Часть II Гавань вечного мира

Мы еще плохо знаем истинную форму Земли, и мне непонятно, как с этим можно мириться. Я завидую тому, кому посчастливится совершить путешествие, которое, как хорошо рассчитал Эратосфен, привело бы путешественника в ту же точку, откуда он начал свой путь.

Адриан11


Плутарх рассказывает, что Лаиса, отдавшись Аристиппу, вновь надела свою нагрудную повязку. Затем она объявила Аристиппу, что не любит его. На это Аристипп со смехом отвечал, что никогда не думал, что вино и рыба питают к нему любовь и, однако, он с удовольствием употребляет и то и другое.

Все законы относятся или к лицам, или к имуществу, или к процедуре.

Гай 12


Этих истин следует строго придерживаться всякому, кто горячо ратует за приоритет силы закона перед волей власти.

Автор

Глава 1

«Аквилий Регул Люпусиан императору Цезарю Траяну Адриану Августу.

Буду немногословен, государь — поздравлять достойного с обретением величия все равно, что хвалить богов за то, что они существуют. Сбылись оракулы, предрекавшие тебе, государь, высшую власть.

Прозорлив оказался и Вергилий, написавший:

Кто это там, вдалеке, ветвями оливы увенчан, держит святыни в руках?

Седины его узнаю я! Римлянам царь, укрепит он законами город.

Бедной рожденный землей, из ничтожных он явится курий,

Чтобы принять великую власть…

Теперь, приносящий счастье, о главном. По непроверенным сведениям, Квиет так и не добрался до Мавритании, хотя восстание на западе Африки разгорелось не на шутку. Он до сих пор пребывает на Родосе в компании с Лаберием. Возможно, именно оттуда идут крайне неблагоприятные для нас слухи о последних минутах Траяна, заполнившие Рим. О гнусностях, касающихся тебя и твоей матушки, открыто распространяемых людьми Нигрина, упоминать не буду, тебе известно об этом лучше, чем кому‑либо другому.

Меня начали сторониться те, кто до сих пор изо всех сил искал дружбы со мной. На стенах домов каждую ночь появляются надписи возмутительного содержания — «Нерон бессмертен! Теперь он отрастил бороду», «Плачьте, граждане! Тиран близко!», «Траян желает Адриану, чтобы тот повесился!». Среди них есть и лозунги с преступно — философским подтекстом — «Наименьшее зло перерастает в великое, если им пренебрегают!»

Третьего дня на стенах Колизея появилась откровенная дерзость — «О, Юпитер, поднатужься и сделай императором Нигрина!». Надпись вознесли на самый верхний ярус амфитеатра. Удивительно, но префект города Бебий Макр до сих пор не удосужился замазать это непотребство, которое можно наблюдать и с Целия, и с Авентина* (сноска: римские холмы, расположенные на юге города). В ответ на возмущенные вопросы сенаторов Анния Вера и Платория Непота, Бебий ответил, что у него не хватает людей, чтобы соскоблить все противозаконные лозунги.

Свидетели утверждают, что Макр посылает подчиненных ему городских рабов в трущобы, где они ночью пишут, а днем замазывают свою же брань. Когда же префект претория Аттиан попытался напомнить Макру о его долге, разразился скандал. Бебий ответил, что его долг служить родине. Он не договорил, но уже к вечеру весь город повторял окончание его фразы — «…а не какому‑то молокососу».

Неприятно удивил меня друг прежнего губернатора Вифинии Плиния Младшего, твой старый знакомый Светоний. Он — человек книжный, считает себя писателем, выражается заумно. На днях попытался выведать у меня твои ближайшие планы. Я отговорился незнанием. Когда Светоний поинтересовался, скоро ли ты, государь, отважишься появиться в Риме, я спросил — почему отважишься? Он пренебрежительно пожал плечами и высокомерно добавил: «На твоем месте я бы не поленился напомнить своему покровителю, что иды случаются не только в марте».

Государь, прости, но я не смог докопаться до смысла такого странного заявления. Какие иды он имел в виду, октябрьские или ноябрьские? Причем здесь март, если на дворе канун октябрьских календ (30 сентября 117 года)?

Что касается Лаберия Максима, до сих пор нельзя дать точный ответ, что толкает его на пренебрежение приказом божественного Траяна — хитрый расчет или спесивая безнаказанность? Нигрин, все эти печальные дни пытавшийся замутить воду в сенате, неожиданно затаился. Он перестал громыхать речами в сенате и на форумах. В городе не появляется, перебрался на сельскую виллу в Фавенции, окружил себя несколькими десятками стражей, день и ночь рассылает гонцов. Одного из них нам удалось подкупить. Привожу отрывок из письма Лаберию Максиму, который до сих пор, вопреки приказу твоего отца, пребывает на Родосе».

Ниже шла шифрованная запись. Адриан отставил от глаз оптический прибор, поискал в бумагах пластинку из слоновой кости и, приставив ее к папирусу, прочел:

«Далее ждать нельзя. Враг хитер и пронырлив, но у него нет выбора. Сенат присягнул, однако это ничего не значит — Пальма и Цельз сдержали слово».

Император задумался, пожевал губами, вновь углубился в чтение.

«…смысл этой записи понятен. Нарыв зреет, но, полагаю, предупрежденный подготовлен вдвойне. С мнением Аттиана я знаком, однако считаю, что действовать наотмашь, сразу пускать кровь, преждевременно. Согласен, ждать нельзя, но и чрезмерная жестокость может сгубить нас. Необходим маневр. Вряд ли нам удастся остаться в рамках приличий, однако, прибегая к уловке, необходимо сохранить видимость законности».

«…Что касается моего бывшего хозяина, он исполнил все, о чем его просили.

Исполнил с достоинством, с некоторым, я бы сказал, изяществом и выдумкой. На коварный вопрос Нигрина в сенате — «своими ли ушами префект слышал волю умирающего императора, или это были чьи‑то другие уста? Говорят, имя Адриана назвал раб, спрятавшийся за портьерой?» — Корнелий Лонг ответил, что «пятнадцать лет назад по случаю славной победы над даками отцы — сенаторы устроили мне овацию. Помнится, тогда, Авидий, ты тоже не жалел ладоней, и за все эти годы не нашел, в чем меня можно упрекнуть. Почему же теперь, когда голова моя седа, ты бросаешь мне оскорбительный упрек в глухоте? В чем дело, Авидий? Или за все эти годы ты так и не сумел распознать этот порок? Тогда твое мнение сейчас мало что значит. А может, ты, не считаясь ни с моим возрастом, ни с заслугами, метишь в кого‑то другого, ради которого я якобы решился на ложь? В таком случае, это неслыханное оскорбление, нанесенное мне в стенах сената?..»

Лонг сумел сбить спесь с Нигрина, заставил его оправдываться, а это, август, многого стоит. Может, награда слишком долго ищет своего героя?»

«…Мы вместе справляли траур по божественному Траяну.

Присутствовал Эвтерм.

На сердце было пронзительно горько.

