутники цезаря так успешно справились со своим делом, что, когда прибыла комиссия, собиравшаяся расследовать обстоятельства смерти, они уже лили воду на раскалившийся мрамор, причем от их усердия он крошился на мелкие кусочки, покрывавшие обугленные останки белой пеленой. Распознать покойника было невозможно, тем более что Нерона не отличали ни приметные шрамы, ни какие-нибудь увечья. Зуб же, который ему вырвали в Греции, на всякий случай вырвали и у мертвого незнакомца.
Останки завернули в белоснежный, расшитый золотом плащ — его многие видели на плечах Нерона этой зимой на празднествах по случаю Сатурналий. С разрешения Гальбы на похороны израсходовали двести тысяч сестерциев. Теперь каждый может зайти в родовой мавзолей Домициев, поглядеть на лежащее в саркофаге из порфира полуобгоревшее тело в белой скорлупе и убедиться, что Нерон действительно умер. Статилия и Акта не возражают против любопытствующих посетителей — им нравится, что память покойного чтут.
Я обязан рассказать тебе все это, чтобы ты был готов к любым неожиданностям. Нерону исполнилось всего тридцать два года, когда он предпочел мнимую гибель опасной для государства гражданской войне. Он хотел искупить свои преступления и начать новую жизнь. Где он сейчас, в точности не знает никто, но ему нынче лишь сорок три года.
Мои подозрения особенно усилились, когда я узнал, что произошло это в годовщину смерти Агриппины и что Нерон выехал из города босиком и с закрытым лицом, как бы посвящая себя богам. Еще одним веским доказательством верности моего предположения является исчезновение Спора. Нерон был очень привязан к нему, ибо Спор напоминал чертами Поппею, и не мыслил без него жизни. Некоторые проницательные сенаторы тоже придерживались такого мнения, но, конечно, остерегались высказывать его вслух.
Гальба понимал, что многие в Риме искренне оплакивают его предшественника, и потому не только не осквернил доставленных со злосчастной виллы останков, но и оставил без внимания то обстоятельство, что сенат объявил Нерона врагом государства. Впрочем, он вообще не доверял сенаторам и намеревался ограничить срок действия сенаторских полномочий жалкими двумя годами, хотя всем известно, что сенаторство дается до конца дней. Конечно, из-за этого нам приходится терпеть среди себя стариков, которые совсем выжили из ума и при каждом удобном и неудобном случае норовят выступить с длинной речью, где восхваляют прошлые времена. Но это болезнь, и мы тоже можем заболеть ею, так что к старым сенаторам все питают уважение, видя в них свое возможное будущее. Молодежь, разумеется, слагает по этому поводу разные куплеты, но с годами она наверняка остепенится и поймет, что мы были правы.
В общем, никто не удивился, когда спустя всего несколько месяцев голову Гальбы доставили на Форум. Он, как известно, был совершенно лыс, и потому несший голову преторианец сунул в императорский рот свои пальцы, чтобы половчее ухватить трофей. Получив от Отона обещанную награду, он передал голову своему товарищу, который поволок ее в лагерь, смеясь и что-то громко выкрикивая.
Солдаты невзлюбили Гальбу за его скаредность. Во-первых, он не заплатил им за свое восшествие на престол, а во-вторых, плохо обращался с теми красавцами, которые ему нравились. Например, он всю ночь не отпускал от себя рослого стражника-германца, довел беднягу до полного изнеможения, а утром не дал ему даже пары сестерциев на пиво, заявив: «Надеюсь, ты был счастлив насладиться дружбой такого человека, как я — пожилого, но при этом полного юношеского задора». В общем, преторианцы не пожелали терпеть над собой еще одного Тигеллина и свергли отвратительного им Гальбу.
Но вернемся к Веспасиану. Приятно было видеть изумление, охватившее его при кликах солдат: «Да здравствует цезарь Веспасиан!» Как замечательно размахивал он руками, протестуя против такой высокой чести, как ловко спрыгивал со щита, на котором несли его вдоль иерусалимских стен! Впрочем, сидеть на щите и впрямь очень неудобно, особенно если тебя пытаются подбросить вверх, чтобы выразить народное ликование. Солдаты к тому времени были уже здорово навеселе, потому что успели потратить на вино полученные от меня сестерции. (Конечно же, я вернул себе часть этих денег, добившись для моего вольноотпущенника-сирийца исключительного права на продажу в лагере горячительных напитков; он же распоряжался и разрешениями для евреев-купцов торговать в лагере своими товарами.)
Отослав жалованье легионам в Паннонии и Мезии, а также высказав в письме, отправленном в Галлию, несколько мелких упреков тамошним когортам за их жестокое обращение с местными жителями, Веспасиан без промедления отбыл в Египет. Направлять туда войска под командованием Тита не требовалось, потому что он мог положиться на верный египетский гарнизон. Веспасиан просто захотел посмотреть, как идут дела в этой нашей провинции, которая не только снабжает Рим зерном, но и дает нам большое количество бумаги; кроме того, если бы не налоги, поступающие с берегов Нила, государственная казна наполовину бы опустела.
Веспасиан довел искусство налогообложения до степени, прежде неизвестной, так что нам, состоятельным людям, часто кажется, будто у нас идет кровь из носа и ушей от его жестокой хватки. Не говоря уже о кровотечении из прямой кишки, как раз и приведшей меня на этот курорт. Врачи были поначалу столь обеспокоены моим состоянием, что вместо своих микстур и мазей стали предлагать мне побыстрее написать завещание.
Когда же они оставили меня наедине с моими болями, заявив, что я безнадежен, я решил обратиться за помощью к Иисусу из Назарета. Правда, я ничего не обещал ему, прекрасно понимая, что в тот день, когда он будет отделять овец от козлищ, мои добрые дела все равно не перевесят моих недостатков и совершенных мною преступлений. В глазах многих я жестокосерд и прижимист. Может, именно поэтому я решил не разбрасываться пустыми обетами.
Лекари пришли в великое изумление, когда кровотечения внезапно прекратились. Посовещавшись, эти ученые мужи заявили, что, оказывается, никакой угрозы для моей жизни не существовало, а болезнь была мнимой и объяснялась острейшим чувством негодования, которое я испытал, получив отказ Веспасиана пойти мне навстречу и освободить от уплаты одного-двух налогов — тех, что я считал особо для себя обременительными.
Нет, я, естественно, понимаю, что он выжимает из нас все соки не ради собственной выгоды, а для блага Рима, но нельзя же так в самом деле! Даже Тит с презрением относится к деньгам, взимаемым за пользование общественными уборными, хотя этих медяков и набирается за день целая корзина. Приятно, конечно, что в новых уборных есть и проточная вода, и мраморные сиденья, и лепные украшения, но мы больше не чувствуем себя там свободно, так, как это было в прошлые времена. Вот почему самые бедные предпочитают вызывающе мочиться на стены храмов и на ворота нарядных вилл.
