Гималайская рапсодия

Бога богатства Куберу принято изображать в виде уродливого толстяка, держащего в левой руке мангусту, ежеминутно отрыгивающую волшебный алмаз. Считается, что ему не нужна приятная внешность, потому что он в состоянии купить самую совершенную красоту. Я усматриваю в этом мифе вполне актуальный смысл. Открыть для Индии, для всего мира дивные красоты Гималаев, их неизведанные сокровища можно лишь ценой колоссальных затрат денежных средств, человеческого труда и энтузиазма.

Просторы великих гор издавна славятся здоровым климатом, роскошными лесами, целебными водами и заповедными цветущими полянами, куда приходит него пуганое зверье. Лишь немногие из бесчисленных горных долин доверили свои неисчерпаемые кладовые человеку. Открыть Гималаи и сохранить их уникальную сокровищницу для будущих поколений — задача в равной мере величественная и благородная.

Я не раз пролетал над неоглядной горной страной. Прильнув к холодному оргстеклу самолетного иллюминатора, напряженно выискивал следы человеческой деятельности среди фантасмагорического первозданного хаоса каменных складок. Какими крохотными выглядят обитаемые долины рядом с угрюмыми напряженными массивами, испещренными молочными струйками речных потоков! Эти бурные реки казались неподвижными, как нависшие над пропастью ледники.

На самом же деле все в этом почти инопланетном мире полно движения. Гулом и свистом речных каскадов отзываются мокро блестящие стены ущелий. Душераздирающим воем, адским хохотом и рыданиями оглашают ночь глетчеры, терзаемые конвульсиями внезапных подвижек. Едва заметные сверху долины взрастили на своих плодородных почвах изумительные цивилизации, о которых мы знаем лишь понаслышке. Целые королевства находили здесь достаточный простор для строительства городов и для войн, которые тянулись столетиями, подобно англо-франкской распре, вспыхнувшей в четырнадцатом веке.

Моя встреча с Гималаями произошла в одном из наиболее древних и густонаселенных районов. В прославленной поэтами и мудрецами Кашмирской долине, которая и поныне хранит свидетельства великих переселений, неведомые отпечатки чьих-то взлетов и падений.

Знаки на камнях, словно проблески в кромешной тьме предыстории.

Ворота Сиккима открываются в Дарджилинге, ворота Ладакха — в Сринагаре. Здесь начало пути в индийские Гималаи. Отсюда Рерих ушел в беспримерное путешествие по Центральной Азии. Отсюда отправился в Малый Тибет Бернгард Келлерман. Город Солнца. Солнечное сплетение кровеносных артерий Азии. Нервный узел истории, ее живая, волнующая загадка.

Современному Сринагару едва ли более трехсот лет. Но его сады помнят Акбара и Джахангира, а камни, положенные в основания мечетей, хранят таинственные знаки ушедших народов, разрушенных цивилизаций. Он раскрывается постепенно, этот причудливый город, возникший на берегах реки, порожденной гималайскими ледниками, на берегах озер, воспетых поэтами Туркестана и сказителями сибирских лесов. С чего же начать мне рассказ о городе Сотни имен? С его легенд, подаривших эти имена, благоухающие дремотной поэтической сказкой? С могольских садов, где был найден и утрачен затем секрет черной розы, или с садов на воде? Но одно цепляется за другое, как цветки в гирлянде, которой привечают гостя.

Состоятельные делийцы бегут в Кашмир от летнего зноя. На высокогорных курортах Гульмарга и Пахльгама обретают они целительное отдохновение от горячих, доводящих до умопомрачения ветров, предвещающих начало муссонов. Не оттого ли так удивляет первозданная тишина здешних ледниковых озер? Привыкшие к лицезрению выжженной желтой земли, глаза тонут в их прохладной завораживающей синеве, изменчивой и бездонной. В неутолимой жажде зрения есть много общего с жаждой опаленной пустыней гортани.

В алых от киновари священных скалах Шакарачарьи я нашел камень с высеченными на нем волнистыми линиями. Древнейший знак вод — одинаковый у всех народов земли. Праматерь стихий. Источник жизни. Пусть под знаком ее откроется живительный родник Кашмира.

Вместе с молодым кашмирским поэтом Моти Лал Кемму я иду по бульвару вдоль набережной озера Дал. Это его восточный берег, восточная граница Сринагара, нарисованная дорогой в Гималаи.

У противоположного, поросшего буйным тростником берега лепятся борт к борту знаменитые плавучие отели: большие лодки-шикары, поставленные на прикол. Повернутые кормой к дороге, они соблазняют туристов романтическими названиями: «Гонконг», «Синяя птица», «Голос Непала», «Париж», «Золотой дом» и «Белый дом», «Мона Лиза», «Новый мир», «Новый Сан-Суси», «Новая Австралия», а также «Купальный бот» и «Удача» (туалеты для леди и джентльменов). Названия прогулочных лодок, бесшумно взрезающих зеркальную гладь, тоже не страдают бедностью воображения: «Мать Индия», «Честь», «Виктория», «Ожидание», «Счастливый голубок» и даже «Писатель Кашмира».

Само собой, мы нанимаем именно эту шикару. Шелковый тент с золотыми кистями и бухарские ковры на скамьях вполне оправдывают завлекающий лозунг «de luxe», намалеванный на борту. Пожилой гребец опускает в воду весло с сердцевидной лопастью, и мы скользим в тишину летейских вод.

Десятки таких лодок плывут нам навстречу, обгоняют, пересекают путь. Обмениваются веселой шуткой гребцы. Мальчики на вертких челнах хватаются за борт и засыпают наши роскошные ковры мокрыми кувшинками.

Холодный, нежный запах. Навязчивое ощущение, что так уже было когда-то и где-то.

Вспоминаю, что читал о чем-то подобном у Рериха: «И откуда эти шикара — легкие гондолоподобные лодки?». Кажется, он удивлялся еще и форме рулевого весла.

Что нашей памяти педантичная последовательность путевых дневников? Лишь в воображении и в искусстве, которое сродни воображению, обретаем мы божественную свободу. Нежась в тени балдахина на озере Дал, я не мог знать, что вскоре буду плыть на похожей лодке по реке надежды и скорби мимо желтых, хранящих следы наводнений, ступеней Маникарника — Гхат, где совершающие омовение жизни вдыхают гарь погребальных костров. И уж тем более не мерещилось мне, что на высокогорном озере у подножия Аннапурны я сам возьму в руки такое же весло с лопаткой-сердечком и направлю долбленый челнок из цельного кедра к каменному острову, где приносят жертвы Луне.

Но недаром говорят, что человек соткан из противоречий. Едва отдастся он игре воображения, едва ощутит блаженную невесомость, как она тут же сменится тяжким грузом. Легко скользнуть в глубины памяти, да вынырнуть непросто. Я ведь даже не назвал реку надежды и скорби истинным именем, как уже оказался в плену ее легенд и незабвенной яви.

Есть доля истины в легенде о том, как Брахма бросил на одну чашу весов небо и весь сонм богов, но так и не смог перевесить тяжесть вечного города. Что ж, пусть это сделают сринагарские озера, соединенные между собой сложной системой каналов, разделенные четкими линиями перемычек. В этом лабиринте зеркальных вод, отражающих изменчивые краски горных вершин, легко заблудиться. Лишь ежеминутно сверяясь с планом, можно уловить момент перехода из Гагрибала в Локут Дал или Буд Дал. Три отдельных озера, по сути, составляющие одно. Трудно поверить, что прямые, как стрелы, дамбы были построены четыреста лет назад.

