11

На аэродроме появилось новое лицо – парашютист-испытатель Миша Курочкин, человек двадцати шести лет, широкогрудый, низкорослый и крепкий, как дубок. Он сразу всем приглянулся, в особенности Косте Kapаушу. Курносое лицо парня так и светилось невозмутимой уверенностью в себе, глаза – понятливостью: нет, мол, ничего загадочного в этом мире, хороша земля, небо, облака, дождь, ведро. С той же доверчивостью относился он и к тому, что испытывал, был непоколебимо уверен в надежности всех тех ремней, костюмов и приспособлений, которые на него надевали. Миша очень располагал к себе непосредственностью, общительностью, ясноглазым доверием ко всему и всем.

Он был одного роста с Витюлькой, но маленькая фигурка Извольского выглядела в сравнении с фигурой Курочкина так, как выглядит законченная отполированная статуэтка рядом с наспех обработанной заготовкой из того же материала.

В первый день своего появления в шумной комнате отдыха Миша был представлен летчикам лайнера – Чернораю и Радову.

– В газетах писали, скоро пассажиров повезете? – уважительно поинтересовался Курочкин, невольно вызывая улыбки своим простодушием.

– Мы – со всем нашим удовольствием, – дурачась, отозвался Радов. – Да, говорят, не справляемся, вот какое Дело. Ты вот, спасибо приехал, подсобишь. Еще один ас посулил. На тебя да на него вся надежа.

– Кто такой? – спросил Курочкин, решив, что речь идет о парашютисте. – Может, знаю?

Радов не торопился отвечать. А стоявший неподалеку Долотов молча ждал, еще не веря, что о нем может столь пренебрежительно говорить этот молодой летчик. Наступила тяжелая пауза: Радов, здоровый, мрачноватый парень с плоским затылком боксера, не умел шутить, а Долотов не понимал шуток, во всяком случае, так считали многие. Раньше других почуяв неладное, Костя Карауш взял Курочкина под руку.

– Он у нас шутник, – сказал Костя. – Ему бы в цирке выступать.

– А ты, радист, дыши в сторону, понял? – угрожающе произнес Радов, явно отыгрываясь на Косте за свою нерешительность перед Долотовым.

– О! Чуешь? – Костя качнул головой в сторону Радова. – Прямо Козьма Прутков! Миша, я что хотел спросить… У тебя редкая специальность, ты тоже мог бы выступать в цирке. Видел в кино – женщину выстреливают из пушки?

– Видел. Киношники горазды «лапшу вешать», – лениво тянул Курочкин. – В своих туфельках она бы ни в жизнь не выдержала перегрузки, да еще стоя.

– А ты действуй по науке. Достань старую катапульту, размалюй ее всякими узорами и валяй.

– Стоп, Макарий, тут плетень!.. А куда катапультироваться? В потолок? Башку расшибешь.

– В потолке сделают дырку. Туда проскочишь, а обратно на парашюте. И читаешь стихи! Представляешь эффект?

– А если отнесет на какую-нибудь крышу? Темно, кошки бродят, а ты пятый угол ищешь. И кошек я видеть не терплю… Раз пришел к ветеринару сделать собаке прививку, а у него в углу кошка с котятами. Только взошел на порог, она как бросится! Я в дверь, а она вцепилась, понимаешь, и висит. Еле отцепили. Ветеринар мазал, мазал зеленкой. Смеешься, а мне на другой день с вертолета прыгать. Я саккуратничал, оттолкнулся слабо, и унтом за какую-то скобу зацепил. Унт так и остался на вертолете, а я в одной портянке приземлился. Пока спускался, ногу чуть не отморозил – дело под Новый год.

– И как ты попал на эту работу?

– Как… Поступил после армии на аэродром слесарем. А там послали катапультный стенд собирать. Когда смонтировали – дайте, говорю, попробовать. Это, говорят, для парашютистов. А я кто? Три года в десантных войсках служил. Ну, поглядели военный билет и в комиссию, обрадовались…

– А не взяли, так и работал бы слесарем?

– А чего? Работа как работа.