Когда мы приблизились к Александрии, Веспасиан решил не заходить в гавань, потому что в воде плавало множество зловонных трупов греков и евреев и все бухты и бухточки были забиты ими. Веспасиан никогда не любил напрасного кровопролития и хотел дать обывателям время на улаживание споров и на то, чтобы противники разошлись по своим частям города и заперлись в домах. Александрия слишком велика, чтобы можно было легко и быстро примирить греков и евреев.
Мы сошли на берег за городской чертой; впервые ступая на священную землю Египта, я так твердо поставил на нее ногу, что испачкал грязью свою красную сенаторскую сандалию.
На следующее утро к нам явилась депутация, состоявшая и из греков, и из евреев. По-восточному роскошно одетые богатые горожане дружно попросили прощения за вчерашние беспорядки, устроенные, по их словам, неразумными и необузданными людьми, и заверили, что власти Александрии уже восстановили порядок. Среди депутатов были ученые философы и даже хранитель местной знаменитой библиотеки, что произвело на далекого от книжных знаний Веспасиана сильнейшее впечатление.
Узнав, что в городе находится Аполлоний Тианский, приехавший сюда, дабы познакомиться с египетскими философскими теориями и рассказать местным ученым об искусстве созерцания пупка, в котором преуспели индийские мудрецы, император обиженно заявил, что глубоко сожалеет о том, что у величайшего философа мира не нашлось времени поприветствовать своего императора.
На самом деле поведение Аполлония диктовалось его хитростью. Он был очень тщеславен и гордился своей ученостью ничуть не меньше, чем своей длинной белой бородой. Разумеется, желания добиться императорской благосклонности у него было хоть отбавляй, однако он решил для начала притвориться недовольным совершенным государственным переворотом и показать это свое «недовольство» императору. Когда-то в Риме Аполлоний прикладывал огромные усилия для того, чтобы завоевать расположение Нерона, но цезарь даже не принял его, предпочтя по обыкновению философии искусство. Правда, Аполлонию удалось напугать Тигеллина, уверив последнего в своем умении колдовать, и потому преторианский префект разрешил Аполлонию остаться в городе даже после того, как Нерон изгнал из Рима почти всех философов.
На следующее утро Аполлоний из Тианы пришел к воротам александрийского дворца еще до рассвета и потребовал, чтобы его немедленно пропустили. Однако преградившие ему путь стражники объяснили, что Веспасиан, который давно уже на ногах, не может сейчас никого принять, потому что диктует важные письма.
— Из этого человека получится истинный правитель, — громко провозгласил Аполлоний, питая надежду, что эти его слова будут переданы Веспасиану.
Так оно, конечно, и случилось.
Позже он опять появился у дворца, желая получить бесплатные еду и вино. На этот раз его без промедления отвели к императору и оказали почести, достойные ученейшего человека в мире. Многие до сих пор считают Аполлония равным богам.
Аполлоний, похоже, был слегка удивлен тем, что ему подали кислое вино и солдатский хлеб грубого помола: он привык к лучшей пище и всегда ценил изысканный стол, хотя время от времени и постился, чтобы очистить свое тело. Но, продолжая играть избранную им роль, он похвалил пристрастие Веспасиана к народной еде: это, мол, свидетельствует о том, какую пользу принесет государству одержанная им победа над Нероном.
— Я бы никогда не восстал против своего императора, — коротко ответил Веспасиан.
Аполлоний прикусил язык, потому что как раз собирался похвастаться участием в галльском восстании Виндекса и заслужить этим благосклонность цезаря; потом он осторожно спросил, нельзя ли пригласить сюда двух его спутников — знаменитых философов, которые все еще ожидали у ворот дворца. Веспасиан чуть было не вспылил, потому что не спал полночи, диктуя срочные приказы и письма, но все же сумел сдержаться.
— Мои двери всегда будут открыты для мудрых людей, — кротко сказал он, — но для тебя, о славный Аполлоний, будет открыто еще и мое сердце.
После этого Аполлоний позвал своих приятелей и прочел всем нам вдохновенную лекцию о преимуществах демократии по сравнению с единоличной властью и о том, что надо поскорее восстанавливать республику.
Я забеспокоился, но, как оказалось, напрасно, ибо Веспасиан слушал старика с вежливым любопытством.
— Я подозреваю, — проговорил он, когда Аполлоний умолк, — что той неограниченной власти, о которой ты нам рассказывал, удалось очень сильно повлиять на наших граждан, причем в худшую сторону. Поэтому предложенные тобой идеи трудно будет воплотить в жизнь. Для начала людей надо научить ответственности, которую всегда несет с собой свобода. Иначе мы не получим ничего, кроме бесконечных раздоров, могущих вылиться в гражданскую войну.
Аполлоний ничуть не затруднился с ответом, и я не мог не восхититься его способностью на ходу менять свои взгляды.
— Какое мне дело до того, каким будет наше государство?! — воскликнул он. — Я живу только для богов. Просто мне не хочется видеть людей униженными тем, что их пастырь плохо справляется со своими обязанностями. Вообще-то, обстоятельно поразмыслив обо всем, я готов согласиться с тем, что просвещенный властитель, находящийся под доброжелательным присмотром облеченного народным доверием сената, чья единственная цель — забота об общественном благе, как раз и воплощает собой развитую форму демократии.
Затем он заговорил о своем горячем желании познакомиться с достижениями древнеегипетских ученых, исследовать внутренность пирамид и зачерпнуть воды из истоков Нила. Но, добавил он мрачно, у него нет денег на лодку с гребцами, а идти пешком он не сможет, ибо его старые кости ноют в любую погоду.
Веспасиан покосился в мою сторону.
— Я беден, — сказал он. — А государственной казной позволено распоряжаться только в интересах Рима, о чем, дорогой Аполлоний, тебе, конечно же, хорошо известно. Но здесь присутствует мой друг, сенатор Минуций Манилиан, столь же преданный идеалам демократии, как и ты. Он весьма состоятельный человек и, возможно, согласится предоставить в твое распоряжение корабль с гребцами, если ты его об этом попросишь, а также оплатит твою поездку к истокам Нила. Тебе не надо бояться опасностей, обычно подстерегающих путешественников, потому что туда недавно направилась охраняемая преторианцами группа ученых мужей, которых Нерон два года назад послал в Египет. Присоединяйся к ним, если хочешь.
Аполлоний так и просиял от этого обещания, данного ему щедрым за чужой счет Веспасианом.
— О Юпитер Капитолийский, — восторженно вскричал он, — о покровитель нашей страны! Храни, храни этого человека! Он обязательно отстроит заново твой храм, оскверненный нынче безбожниками.
Мы все были потрясены и его пророчеством, и его блуждающим взглядом. Сказать по правде, я ему не поверил, решив, будто он нас просто разыгрывает, но каково же было мое удивление, когда две недели спустя нас настигла весть о свержении Вителлия и о том, что Флавий Сабиний и Домициан были вынуждены укрываться на Капитолии.