Озера, сады, фонтаны… От них веет жизнерадостной силой, столь непривычной для могольских творений. То ли прохладный воздух Кашмира сотворил это чудо, то ли напитанные колдовской силой гималайские воды, но даже в сринагарском Красном форте, построенном Акбаром, не ощущается неизбывный и горький запах загубленных надежд. Не забвение после взлета, но непрерывный взлет. А ведь это тот самый Кашмир, который служил разменной монетой в битвах с соседями и в междоусобных стычках. Творческий порыв Туркестана, охлажденный благодатным дыханием снежных вершин. Не удивительно, что даже типично могольская архитектура мягко уступила здесь властному влиянию гор. Возьмем хоть эти башенки в Нишаде — саду Акбара. Куда девались стрельчатые арки и витые столбы? Крытые массивной черепицей, они не столько похожи на мавританские беседки, сколько на тибетские дзонги с их уплощенной кровлей и стенами, чуть наклонными кверху, как неприступные скалы. Власть гор, их отчетливый знак — тамга. Да и нет отсюда иного пути, кроме восхождения к пламенеющим вершинам. И сады Акбара тоже карабкаются на кручи. Вознесенные высоко над озером Дал, они примыкают к самым предгорьям, жмутся к отвесным стенам, поросшим вечнозеленым, терпко пахнущим лесом. Не наглядеться в небо, опрокинутое в чистейшие воды, не надышаться хвойным духом высот.

Восхождение — это вдвойне, втройне путешествие. Бросок по вертикали в ускоренном ритме разительных перемен. Здесь не только лиственные леса сменяются хвойными, а мусульманская архитектура обретает ярко выраженный тибетский колорит, но и боги долин склоняются перед богами предгорий. Волны мусульманских нашествий проходили через Кашмир. Сравнительно молодой Сринагар не выбирал веру. Магометанство стало его бесспорным историческим наследием. Оно широко распространилось по кашмирским долинам, воспринявшим могольскую, среднеазиатскую в своей основе, культуру как первозданную. Но обитатели высот — ревнивые боги вед не уступили своей власти. Там, где вечнозеленый дуб склоняется перед стойкостью кедра, редко встретишь мечеть. Только храмы и каменные жертвенники в честь исконных богов Гималаев. Даже в самом городе и его окрестностях возвышения отданы на откуп индуистским жрецам. На горе Шанкарачарья, откуда хорошо виден весь город, построен новый и довольно безвкусный храм Священной птицы, единственной достопримечательностью которого является большой красный камень. Даже строения мусульманских властителей с непременной кыблой, глядящей в сторону Мекки, не стерли память о древних хозяевах этих мест. До сих пор жители, как правило, мусульмане, называют холм, на котором стоит крепость Акбара, «Драконом хозяина Шивы». Легенда рассказывает о том, что Шива отрубил чудовищу голову и освободил те самые воды, которые образовали нынешние озера Дал, Нагин и Анчар. Последнее название заимствовано у легендарного дерева, о котором писал Пушкин: «К нему и птица не летит, и тигр нейдет…». Кашмирский анчар не таков. Совершенно безвредное, но, как это часто случается, оклеветанное молвой дерево.

Вспоминаю вечер, проведенный в чайном павильоне над озером Нагин. Сонно плескалась рыба. Кинжально змеились звезды в черном лаке воды. Жалобно ныли струны сантура. Прием, который устроило правительство штата Джамму и Кашмира, закончился мушаирой — искрометным состязанием поэтов. Потом наши кашмирские друзья читали переводы из русской поэзии. Кто-то из поэтов продекламировал свой перевод пушкинской «Черной шали», и все стали просить прочесть стихотворение на языке оригинала.

Гляжу, как безумный, на черную шаль,

И хладную душу терзает печаль.

«Вах-вах!» — восхищенно вздыхали в темноте, вслушиваясь в завораживающую магию строк.

Как передать жаркое вдохновенное ощущение духовной близости? Временами я просто забывал, что нахожусь в Индии. Мне казалось, что надо мной небо Ташкента, Душанбе или Самарканда. Я не раз ловил себя на таком смещении чувств. Чинары, пирамидальные тополя Кашмира властно напоминали мне кишлаки у подножий Памир-Алая, сринагарский базар переносил в шумную и веселую Бухару, напев рабаба или сара воскрешал в памяти стены хивинского арка. Несомненно, много общего есть в природе нашей Средней Азии и Кашмира, отделенных друг от друга лишь неширокой полосой Афганистана. Географическая, этническая и культурная близость накладываются друг на друга, поражая и радуя неожиданными совпадениями. Но едва ли надежда встретить привычное гонит человека за тридевять земель. Скорее напротив. Нам свойственно искать нечто особенное, в корне отличное от виденного у себя дома. Было бы ошибкой не различить за цветистой завесой разительных среднеазиатских аналогий подлинный облик Кашмира, проглядеть его своеобразие. Могольская культура, принесенная султаном Бабуром, легла здесь на тысячелетний культурный пласт, который дает знать о себе повсеместными проявлениями.

Оставив ботинки перед входом, я зашел в мечеть Шах-и-Хамадан, построенную в 1395 году из стволов деодара — гималайского кедра. Как и во всех молитвенных домах, посвященных аллаху, здесь был минбар, с которого мулла-проповедник выкликал слова салята, и пюпитр для корана. Кыблу — восточную стену украшал узкий серп выкованного из меди месяца. Выгнув спины; припадали лбом к молитвенным коврикам люди в чалмах. Одним словом, мечеть как мечеть. Однако основательность и прямота форм тибетской постройки сочетались тут с многоярусной остроконечной кровлей, характерной для пагод. Более того, навершие мечети, заканчивающееся, как положено, полумесяцем, было сделано в виде сужающейся к небу зонтичной пирамиды, поразительно напоминавшей шпили буддийских ступ где-нибудь в Катманду или Бутане. Смешение культур, смешение религий, постоянная клокочущая диффузия, конвергенция, размывающая берега, — во все времена это было характерно для Гималаев. Летняя резиденция Моголов тоже не могла избежать общей участи. Кашмир всегда легко заимствовал обычаи других народов, а мятежный гений Акбара, мечтавшего о слиянии всех религий в одну, придал необходимую пластичность даже ортодоксальным основоположениям шариата.

Обойдя мечеть, я спустился по каменным ступеням к реке. Извивы Джелама терялись за арками мостов; В плавучих домах, причаленных к замшелым сваям, готовили еду. Дразняще пахло рисом, приправленным острым кари и маринованным горным луком. На гранитной стене набережной я увидел абстрактную композицию из красных пятен и точек. Под ней тлели лампады. Абсолютно голый садху, закатив глаза, витал в межзвездных пространствах. Здесь было святое место тайной тантрийской секты. В каких-нибудь двух шагах от мечети. Я вспомнил об этом примере терпимости и «мирного сосуществования», когда воочию увидел, какие следы может оставить религиозный фанатизм.

Мы с Кемму кейфовали на озере Дал, знакомясь с плавучими рынками цветов, овощей, фруктов, заплывая в очаровательные магазинчики, где радугой сверкали прославленные кашмирские ткани, громоздились всевозможные меха, переливались самоцветы. Там можно было приобрести резную мебель из благородной чинары, чеканную посуду, украшения из кости и двадцать сортов шотландского виски. На Джамму и Кашмир сухой закон не распространялся.