Мы вспоминали былое, вспоминали твоего непобедимого отца, ведь каждому из нас памятны короткие, но такие яркие встречи с ним. Эвтерму они принесли славу, мне — удачу и богатство. К тому же Траян первый, кто с уважением отнесся к моему выбору. О Лонге и говорить нечего, он лишился верного друга. Признаюсь, если бы Марк сейчас предложил мне близость, я бы согласился просто из чувства благодарности, пусть даже эта услуга была бы неимоверна трудна для меня, ведь мне посчастливилось встретить тебя, Публий. Кстати, Лонг ни словом не упомянул об обещанном ему сенаторском звании. Он смутил меня странной просьбой, смысл которой я не совсем понял, но тебе, по — видимому, она будет ясна. Префект просит вернуть ему некую Тимофею. Не знаю, кто такая Тимофея, но известная тебе особа с момента возвращения Ларция в родной дом ходит мрачная, как ночь».

«…радуют дети, особенно сын Ларция Бебий и его приятель Клавдий Максим Младший. Их благоразумию и неожиданным для такого нежного возраста знаниям можно только позавидовать. Оба мальчишки главной считают науку жизни, они мечтают досконально освоить ее. Услышав такое от собственного сына, Ларций воскликнул — только не науку власти! Каково! Я ведь предупреждал его, чтобы он не ездил в Азию. Боюсь, цезарь, я наскучил тебе нашими семейными дрязгами, на этом заканчиваю. Дай знать, когда намерен прибыть в столицу.

Желаю тебе, император, здоровья и радости и как верный подданный и как друг».

Адриан улыбнулся, некоторое время изучал папирус, затем неожиданно перевернул его, словно надеялся отыскать на обратной стороне что‑то недосказанное. Наконец позвонил в колокольчик.

В комнату вошел Флегонт, приблизился к ложу, на котором работал Адриан.

— Докладывай! — приказал император.

— Письмо в сенат с просьбой обожествить твоего приемного отца, а также распоряжение Квиету с отстранением его от должности наместника Мавритании и требованием как можно скорее прибыть в Рим, отправлены. Пятый Македонский легион выступает через три дня, Шестой Железный Антониев в сентябрьские иды (13 сентября), последним отправляется Пятнадцатый Аполлонов. Приказ Десятому легиону в Германию послан. Катилий Север готов принять дела в Сирии. Ты, могущественный, отправляешься завтра.

— Куда должен следовать Десятый Цезаря?

— В Виндобону (ныне Вена), могущественный.

— Где Пальма и Цельз. Они, помнится, ссылались на недомогания, и я позволил им пройти курс лечения.

— Они по отдельности отправились в Рим.

— Хорошо. Что с Ликормой? — спросил император.

Флегонт молча протянул повелителю туго скрученный свиток. Император начал разворачивать и просматривать его. Свиток казался бесконечным.

Добравшись до внутреннего обреза, Адриан удивленно посмотрел на раба.

— Это не все, могущественный, — прокомментировал Флегонт. — Ликорма утверждает, что здесь только те имена, которые он сумел вспомнить.

Император поморщился.

— Я удивляюсь не тому, — ответил он, — что в списке заговорщиков оказалась бóльшая часть сената, а тому, что ты назвал меня «могущественным». Я для тебя господин, в крайнем случае, хозяин. Если хочешь и дальше повторять пошлости насчет «могущественности», я готов дать тебе вольную. В этом случае ты получишь приличную сумму на обзаведение и более никогда не будешь работать со мной. Мне вполне достаточно примера Ликормы, которому отец когда‑то из милости даровал свободу. Что из этого вышло, рассуди сам.

Адриан поднялся с ложа, зашагал по комнате. На ходу с некоторой досадой добавил.

— Сколько вольноотпущенника, тем более императорского, ни корми! — он рано или поздно все равно запустит руку в государственный карман. При этом с него не спросишь за подобные шалости, ведь по обычаю следует спрашивать с отца семейства13, то есть с августа. На этом поскользнулся мой любезный отец, а он, как тебе известно, был великого ума человек.

— Да уж, — подхватил остававшийся на месте Флегонт, — такого человека теперь не сыскать!

Адриан засмеялся, одобрительно кивнул.

— Хорошо сказано, Флегонт. Я не хотел бы тебя терять, но если ты будешь настаивать, я дам тебе свободу — и прощай!

— Но, господин, с кем ты останешься? На кого, кроме членов своей семьи, кроме верных тебе клиентов и вольноотпущенников, ты сможешь положиться в делах государственного управления?

— На наемных работников, потому что управление государством это не семейное дело. Верность вольноотпущенников наглядно продемонстрировал Ликорма. У нас в Риме уйма состоятельных граждан всаднического сословия, которые только и мечтают занять какую‑нибудь выгодную или влиятельную должность. Ради этого они землю будут грызть…

— И продадут тебя при первой возможности. Человек, служащий за плату, очень быстро привыкает к деньгам.

— А я на что? А Мацест на что, ведь он декурион императорских спальников на что? А ты, мой личный секретарь? Я не могу уволить раба или вольноотпущенника. Я могу сурово наказать его, например, казнить, а это не всегда уместно. С наемными работниками будет куда проще. Если мы не сумеем взнуздать их, а в случае неспособности отставить от должности, асс нам цена. Кстати, среди всадников много образованных людей, так что мне не придется тратиться на их обучение.

Адриан приблизился к столику, на котором оставил свиток с материалами допроса Ликормы.

— Давай вернемся к нашим баранам, — он взял свиток в руки, задумчиво произнес. — Итак, зрители из первых рядов, предвкушая потеху, точат кинжалы. Как же с ними поступить? Аттиан предлагает начать с префекта города Бебия Макра и всего его окружения, затем взяться за сенаторов, но их столько, поспешивших записаться в мои враги, что со всеми сразу не управиться. Лупа предлагает не спешить. А ты что скажешь?

— Я поддерживаю волчонка. Он прав, утверждая, что замшелые пни только и ждут, когда у тебя не выдержат нервы, и ты начнешь лить кровь. Теперь, после смерти наилучшего, руки у них развязаны. В Риме тебя не любят, это правда. Судя по показаниям Ликормы, четверо из каждых пяти сенаторов настроены против тебя. И что? Мне кажется, что для многих из них подобное неприятие не более чем поза. Они стараются не отстать от моды. Теперь все жаждут спасти Рим от тирана, добыть свободу, избрать достойного! Прекрасные мечты, однако потакать подобным настроениям тоже ни к чему. Одними подачками, милостями, всепрощением, раздачей денежных средств положение не спасти. Тогда нам и армия не поможет.

— Ты хочешь сказать, что стоит мне разделаться с Макром, все решат, что следующими могут стать они. Со страха болото вполне может сплотиться вокруг замшелых пней. Если же я сделаю вид, что в государстве мир да благодать, если приступлю к раздачам богатых легатов, в Риме сочтут, что я дрогнул, и большинство сената опять же перейдет на сторону сильнейших. И в первом и во втором случае они выступят единым фронтом. Против такого союза мне не устоять. Ты прав в том, что ни приступать к репрессиям, ни замечать происходящего и заниматься всепрощением нельзя. Время работает на них.