Домициан трусливо сбежал из охваченного беспорядками города, сбрив волосы и переодевшись; жрецом Исиды[75]. Он присоединился к служителям богини как раз тогда, когда верные Вителлию солдаты подожгли храм Юпитера Лучшего и Величайшего и, разрушив своими стенобитными орудиями его ворота, выпустили плененных жрецов на свободу, не захотев, чтобы те участвовали в кровопролитии. Будучи уже глубоким стариком, мой бывший тесть Флавий Сабиний погиб, сражаясь храбро с мечом в руках за своего брата Веспасиана.
Домициан же перебрался на другой берег Тибра и укрылся у одной еврейки, матери его школьного товарища. Все знатные еврейские мальчики, сыновья, племянники или братья мелких иудейских правителей, являлись почетными заложниками Рима и ходили в школу на Палатине. Среди них был и некий Хслкия, чья судьба заставила моего сына Юкунда присоединиться к нескольким молодым людям, задумавшим разрушить Рим и перенести столицу куда-нибудь на Восток. Вот видишь, я все же пишу об этой грустной истории, хотя вовсе не собирался вспоминать о ней.
Однажды Тигеллин напоил Хелкию пьяным, а потом использовал для удовлетворения своих гнусных желаний. После этого юноша на глазах у школьных друзей совершил самоубийство, ибо его религиозные убеждения запрещали ему вступать в половые отношения с мужчинами; кроме того, из-за случившегося он не смог бы унаследовать трон своего отца. Как бы в отместку за его смерть пожар вспыхнул с новой силой, причем огонь начал распространяться именно с садов Тигеллина и тогда, когда в других местах пламя уже стало гаснуть. Вот почему я туманно намекал в своих записках, что моего сына Юкунда, безусловно приложившего к этому руку, нельзя считать совсем уж безвинной жертвой.
Расчет Домициана был верен. Он понимал, что никто не станет разыскивать его в еврейском квартале, так как ненависть евреев ко всем Флавиям общеизвестна. Ведь во время осады Иерусалима погибло множество иудеев, попытавшихся сразиться с римскими воинами под его стенами.
Прослышав о последних событиях в Риме, Аполлоний Тианский вновь захотел вмешаться во внутри-александрийские распри, заняв сторону греков. Перед тем как ступить на борт судна, купленного для него мною, он сказал Веспасиану:
— Я знаю, что ты уничтожил тридцать тысяч евреев в одной битве и пятьдесят тысяч в другой. Ты поистине великий человек. Никто не мог бы сделать лучше. Евреи давно уже предают и продают и Рим, и все человечество. Народ, который стремится отделиться от прочих народов, народ, чьи мужья и жены не едят и не пьют вместе с другими и отказываются молиться и приносить обычные жертвы богам, чужд нам так же, как какие-нибудь варвары из неведомых далеких земель. Хорошо бы, чтобы на земле и вовсе не осталось ни одного еврея.
Умнейший человек нашего времени проявил столько нетерпимости, что я разом перестал жалеть о деньгах, истраченных на его поездку, и попросил богов озаботиться тем, чтобы судно затонуло посреди Нила; в крайнем случае меня бы устроили и нубийские дикари, готовые с удовольствием поглотить поджаренного на вертелах Аполлония. Вдобавок меня немало беспокоили его занудные рассуждения о народовластии: в последнее время Веспасиан стал слишком уж всерьез задумываться об общественном благе и совсем не упоминал о желании стать императором.
Без всякого сомнения, Аполлоний из Тианы был колдуном. Позднее мы все сошлись во мнении, что он попросту мысленно видел горевший Капитолий.
…Несколько дней спустя Домициан покинул свое тайное убежище и беззастенчиво провозгласил себя императором. Часть вины за это, бесспорно, лежит и на сенате, ибо сенаторов больше устраивал не умудренный жизненным опытом Веспасиан, а послушный их воле восемнадцатилетний юнец.
Домициан сполна отплатил Вителлию за свой страх и унижение: его за ноги подвесили на Форуме к шесту и медленно умертвили уколами кинжалов; затем тело железным крюком отволокли к Тибру.
Это еще один урок тебе, сын мой; никогда не доверяй народной любви. Что же до твоей любви к подданным, то ты обязан научиться умело ею манипулировать.
Но всего этого мы в Александрии пока не знали. Веспасиан по-прежнему колебался, хотя и был уже провозглашен восточными легионами римским императором. Как и многим пожилым сенаторам, ему была дорога идея республики, и он любил порассуждать со мной на эту тему — правда, отвлеченно, воздерживаясь от принятия какого-нибудь окончательного решения.
Громогласные многочисленные заклинания Аполлония ни в чем нас не убедили, а гонцы из Рима поспеть сюда еще не могли. Жрецы Александрии на всякий случай подтвердили божественность Веспасиана: они очень надеялись, что сбудется наконец древнее пророчество о царе, явившемся с Востока.
Одним жарким утром, когда Веспасиан по обыкновению отправлял правосудие возле храма Сараписа[76], где был для него установлен высокий помост, к нему привели двух калек — слепого и хромого, — моливших об исцелении. Веспасиан далек был от мысли попытаться им помочь, потому что перед храмом собралась огромная толпа, и ему вовсе не хотелось прилюдно оскандалиться.
Однако мне внезапно показалось, будто я уже видел всю эту сцену — и колоннаду храма, и судейское кресло, и толпу. Я вдруг вспомнил сон, приснившийся мне давным-давно в Британии, и я пересказал его Веспасиану и попросил, чтобы тот поступил так же, как в моем сне.
Веспасиан нехотя поднялся, подошел к убогим и смачно плюнул слепцу в глаза, а хромого сильно пнул в ногу. Незрячий немедленно увидел свет, а искривленная нога хромца вновь стала прямой.
Все это произошло так быстро, что мы едва смогли понять, что случилось. После этого Веспасиан наконец поверил в свою императорскую судьбу, но отнюдь не почувствовал себя святым, а если и почувствовал, то тщательно скрывал от окружающих дарованную ему бессмертными божественность.
Мне доподлинно известно, что после александрийского чуда Веспасиан ни разу не пытался кого-нибудь исцелить, хотя я, например, попросил его возложить свою божественную длань на то место, которое у меня кровоточило, когда он навестил меня на моем ложе скорби. Он мягко, но решительно отказался, заявив, что история с двумя калеками очень испугала его: оказывается, он подумал, будто сходит с ума. «А Риму и так везло на императоров-безумцев», — добавил Веспасиан, и я с ним полностью согласился.