— Это не с огнепоклонниками связано? — спросил я, обратив внимание на шикару «Мазда», — не с маздаками, идущими благим путем Ахурамазды?

— Не знаю, — пожал плечами Кемму, — но в одно я верю абсолютно. Каждый человек идет своим путем. Мы — писатели, и потому взяли шикару «Писатель Кашмира». А какой-нибудь парс возьмет «Мазду». И всем хорошо.

Подобные соответствия показались мне по-детски наивными, и я рассмеялся.

— Напрасно смеетесь, — обиделся Кемму. — Каждый находит лишь то, что желает найти.

Последняя сентенция понравилась мне больше. Я согласно кивнул и повернулся к гребцу.

— Скажите, Касым-ака, почему вы так назвали свою лодку?

— Не я назвал, дорогой друг, отец назвал.

— А все-таки, почему?

— Отец ученый человек был. Касыды писал, рубайат. Поэтов возил, мудрецов. Хорошо было. Мушаира на воде под круглой луной.

«Тепло, — сказал я сам себе. — Будем искать дальше».

— Видимо, он не был слишком богат?

— Отец? — Касым горько усмехнулся. — Поэт, если даже он и родится в богатой семье, скоро все пустит по ветру. Иначе какой же он поэт? Разве не так, достойнейший Кемму? «Писатель Кашмира» — это все, что осталось у отца после безумства молодости. Да будет к нему милосерден аллах, — отпустив весло, он провел ладонями вдоль лица. — Каких людей она видела! — гребец любовно погладил сухое, нагретое солнцем дерево. — И ваши земляки тоже сиживали на этих скамьях, драгоценный наш гость, и вели с отцом длинные речи, где что ни слово, то жемчужина.

«Теплее», — сказал я.

— И много их было? — спросил.

— Много — не скажу, но гостили у нас мудрецы из далекого русского края. Один из них особенно запомнился отцу: величавый и статный, как древний пророк. Он рисовал наши горы на маленьких картонках, чтобы ничего не забыть. Отец, да пребудет он вечно в раю, возил русского господина вместе с его женой, прекрасной и гордой, как царица, по всем рукавам и каналам Джелама. Потом они уехали на озеро Вулар.

«Горячо! Совсем горячо! Жарко!»

— А что было дальше? — осторожно осведомился я, словно боялся спугнуть судьбу.

— Больше отец ничего не рассказывал.

— Он хоть знал, как звали русского художника?

— Зачем гребцу знать имя гостя?

— Но ваш отец был поэтом, художником слова?

— А поэту зачем знать имя, если он всему, что видит, дает свои имена?

— Так-то оно так, — вздохнул я с сожалением. — Но было бы лучше, Касым-ака, если бы ваш праведный отец знал, кого довелось ему возить по протокам Джелама… Когда хоть это было? В каком году?

— Не могу точно сказать, драгоценный. Только мне помнится, что вскоре после этого наступило мое совершеннолетие.

— То есть вам исполнилось тринадцать лет?

— Так, великодушный. Прошел год, а может быть, два с того времени, и я стал полноправным мужчиной.

— А сколько вам сейчас?

— Без малого шестьдесят.

Путаясь от волнения в цифрах, я мысленно проделал необходимые вычисления и получил исходную дату: 1925–1926 год.

Так и есть. Это были они: Николай Константинович и Елена Ивановна Рерих. В «Листах дневника» Сринагар помечен 1925 годом. Все совпадает. Вплоть до озера Вулар.

«На этом озере все привлекательно. Весь сияющий снегами Пир-Панджал на западе. Густые горы — на север и восток. Даль Сринагара — на юг».

Лаконизм фотографии и точность географического справочника. Но поэзия, но волшебство…

На следующее же утро я отправился на Вулар — самое большое из пресноводных озер Индии. Воздушные замки облаков рушились за острой каймой объятых пожарищем гор. Рулевое весло, словно плуг, вздымало желтовато-зеркальный отвал воды. И ветер нес душистую горечь с медовых высокогорных лугов. Мы обошли на челне все шикары, но никто не помнил, никто не слыхал о русском художнике, писавшем местные пейзажи пятьдесят лет тому назад. Они остались такими же, эти горы и воды, умеющие так светло и прозрачно грустить к вечеру. Имя Рериха здесь, как и всюду в Индии, знали и чтили свято… Лишь очевидцев не нашлось. Да и то сказать: полсотни лет. К тому же я допустил очевидное преувеличение, сказав, что осмотрел все шикары. Конечно же не все. Разве можно за один день обойти такое озеро (26 на 8 километров)? Если и дожила до нашего времени лодка, на которой Рерих рисовал бушующую Валгаллу над Пир-Панджалом, то кто мог помешать ей уйти в любую минуту в Джелам? Случай всегда случай. Судьба не любит слепо разбрасываться удачами. «Довольствуйся малым» — излюбленный ее девиз.

На острове, украденном из «Тысячи и одной ночи», который назывался Заин-аль-абидин, я пил из тульского самовара братьев Баташевых чай с молоком, солью и кардамоном.

Благоухающая свежесть сринагарских ночей. Переменчивые ветры доносят сладковатый дымок кизяка и щемящую тополиную горечь. После затянувшейся далеко за полночь мушаиры я гоню от себя сон, прихлебывая все тот же крепкий сиккимский чай, щедро заправленный солью и оранжевым буйволиным маслом. Обложившись справочниками, проспектами, картами, пытаюсь объять необъятное. Подсчитываю километры, часы, столбиками выписываю высоту и грузоподъемность мостов. Хочется побывать везде, увидеть как можно больше. Но где-то в области 3000 метров над уровнем моря обрываются автодороги. Раз-другой я, конечно, могу воспользоваться услугами конных проводников, но не больше. Ни средства не позволяют, ни время.

Начну с Гульмарга, потому что именно там мне было дано впервые принять причастие Гималаев, которые много больше, чем просто горы. Порой мне кажется, что стоит лишь чисто интуитивно понять тайну их удивительной притягательности, и сами собой вдруг разрешатся все загадки мироздания.

Я выехал из Сринагара перед рассветом, когда луна еще в полную силу сияла над кронами карагачей.

По обе стороны шоссе Сринагар — Гульмарг (51 километр) тесно, как солдаты в строю, стояли пирамидальные тополя. Их густые тени исполосовали влажный от росы асфальт.

Дорога скоро стала забирать все выше, и не успело выскочить солнце, как начался бесконечный серпантин. На поворотах то и дело открывалась туманная пропасть. Мелькали какие-то хижины, где в окнах еще теплился свет, и вдруг с кинематографической стремительностью развертывается панорама рисовых террас на пологих склонах, грохочущих потоков, вырывающихся из тесных ущелий на широкие галечные равнины.

В солнечном озарении долина засверкала мириадами влажных ослепительных бликов. Камни, окрасившись в нежные аметистовые тона, словно обрели матовую прозрачность. А секунду раньше, когда первая капля солнечного расплава прорвала доменную летку ущелья, все вокруг лучилось невероятной зеленой радугой.