– Я не о том. Тянуло к парашютам?

– А чего? Интересно. Раз, правда, чуть не задохся – выскочил из туполевской машины на скорости под тыщу километров спиной вперед, а вдохнуть нет сил, разрежение. Потом ничего, кресло ногой отпихнул – и нормально.

– Смелый ты человек, Миша! – восхищался Карауш.

– Будешь смелый, когда жареный петух клюнет.

…Салон лайнера напоминал тоннель: в нем убрали все кресла, пол устелили мягким полотном, а в хвостовой части за аварийным люком установили две лебедки, от которых к креслам летчиков тянулись тросы, оканчивающиеся легкоразъемными карабинами. После включения лебедка должны были подтянуть испытателей к аварийному люку, в каком бы положении самолет не оказался. Курочкин быстро уяснил, что от него требуется, сходил на самолет, где его ждала рослая женщина из отдела высотного оборудования, присел на отведенное ему место, выслушал подробную инструкцию, проделал пробные включения, осмотрел люк, в который ему предстояло прыгать, и сказал:

– Добро. Суду все ясно. На когда вылет?

Утром в день вылета Руканову позвонил Главный. Ощутив разом и значение того места, которое он временно занимал (в бригаду ведущих инженеров Старик не звонил), и удовольствие от того, что свидетелем события был сидевший в кабинете Гай-Самари, и холодок страха от неожиданного звонка, Руканов внутренне напрягся: непросто было соблюсти собственное достоинство в глазах Гая и произвести хорошее впечатление на Главного, когда не знаешь, о чем тот собирается говорить. Но разговор вышел настолько коротким, что Руканов не успел выразить на лице ничего, кроме растерянности. Главный наказал сообщить ему о результатах «опрыгивання» сразу же после полета. Приняв суровую краткость Старика за признак нерасположения к нему, Руканову, Володя раздраженно сказал:

– Одни ищут дешевой популярности, а другие расхлебываются!

– Ты о чем?

Гай был одет в полет. Серебристо-зеленый комбинезон придавал его артистической фигуре юношескую стройность и как-то особенно был к масти его побелевшей шевелюре. Но и теперь можно было заметить, что радушные цвета корицы глаза его словно застыли, – это случалось, когда он смотрел на Руканова. После случая с характеристикой Долотова (не желая усложнять отношений со старшим летчиком фирмы, к которому благоволил Старик, Руканов переписал характеристику) Гай стал присматриваться к Володе очень критически и открывал много неожиданного для себя.

– Все о том же! – отозвался Руканов, короткими касаниями пытаясь уложить поровнее чистый лист бумаги на стекле стола. – Углин прекрасно сознавал, что настаивает на никому не нужном эксперименте! Никакое «опрыгиванпе» не прибавит надежности этому во всех отношениях ненадежному средству спасения! Глупая затея.

– Но и противопоставлять себя Углину было не очень умно, – сказал Гай.

– Почему?

– Ты дал понять, что твое участие в деле определяется некой формулой компромисса между твоей незаурядной личностью и служебными обязанностями. – Гай остался доволен и хорошо высказанной мыслью самой по себе, и тем, что она была сформулирована вполне в стиле Руканова, на его языке, и тем, что содержала в себе продолжение разговора.

– Что за компромисс? О чем ты говоришь? – Руканов недовольно посмотрел на Гая.

– Ты как бы дал обязательство точно следовать должностной инструкции.

– Это называется по-другому.

– Нет. Никак по-другому это не называется. Знать свои обязанности и согласиться выполнять их – первое, по далеко не последнее условие, чтобы тебя признали человеком на своем месте.

– Вот как? А Углин своим отношением к делу доказал, что он не на своем месте? Так, что ли?

– Отношение к делу Иосафа Ивановича – это даже не какое-то отношение, а безоговорочное участие. Никакой «дешевой популярности» он не ищет и ничего не добивается для себя. Человек этот на редкость глух ко всяким амбициям. Они – забота людей, не столько делающих дело, сколько обеспокоенных поддержанием впечатления о своем присутствии в деле.