Многие люди, верящие лишь в то, что они сами видят, слышат или обоняют (хотя, кстати сказать, человеческие ощущения тоже могут подвести), склонны считать мой рассказ вымыслом, поскольку египетские жрецы славятся хитростью и коварством. Но я могу засвидетельствовать, что служители храма Сараписа чрезвычайно внимательно осматривают больного, чтобы выяснить, не притворщик ли перед ними, и только после этого разрешают ему просить помощи у бога. Дело в том, что лечение воображаемой болезни, по их мнению, оскорбляет Сараписа.
Я знаю, что Павел тоже далеко не каждому позволял облачаться в свою одежду, которая могла избавить от тяжкого недуга. Тех же, кто лишь прикидывался больным, он беспощадно прогонял от себя. Вот почему я, исходя из собственного опыта, полагаю, что Веспасиан исцелил-таки двух страждущих, но признаюсь при этом, что совершенно не понимаю, как такое стало возможным. Я также еще раз заявляю, что Веспасиан поступил правильно, когда решил не испытывать больше судьбу и не пытаться лечить других людей. Во время таких процедур теряешь много сил, а они ему еще понадобятся.
Говорят, что Иисус из Назарета очень не любил, когда кто-нибудь без его разрешения касался даже края его плаща, потому что ощущал при этом, как убывает его сила. Да, конечно, он исцелял больных и даже воскрешал мертвых, но лишь тогда, когда его очень просили или когда ему становилось жалко родственников этих людей. А вообще-то он, похоже, не придавал своим чудесам особого значения. Он укорял тех, кто видел, но не верил, и хвалил блаженных — тех, кто верил, хотя и не видел. По крайней мере так я слышал.
Дело вовсе не в том, что моя собственная вера велика — она весит не больше, чем песчинка, и я с опаской думаю о его суде, — но я все же пытаюсь не лукавить перед его лицом.
Упоминание о египетских жрецах и их умении творить чудеса навело меня на мысль об одном греке, который потратил все свое состояние и приданое своей жены на ненужное и странное изобретение. Этот сумасшедший так настойчиво умолял о встрече с Веспасианом, что нам пришлось принять его.
Он с горящими от возбуждения глазами рассказывал о придуманных им устройствах, особенно похваляясь тем, что сила водяного пара сможет якобы приводить в движение мельничные жернова.
— А что же делать с рабами, которые живут тем, что вращают сейчас эти жернова? — спросил у него император. — Попытайся подсчитать, скольких безработных придется в таком случае содержать государственной казне.
Изобретатель произвел несложный расчет и, покраснев, признался, что не подумал об ущербе, который мог невольно принести империи. Однако он не угомонился и заявил, с надеждой глядя на нас, что силу, скрытую в кипящей воде, можно использовать для того, чтобы двигать весла, только у него нет, мол, пока необходимых средств для опытов. Если же они пройдут успешно, то морские суда — и торговые, и военные — не будут больше зависеть от ветра.
Тут я перебил его и снисходительно объяснил, что военные корабли, а также суда, перевозящие, например, зерно, станут в этом случае очень дорогими и пожароопасными — ведь на борту такого судна для подогрева воды придется непрерывно поддерживать горящий огонь. Уже сейчас приготовление пищи в открытом море справедливо считается настолько опасным, что при малейшем намеке на шторм кухонный огонь, разложенный на подушке из песка, немедленно гасится. Любой моряк знает, что лучше питаться всухомятку, чем разводить на корабле костер.
Веспасиан добавил, что греческие триеры[77] всегда были, есть и будут лучшим оружием для битв на воде, хотя, с другой стороны, торговые суда карфагенян так превосходны, что не нуждаются ни в каких усовершенствованиях.
Проситель выглядел очень удрученным, и Веспасиан распорядился выдать ему довольно приличную сумму денег — при условии, разумеется, что он не станет тратить их на бессмысленные опыты. Подумав, император решил даже, что деньги эти будут выплачены жене изобретателя, которая наверняка сумеет ими распорядиться с большей пользой для себя и мужа.
Что до меня, то я часто рассматривал хитроумные военные машины и думал о талантливых инженерах, которые наверняка без труда создали бы механизм для облегчения жизни сельскохозяйственных рабов. Такая машина помогла бы экономить силы, скажем, при рытье канав, необходимых для осушения заболоченных мест (секреты осушения мы переняли у этрусков). Можно было бы даже использовать обожженный кирпич и выстилать им дно таких канав вместо применяемых сейчас прутьев и грубо обтесанных камней; то есть поступать точно так же, как поступают при строительстве стоков для нечистот, хотя они и отличаются по размерам. Но я отлично понимаю, какие ужасы таят в себе все эти изобретения. Где тогда рабы возьмут масло и хлеб? Государство и так расходует много средств на бесплатную раздачу зерна. И рабам потребуется новая работа, причем достаточно тяжелая, чтобы в головах у них не рождались всякие глупые и опасные идеи. А то, что это случится, я знал наверняка, ибо неплохо изучил историю Рима.
Египетские жрецы уже изобрели все необходимые механизмы. У них есть даже хитроумный железный разбрызгиватель священной воды, который опрыскивает всякого, кто сунет в его щель подходящую монету. Эта штука умеет даже определять, сточена монетка или нет, как бы невероятно ни прозвучали для тебя мои слова. Отвратительное ремесло стачивания золотых и серебряных дисков для получения драгоценной пыли зародилось в Александрии. Ремесло это довольно доходное — ведь речь идет о многих тысячах сточенных монет. Кому тут принадлежит пальма первенства, я не знаю. Евреи обвиняют греков, и наоборот.
Я говорю об этом для того, чтобы ты окончательно убедился: Веспасиан действительно исцелил страждущих. Египетские жрецы наверняка умеют отличать больного от здорового — недаром же они так изобретательны.
Когда после ночных раздумий Веспасиан совершенно уверился в том, что ему предназначено стать императором, я, признаться, с облегчением перевел дух. Было бы ужасно, если бы он, вдохновившись явно отжившими свой век демократическими идеями, принялся перестраивать государство.
Поняв, что этого не произойдет, я наконец осмелился, когда мы были наедине, открыть ему свою тайну. Я рассказал о Клавдии и о тебе — последнем потомке Юлиев по мужской линии. С того самого момента я в душе стал называть тебя Юлием, хотя официально ты получил это имя, когда тебе вручили мужскую тогу и Веспасиан собственноручно прикрепил к ней брошь императора Августа — плечевой знак различия, который в наследство тебе оставила Антония.
Веспасиан сразу мне поверил и даже не очень удивился. Он ведь знал твою мать еще в те времена, когда Калигула, бывало, называл ее своей двоюродной сестрой, желая досадить своему дяде Клавдию.
Чтобы яснее представить себе эти непростые родственные отношения, Веспасиан принялся загибать пальцы.