Адриан еще раз прошелся по комнате, указал пальцем на письмо Лупы.

— Волчонок пишет, что Светоний упомянул о мартовских идах.

— Одно к одному, император. Заговор обнажился. Но ведь ты знаешь, как обмануть их?

— Знаю, оттого и тяжко на душе. Интересно, когда Юлий Цезарь в марте отправлялся на заседание сената, испытывал ли он страх? Знал ли он, что это его последний день?

— Цезарь ничего не знал, господин, а ты знаешь. Они полагают, что загнали тебя в угол.

Адриан усмехнулся.

— К сожалению, они правы. Я должен появиться в столице, должен выступить в сенате. Должен участвовать в жертвоприношениях. Там со мной не будет ни армии, ни сингуляриев, ни преторианцев. Там всех сторон я буду окружен врагами. Под парадными тогами так легко спрятать кинжалы.

Пауза.

— Мне страшно, Флегонт, — тихо выговорил император.

— Мне тоже, господин, — также тихо ответил раб.

— Жуткая игра.

— Не то слово, господин.

— И не откажешься.

— Никак нельзя, хозяин. Я останусь с тобой. Пусть раб — это позорное и низкое звание, но я останусь с тобой.

— В такой момент?! Ты рискуешь жизнью.

— Смерть неизбежна. Стоит ли бояться неотвратимого.

— Ты сейчас рассуждаешь, как Эвтерм.

Флегонт, высоченный, худющий, развел руками.

— Я его ученик, господин.

— Знаешь, о чем просит меня Лупа?

— Догадываюсь. Лонг непременно желает быть сенатором?

— Не угадал. Если сейчас приписать его к этому сословию, все решат, что он из корысти солгал на заседании в сенате. Это решение будет не в нашу пользу.

Флегонт сделал удивленные глаза.

— Тогда не знаю.

— Он просит вернуть ему Лалагу. Каково, Флегонт?! Кстати, как она?

— Сидит взаперти.

— Флейту не требует?

— Нет.

— Отправь ее в Рим. Где Игнатий?

— Сидит в соседней клетке.

— Вот пусть вместе и совершат путешествие.

— Будет исполнено. Как быть с Ликормой?

— Выжмите из него все, что можно. Запротоколируйте, отыщите свидетелей, на которых он ссылается. Приложите к его показаниям доказательства — письма и прочие документы. Все пронумеруйте, подшейте. Пусть каждый, кто замешан в заговоре, мог бы вволю насладиться чтением собственного обвинительного заключения.

— В нем будет много томов.

— Ничего. Нужно немедленно отослать Лупе кое — какие материалы. Через своих людей он распустит слух, что Ликорма дает показания. Это на некоторое время отрезвит горячие головы. Пусть мои враги забудут о сне, пусть на собственной шкуре почувствуют, какие минуты пришлось пережить мне. Тогда прощение покажется особенно сладким. Ступай.

— Как быть с Ликормой?

— Когда закончите, удавите. Только тихо. Объявите, будто он скончался от апоплексического удара. Как и его покровитель.

Раб направился к выходу. В этот момент Адриан окликнул его.

— Когда буду душить, пусть наденут на него парик. И богатые наряды. И обязательно перстни. Румяна. Ликорма так любил румяниться. И накормить всем, чего бы он не попросил.

— Это будет служить мне напоминанием?

— Да, Флегонт.

Император задумался, почесал бороду.

— Знаешь, приведи‑ка Лалагу сюда.

— Что скажет матушка, господин?

— Как она узнает?

Флегонт пожал плечами.

— Мало ли…

— Все равно приведи.

* * *

Когда спальник удалился, Адриан взялся писать ответ Лупе.

«Траян Адриан, император, Регулу Люпусиану, привет.

Благодарю, мой друг, за искреннее и, главное, краткое поздравление. Сказать, что льющиеся как из ведра славословия в мой адрес, мне надоели, не могу. Эти речи ласкают слух и услаждают мысли, но если ты решил заранее одернуть меня, чтобы раньше времени я не задирал нос, это напрасный труд. Сейчас слишком опасный момент, чтобы позволить себе расслабиться.

Я не стану подробно описывать волнение, которое испытал, когда римские легионы в сомкнутом строю давали мне, мальчишке из глухого испанского городка, клятву на верность. В Риме, куда меня привезли малолеткой, я сполна отведал все унижения, которым столичные сверстники подвергали всякого неотесанного провинциала. Изъяснялся я на таком чудовищном латинском, что посмеяться было над чем.

Теперь пришло мое время.

Вообрази обширную горную долину, скудную растительность, непобедимые, выстроенные в каре, когорты II Траянова, VI Железного, X Сокрушительного легионов. На флангах отряды конницы. Отдельно — вспомогательные отряды. Все повторяли с необыкновенным воодушевлением: «…по воле сената и римского народа мы, граждане и воины, клянемся тебе, август, чей империум овеян легендарной славой предков, в верности!».

Свершилось, Лупа! Ты понимаешь, мой маленький дикарь, — свершилось!»

«…Я стоял на помосте. День был ясный, много солнца. Со стороны Гатры, откуда я приказал отвести войска, тянуло гарью. Ниже — у самых ступенек преторы, трибуны, префекты. Мои соратники. Ближе других Турбон, Катилий Север, командир фессалийской конницы и многие другие. Цельза и Пальмы не было. Оба отговорились нездоровьем и попросили отпуск, чтобы поправить здоровье. Кстати, оба отправились в Рим, правда, порознь.

Я смотрел на воинов, испытывал необыкновенный прилив сил и в то же время отчетливо сознавал, что все они, стоявшие у помоста, являются моими соперниками, ведь не то что среди преторов, трибунов, префектов, но и среди солдат, вряд ли отыщется такой скромняга, который, отправляясь на войну, хотя бы раз не задумывался о возможности подобного взлета. Вот о чем я размышлял во время чтения присяги — как управлять подобными хитрецами? Как заставить их действовать на благо Риму? Какая сила способна держать их в узде, заставить исполнять обязанности, а при необходимости и жертвовать жизнью?

Ответ очевиден.

Это страх! Он всесилен!

Но одного страха мало. Требуется вера в непререкаемую, неземную проницательность, осеняющую императора, который никогда не упустит случая наказать виновных и наградить отличившихся. Формула власти проста, но выявить искомое, приложимое к сегодняшнему моменту, очень трудно. Конечно, этого можно добиться в случае применения закона, но пока у нас нет всеобъемлющего, согласованного с благоразумием и верой в справедливость свода законов. Я уже не говорю о конкретном их применении.

Ничего этого у нас пока нет.

Каждый претор в Италии, каждый окружной судья считает своим долгом сочинить эдикт, запрещающий то или это, и непременно пустить его в ход. Воля принцепса не всегда успевает спасти положение. К тому же закон — это некая сила, которой всегда либо слишком мало, либо слишком много. Золотая середина — это из области желаемого.