– Допустим. – Последнюю фразу Володя принял как к нему не относящуюся. – Чего же добивается Углин? Кому и что даст это «опрыгивание»?

– Насколько это в его силах, Углин заботится о самочувствии экипажа.

– Да что они, дети? Поверят в это устройство после «опрыгивания»!

– Поверят? Не думаю. Но будут чувствовать себя уверенней. Это да. Не случайно Долотов поддержал Углина.

Говорить о Долотове Руканову не хотелось, и разговор иссяк.

В раздевалке, за час до вылета, Долотов увидел Козлевича. Он только что закончил, пыхтя и отдуваясь, облачаться в комбинезон, выразительно подчеркивающий брюшко штурмана. Оглядевшись, Козлевич поманил Долотова пальцем.

– Я тебе одну вещь скажу, только не лезь в бутылку… а там тесно. Как ты смотришь, что тебя в подмен Славки посадили?

– А как мне смотреть? Начальству так хочется. – Долотов вспомнил слова Радова и насторожился.

– Это понятно. Начальству… Ему что? «Ага, этот волокет, как паровоз, вали на него!» А будь ты на место Чернорая?

– Ну и что? Меня тоже снимали с «четырнадцатой».

– Э, не ровняй! Ты тогда набуробил, я помню. Где тебе было рыпаться! – Маленькие глаза Козлевича хитро сощурились, – А тут совсем другой колер, тут и дураку ясно: если тебя сажают, значит, Чернорай вроде не волокет, не оправдал доверия. Ты вроде можешь, а он нет. Не чисто дело, Боря.

– Ну и что прикажешь? Идти к Добротворскому: «Не хочу летать, Чернорай может обидеться»?

Козлевич вздохнул.

– Вообще, конечно, тут дело такое…

Как это часто случается с добрыми людьми, Козлевич поторопился дать понять Долотову, что в этой истории вышло нехорошо, несправедливо, но стоило показать ему обратную сторону медали, и он почувствовал себя не по плечу озадаченным, если не пристыженным неожиданной сложностью того, что казалось ему простым и понятным. Он постоял, в недоумении прикидывая, что можно придумать, какой выход найти, но ничего не придумал и облегченно вздохнул, когда заглянувший в раздевалку летчик позвал его на самолет.

– Ты чего не заходишь ко мне, Борис Михайлович? Живем, понимаешь, рядом, а ты носа не кажешь? Загляни, Мариша будет рада, – сказал Козлевич, выходя из раздевалки.

Замечание второго летчика лайнера насчет аса, который «посулил помочь» довести самолет, не очень задело Долотова. Он решил, что по молодости лет и неосведомленности о причинах его назначения на С-441 Радов, сам того не замечая, поставил в неловкое положение скорее себя, чем его, Долотова. Но если Козлевич нашел нужным сказать ему об этом, значит, не один Радов так думает. Долотов оглядел раздевалку. У окна стояли двое молодых парней. Ему показалось, что они умышленно не замечают его. И наверное, слышали разговор с Козлевичем.

…Во второй половине дня управляемый Чернораем С-441 поднялся в воздух. Долотов сидел в кресле второго летчика. А у окна комнаты отдыха сгрудились все свободные от полетов: интересно было посмотреть на работу Курочкина.

Набрав три тысячи метров, Чернорай развернул самолет в сторону летного поля и предупредил парашютиста:

– Приготовься.

– Понял.

– Включай сброс люка!

С сильным хлопком вырвался и улетел аварийный люк. От резкой дегерметизации пустой фюзеляж наполнился туманной дымкой. Чернорай круто завалил машину на крыло.

– Покидай самолет!

– Понял!

Курочкин щелкнул тумблером включения лебедки, и его, как альпиниста по крутой скале, поволокло вдоль ряда иллюминаторов.

Долотову показалось, что у люка Курочкин замешкался, впрочем, ненадолго: мелькнули ноги в черных ботинках, и Миша исчез.

Развернув самолет, Чернорай посмотрел на мирно висевший в небе белый купол парашюта.