— Значит, твой сын — внук Клавдия, — сказал он. — Клавдий приходился племянником Тиберию. А женой брата Тиберия была Антония, младшая дочь Октавии, сестры Божественного Августа. Октавия и Божественный Август являлись детьми племянницы Юлия Цезаря. То есть выходит, что трон передавался по женской линии. Отец Нерона был сыном старшей дочери Марка Антония. Его право наследования столь же законно, как и право Клавдия, хотя, ради соблюдения формальности, Клавдий и усыновил Нерона, когда женился на собственной племяннице. Без сомнения, наследственное право твоего сына столь же неоспоримо, как и всех тех людей, что я тут перечислил. Итак, чего же ты хочешь?
— Я хочу, чтобы мой сын стал со временем самым лучшим и самым благородным из всех римских императоров, — ответил я. — И я, Веспасиан, нимало не сомневаюсь, что ты назовешь его своим законным наследником, когда наступит твой смертный час.
Веспасиан долго размышлял, полузакрыв глаза и нахмурившись.
— Сколько лет твоему сыну? — наконец спросил он.
— Нынешней осенью ему исполнится пять, — с гордостью отозвался я.
— Тогда нам нет никакой нужды торопиться, — сказал Веспасиан с облегчением. — Будем надеяться, что боги отпустят нам лет десять, чтобы выдержать бремя правления и привести дела государственные в какое-то подобие порядка. К тому времени твой сын получит мужскую тогу. У Тита есть свои слабости, и я обеспокоен его связью с Береникой, но обычно мужчина, взрослея, обретает чувство ответственности. Через десять лет Титу[78] уже будет за сорок, а это возраст зрелости. По моему мнению, он имеет полное право на императорский трон, если только не женится на Беренике. Это было бы большим несчастьем. Мы не можем согласиться, чтобы еврейка стала супругой императора, пусть даже она из семьи Ирода. Если Тит поведет себя разумно, я полагаю, ты позволишь ему править, пока не истечет его время, чтобы и твой сын, подобно моему, имел возможность созреть и набраться государственного опыта. Ну, а Домициан, мой второй отпрыск, никогда не сумеет стать настоящим властителем, и даже мысль о том, что он будет цезарем, внушает мне отвращение. По правде говоря, я всегда сожалел, что, крепко напившись, зачал его тогда в Риме. К тому моменту Титу исполнилось уже десять, и я не думал, что наше супружеское ложе вновь окажется плодородным. Размышления о Домициане всегда делают меня больным. Я даже не смогу отпраздновать триумф, так как в этом случае мне придется терпеть его участие в процессии.
— Но за взятие Иерусалима тебе непременно положен триумф, — сказал я обеспокоено. — Ты жестоко оскорбишь легионы, если откажешься, ведь они понесли тяжелые потери в войне с евреями.
Веспасиан глубоко вздохнул.
— Я еще не заглядывал так далеко, — проговорил он. — Я слишком стар, чтобы взбираться по ступеням Капитолия. Ревматизм, которым я заболел в Британии, подтачивает мои коленные суставы все сильнее и сильнее.
— Но я мог бы поддержать тебя с одной стороны, а Тит с другой, — сказал я ободряюще. — Это вовсе не так трудно, как кажется.
Веспасиан посмотрел на меня и улыбнулся.
— Да? Но что тогда подумают о нас люди? — спросил он. — И все же, клянусь Геркулесом, лучше ты, чем Домициан, — этот безнравственный и извращенный лжец!
Так он говорил задолго до того, как мы узнали о победе под Кремоной, осаде Капитолия и трусливом поведении Домициана. Веспасиан все же был вынужден разрешить своему младшему сыну — в память о его бабушке — ехать рядом с Титом во время триумфальной процессии, однако Домициану пришлось сидеть на осле, и народ отлично понял, что это означает.
Мы всесторонне и доброжелательно обсудили вопрос наследования власти, и я с радостью согласился на предложение Веспасиана и пообещал, что между ним и тобою станет править Тит, хотя, честно говоря, я не был о Тите столь же высокого мнения, как его отец. Способность этого человека подделывать почерки заставляла меня задумываться о скрытых — и отнюдь не лучших — качествах его характера. Отцы, однако, слепы в отношении своих детей.
После того, как Рим подтвердил полномочия Веспасиана, Тит, повинуясь его приказу, штурмом взял Иерусалим[79]. Разрушения в городе были именно такими, как их описал Иосиф Флавий. И все же мне удалось получить свою долю трофеев. Тит не захотел разрушать храм, ибо поклялся Беренике на любовном ложе, что сохранит его, но в пылу сражения было не до тушения пожаров, и огонь пожирал все новые кварталы Иерусалима.
Измученные голодом евреи ожесточенно защищали каждый дом и каждый подвал, и потому легионы несли тяжелые потери, хотя им обещали приятную прогулку за золотом и прочими сокровищами.
Очень скоро любой сможет увидеть и мой портрет на рельефе триумфальной арки, которую мы решили воздвигнуть на Форуме. Но, сказать по правде, поначалу Веспасиан пытался не соглашаться с тем, что я тоже заслужил триумфальные знаки отличия, которых я так усердно добивался ради тебя. Я вынужден был несколько раз напоминать ему, что во время осады имел следующий по старшинству чин после него как главнокомандующего, и что я бесстрашно открылся для вражеских стрел и камней и был ранен в пятку, когда бежал к стенам города.
Только после великодушного вмешательства Тита Веспасиан все-таки наградил меня триумфальными знаками. Он никогда не видел во мне воина в истинном значении этого слова, но я считаю свое участие в осаде и взятии Иерусалима вполне достойным награды. Сейчас нас, сенаторов, имеющих триумфальные знаки отличия, можно пересчитать по пальцам одной руки, и, уж если говорить начистоту, даже среди этих людей есть такие, кто получил свои знаки случайно, ибо ни разу не был на поле брани.
Взобравшись по ступеням Капитолия, Веспасиан наполнил корзину камнями с развалин храма и отнес ее на плече вниз, к канаве, которую предстояло засыпать. Он хотел показать народу свои трудолюбие и скромность, а главное, подать ему хороший пример. Веспасиан также выразил пожелание, чтобы каждый из нас взял на себя часть расходов по восстановлению храма Юпитера.
Через некоторое время Веспасиан собрал со всех концов империи копии старых законов, распоряжений, декретов и гарантий особых прав, составленных за долгие века существования города. Общее число этих бронзовых табличек к настоящему моменту достигло почти трех тысяч, и они хранятся на месте оригиналов, расплавившихся во время великого пожара, в заново построенных архивах сената.
Насколько мне известно, Веспасиан не извлек для себя из этой коллекции никакой пользы, хотя у него была прекрасная возможность проследить свое происхождение вплоть до самого Вулкана. Однако он по-прежнему довольствуется старым помятым серебряным кубком своей бабушки.
Когда я пишу эти строки, он правит как император уже десятый год, и мы готовимся праздновать его семидесятилетие. Мне самому осталось всего два года до пятидесяти, но я чувствую себя на удивление молодо — благодаря лечению и еще одному обстоятельству. Вот почему я не спешу в Рим, как ты, конечно же, заметил, но предпочитаю оставаться здесь и писать свои мемуары.