Восход, как взрыв. «Словно гром из-за морей» — определил Киплинг зарю над Бирмой. Пусть о рассвете над Гималаями скажет Риши Виаса, легендарный автор «Бхагават Гиты» — Священной песни:

Силой безмерной и грозной…

Небо над миром пылало б,

Если б тысяча солнц Разом над ним заблистала.

Не знаю, как насчет тысячи, но два солнца я видел: одно рядом с другим. Потом они слились воедино и небо наполнилось солнечными фантомами. Словно вырезанные по точному размеру слепящего диска из зеленого целлофана, они пятнали облака, горы, кукурузные поля, рисовые чеки. Пятна чуть подрагивали в воздухе в такт морганию, но не исчезали. И все выглядело зеленым сквозь них. Я жмурился, отворачивался, чтобы украдкой глянуть из-за плеча, даже закрывался ладонью, но ничего не менялось. Зеленые кружки — их не убавлялось, не прибавлялось — лишь подымались над долиной вместе с Сурьей — лучезарным богом вед.

Исчезли они так же неожиданно, как и появились, когда разгорелся день.

Прошло два года, и я вновь стал свидетелем подобного явления. Случилось это на хмуром ледниковом озере в Карелии перед самым закатом. Поэтому и тона были другие, сдвинутые в сторону длинных волн: багровый солнечный шар и лилово-малиновые пятна. И в тот и в этот раз я не был одинок, и подверг своих спутников дотошному допросу. Все мы видели одно и то же. Даже число фантомов оказалось одинаковым. Так что о галлюцинации не может быть и речи.

Виток за витком дорога наматывалась на гору. Вокруг шумели яркие праздничные дубравы. На освещенных камнях грелись большие красно-рыжие обезьяны. Они зевали, почесывались и не обращали ни малейшего внимания на фотоаппарат.

— В этом лесу жили отшельники, — сказал шофер Осман. — И теперь тоже живут, говорят, что где-то неподалеку старик в пещере поселился.

— За Дивьим камнем неведомый старец объявился, — пошутил я.

— А что ты думаешь?

— Очень может быть, Осман, — сказал я. — Отчего бы и нет?

— Так ведь холодно. Замерзнет зимой у себя в пещере.

— Можно ниже спуститься, — предположил я. — Обычная сезонная миграция. Целые гималайские племена так кочуют.

— Кто его знает, — усомнился Осман. — Я слышал, что старик круглый год тут живет.

— Нечему особенно удивляться. У нас в старину подобные старцы живали и на Онеге, и на Соловках, даже в самой Сибири. И то ничего. А тут климат мягкий.

— Завидую я тебе, — вздохнул Осман. — Сколько мест интересных знаешь. Мне бы в Москве побывать!

Мы с Османом были на «ты». Началось с того, что перед одной из поездок он попросил у меня значок с изображением Ленина. Я тут же приколол ему на грудь красный флажок с золотым профилем Ильича. Осман не скрывал радости:

— Ты мне теперь как брат, — он легонько обнял меня. — Ведь я коммунист, знаешь?

— Теперь буду знать, брат, — сказал я.

Сразу же за Тангмаргом я увидел журавль над бережно выложенным камнями колодцем и босоногого подпаска, согнавшего овец с проезжей части — шоссе кончилось, и машина запрыгала по грубому булыжнику. Появились серебристые ели и удивительно стройные отдельно стоящие сосны. По мере подъема их становилось все больше. Лес ощутимо мрачнел. В его нахмуренных глубинах таилась немая мощь и вместе с тем дряхлость мудрой и вещей старости. Камни пятнала короста лишайников. С нижних сухих ветвей свисали бороды моха.

Резко изменился и облик придорожных деревень. Вместо глухих глинобитных дувалов всюду были невысокие ограды из окатанной гальки. Сделались плоскими крыши. В бревенчатых двухэтажных домах, обмазанных глиной и укрепленных валунами, нижнее помещение занимала скотина. Все чаще стали показываться темные волосатый свиньи. Видимо, мы въезжали в новый «религиозный пояс», оставив владения аллаха внизу.

Гульмарг открылся совершенно неожиданно и поразил меня жизнерадостной открытостью неровных лужаек, поросших яркой невысокой травой. Вдали темнел лес и, как уже говорилось, белая глыба над ним, застывшая в немыслимой, продутой вьюгами синеве.

Разом сгинули живописные домики с ощутимым тибетским акцентом, тесные дворы, скученные, жмущиеся друг к другу сараи. Зеленая равнина с разнообразными разбросанными по ней валунами, крытые толем бараки, обшитые вагонкой коттеджи, прямоугольники участков, огороженные проволокой, протянутой меж редко стоящих столбиков. Дальние пригороды Ленинграда, Финляндия, а может, даже Мурманск.

«Скорее всего, Финляндия», — решил я, когда увидел озерцо в ложбинке и холмик в цветочках, как на банке с сыром «Виола».

— Останови, Осман, — попросил я. — Дай хоть полюбоваться вечными снегами.

— Так ведь дальше еще лучше будет! Красивее.

— Все равно погоди.

Мы вышли из машины и по каменистой тропе стали взбираться на холм, где краснели на солнце кедровые срубы, чем-то похожие на сибирский острог времен Аракчеева. Еще выше начинался сосновый бор. На опушке была коновязь, окруженная барьером из окоренных стволов. Десятка четыре лошадок караковой масти терпеливо обмахивались хвостами от надоедающих оводов.

Неподалеку, присев на корточки, чинно беседовали низкорослые мужчины — издали я было принял их за подростков — с шерстяными одеялами на плечах. Все они держали в руках длинные, окованные медью трубочки.

— Проводники, — догадался я. — Мне здесь взять лошадь?

— Погоди. Мы можем еще метров на двести подняться на машине. У «Гольф-клуба» всегда кто-нибудь ошивается, там и наймешь. Пусть проводят тебя до канатной дороги.

Мы подлезли под ограждающее бревно и, обогнув сруб изнутри, вышли на утоптанный пятачок, где притаился крохотный базарчик, куда горцы приносят на продажу нехитрые плоды своих трудов: красные от специй бараньи туши, молоко в горшках, колоды овечьего сыра, шарики масла, клубки шерсти.

Так я впервые встретился с гуджарами и гадди. Впоследствии мне удалось побывать в их деревнях и даже проехаться по летовкам, а заодно и порасспросить об их соседях: джадхах, бхоте, мирчах, анвалах, джохори. С бхоте и анвалами я сталкивался постоянно в своих поездках по Гималаям, об остальных знаю из рассказов этнографов.

Гуджары строят свои дома только из кедра и густо покрывают крышу — скатом назад — речной глиной. Выход всегда направлен вниз по склону, чтобы дожди не заливали жилище. Для защиты от снегопадов дома располагаются вблизи кромки леса, прикрывающего их сверху. Каждый двор окружает высокий забор с резными, любовно раскрашенными воротами, которые не забывают запереть на ночь. По происхождению гуджары не являются коренными кашмирцами. И хотя они тоже исповедуют мусульманство, их язык ближе к пенджабскому диалекту. Раньше они постоянно враждовали с кашмирцами и поэтому редко спускались в долину. Ныне же, когда туризм принял масштабы настоящего наводнения, гуджары все чаще встречают в родных горах представителей самых разных племен и наречий.

В Гульмарг и Пахльгам они ежедневно приносят на продажу свои замечательные молочные изделия, вобравшие в себя буйную силу гималайских трав.

Никогда еще холодное молоко не казалось мне таким упоительно вкусным.