Прекрасного желаемого».

«…Ты знаешь, я во всем люблю порядок, но как добиться порядка, если подданные легко поддаются всяким нелепым, а то и просто ввергающим в безумие веяниям. Почему толпа, поддавшись самой фантастической нелепице, способна смести любого, кто отважится призвать их быть разумными?

Как прочистить им мозги? Как вернуть подданным ясный взгляд на самих себя, на власть, на добродетель?

Ты можешь ответить, что очень действенным средством являются казни и конфискация имущества. Все почему‑то считают, что именно с этого я и начну. Поверь, я не стану колебаться в применении самых решительных, самых кровавых мер, но мне не дает покоя убийственное сомнение, что я обязан спасать в первую очередь?

Себя или государство?

Спасая государство, спасу ли я самого себя? А может, полезнее поступить наоборот — спасая себя, одновременно спасти государство?

Поверь, Лупа, это далеко не праздные вопросы. Не всякий, кому присягнули, кому достался империум, в состоянии правильно ответить на них.

Я отдаю предпочтению варианту, при котором, спасая государство, спасу себя…»

Адриан резко отбросил тростниковое перо — знал же, наверняка знал, что писать о том, что хлынуло в этот момент из души, нельзя. Верхом глупости можно было считать желание доверить подобные откровения такому ненадежному материалу как папирус. Попади это письмо в руки его врагов, и они получат сокрушительный довод против него. Тем не менее, зуд не прекращался.

Он знал за собой порок ляпнуть что‑то такое, о чем нельзя упоминать. С детства тешился удивлением, испугом, ненавистью, отвращением, порой презрением, которыми собеседники встречали его меткие, но крайне беспардонные заявления. Ничто более не вынуждало собеседника открыть свое истинное отношение к нему, как эти настойчивые — или неуклюжие? — вопросы.

Взять хотя бы того же Лонга, который едва не бросился в драку, когда он упомянул о потрясающих достоинствах его жены Волусии. Но тогда это был род игры, ему многое прощалось из‑за близости к императору. Теперь вовсе не хотелось нарываться.

Однако попробуй удержись?!

Давая отдых глазам, он снял оптический прибор, глянул на стену, на которой висела картина, изображавшая Платона, выступавшего перед учениками.

Знаменитому философу легко было вещать, описывая свойства запредельных идей и непобедимую силу Эроса.

Чем он рисковал?

Тем, что ученики заснут во время лекции? Не велика беда. Разбудить их поможет будильник* (сноска: Платон, с досады на засыпающих на его лекциях учеников, изобрел будильник. Именно ему мы обязаны сомнительным удовольствием просыпаться под гнусное пиликанье этого безжалостного устройства.).

Он же, Публий Адриан Август рискует всем!

В таком случае, где тот рычаг, с помощью которого он, еще не утвердившись во власти, сможет разбудить лучшие чувства, которые на глазах угасали в подданных? Неужели в борьбе с пороками самым действенным средством являются увертки, вынашивание тайных, и нередко злобных планов? Неужели рванувшаяся из души искренность есть прямой путь к гибели?

Все эти дни он, новый император Цезарь Траян Адриан Август, помалкивал, приказания отдавал лаконично, в детали не вдавался. Даже с Флегонтом разоткровенничался только сегодня вечером. Теперь, перед дорогой, ведущей либо к гибели и к забвению, либо к великим свершениям и славе, очень хотелось выговориться. Не со стенкой же разговаривать, не рисованному Платону объяснять, что государство на краю пропасти. Нестерпимо захотелось еще раз проверить верность мысли, а этого можно добиться только начертанием букв. У него нет права на ошибку — это очень хорошо внушил ему приемный отец.

Отчего бы заочно не посоветоваться с Лупой? Объяснить волчонку, поучить его, ведь он так и не сумел вникнуть в жуткое предупреждение Светония Транквилла. Конечно, в его образовании остались существенные пробелы. Действительно, о чем может сказать Лупе фраза, что иды бывают не только в марте? В детстве ему никто не сообщил, что в эти дни погиб Юлий Цезарь. А вот его, Публия Элия Адриана, сенаторского сынка, римский ритор жестоко избил палкой как раз за незнание этой даты. При этом изверг с удовольствием приговаривал — нечего было в Испании бездельничать! Учи историю, учи историю!

Трудно было представить более наглядный пример пользы истории.

Адриан торопливо напялил на переносицу кругляши из горного хрусталя и принялся торопливо выводить:

«…Вот что тебе следует знать, мой друг — в мартовские иды был злодейски умерщвлен наш герой и первый диктатор Гай Юлий Цезарь. Заговорщики в сенате сумели приблизиться к нему во время очередного заседания и нанести удары кинжалами.

Это грустная дата, о ней следует помнить всякому, кому боги вручили империум и власть над толпой так называемых граждан. После гибели Цезаря смута едва не погубила Рим. Теперь я с уверенность могу утверждать, что мы тоже зависли над пропастью. Ликорма многое скрывал от отца, но даже то, что он доводил до его сведения, выглядело несущественным. Плохие новости он называл «сущими пустяками».

Знаешь, что такое «сущие пустяки»?!

Это составленный каким‑то негодяем — вольноотпущенником доклад о вполне достаточной наполняемости государственной казны. На самом деле, мой друг, государственная казна пуста. Можешь вообразить, Лупа — у Рима нет денег! Великий Рим должен побираться или выйти на большую дорогу с дубиной в руках и грабить прохожих, то есть своих подданных.

Выразительная картина, не правда ли? В образе грабителя можешь представить разлюбезного тебе Лонга или, если не страшишься моего гнева, меня, бородатого и озверевшего.

Пустяковыми можно считать и новости с границ. Что за беда, если сарматы в Дакии и роксоланы в устье Данувия грозят нам войной! Стоит ли обращать внимание на жалкие потуги каких‑то варваров?!

В Британии татуированные дикари с северных гор сумели прорваться к Лондинию.

Пустяк?

Конечно.

В Мавритании идет настоящая война, мавры штурмуют наши города, а в это время Квиет сидит на Родосе и устраивает заговоры против центральной власти.

Как тебе эта безделица?

Известно ли тебе и этим мятежникам в Риме, какая причина толкнула сарматов и роксоланов грозить непобедимому Риму? Между прочим, у нас с ними вечный мир, так почему же они вдруг осмелели? Что толкнуло их на дерзость?

Сущая ерунда!

Кочевники, взявшие на себя обязательство прикрывать нашу восточную и северную границу, утверждают, что римские власти прекратили выплачивать им денежные легаты. Чудо заключается в том, что, судя по документам, государственная казна регулярно и сполна рассчитывалась с варварами. Я спросил Ликорму, где же деньги? Он не смог ответить ничего вразумительного — начал твердить, что война в Парфии потребовала непредусмотренных расходов. Я поинтересовался, где отчеты? Их не существует, Лупа. Другими словами, золото из казны вывозили, но до варваров оно не доходило.