По мнению врачей, я мог бы вернуться в Рим еще месяц назад, но Фортуна распорядилась иначе, и я насладился этой весной и вкусил радости, о которых уже успел позабыть. Мне сейчас так хорошо, что совсем недавно я приказал привести мою любимую лошадь. Я хочу попытаться прокатиться верхом — впервые за несколько последних лет, в течение которых я участвовал во всех процессиях, ведя лошадь за собой за уздечку. Хорошо еще, что благодаря декрету Клавдия подобное иногда разрешается, и мы, стареющие мужчины, пользуемся этим, когда начинаем толстеть.
Кстати о Фортуне. Я должен заметить, что твоя мать всегда до странности ревниво относилась к простой деревянной чаше, которую я унаследовал от моей матери. Возможно, она назойливо напоминала Клавдии, что кровь в твоих венах на четверть греческая, хотя твоя мать и не знала, насколько эта кровь неблагородна. Из-за этого мне пришлось несколько лет назад отослать мою «чашу Фортуны», как называл ее мой первый наставник Тимай, Линию, наследнику Кифы. Тогда я полагал, что пресытился жизнью и вкусил достаточно мирского успеха. Я, видишь ли, считаю, что христианам удача необходима более, чем кому-нибудь другому, а из этой чаши после своего воскрешения пил сам Иисус из Назарета. Для того, чтобы дерево было целее, я заключил чашу в другую, искусно сделанную по моему заказу из золота и серебра. На одной ее стороне отчеканен барельефный портрет Кифы, а на другой — портрет Павла.
Выполнить их изображения оказалось довольно просто, поскольку мастер сам много раз видел этих людей; кроме того, он пользовался рисунками, выполненными неизвестными рисовальщиками, а также мозаикой. Конечно, и Кифа, и Павел были евреями, а евреи неодобрительно относятся к любому изображению человека. Однако Павел уважал и наши обычаи тоже, и потому я не думаю, что он стал бы возражать против того, что я с помощью Линия увековечил его внешность для потомков. Хотя, конечно, может случиться, что христианское учение скоро сгинет бесследно под натиском, например, культа Митры или гимнософистов[80].
Кифа и Павел были хорошими людьми, и теперь, после их смерти, я понимаю их куда лучше, чем прежде. Такое случается нередко. Человек навсегда уходит, и мы забываем все дурное, что было с ним связано, и более отчетливо представляем себе его облик. Он-то и запечатлевается в нашей памяти. Как бы то ни было у христиан есть своеобразный портрет Иисуса из Назарета. Когда он упал под тяжестью креста, некая женщина обтерла кровь с его лица куском ткани, и изображение Иисуса осталось на нем. Если бы он сам этого не захотел, такое вряд ли бы случилось, и потому я думаю, что Христос в отличие от многих слишком уж правоверных своих последователей не сердился бы на усердных портретистов.
Чаша моей матери изрядно потрескалась от времени, и я, разумеется, должен был что-то предпринять для ее сохранности. Но у меня есть чувство, что ее волшебная сила уменьшилась после того, как она была заключена в золото и серебро. Во всяком случае, давние раздоры христиан продолжаются, и эти люди столь же непримиримы и воинственны, как и прежде. Линию с огромным трудом удается успокаивать их и предотвращать драки во время их священных трапез.
А уж что происходит потом, после этих собраний, на темных городских улицах, когда отпираются двери и единоверцы покидают дома гостеприимных хозяев, я вообще не берусь описывать.
Короче говоря, в христианской среде царят те же зависть и нетерпимость, что погубили много лет назад Кифу и Павла. И это лишнее доказательство того, что у христианства нет будущего. Остается только дожидаться минуты, когда один христианин убьет другого во имя Христа.
Лекарь Лука так стыдился всего этого, что никак не мог заставить себя сосредоточиться на третьей книге своего грандиозного труда и вынужден был прекратить работу.
Христианам не помогает даже то, что в последнее время к ним начали присоединяться ученые и образованные люди, которые открыто объявляют себя приверженцами Иисуса из Назарета. Мало того, по-моему, это обстоятельство только приближает закат христианства.
Незадолго до своей болезни я пригласил к себе на ужин двух софистов[81], надеясь, что их образованность послужит Линию и его делу. Так в результате они затеяли друг с другом такой жестокий спор, что чуть не разбили мои весьма ценные вазы из александрийского стекла.
Я позвал софистов в свой дом по соображениям чисто практическим. Мне пришла в голову одна любопытная идея, касавшаяся христиан, и я захотел обсудить ее с этими учеными мужами. Почему бы, подумал я, христианским вождям не носить на своей одежде нечто вроде знаков различия, свидетельствующих об их положении. Например, нашивать на свои простые пастушеские плащи изображение спирали гадателя, а в дополнение надевать высокую шапку — наподобие той, что носят жрецы Митры. Такие внешние атрибуты, по моему мнению, будут поощрять обыкновенных граждан присоединяться к христианам.
Однако мои гости разочаровали меня, ибо немедленно начали задевать друг друга и обзываться обидными словами.
— Я верю в незримое царство, — сказал один из них, — верю в ангелов и в то, что Христос — Сын Божий, потому что только вера может объяснить непостижимый и безумный порядок вещей. Моя вера такова, что поможет мне понять мир.
— Разве ты не видишь, жалкий глупец, — промолвил другой, — что разум человека никогда не постигнет божественную суть Христа? Я сам верю только потому, что учение его темно и бессмысленно. То есть я верю потому, что вера моя абсурдна.
К счастью, я успел вмешаться и не дать им пустить в ход кулаки.
— Мне трудно считать себя ученым человеком, — заявил я, — хотя я читал труды многих философов и немало поэтических произведений и даже собственноручно написал книгу о Британии, которую и сейчас можно найти на полках публичных библиотек. Я не могу сравниться с вами в искусстве познания жизни и в умении вести дискуссии. Моя вера не очень крепка, и молюсь я весьма редко, поскольку мне кажется бессмысленным просить у загадочного бога то, о чем он и так знает. Он обязательно позаботится обо мне — если, конечно, сочтет это нужным. Я устаю от ваших многоречивых молений, но если мне все же придется прибегнуть к молитве, то я бы хотел, чтобы у меня достало сил прошептать в последнее мгновение своей жизни: «Иисус Христос, Сын Божий, помилуй меня!» Я не тешу себя напрасными надеждами, что несколько моих добрых дел заставят его позабыть все мои низкие деяния и преступления. Ибо богатый человек всегда виновен; на его совести даже слезы его рабов. Однако не надо печалиться понапрасну. Я понимаю людей, которые раздают свое имущество бедным, чтобы следовать за Христом, но сам я при этом предпочитаю сохранить свои земли и дома для моего сына и общего блага. Ведь иначе это богатство может достаться кому-либо куда более жестокому, чем я, и тогда многие, кого я нынче кормлю, заплачут горше прежнего. Итак, поберегите мои стеклянные вазы, ибо они дороги моему сердцу и при этом недешево стоят.