Гуджары довольно общительны и охотно позируют перед объективом за самое скромное вознаграждение. Но их родичи, проживающие в отдаленных долинах, куда еще не докатился туристский бум, сторонятся чужеземцев и не пускают посторонних в свою надежно сработанную крепость.

Подобно Шерпам, тибетцам и, в недалеком прошлом, сванам грузинских гор, они всегда готовы выдержать длительную осаду. Даже мечети в гуджарских селениях на южном склоне Пир-Панджала, в Кистваре и Бхадарвахе делают с крохотными окошками, скорее похожими на бойницы.

Проводник-гадди в круглой шапочке, удивительно напоминающей грузинскую, вопросительно похлопал по кожаному седлу с высокой лукой. Я согласно покачал головой.

Критически оглядев меня, он выбрал пони повыше, удлинил веревочные стремена. И тогда мне в голову пришла крамольная мысль. Я вдруг понял, что историки, посвятившие себя изучению кавалерии, возможно, заблуждаются. Не может быть, чтобы люди, приручившие лошадей на заре цивилизации, только в средние века додумались до стремян. Просто тысячи лет они пользовались вот такими веревочными петлями, что истлели в земле.

Гадди, видимо, ложно истолковав мой несколько обалделый вид, опустил веревки чуть не до земли. Их тут же пришлось укорачивать, когда я взгромоздился на смирную замученную лошадку. Погладив черную оттопыренную челку, я взялся было за ременную уздечку, но горбоносый с лихими цыганскими глазами проводник уперся и повел пони на поводу. Сперва я не знал, куда девать руки, но тут с холма открылись зовущие лесистые дали, и пришлось достать фотоаппарат. Потом дорога свернула под сень черноствольных елей, где от умопомрачительного хвойного духа начала приятно покруживаться голова. Решив, что я задремал, гадди занялся своей трубкой, предоставив мне известную свободу. Я тут же ею и злоупотребил, попытавшись чуточку пришпорить лошадку резиновыми нашлепками кед, что абсолютно не отразилось на ее аллюре. Так и ползли мы по звонкой кремнистой тропе, делая от силы два километра в час.

Петляя меж замшелых валунов, белизной соперничающих со снегами, мы пересекали широкие галечные русла, пронизанные извилистыми лентами стремительных водных струй. Грохотали каменья под маленькими копытцами. Брызги ледяной дробью обдавали лицо. Когда вода доходила лошадке до брюха, я высвобождал ноги и подтягивал их к седлу. Потом мне это надоело и, основательно намочив джинсы, я перестал обращать внимание на бесконечные броды.

За елью пошла серебристая сосна. Высоченные великаны, окруженные зарослями белого рододендрона, заслоняли солнце, которое пробивалось сквозь сверкающую, как настриженная фольга, хвою косыми струящимися столбами.

Вскоре впереди показалась станция канатной дороги, уходящей двумя рядами решетчатых мачт прямо к сияющим вершинам. Я приобрел билет и устроился на уютной скамеечке, подвешенной к роликовой каретке на изогнутой штанге. Только взмыв над лесом, долиной и каменными осыпями, я увидел, как они далеки, эти сахарные головы, равнодушно поблескивающие острыми ребрами стволов.

Навстречу, болтая ногами, плыли в эфирной голубизне разбитные длинноволосые парни, чинно сложив руки на коленях, ехал офицер в сикхском тюрбане, красавица в пурпурном с золотой нитью сари укачивала заснувшего малыша.

Не только дорогу в космос открыл перед человечеством двадцатый век. Он заново подарил нам собственную землю.

В сравнении с экскурсией в Гульмарг поездка в Пахльгам, удаленный от Сринагара на добрую сотню километров, может показаться настоящим путешествием. Тут воочию убеждаешься в своеобразии гималайских дорог. Вместо того чтобы сразу взять курс на восток, где расположена долина, мы были вынуждены проехать пятьдесят пять километров в южном направлении и только у города Анантната повернули на север. Говоря языком Евклида, короткому отрезку прямой мы предпочли острейший угол. Таковы Гималаи, где прямые пути никогда не ведут к цели, где вообще не бывает прямых путей.

В Анантнате мне запомнился большой и, само собой разумеется, священный бассейн. Теплая минерализованная вода, бившая из источника, скрытого деревянной беседкой, наполняла каменный прямоугольник, разделенный на несколько отсеков. Здесь совершали омовение, лечили болезни, стирали белье, ныряли и даже ловили рыбу. Судя по сари различных цветов, по домотканым вышитым платьям или шальварам, на помосте для стирки собрались женщины разных каст и религий: индуистки, мусульманки, парии-горянки, возможно, даже и не подозревавшие о своей неприкасаемости. Одним словом, святой источник, не опасаясь скверны, исправно служил житейскому делу. Влияние ислама, не признающего каст, и зримые приметы новых отношений между людьми, провозглашенных Джавахарлалом Неру с первых дней независимости.

В Индии повседневно сталкиваешься с благотворными переменами, и многозначительный эпизод мог пройти незамеченным, если бы дело происходило не в горах. Гималаи придавали ему особую окраску. Именно здесь, на исконных путях переселений народов, прежде чем это произошло на равнине, утвердилось жизнерадостное деревце терпимости. Опережая неторопливую поступь машинной цивилизации, весенний ветер, согревающий сердца, раньше всего повеял в горных долинах.

Обойдя каменный прямоугольник, где в темно-зеленых струях дрожали ветви склоненных ив, я зашел в беседку. На круглом камне увядали луговые цветы. Ароматным завитком подымался дым курений. Немудреный знак благодарности божеству вод. Я опустился на дощатый пол и глазом прильнул к щели. Внизу белым шумящим каскадом из-под скалы изливался поток. Медная труба, подведенная к бассейну, заканчивалась страшным ликом гималайского демона. Слева от него было круглое пятно солнца, справа — лунный диск. Вода хлестала прямо из глотки. Пеной гнева вскипала на яростном кинжале языка, на удлиненных резцах. Мне вспомнился рисунок в старинной тибетской книге: стилизованные горбы гор и штрихи водопада, за которым проглядывает такая же оскаленная маска в диадеме из черепов. И та же луна по правую сторону, и то же солнце слева.

И зло и добро обрели в Гималаях одинаково устрашающие черты. И знаки космоса освящают их вселенской универсальностью.

Близ анантнатской дороги я увидел величественные руины индуистского храма. Кроме арки тора уцелело лишь несколько колонн, но по тщательно пригнанным каменным блокам основания можно было легко составить представление о планировке древнего святилища. Этот храм мог бы стоять тысячелетия. Каменные блоки его стен вполне могли соперничать с пирамидами Египта, с мегалитами Паленке и Чичен-Ицы. Его разрушило не время, а варварское безумие религиозных фанатиков. Пленительные формы юных богинь, стесанные кувалдой, едва различались на искалеченном камне. Лишь по отдельным атрибутам удавалось угадать, кому принадлежали фрагменты ног, осколки торса, выбоины, оставшиеся на месте лиц. От нежного Кришны уцелела лишь рука с неразлучной флейтой, Сарасвати — покровительницу искусств я распознал по ее лютне. Не боги были разбиты в этой жуткой каменоломне, но сотворивший их человек, его устремленность к прекрасному и вечному, его жажда идеальной любви.