Знаешь ли ты, что в результате единовременных «добровольных» взносов, собираемых с городов на войну с Парфией, недоимки по сбору налогов составили более миллиарда сестерциев. Казна никогда не получит эти деньги, потому что с нищих нечего взять.

Как воевать в таких условиях?

На какие средства?

И с кем?

С Индией или с роксоланами? Или со звероподобными дикарями в Британии?»

«…Мне едва удалось убедить парфянского царя пойти на мировую.

Услышав о смерти наилучшего, он был готов вторгнуться в Сирию (или, по крайней мере, делал вид, что готов). Мы сошлись на сохранении статус — кво, существовавшего до начала парфянского похода. Поверь, я очень хочу побывать в Индии. Как рассказывают побывавшие там купцы, поклоннику прекрасного там есть на что полюбоваться, тем более, если по секрету, на материке, напротив острова Цейлон, у нас уже оборудован плацдарм. Переброшенные туда когорты соорудили лагерь на побережье, но продолжить эту экспедицию нам не по силам.

Италия обезлюдела. Города нищают, поля теряют плодородие. Азия разговаривает исключительно на греческом. Евреи до сих пор не могут успокоиться и время от времени режут наших солдат и чиновников. Видал бы ты их трупы, после того как они побывали в руках этих фанатиков!

В такой момент питомцы Траяна готовят покушение на нового принцепса. По моим предположениям, они посягнут на мою, содрогающуюся от страха особу во время какой‑нибудь торжественной церемонии, когда вокруг меня не будет вооруженной охраны. Я предвижу — враги окружат меня и истыкают кинжалами, после чего объявят, что я случайно наткнулся на их клинки. В их планах создание квадриумвирата, то есть правительства из четырех императоров или тетрархов на один маленький Рим.

На большее у них выдумки не хватило!»

«…Меня публично упрекают в том, что, переходя к обороне, я теряю инициативу, но если у страны нет больше сил? Если бунты в Азии есть всего лишь генеральная репетиция общего мятежа, ведь безумцев на сегодняшний день хватает. Мои враги бездумно пытаются выпустить из‑под контроля дух вражды, неповиновения, дерзости и жажды разрушения.

Должен ли я им потворствовать в этом?

Нет, нет и нет».

Адриан откинулся к стене, оперся спиной о подушки. Некоторое время что‑то разглядывал в незримом эфире, открывшемся его взгляду. Затем встал, достал изящные ножницы и аккуратно, по прямой, как умел только он и Флегонт, отрезал написанное. Последней строчкой оказалась: «Как прочистить им мозги? Как вернуть подданным ясный разумный взгляд на самих себя, на власть, на добродетель?»

Подумал и отхватил и этот абзац. Затем приблизился к очагу, бросил в огонь исписанный кусок папируса.

Долго смотрел на огонь.

Тростниковая бумага изящно свернулась, на мгновение отчетливо проступили строчки — «квадриумвират»! Наконец пламя поглотило буквы. Он не испытал ни обиды, ни жалости — только решимость. Теперь никто не вправе жаловаться, что не ведал, в какую игру ввязался, что подался пагубному влиянию толпы.

Вернувшись к ложу, уже со спокойной, пусть и обремененной страхом перед будущим душой, дописал письмо.

«… Что касается твоего бывшего хозяина, можешь передать ему — мне нет дела до таких, как он. Возможность сохранить жизнь — лучшая награда, которой может одарить цезарь исполнившего свой долг замшелого пня и похотливого козла. Что касается Тимофеи, я выполню данное матушкой слово, однако только после допроса преступницы. Пусть Лонг будет уверен, я не занимаюсь членовредительством и обгладыванием объедков с чужого стола. Тимофею не тронут — надеюсь, этого ему будет достаточно?»

Адриан поставил точку, аккуратно положил перо, некоторое время сидел неподвижно.

Что творится на белом свете!

Рим, несколько дней рыдавший от сочувствия Траяну, теперь словно обезумел. Ведь не о свободе мечтает великий город и населявшие его людишки, но исключительно о театральном представлении, которое включало бы заговор против нового императора, неожиданную победу одной из сторон, казни, раздачи денег и другие такие же захватывающие сцены.

Римлянам подавай смену власти!

Им наскучил Траян, им, тем более, не нужен его «огрызок»! Они жаждут видеть нового героя — овеянного славой полководца, который возвел бы еще один форум, раздал еще больше денег, устроил бы еще более грандиозные гладиаторские бои.

Они как дети. Своими руками заваривают кровавую кашу, за описание которой охотно возьмутся какие‑нибудь будущие лихие писаки, называющие себя историческими писателями. Эти с жадностью слопают сытное, сдобренное тысячами смертей варево, ведь всякий бумагомаратель с куда большим азартом готов поведать о гибели родных городов, о сыновьях, вступивших в сражение со своими отцами, о сожженных мирных селениях, растерзанных в гражданской войне детях, чем о постепенном, незаметном на первом взгляд торжестве добродетели.

Неужели возможность успокоить плебс, привести к благоразумию сенаторов не стоит нескольких замшелых пней? Он обязан выкорчевать их, аккуратно и без лишнего шума вырезать ножничками их судьбы, швырнуть их в огонь, потом полюбоваться изяществом сворачиваемого папируса. В изгнании им будет недосуг тешиться воспоминаниями о Юлии Цезаре. Он, Цезарь Траян Адриан Август был хорошо учен ритором и не допустит, чтобы наследие дяди, величайшего и наилучшего, было развеяно по ветру. Он не допустит, чтобы спустя тысячу, две тысячи лет, какой‑нибудь ниспровергатель авторитетов с лицемерным сочувствием отнесется его планам переустройства государства и к нему лично.

Рубикон перейден!

В течение нескольких дней легионы отправятся в путь, и ничего уже нельзя будет изменить. Задача привести в чувство граждан доставшейся ему империи и в первую очередь римлян, этих жестоких и высокомерных повелителей мира, внезапно уверовавших, что им можно безнаказанно порочить правителей, сменять правителей, — трудна, но выполнима.

* * *

В дверь постучали. Получив разрешения, вошли.

Флегонт ввел Лалагу.

После дней проведенных у инвалида, женщина заметно похорошела, поправилась. Округлилось личико, сошли кровоподтеки, заиграли глазки, пусть даже она по примеру храмовых шлюх, скромно и выразительно потупила их. Император усмехнулся — видал он подобных скромниц, для которых заманить клиента в темный угол прямо на ножи своих дружков, отирающихся возле храма, плевое дело. Тут же поймал себя на мысли — не будь за этой продажной тварью такой длинной и многогранной истории, он, пожалуй, откликнулся на зов плоти. Вон как глянула — обо всем забудешь! Что ни говори, а дрессировать в Азии умеют.

Взгляд императора случайно коснулся недописанного письма, уловил начало, звучно и жирно проступившие буквы — «Траян Адриан, император».