Гости удержались от ссоры из уважения к моей должности и высокому положению, хотя, возможно, вцепились друг другу в глотки, едва оставив мой дом, так как отведали за ужином хорошего вина. Но не думай, Юлий, сын мой, что отец твой стал христианином. Я неплохо знаю учение Иисуса из Назарета, и, мне кажется, я недостоин пока так называться. Именно поэтому я отказался креститься, несмотря на настойчивые просьбы твоей матери.
Что же до моих многочисленных любовных похождений, то на земле нельзя сыскать ни одного безгрешного человека — и даже среди тех, кто посвятил себя служению богу. Но я могу заверить тебя, что я никогда никого не принуждал делить со мною ложе. Никто не доставлял мне удовольствия из страха передо мной — ни девочка-рабыня, ни тем более свободная женщина. Я всегда во всех видел людей, и говорю это тебе искренне и откровенно.
Однако, вопреки сложившемуся мнению, любовь редко бывает грешной. Самые страшные человеческие пороки не связаны с плотскими утехами, даримыми нам женщинами. Взять хотя бы жестокосердие — наихудшую из болезней, угрожающих любому. Будь осторожен, Юлий, и не позволяй себе ожесточиться, как бы высоко ни вознесла тебя судьба и какие бы трудности ни пришлось тебе преодолевать. Некоторая толика тщеславия, впрочем, вполне допустима — если, конечно, ты не теряешь способности реально оценивать свои достижения. Не думай, будто я не знаю, что ты соревнуешься с Ювеналом в искусстве стихосложения.
Сейчас, когда я пишу эти строки, меня переполняет любовь ко всему миру. Какое счастье, что боги позволили мне насладиться еще одной весной! Потому, вернувшись в Рим, я оплачу все долги твоего друга Децима Ювенала и не стану больше посмеиваться над его бородой. Я не хочу разногласий между мною и тобой из-за этого чуждого мне, но почему-то близкого и приятного тебе человека.
Мое сердце подсказывает мне, что я просто обязан поделиться с тобой самым сокровенным. Итак, я расскажу тебе о весне, которую только что пережил, ибо мне некому больше рассказывать о ней, а ты прочтешь эти записки только после моей смерти, когда, возможно, тебе легче будет понять твоего старого отца. Насколько же проще найти общий язык с чужим ребенком! Но таков, очевидно, удел каждого отца, и так будет вечно, хотя, конечно, надо надеяться на лучшее.
Я не знаю, с чего начать. Как тебе известно, я никогда не собирался возвращаться в Британию, несмотря на то, что у меня там собственность, и вопреки горячему желанию посетить город Лугунда, основанный мной в честь матери Юкунда, ставший настоящей столицей иценов. Боюсь, мне бы не понравилось в этой стране, которая казалась такой очаровательной, когда мы с Лугундой, жрицей зайца, путешествовали по ней. Возможно, я был тогда заколдован друидами, и потому даже пасмурная Британия виделась мне солнечной и прекрасной. И я бы не хотел стереть эти воспоминания, явившись туда пятидесятилетним — с огрубевшими и притупившимися чувствами и с утраченной верой в доброе начало, якобы заложенное в каждом человеке.
Однако эту весну я смог прожить так, словно я еще совсем молод. Она была подобна хрупкой мечте, сновидению, что туманит слезами взор такого мужчины, как я. Ты вряд ли когда-либо увидишь ее, сын мой, потому что я решил больше с нею не встречаться — как ради нее, так и ради меня.
Она сравнительно низкого происхождения, но ее родители из-за своей бедности блюли старые традиции и обычаи нашей страны. Она удивляется даже тому, что моя туника из шелка. Мне нравилось рассказывать ей о моей прошлой жизни, и даже о таких мелочах, как львята, которых Сабина брала к нам на ложе, заставляя меня кормить их. Она слушала меня с любопытством, и я замечал, как меняется выражение ее необыкновенных глаз.
Мне также было полезно освежить свою память — ведь я пишу и диктую эти мемуары, которые, надеюсь, однажды тебе пригодятся. Они научат тебя не слишком доверять людям и оберегать себя от разочарования. Ни один правитель не может всецело положиться на кого-то, хотя одному нести бремя абсолютной власти необычайно тяжело. И еще. Помни, сын мой, что слишком большая зависимость всегда в конце концов рождает желание отомстить.
Я пишу так потому, что люблю тебя всем сердцем; ты — единственное, что по-настоящему важно для меня, пускай даже ты этого пока не ощущаешь. Мне кажется, что, найдя в этой девушке свою позднюю, слишком нежную и уязвимую любовь, я научился любить тебя еще сильнее, чем прежде. Я также стал лучше разбираться в характере твоей матери и оценил ее сильные стороны. Я прощаю ей те слова, которыми она иногда в запальчивости ранит меня. Я очень надеюсь, что и она простит меня за то, что я уже никогда не смогу измениться. Трудно научить старую собаку новым трюкам.
Все то время, что я оставался в этом скучном месте, где наконец стали меня усердно лечить и которое расположено недалеко от усадьбы ее родителей, между нами не происходило ничего непристойного. Раз или два я поцеловал ее и, быть может, погладил ее мягкую руку своей шершавой ладонью. Я не стремился к большему, потому что не хотел причинять ей боль или возбуждать ее чувственность слишком рано. Мне было достаточно, что от моих рассказов щеки ее розовели, а глаза начинали блестеть.
Я не стану называть тебе ее имя. Ты не найдешь его и в моем завещании, поскольку я иным способом позаботился о том, чтобы она никогда не испытала нужды и ее приданое было достаточно велико для любого достойного ее молодого человека. Возможно, мое высокое мнение о ее природном уме объясняется лишь тем вниманием, с которым она выслушивала рассказы пожилого человека. Однако я думаю, ее будущий муж обрадуется ее умению слушать и подавать осмысленные реплики — особенно если он захочет посвятить себя государственной службе.
Может быть, она выберет в мужья одного из благородных римских всадников, потому что эта девушка обожает лошадей. Ради нее я велел привести сюда из Рима мою любимую кобылу и снова начал ездить верхом. По-моему, эта девушка излечила меня одним своим присутствием и проявленным ко мне состраданием, тем более что наша дружба исключала изнурительное для пожилого человека пламя страсти.
Я уверен, что ты был раздосадован и, возможно, с ненавистью подумал о своем отце, когда белоснежный жеребец, выведенный от знаменитой Молнии императора Гая, внезапно исчез из твоей конюшни. В связи с этим мне было забавно напомнить самому себе, кем же в действительности является римский сенатор. Как известно, Гай решил сделать Молнию консулом, что и послужило истинным поводом для его жестокого убийства. Однако сенаторы себя явно переоценили. Не понимаю, на что они, собственно, обиделись? Я знаю многих из них долгие годы и потому смею утверждать, что сенату следовало найти более веский повод для расправы с Калигулой.