Но, как говаривал Воланд, «рукописи не горят». Дух неистребим. Трещина, в которой поселилась изумрудная ящерица, расколола округлый стан трепетной Парвати, слившейся в вечных объятиях с Шивой, но не разлучила божественных супругов. Хоть раковина да осталась от Вишну, а метательный диск Дурги, словно летающее блюдце, загадочно высвечивается из груды каменного мусора, поросшей сорняком.

В овраге под стеной я обнаружил нишу, в которой, как яйца в гнезде, были аккуратно уложены лингамы. Обрывки красной ленточки и огарки свечек свидетельствовали о том, что кто-то еще приходит в оскверненное святилище с надеждой в душе.

Я не раз потом натыкался в Кашмире на такие развалины. Да и в самом Дели видел храм, обезображенный ревнителями нравственных установлений шариата. Он был превращен в мечеть после того, как долота каменотесов скололи с капителей образы героев «Махабхараты» и «Рамаяны».

Разумеется, и мечети могут быть прекрасны, как делийская Джама-масджид, где хранится волос из бороды пророка, как прекрасен по-своему 75-метровый минарет Кутуб-минар. Просто каждое сооружение должно стоять на своем первозданном фундаменте. Попытка произвести тут некоторые перестановки не приносит успеха. Это бесславная попытка. Как и можно было ожидать, новоявленная мечеть не приблизилась к совершеннейшим образцам могольской архитектуры, и ее пришлось забросить. Ныне остатки храма — он расположен поблизости от Кутуб-минар — воспринимаются лишь как архитектурная аранжировка чудеснейшему памятнику индийской культуры — Железной колонне. Этот внушительный столп из чистого нержавеющего железа кое-кто поспешил объявить памятником, оставленным звездными пришельцами. Где, мол, древним индийцам было выплавить такой металл! Рискуя разочаровать таких горе-фантастов, хочу сказать, что сам видел на легендарной колонне клеймо царя Чандрагупты II, умершего в 414 году. Да и по своей форме она очень похожа на памятники, которые сооружали в первых веках нашей эры индийские властители. Мне куда ближе точка зрения исследователей, утверждающих, что древние знали рецепт порошковой металлургии. В Индии железо выплавляли еще в XIII веке до н. э. Впрочем, лично я склоняюсь к более простому объяснению. Как и загадочные римские монеты, содержащие никель, колонна могла быть изготовлена из метеоритного железа. Но как бы там ни было, а веселые делийцы ежедневно затевают вокруг нее шутливое состязание. Тот, кто, прижавшись к колонне спиной, сумеет обхватить ее руками, становится победителем. Считается, что все желания такого счастливчика обязательно исполнятся. Если бы я попытался объяснить этим юношам и девушкам, старательно заводившим руки назад, что они дерзнули коснуться святыни, оставленной марсианами, меня бы наверняка подняли на смех.

Сразу же за Анантнатом открылась долина Лиддара. Вспоенная неиссякающим глетчером, неукротимая река исступленно билась в узком каньоне, наращивая галечные мысы на излуках, снося деревянные мосты, ломая строевой лес. Ее пенистые водокруты проблескивали яростной опасной голубизной. Перекатываясь над зализанными валунами, быстрые струи свивались в тугие косички и расплетались, проскакивая теснины, чтобы тут же обрушиться со скальной плиты, проскакивая в клокочущую пропасть.

И всюду были тайные знаки. Недобрым накалом горели красные камни посреди потока. Высеченный на отвесной стене трезубец косым изломом тонул в пузырящейся глубине, светоносной и непроглядной, как нефрит.

Словно завороженная магической силой реки, дорога повторяла прихотливую игру русла. Виток за витком она возвращалась на узенький карниз и пресмыкалась над бездной. Затем следовал головокружительный поворот, когда колеса чиркали над обрывом, осыпая гремучий гравий в туманную глубину, и впереди открывалось небо. Срезанное темными силуэтами склонов, оно было как перевернутый треугольник, в котором зарождалась жемчужина жизни — ледяной конус Амарнатха.

Лингам в треугольнике — тантрийская сокровенная эмблема. Мы забирались в самые заповедные места. Именно сюда удалился от мира хозяин Шива. Именно здесь в ледяной пещере ждала его страстная и целомудренная Парвати, вечная Жена и Мать. По преданию, которое широко распространено среди местных анвалов, божественная чета должна обязательно вернуться в эти места, одухотворенные великой любовью. И в самом деле, нельзя забыть опьяняющие луга Пахльгама, где по ветру летит золотая пыльца. Чувство Парвати, ее чистая юная жажда оказались сильнее аскетических обетов Шивы. Оно возобладало над сверхчеловеческой волей и бездонным омутом самопогружения.

Мне казалось, что все вокруг пронизано этим нескончаемым противоборством. Холодный блеск глетчеров и целебный пар горячих источников, суровая лаконичность каменных оград и праздничное сверкание хвои, мрачные пещеры и скот на летовках, дуновение снегов и мирный дух навоза.

На Чанданвари (2923 м.) я пил густое теплое молоко. Причастие Парвати, хмельное таинство торжествующей жизни.

Синеватая изморозь уже тронула ягоды можжевельника. Кузнечики стрекотали в траве, и лошади, погружаясь в росу, вспугивали их отрывистым фырканьем. И, как отзвук дальнего грома, перекатывался по долинам ликующий бычий рев. Сокрушающий миры не смог совладать с беззаботным проказником Камой. Эллинские боги тоже трепетали перед голеньким пухлым мальчиком с луком и стрелами в колчане из роз.

Стрелы Камы и стрелы Эроса.

Я дышал медвяными росами Кама-сутры, ее бродильной закваской. Навстречу горным высям вздымалась хмельная горячая волна. А вот и местный Амур — замурзанный карапуз с яркими шариками из коралла и бирюзы вокруг загорелой шейки. Пуская пузыри от натуги и важности, он наполнил вспененным розовым молоком деревянные, черные от старости чашки. Его отец — сухощавый бхоте, чья разлохмаченная черная шевелюра не знала ни гребня, ни ножниц — выразительно щелкнул себя по горлу. Смеясь, мы сдвинули чаши и, окропив воздух, где, надо полагать, алкали голодные духи, на едином дыхании испили напиток бессмертия.

Так я отпраздновал пересечение трехтысячной высотной отметки. Настанет мгновение, и я выпью ячменного пива на высоте, где уже не растет ячмень. Это будет в непальских горах, в десятке-другом километров от Джомолунгмы. Вместе с бхоте-проводниками я вот так же накормлю духов, но они сыграют со мной жестокую шутку. За вершину мира я приму совсем другую гору. (Демоны нестойки к алкоголю.) Но это будет еще не скоро, и я еще не могу об этом знать. Поэтому с тайной гордостью заношу в записную книжку высоту Шешнага (3568 м). Ищу в себе признаки горной болезни, не нахожу их и жестом прошу еще молока.

Мне все кажется здесь восхитительным: воздух, влажная теплота лошадиных ноздрей, щербатая улыбка горного Эрота. «Олл райт, бэби!» Но я забываю это емкое слово, когда, раздвинув колючие лапы елей, вижу изумрудную гладь замерзшего озера. Нежным молочным светом лучатся замурованные в толще льда газовые пузыри. Фиолетовые, испещренные снеговыми наносами хребты обретают в этом зеленом зеркале расплывчатый розоватый отсвет.