Смысл их привел его в чувство.

Глянул на шлюху, прикинул — чтобы спасти себе жизнь, она пытается соблазнить его? И что? Может, стоит отведать безопасное теперь блюдо, приправой будет игра на флейте. Или использовать эту женщину в качестве модели для скульптуры Венеры Искушающей?

Почему нет?

Недурственный поворот темы. Конечно, есть в этой похоти какая‑то уродливая, неприличная струйка, но кто теперь император?

Он или Лонг?

Пусть тот довольствуется объедками.

Адриан сделал знак Флегонту — удались!

Когда спальник вышел, император спросил

— Где твоя флейта?

Тимофея удивленно глянула в его сторону.

— Ее отобрали.

— Я могу приказать, чтобы тебе принесли инструмент.

Женщина пожала плечами.

— Зачем?

Адриан развел руками.

— Не знаю. Мне показалось, музыка доставляет тебе удовольствие.

— Богомерзкое развлечение! — коротко отозвалась она.

Император поморщился.

— Теперь ты можешь забыть о прежних страхах. Опасность миновала, тебя отправят в Рим, там передадут префекту Лонгу.

— Под надзор? — быстро переспросила женщина.

Адриан пожал плечами.

— Если ты считаешь, что за тобой есть еще какие‑то преступления, лучше сразу признайся. Теперь я вправе наказывать и миловать.

— Помилуй Игнатия. Выпусти его из темницы.

Адриан пожал плечами.

— Судьбу Игнатия решил мой отец. Я поклялся, что выполню все, о чем он успел распорядиться. Траян приказал отправить Игнатия в Рим, там он намеревался провести тщательное расследование.

— О чем?

— О назореях или, как их в насмешку называют в Антиохии, христианах. Ведь, как утверждают, ты тоже христианка?

— Я уверовала в Христа, но уверовала неверно. Дьявол соблазнил меня.

— Если ты пожелаешь, я могу оставить тебя здесь в Сирии.

— Здесь меня лишат жизни.

— Нет.

— Ты не знаешь, господин!.. Здесь меня обязательно лишат жизни…

— Я же сказал, опасность миновала. Твоих товарищей по секте больше нет, Сацердата бежал, говорят, он отправился в Каппадокию. Здесь для него слишком опасно.

— Кто такой Сацердата?

— Как? Ты не знаешь настоящего имени Епифания? Сацердата — известный бандит, скрывающийся от правосудия.

— Он отправился в Каппадокию?

— Да, это в Малой Азии.

— Тогда я хочу в Рим, только подальше отсюда. Пусть даже к инвалиду. В его доме живет садовник, который верит в царство небесное.

— В доме Лонгов куча подобных садовников.

— Вот и хорошо. К тому же он хороший, — женщина улыбнулась. — Он не будет меня обижать.

— Он, может, не будет, — загадочно произнес Адриан. — А вот Зия не упустит случая.

— Лонг женат?

— Нет, — объяснил император. — Зия его наложница. Та еще бабенка.

В этот момент он словно прозрел.

Нелепость ситуации открылась перед ним во всем своей полногрудой, толстозадой, плебейской простоте! В тот момент, когда против него собираются легионы врагов, он тратит время на болтовню с какой‑то проституткой, рассказывает о частной жизни человека, ему глубоко неприятного, тупого и упрямого, как пень.

Мечтает лепить Венеру!

Он с нескрываемым удивлением глянул на преступницу.

Перед ним сидела женщина, еще совсем юная, рано познавшая мужчин, рано ставшая матерью, по глупости или по воле судьбы угодившая в лапы таких опытных наставников в пороке, какими были жрецы Астарты. Потом ее подобрал Сацердата, тот еще дрессировщик юных дев, ведь, как утверждал Елксей, одним из самых страшных и неискупимых грехов следует считать девственность.

Тимофея держалась спокойно, без страха, смотрела прямо, на ее лице не было заманивающей лукавой усмешки, которой опытные блудницы обычно встречают любопытствующие взгляды посетителей храма.

Она обладала редкостной красотой. Этот дар заключался не только в чрезвычайно миловидном личике — маленький, изящно и броско очерченный рот, прямой носик и над ним большие темно — синие глаза, — хороши были волосы и еще некий неуловимый изгиб тела, придававший Тимофее облик гармоничного и привлекательного создания. Она была изящно вылеплена. Неожиданно вспомнились соски, на которые он обратил внимание еще в спальне Лонга. Они были мягкие, изящные. На ногах очень маленькие, внушающие желание их расцеловать, пальчики.

Адриану стало тоскливо. Зачем он позвал эту женщину? Не уловил бы он цвет этих глаз, не вспомнил бы о ее сосках и пальчиках, мог бы тешиться насмешками над калекой — префектом, нашедшем усладу в объятиях изъезженной вдоль и поперек храмовой шлюхи. Это была достойная награду придурку за то, что он посмел вернуть в свой дом Зию.

Адриан прищурился, спросил себя — стал бы он гневаться на Лонга, если бы этот идиот прогнал дакийку? Конечно, нет. Зию отправили бы в изгнание, и он забыл бы, как она неутомимо вцеплялась в него, каким сладостным был ее язычок

Нет, этот солдафон не нашел ничего лучше, как принять его женщину в свой дом!

* * *

Уже будучи консулом, ощутив вкус власти, он однажды встретил Зию в городе.

Публий заметил ее издали, когда она выходила из лавки, где торговали глиняной посудой. Публий не решился послать раба, пригласить ее подойти к носилкам — мало ли, донесут матушке. Верно поступил — следом за Зией из лавки вышел Лонг. У префекта как всегда был суровый вид, выпяченная вперед челюсть придавала ему скучный, вполне зверский вид. Последним из лавки вышел мальчишка — раб, тащивший покупки.

Через неплотно задернутую занавеску, Адриан неотрывно наблюдал за своей бывшей любовницей. Чем дольше смотрел, тем отчетливее сознавал, что Зия счастлива, как бывает счастлива всякая здоровая и красивая женщина, имеющая свой угол, хозяйство, мужчину, который вволю радует ее и даже не физическим обладанием, а некоей непременной принадлежностью к ней, наложнице по званию, но супруге по положению. Она с величавостью римской матроны распоряжалась мальчишкой — рабом.

Зией и теперь восхищались, уступали дорогу — это было так удивительно! Бесцеремонная разношерстная римская толпа могла высмеять, задавить, столкнуть в клоаку кого угодно, но перед этой стройной, чуть располневшей, но от этого еще более красивой, иноземкой римские граждане пасовали. Когда она переходила Гончарную улицу, какой‑то следовавший в носилках сенатор придержал своих рабов. Дряхлый вельможа не поленился высунуться и поприветствовать известного вояку.

За Лонга ответила Зия.

Другой женщине плебс не спустил бы такой дерзости и пренебрежения обычаем, но этой все сходило с рук. Было время, он также прогуливался с Зией, посещал цирк, бои гладиаторов, скачки, и никто тогда не смел бросить ему упрек в разнузданности. Зие все прощали, даже порой вызывающее вихляние бедрами.