Я слышал, что ты, получив мужскую тогу, гарцевал на этом белом жеребце во время праздничной процессии членов всаднического сословия. Юноша твоего возраста не должен делать этого, Юлий, поверь мне. Вот почему я решил, что будет лучше убрать жеребца подальше от тебя. Я предпочитаю видеть на его спине разумную пятнадцатилетнюю девушку из тихой сельской глубинки. Кроме того, не забывай, что именно я содержу конюшню, хотя она и называется твоей.
Я не могу попросту отмахнуться от тех сплетен, что доходят сюда самыми разными путями. Читая эти записки, постарайся понять меня. Я отнюдь не намерен в чем-то оправдываться перед тобой. Можешь продолжать злиться на меня из-за своей неожиданно пропавшей великолепной лошади. Да, да, наливайся злобой, коли у тебя недостает здравого смысла разобраться, зачем это было нужно.
Я собираюсь преподнести этого жеребца ей в качестве прощального подарка, так как она не считает возможным принять на память обо мне золотую цепочку. Думаю, что лошадь она возьмет. Ее родители, используя жеребца как производителя, будут иметь с этого небольшой доход; к тому же улучшится порода местных, на удивление невзрачных, лошадей. Даже моя старая ласковая кобыла вызывает здесь зависть.
Когда я размышляю о собственной жизни, на ум мне частенько приходит притча, которую наверняка рассказывал тебе Линий, говоря об учении Иисуса из Назарета. Некий человек, отправляясь в чужую страну, дал своим слугам на хранение по одному таланту серебра. Первый из слуг зарыл свой талант в землю, а второй выгодно распорядился богатством и приумножил его. Так вот, никто не сможет упрекнуть меня в том, что я похоронил свой талант; пускай это звучит нескромно, но я стократно умножил унаследованное мною. Ты убедишься в этом, когда увидишь мое завещание. Однако я имею в виду не только те ценности, которые можно видеть и осязать. Поверишь ли, я израсходовал на свои воспоминания почти вдвое больше лучшей египетской бумаги, чем мой отец, писавший Туллии из Иудеи. У тебя еще будет возможность познакомиться с этими его примечательными письмами.
Сказал хозяин слуге своему, который приумножил талант его: «Хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего»[82]. Я считаю, что это прекрасные слова, хотя и понимаю, что обращены они не ко мне, ибо я никогда не был ни добрым, ни верным. Но у Иисуса из Назарета есть необычный способ привлекать к себе даже тех, кто уверен, будто со всем справится сам.
Не прошло и недели, как я похвалился двум вздорным гостям, что никогда ни о чем не молюсь, и у меня так сильно заболел живот, что я стал просить Христа остановить кровотечение и не дать мне умереть. Лучшие врачи Рима не верили в мое выздоровление, и тем не менее болезнь почему-то отступила.
Здесь, в этом прекрасном месте, богатом минеральными водами, я чувствую себя здоровым и счастливым, точно вернулся в юность. К тому же во мне
зреет странная уверенность, что, хотя я ничего не обещал Иисусу из Назарета, я еще понадоблюсь для какой-то его цели.
Однако позволь мне добавить еще несколько слов об этой девушке с сияющими глазами, которая дарила мне такую радость, что при одном взгляде на нее сердце мое оттаивало.
Поначалу я не мог понять, откуда взялось ощущение, что я встречал ее раньше, но все в ней, вплоть до ее мельчайших движений, казалось мне знакомым. В порыве безрассудства я дал ей кусок мыла и благовония, которыми пользовалась Антония, и я надеялся, что давние и любимые ароматы сделают это сходство еще более очевидным.
Но случилось обратное. Тяжелый вязкий запах совершенно не подходил ее свежести. Поначалу это смутило меня. Но когда я ее поцеловал и увидел, как темнеют ее глаза, то вместо лица деревенской девушки передо мной возникли и лицо Антонии, и лицо Лугунды, и, что удивительней всего, лицо твоей матери в дни ее молодости. Я на какое-то мгновение заключил девушку в объятия — и тут же вспомнил всех тех женщин, которые были мне дороги. Я уверен, что после нее ни одна возлюбленная не войдет уже в мою жизнь. Мне повезло, ибо я получил более чем достаточно разделенной любви. Мужчина не должен требовать большего.
Я собственноручно дописал эти строки, когда сама судьба велела мне поставить последнюю точку в моих мемуарах. Только что сюда прибыл гонец на взмыленной лошади, и я узнал, что римский император Веспасиан умер неподалеку от Реате[83] в своем родовом имении. Ему не удалось отпраздновать свое семидесятилетие, но в послании сообщалось, что он пытался подняться и умереть стоя, поддерживаемый под руки своими близкими.
Народ о его смерти известят лишь через два дня, чтобы у Тита было время добраться до Реате. На ближайшем заседании сената мы провозгласим Веспасиана равным богам. Он достоин этого, ибо был самым милосердным, бескорыстным и добродетельным из всех императоров Рима. Не его вина, что он из плебеев. Однако, раз он станет Божественным, потребуется иная, официальная версия его жизни. Как его старый друг я оставлю за собой место в коллегии жрецов нового бога, тем более что раньше мне никогда не доводилось занимать должность священнослужителя. Это, дорогой сын мой, очень украсит список моих заслуг перед отечеством.
Я, твой отец, ставлю собственноручную подпись: Минуций Лауций Манилиан.
Три месяца спустя я опять возвращаюсь к этим заметкам.
Похоже, Фортуна начала меня избегать. Ужасное извержение Везувия недавно разрушило мой новый дом в Геркулануме[84], где я собирался провести свои последние годы, наслаждаясь мягким климатом и приятным обществом. К счастью, благосклонные ко мне боги удержали меня от поездки туда и от изнурительной беседы с подрядчиком, ибо в этом случае я оказался бы погребенным под кучей пепла.
Однако я опасаюсь, что подобное зловещее предзнаменование сулит несчастье нашему правителю Титу, который является моим хорошим другом и желает добра нам обоим. Правда, лучшие годы у него впереди, а его уже сейчас называют «любовью и утешением человеческого рода»[85]. Не знаю, кстати, толком, за что. Могу лишь сказать, что юного Нерона называли точно так же.
Тем не менее я полагаю, что правление Тита будет удачным и что он доживет до тех пор, когда хитрый интриган Домициан станет неопасным и можно будет объявить тебя престолонаследником. Ни в коем случае не доверяй Домициану. Разве можно ждать чего-либо приятного от человека, который развлечения ради насаживает мух на острый стиль[86], уподобляясь мальчишке-шалуну?