— Обычно лед держится здесь до июля, — объясняет бхоте. — Но нынешнее лето выдалось жарким, и, наверное, недели через три все растает.

Мысленно поздравляю себя с удачей. Горные озера великолепны, но спящие подо льдом, они ослепляют и завораживают.

Зеркала зачарованных королевств.

Бросаю шиферную плитку. Она долго несется по ледяной глади, наполняя тишину медленно затухающим шелестом. Застывший мир остановленных движений. Тишина, пойманная в зеленых кристаллических гранях. Далеко внизу, словно утыканные иголками подушечки, круглятся лесистые склоны. Игрушечные домики пастушьей деревни будто забыты кем-то навсегда у излуки реки. Как затвердевшая струйка кедровой живицы видится отсюда Лиддар. Только облако медленно перемещается в небе, выплывая из-за острого каменного ребра, и ледяной конус светится отрешенно и ярко. Лишь он один возвышается над нами. Остальная Вселенная — у наших ног.

Маленький бхоте, поковыряв в носу, показывает на бледную тень луны в иссиня-солнечном небе.

— Хотите подняться на глетчер? — спрашивает бхоте-отец. — Это можно устроить. В Альпийском клубе сдаются напрокат теплые вещи.

— Сколько это займет времени?

— О, пустяки, — он пренебрежительно сплевывает, — каких-нибудь три дня.

И в самом деле, что для него, познавшего зов вечности, могут значить жалкие эти три дня? Мне же остается лишь улыбаться снисходительно и вместе с тем горько.

Прослеживаю извивы Лиддара, пытаясь разглядеть вдали священную для индуистов гору Хармукх (5148 м). Там, в долине Сонмарга, прячутся высотные озера Вишнасар, Кришнасар, Гантабал, названные именами самых щедрых и милостивых богов, руины забытых храмов, укромные источники, чья целительная сила прославлена в золотых письменах Сиккима и Леха. Да что там золото! В Дели и музеях Улан-Батора я держал в руках книги, сделанные из листьев пальмы, горного дуба, магнолии, в которых чернилами, изготовленными из «семи драгоценностей», воспевались чары Кашмира. По берегу Лиддара дорога из Пахльгама в Сонмарг занимает пять дней, то есть почти столько же, сколько восхождение на глетчер. Если бы пришлось выбирать, я бы предпочел именно это путешествие по каньону, где на каждом шагу встречаются священные зарубки истории.

Но располагая часами вместо дней, я не мог даже мечтать о длительных пешеходных прогулках. Куда реальнее было добраться до Сонмарга кружным путем через Сринагар на автомобиле. Или вообще слетать в Кулу, где так отчетливо видны, говоря словами Блока, «забытые следы чьей-то глубины».

В этой долине меня привлекало многое: поразительное смешение племен, капища, в которых еще совсем недавно приносились кровавые жертвы богине-Матери, институт Урусвати, основанный Рерихом. Там я надеялся найти исток одной кашмирской легенды, которая вот уже многие годы смущает умы исследователей. Речь идет о путешествии молодого Иисуса Христа в Индию и Тибет.

Неизбежную дань отдал ей и Рерих:

«В один день три рукописи об Иисусе. Индиец говорит: „Я слыхал от одного из ладакхских официальных лиц со слов бывшего настоятеля монастыря в Хеми, что в Лехе было дерево и маленький пруд, около которого Иисус учил“». И еще:

«Хороший и чуткий индиец значительно говорит о манускрипте, жизни Иссы: „Почему всегда направляют Иссу на время (его) отсутствия из Палестины в Египет? Его молодые годы прошли в изучении. Следы (буддийского) учения, конечно, сказались на последующих проповедях. К каким же истокам ведут эти проповеди? Что в них египетского? И неужели не видны следы буддизма Индии? Непонятно, почему так яростно отрицается хождение Иссы караванным путем в Индию и в область, занимаемую ныне Тибетом“».

Яростное отрицание, возмутившее индийского собеседника Рериха, было вызвано, прежде всего, полной бездоказательностью версии о гималайском путешествии Иссы. Согласно почти единодушному убеждению этнографов легенда об этом могла появиться никак не раньше XVI–XVII веков. Во всяком случае, Рерих, отнесшийся к рассказам об Иссе с полным доверием, не обнаружил в ладакхских жилищах таинственных манускриптов.

С тех пор многое изменилось под нашим зодиаком. За полстолетия легенда обросла такими живописными подробностями, что Сринагар того и гляди превратится в святое место христианства. По крайней мере к этому направлены усилия туристических агентств.

В самом центре города, недалеко от мечети Джама-масджид и госпитальной миссии, есть место, которое зовут «Mortyrs tomb» — Могила мучеников.

Меня заинтриговало, почему местные жители, будь то мусульмане, индуисты или же сикхи, с поразительным единодушием употребляют это английское название. Неужели нет местных эквивалентов? Или мученики были исключительно англичанами? Европейцами, если смотреть шире? И я решил взглянуть на эту могилу. Старый, но крайне подвижной сторож в зеленой чалме хаджи взялся быть моим гидом. Но едва я раскрыл рот, чтобы задать вопрос о том, кому, собственно, принадлежит могила, как он обрушил на меня каскады красноречия. Большей нелепицы мне не приходилось слышать нигде. Это была чудовищная мешанина эпох, стран и языков. Перемежая Евангелие и Коран приключениями Насреддина и эпизодами из жизни Будды, он с грациозной легкостью соединял Мекку с Иерусалимом, рисовавшимся ему как некие предместья Сринагара.

Меня эта беседа обогатила новым апокрифическим сказанием. Передаю его в несколько очищенном от явных несообразностей варианте.

Христос, если я только правильно понял достойного хаджу, родился вовсе не в Назарете, а в Индии. Здесь он овладел тайнами йоги, научился творить чудеса и отправился по миру проповедовать свое учение.

В отличие от Будды, обещавшего новообращенным лишь избавление от страданий, он нес в себе спасение и вечную жизнь. С тем и прибыл в конце концов в святую землю, где и совершил свой подвиг, описанный четырьмя евангелистами. Разночтения от сринагарского хаджи и начинаются только с Голгофы. Знакомому с практикой йоги Иссе легко удалось впасть в состояние, неотличимое от смерти, и восстать невредимым уже после снятия с креста. Великолепно разрешив, таким образом, все трудности, связанные с воскресением, сринагарский хаджа поспешил возвратить сына человеческого на родину.

— Тут он и умер, у нас в Сринагаре, дожив до преклонных лет, — последовал неожиданный хэппи-энд, — и похоронен в этой трижды священной могиле. В подземном склепе. Очень большое тело, сэр! Очень. Я сам видел: настоящий великан! И Павлиний трон тоже у нас спрятан. Старики знают, где, скажут, когда пробьет час.

Я был настолько ошеломлен, что дал старику целую пятерку.

Едва ли стоит обсуждать сринагарское дополнение к «Холли Байбл». Просто интересно проследить истоки легенды. Впрочем, злак, взошедший из зерна, зароненного в XVI или XVII веке на путях из Индии в Тибет, интересен и своей поразительно цельной рациональностью.

Сделав Иссу йогом — сторож-магометанин употреблял, естественно, слово «факир», — кашмирская молва одним разом объясняла и все его чудеса.