Адриан только на мгновение вообразил себя на месте вырядившегося в праздничную тогу префекта, и эта фантазия вовсе не оскорбила его. Наоборот, стало завидно.

Ничего подобного Адриан не испытывал со своей законной женой Сабиной, по общему мнению, первой красавицей Рима. При внешней хрупкости Сабина обладала богатырским здоровьем, неутомимостью в любви, но при этом очень любила жаловаться на недомогания.

Рядом с ним она всегда выглядела какой‑то вялой, невыспавшейся. С каждым годом близость с ней давалась Публию все с бóльшим с трудом и вовсе не потому, что она была не мила и не резва в постели, однако каждый раз после очередного соития, очередного испытанного обоими семяизвержения, Сабина начинала стонать — здесь болит, там болит, и нога у нее затекла, и не хватай больше с такой силой за грудь, не мни их, иначе они обвиснут. Не прыгай, как козел, ты все‑таки императорский воспитанник. Своими нравоучениями она могла утомить кого угодно.

Другое дело Зия — с ней было легко, воздушно, продолжительно, весело. Она могла взвизгнуть, когда он начинал мять ей грудь. Тут же с такой силой вцеплялась в него, что не оторвешь. Оставляла на спине глубокие кровоточащие царапины, и все равно он радовался ей, как не радовался никакой другой женщине. Он пытался лепить ее. Знатоки оценили его труд как неудачный. Тогда он вернул ее этому идиоту.

Зачем?

Какая сила заставила его расстаться с любимой женщиной? Почему он вынужден заботиться о его новой пассии? Его ли эта забота доставлять скромному гражданину из всаднического сословия привязчивых до инвалидов баб? И лучший ли это досуг для повелителя мира в преддверии битвы за власть?

Он обратился к Тимофее.

— Расскажи о себе.

— Я из греческой семьи. Мой отец был римский гражданин. В младенчестве меня выкрали пираты и продали в храм Астарты, там я стала служительницей богини. Когда у меня родился сын, главный жрец забрал мальчика — сказал, он получит хорошее воспитание. Я пришла в ужас, подобным образом воспитывали меня. Когда же я однажды проявила строптивость, главный жрец приказал принести в жертву моего малыша. Я бежала. В пустыне, когда мы с ребенком погибали от жажды, нас подобрал Епифаний. Теперь я здесь, ребенок у него, а он, как ты сказал, отправился в Каппадокию.

Она сделала паузу, потом робко спросила.

— Государь, ты ласков со мной. Достойна ли я попросить о великой милости?

— Говори.

— Государь, прикажи найти моего сына и вернуть его мне. Весь мир в твоей власти, тебе это ничего не стоит.

— Вряд ли это в моей власти, Тимофея. Сацердата нужен мне самому, однако мои люди никак не могут найти его. Смирись, женщина. Если хочешь, я оставлю тебя в Сирии, никто из жрецов Астарты не посмеет посягнуть на тебя. Я уверен, твоя жизнь еще устроится, искать сына безнадежное занятие. Ты красива.

— Если я красива, государь, почему я несчастна?

Адриан задумался.

— Я не жалуюсь, нет! — женщина, прижав руки в груди, подалась вперед. — Я верю, что скоро наступит Судный день, и я встречу своего мальчика. Игнатий обещал мне. Он — святой человек, его младенцем держал на руках сам Христос.

— И что?

— Но мне так хочется отыскать своего мальчика здесь, в земной юдоли. Ведь он ни в чем не виноват, государь. Он такой хороший. Почему же он должен страдать?

Адриан пожал плечами.

— Значит, ты не хочешь, чтобы тебя отправили в Рим?

— Нет, государь, хочу.

— По какой причине?

— Мне нельзя оставаться в Сирии, к тому же я дала слово Лонгу. Он пообещал, что позаботится обо мне. Ты ласков со мной, у тебя нет постыдных мыслей в отношении меня.

— Как ты можешь знать насчет постыдных мыслей.

— Знаю, господин. Тюремщик не дает мне прохода, старается завалить на спину, а когда я справляю малую нужду, пытается подобраться сзади…

— Я прикажу его наказать.

— Накажи, господин. Зачем я тебе? Верни меня Лонгу, он сможет защитить меня.

— А я выходит, не могу? — усмехнулся император.

— Ты же сам признался, что не можешь найти Епифания.

— Ты слишком смело ведешь себя со мной. Я бы сказал, дерзко.

— Чего мне бояться. Мне сказали, что я — государственная преступница.

— Тебе не страшно?

— Нет, господин, теперь не страшно. Раньше я ужасно как боялась, просто тряслась от страха, а теперь нет.

— Как же ты избавилась от страха?

— Я узнала истину. Я полюбила ее. С ней не страшно.

— Что есть истина?

— Господь наш и Спаситель.

— Кто научил тебя этой премудрости?

— Старец Игнатий. Он святой человек, господин.

— Истина Игнатия мелка и однобока.

— Мне ее достаточно, господин, — она помолчала, потом глянула прямо в глаза Адриану и добавила. — И тебе тоже.

— Нет, мне недостаточно, и я не считаю веру в ожившего безграмотного ритора истиной.

— Это тебе только так кажется, государь.

— Возможно.

Адриан долго смотрел на нее, потом кивнул и вызвал Флегонта.

— Уведи. Отправишь ее в Рим. Вместе с Игнатием. Относиться бережно.

Уже перед сном, ощутив тяжесть прошедшего дня, неизмеримую ношу власти он вслух произнес перед сном

— Если она красива, почему же несчастна? Если Сабина красива, почему и она несчастна? Я тоже недурен собой, но счастлив ли я?

Ответа не нашел.

Глава 2

В конце октября в Риме, в Городских ведомостях было опубликовано сообщение, что три легиона из азиатской армии спешно направляются на Данувий, где варварские племена сарматов и роксоланов грозят перейти реку.

Это известие вызвало лавину слухов. Большинство граждан вдруг разом и напрочь уверилось, что легионы направляются вовсе не в Мезию и Дакию, а в Италию. Знающие люди утверждали, что Адриан имеет целью утвердить свою власть с помощью военной силы. На форуме в открытую заговорили, что молокосос якобы спит и видит день, когда сумеет расправиться с врагами.

В Риме никогда не любили племянника божественного Траяна.

Многие горожане, особенно из патрицианских семейств, покопавшись в прошлом, вполне могли счесть себя его обидчиками. Одни досаждали будущему принцепсу в школе — высмеивали его варварское произношение, другие открыто насмехались над его речами и пристрастием к музыке, третьи дурно отзывались о его архитектурных прожектах.

Тот же Аполлодор вот как отозвался о представленном Адрианом проекте перестройки древнего храма, век назад возведенного Агриппой: «Вы ничего не понимаете в архитектуре. Идите и рисуйте свои тыквы где‑нибудь в другом месте».