– Вроде нормально, Юра? – спросил он штурмана, словно событие это не имело никакого отношения к Долотову, как к человеку, случайно оказавшемуся на борту.

– Вроде да.

«Они почти год летают вместе, сработались друг с другом, и мое появление здесь обидно не только Чернораю, но и всему экипажу. Может быть, и того хуже: они перестанут верить в своего командира, подмена послужит причиной подозрений в неспособности Чернорая. Вот что ты натворил».

К зарулившему на стоянку лайнеру РАФ подъехал уже с парашютистом. Курочкин сидел у окна, положив рядом с собой кое-как скомканный парашют и прижимая к скуле окровавленный носовой платок.

– Ударился? – спросил Чернорай.

– По обшивке малость шибануло, пока с поясом возился.

К концу дня облепленный лейкопластырем Курочкин написал заключение о степени надежности устройства, внес свои поправки в инструкцию, посоветовал увеличить рукоять поясного замка, чтобы проще было отцепиться, и уехал на свою фирму, оставив Косте Караушу очень полюбившееся ему выражение: «Стоп, Макарий, тут плетень!»

Неделю спустя, когда С-441 подготовили к первому полету на «большие углы», девушка-врач нашла у Долотова пониженное давление, а в его ответах на вопросы, замедленных и равнодушных, приметы «некоторой депрессивности», как она выразилась.

– Как спите? Неважно, да? Я так и думала. У вас нет желания отдохнуть? – бодрым голосом спросила она. – Ведь вам скоро на освидетельствование?

Только теперь, сидя в светящейся от всего белого комнате врача, Долотов вспомнил мерзкий сон, который видел минувшей ночью. Был он в каком-то беззвучном, невнятном полусвете, стоял я глядел на свои оголенные ноги, а когда повернул, как бы даже против воли, правую, то увидел икру – всю покрытую язвами разной величины, красными, лоснящимися, бескровными, с отворотами кожи по краям, и в середине каждой – по белому цветку, напоминающему колокольчики. Бутоны цепко росли прямо из бугристой красноты ранок. Он принялся торопливо обрывать лепестки, но сразу же изнемог от сознания бессмысленности попыток избавить себя от невиданной гадости. «Поздно, – услышал Долотов, – ты проглядел начало всего…»

Ему очень не хотелось, чтобы этот голос принадлежал Одинцову, но увидел именно его – чистого, гладкого, с большой блестящей головой. Он смотрел очень вежливо и беззвучно смеялся, поблескивая золотыми зубами.

Гай только что вышел из «малыша» – экспериментального истребптеля-бесхвостки и, оглядывая летное поле, увидел, как на большую полосу, оставляя поверх себя дымный след, резко снижается С-441. Коснувшись земли, самолет чуть подскочил, как это случается при очень грубой посадке.

«Они не очень аккуратно обращаются с такой машиной», – думал Гай, стараясь дать самое мягкое толкование тому, что видел и что вызывало в нем тревожные подозрения: лайнер сажал Долотов.

Гай-Самари решил подождать, пока самолет зарулит.

День был жаркий, широкая бетонная дорожка, по которой катил лайнер, будто полыхала невидимым пламенем. Марево волнисто искривляло, делало причудливо двигающимися контуры большого самолета. Слева, за дальней стоянкой, где опробовали двигатели и где земля была выжжена огненными струями турбин, лениво клубились и не опадали дымно-коричневые облака пыли.

Лайнер зарулил и остановился, загородив собой чуть не всю ширину выезда со стоянки. Гай взглянул на хвостовую часть фюзеляжа: створки отделения для цротивоштопорного парашюта были раскрыты, за нами зияла желтая глубина.

«Видно, нелегко пришлось», – думал Гай в ожидании, пока экипаж спустится по трапу.

– Что, Боря, потерял парашют? – спросил он у Долотова, едва тот оказался на земле.

Долотов ответил не сразу, сумрачное лицо его выражало непривычную растерянность.