На моих коллег это произвело наиболее сильное впечатление. Кажется, мы проспорили целый вечер о том, что могло, а что, ни при каких обстоятельствах, не могло быть. По-моему, мы очень скоро отклонились от темы, целиком переключившись на сакраментальные загадки факиров: «фокус с канатом», «фокус с деревом манго». Ни они, ни тем более я их не видели, но вполне допускали массовый гипноз.

Вот в какие дебри может завести цветистая молва Кашмира.

Самой историей ему предназначено было стать шумным перекрестком вселенского рынка, горнилом, в котором пошли на переплавку предания самых разных народов. Акбар, задумавший слить воедино все религии, лишь добавил ничтожную лепту в этот бронзовый сплав, в колокольный металл, звенящий преданиями манихеев, несториан, суфийских дервишей, буддийских путешественников с лёссовых долин Хуанхэ и твердых в вере, но гибких на ее путях иезуитских миссионеров. Все они прошли здесь по тополиным дорогам Города Солнца. Золотая кашмирская пыль замела отпечатки миллионов следов.

В манихействе, в несторианских проповедях, а не в забытых манускриптах неведомых монастырей следовало искать первоистоки мессианских устремлений Кашмира. Рерих, в котором индуктивный опыт исследователя зачастую брал верх над восторженным легковерием, не мог этого не понимать.

«Манихейство жило долго. В самой Италии манихеи, преследуемые, жили до XIV века. Может быть, от них Беноццо Гоццоли воспринял содержание пизанской фрески о четырех встречах царевича Сиддхартхи — Будды, озаривших его сознание. Вместо индийского владетеля движется кавалькада итальянских синьоров… Или более древняя организация синтеза и верований Мани пронизала и связала сознание Востока и Запада?»

Мое пребывание в Кашмире было насыщено до последнего предела. Наши сринагарские друзья постарались раскрыть для нас все двери, приподнять покровы прошлого и настоящего.

В местной академии бережно изучается и совершенствуется богатейшее духовное наследие народов, внесших неповторимый вклад в духовную сокровищницу Индии. Будущие художники, музыканты, танцоры постигают здесь секреты мастерства, которое оттачивалось столетиями.

Так уж случилось, что именно на тропах искусства я встречался с неожиданным и столь же нежданно получал подсказку, когда ломал голову над действительными и мнимыми загадками. Вспоминая теперь день, проведенный в академии, я вновь поражаюсь тому, как одно вязалось с другим, как ложились случайные разговоры и встречи в единую канву.

После танца с бубнами и в браслетах из бубенцов, который исполнил для нас порывистый юноша с резкими классически правильными чертами эллина, я зашел в класс, где маленькие девочки разучивали гаммы:

— Са-ре-га-на-па-тха-ни-са, — звучало на все лады.

Я заинтересовался, попросил медленнее повторить нотную шкалу. Учитель взял в руки сантур — инструмент в сто струи, заимствованный из Ирана, и, тщательно артикулируя каждую ноту, пропел весь ряд. Видя, что я записываю, — никогда не знаешь, что может понадобиться, — Моти отозвал в сторону министра, в чьем ведении находилась культура штата, и начал с ним о чем-то шептаться. Как никак шли занятия, и неудобно было прерывать их громкой беседой.

— Мы решили сделать для вас небольшой показательный концерт, — сказал министр, когда мы покидали академию. — Познакомитесь с нашими музыкальными инструментами, традиционными мелодиями, старинными и современными песнями Кашмира. Мне кажется, это будет интересно. Что если завтра мы устроим такое импровизированное представление? Приезжайте прямо в радиоцентр. Я попрошу, чтобы нам дали самую лучшую студию.

Так в течение нескольких часов я прошел курс, который годами изучают в академии будущие музыканты. Я ничему не научился, очень немногое запомнил, но посмотрел и прослушал основное. Позднее это помогло мне лучше ориентироваться в вопросах, посвященных индийскому искусству.

Вслушиваясь в однообразное монотонное звучание струнных инструментов «северной школы»: сарасвати вины, тампура, ситара, серанти, иктара, тильбуба, сараджа, я вспоминал утреннее служение в храме черноликой богини Кали, которое мне посчастливилось подсмотреть по дороге в радиоцентр.

— Так требования современной жизни возвратили нам забытое наследие древности, — пояснил переводчик, когда закончилось выступление струнного оркестра. — Мы вернулись к тому, от чего ушли.

«Вернулись к тому от чего ушли…» Я вспомнил недавнюю беседу в местном музее. После того как мы осмотрели экспонаты в сумрачных, неуютных залах, директор провел меня в сад, где среди пальм и розовых шпалер стояли каменные статуи, жертвенники и лингамы, привезенные из разрушенных во времена войн и стихийных бедствий храмов. Журчал фонтан, бабочки-нектарницы, трепеща, парили над чашечками цветов. Солнце вытапливало аромат древних смол из кедровых досок, которыми был обшит музей. Ноздреватые серые камни прекрасно смотрелись на зеленом ковре подстриженного газона. Я сразу же обратил внимание на знак двойного тримурти с тюркскими буквами в каждом зубце.

— Откуда у вас эта плита? — спросил я у директора.

— Из долины Кулу. Там все так перемешалось, что не разберешь. Где-то я слыхал, что интересующие вас манускрипты об Иссе тоже хранятся в древней Кулуте.

Это было весьма сомнительно, потому что в Кулу долгие годы жил Рерих, и Николай Константинович не преминул бы отыскать драгоценные документы. Замечание директора я, естественно, пропустил мимо ушей.

Но слова о возвращении к истокам нежданно-негаданно помогли мне докопаться до истины. Я подумал о том, что печатные работы Рериха и породили новые слухи о манускриптах, якобы объявившихся в Кулу! Так след замкнулся на след, рисуя круг, который никуда не ведет.

«Легенда творит легенду», — любил говорить Ефремов.

Великая жизнь тоже творит ее. Вспоминая серую плиту на зеленой траве музея, я мысленно видел камень в цветущей роще Кулуты. Строгие буквы вещего алфавита деваиагири, общего для санскрита и хинди, рождали слова, исполненные величия и потаенного смысла.

«Тело Махариши Николая Рериха, великого друга Индии, было предано сожжению на сем месте 30 магхар 2004 года Бикрам эры, отвечающего 15 декабря 1947 года. Ом Рам».

«О Рама!» — то же восклицание, что и на камне Гандиджи…

Смерть застала Рериха за подготовкой к возвращению на Родину. Он умер гражданином Советского Союза и был похоронен по обычаям Индии.

«Алтай — Гималаи». Мост дружбы.

Я много упустил из живой и наглядной лекции по истории индийской музыки. Каюсь. Но как ясно, как хорошо думалось под волнистый узор флейт и короткие пассажи тарантов. Единый мотив, звучащий от Каньякумари до Гималаев, чудился мне. И синие перевалы Леха, где так одичало свистят вьюги, вставали во мгле.

Студию озаряли новейшие люминесцентные светильники, и поэтому мглы не могло быть и в помине. Просто я не знаю, как иначе назвать тонкую границу, отделяющую обычное зрение от внутреннего ока. И во вне, где сверкала медь инструментов и переливались краски костюмов, и внутри, где застывшими волнами бежали за хребтами хребты, было светло. Но полем мглы пролегала разделительная полоска.

Все, что рождалось внутри, было творчеством ночи. И потому синие перевалы Лexa, где так одичало свистят вьюги, вставали во мгле.

Загрузка...