– Да… – как бы собираясь с мыслями, отозвался он. – То же, что и у Лютрова на «девятке». Примерно на скорости двести восемьдесят – сильная вибрация. А когда я еще убавил тяги, сразу подхват. Самолет опрокинулся на спину, затем – штопор… Никогда не думал, что такая машина может штопорить. Я уже собирался, как тот Курочкин, да вспомнил про Лютрова: если «девятка» вышла, значит, и лайнер выйдет.

Но одна беда не приходит. Заводя самолет на посадку, Долотов забыл поставить поворотный стабилизатор в положение «кабрирование», что уравновешивало пикирующий момент, и, когда на последней прямой лайнер ринулся к земле, единственным на борту, кто понял ситуацию, был Углин.

– Стабилизатор! – крикнул он, стоя позади Долотова и указывая на рычажок, зафиксированный скобой в нулевом положении.

Но было уже поздно. Долотов успел только прибавить обороты двигателей, чтобы перебалансировать самолет увеличением скорости, и ему в определенной степени удалось это перед самой землей, но они с такой силой ударились колесами о бетон, что кресло Долотова сорвалось с креплений и вместе с ним отскочило назад, так, что он не мог дотянуться ногами до педалей, чтобы управлять передней, поворотной, стойкой шасси.

Едва не развалив машину при посадке, теперь он рисковал сорваться с полосы: лайнер уже повернул в направлении здания КДП со скоростью более ста километров в час. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не Углин: ведущий уперся ногами в кресло Долотова и изо всех сил двинул его вперед.

Час спустя, сославшись на рекомендацию врача, Долотов попросил Гая подписать ему заявление об отпуске.

– На неделю, не больше. Дублер простоит на доработках, а на лайнере без меня отлетают, да и Чернорай косо глядит.

– В самом деле прихворнул?

– Черт его знает! Устал. Тяжко что-то. Поживу за городом, поваляюсь на солнце. Да и в госпиталь скоро…

Гай не возражал. Оп не первый день был обеспокоен видом Долотова. А тут еще слухи о его разрыве с женой… Гай-Самари без лишних слов направил заявление по инстанции.

Но едва оно попало на стол к Руканову, тот сразу же позвонил Гаю и потребовал объяснений.

– Донат Кузьмич, Долотов назначен на испытания лайнера. Как ты решился отпустить его?

– Устал человек, случается. Да и на вид не очень здоров.

– Если нездоров, надо лечиться.

Гай промолчал.

– Не очень убедительно, если нужно будет держать ответ перед Николаем Сергеевичем, – продолжал Руканов.

– Вали все на мое самоуправство. Устроит?

– Вполне, – слитком поспешно, как показалось Гаю, отозвался Руканов, и тут же голос ого стал ниже, доверительнее. – Откровенно говоря, назначение Долотова на лайнер мне не очень нравилось. Чернорай оказался в несколько двусмысленном положении.

– – Считай, Долотов понял это.

Ни Руканов, ни Гай еще не знали, что расшифрованные записи перегрузок на шасси и других узлах лайнера во время посадки вынудят КБ надолго приостановить испытания самолета (чтобы провести непременные в таких случаях дотошные исследования конструкции).

Положив трубку, Гай задумался. Вначале Руканову не нравилось назначение Долотова на лайнер, теперь не нравится, что Долотов отказался. В первом случае Володя предпочел остаться в стороне, а теперь?..

Пришел на память давний разговор с Лютровым о Руканове, но Гай не хотел вспоминать, что тогда говорил Лютров, потому что не хотел думать о нем в связи с Володей Рукановым: рядом с Лютровым ему виделись совсем другие лица.

Когда сошел снег и немного потеплело, они с женой несколько раз ездили на кладбище. Посеяли траву на могиле Лютрова, поставили глиняные горшки с цветами, В последнее посещение застали там девушку-шофера. Гай не сразу узнал Надю в этой аккуратной светлоголовой девице, строго поджинавшей пухлые губы. Заметив, с каким откровенным удивлением глядела она на его поседевшую шевелюру, Гай вспомнил слова жены, сказанные в один из долгих тоскливых вечеров после похорон Лютрова: «Мы с тобой постарели на целую жизнь…»

Загрузка...