У профессиональных риторов вызывали злорадство стихи царственной бездарности, которые тот осмеливался огласить публично. Что уж говорить о политических противниках, к которым причисляли себя едва ли не три четверти сенаторов. Трудно было поверить, чтобы болезненно обидчивый, не забывающий ни насмешек, ни пренебрежения, цезарь простит недругам прежние оскорбления. Многие римляне, имевшие богатый опыт общения с Домицианом, лишались сна от одной только мысли, что спущенный с поводка Цербер, как теперь называли щенка его противники в сенате, скоро явится в столицу во главе трех легионов. Огромным спросом в те дни пользовались записки Светония Транквилла, посвященные «художествам» Калигулы и Нерона.

Здравомыслящие люди пытались успокоить тех, кто трепетал, кто заранее впадал в отчаяние. Они указывали на благотворное влияние «добродетельной силы» на нравственный прогресс, которого с таким трудом добился Траян. Они утверждали, что не доверять Адриану, значит, не доверять Траяну. Будь иначе, наилучший из императоров давным — давно отказал бы воспитаннику во всяких правах на престол.

Он как раз и отказал, доказывали те, кто кормился возле старой гвардии, иначе с чего бы чудовищу прибегать к помощи легионов. В городе усиленно распространялись слухи, что на вопрос, кому передать трон, вместо Марка ответил подставной человек.

Какой‑то раб.

Самые исступленные горлопаны открыто обвиняли префекта Лонга во лжи, однако таких было немного, и отваживались на обвинения они только в том случае, если поблизости не было ветеранов. Бывалые вояки, а также граждане, когда‑то служившие в армии, сразу затыкали рот подобным знатокам. Железную лапу в армии знали, ему верили.

Все равно спорили жарко, до хрипоты. Послание нового цезаря, в котором тот, обращаясь к отцам — сенаторам, клятвенно подтверждал преемственность в политике и принимал обязательство во всем следовать заветам божественного отца, в какой‑то мере, сняло напряжение. В письме указывалось, что наследник считает своим долгом исполнить все его распоряжения, которые по тем или иным причинам оказались невыполненными.

Ссылаясь на трудности со сборами налогов, Адриан призвал сенаторов одобрить принятые им меры по прощению провинциальным городам недоимок в размере девятисот миллионов сестерциев, а также подтвердить от имени «сената и римского народа», что более никаких чрезвычайных, единовременных, экстраординарных и прочих «добровольных» выплат не будет. Новый цезарь отказывался от венечного золота, которое по обычаю города Италии должны были выплатить ему при вступлении на престол. В провинциях эта сумма урезалась наполовину.

Понятно, что пожелания и просьбы императора должны были расцениваться как распоряжения, но формально последнее слово оставалось за сенатом. Такой порядок сложился при Траяне, и получалось, что Адриан не собирается ломать его.

Охладил страсти и решительный отказ Адриана от титула Отца отечества — в том же письме принцепс заявил, что пока не заслужил такой высокой чести. Что касается триумфа, которым сенат желал наградить нового цезаря, Адриан сообщил, что «даже смерть не вправе лишить истинного победителя, который неисчислимыми трудами и собственной храбростью укрепил границу по Евфрату, заслуженного торжества». Его же участие в кампании не превышало меру добросовестной исполнительности и никак не тянет на триумф. Адриан просил разрешения у сената возвести на императорском форуме храм, посвященный наилучшему и непобедимому.

Во время обсуждения этого послания охваченный воодушевлением сенат единодушно расширил список мер, увековечивающих память Траяна. Сенатор Деций Валерий Гомулл предложил снять орла с водруженной на форуме триумфальной колонны, воздвигнутой по случаю победы над Дакией, и водрузить на вершину статую незабвенного и всенародно оплакиваемого императора. Цивика Барбар добавил, что человек, столько сделавший для провинций, должен быть отмечен и в дальних краях. При этом сенатор, имевший чин претора, призвал коллег самим, невзирая на пожелания самых высокопоставленных особ, выбрать достойное место для увековечивания памяти человека, так много сделавшего для отечества.

Этот призыв нашел отклик во многих провинциях и городах, и спустя несколько дней в столице разгорелась нешуточная борьба между представителями Родоса и выходцами из Испании. Родосцы убеждали сенат, что к ста гигантским статуям, установленным на острове, они охотно присоединят и изваяние Траяна. По высоте скульптура якобы будет превышать знаменитого Колосса, под ногами которого корабли свободно проплывают в родосскую гавань. В свою очередь земляки Траяна настаивали, что храм должен быть воздвигнут на его родине, в Испании, в городе Италика. По настоятельному совету префекта претория Ациллия Аттиана сенаторы обратились к цезарю с просьбой рассудить их спор.

Адриан в письме ответил, что хотел бы видеть новый храм в Пергаме, ведь в этом городе расположен алтаря Зевса, известный на весь мир как одно из чудес света. Это сооружение знаменито не менее чем Родосский Колосс.

Обмен мнениями, особенно тон посланий и уважительное отношение нового принцепса к сенату, заметно охладил страсти. Если бы не ноябрьские ауспиции, проводимые в преддверии подступавшей зимы и, как назло, предсказавшие наступление небывалых холодов; если бы не известие о том, что Адриан отстранил Квиета от управления Мавританией и приказал полководцу явиться в Рим; наконец, если бы не затяжные проливные дожди, обрушившиеся на Город в конце осени, возможно, Рим помирился бы с новым цезарем.

Всем известно, что задуматься о будущем нас заставляет непогода, вот и римляне, впавшие в уныние от пронизывающей сырости, скоро заколебались в своем желании ужиться с новым правителем.

Как только в столицу пришло известие, что Адриан высадился в Брундизии, на Рим будто холодным ветром повеяло.

Город в одночасье всполошился.

Такое уже случалось год назад, когда стало известно о болезни Траяна и восстании в Азии. Теперь римляне тоже бросились спасаться. Что говорить о добропорядочных гражданах, если уличные проститутки, разбойники, промышлявшие по ночам, даже калеки, кормившиеся возле многочисленных храмов, лихорадочно начали искать убежища. Состоятельные горожане спешно перебирались на загородные виллы, оставляя в городских усадьбах крепких мужчин — рабов. Богачи вместе с семьями отправлялись в теплые края — в Африку, в Испанию. Внимание толпы привлекло то обстоятельство, что с места снимались патриции, в большинстве своем далеко отстоявшие от власти или вовсе равнодушные к полтьтке.

Известные недруги Адриана, наоборот, начали решительно кучковаться. Они появлялись на форумах, в базиликах и садах в сопровождении многочисленных вооруженных телохранителей, позволяли себе открыто задирать приверженцев нового императора. Например, люди Нигрина преградили путь следовавшему на скачки в Большой цирк Аквилию Регулу Люпусиану. Они принялись оскорблять известного приверженца молокососа, допекать презрительными насмешками. Один из откормленных телохранителей Нигрина сорвал занавеску на носилках — лектиках и крикнул в лицо вольноотпущеннику: «Как посмел ты, поганый раб, вырядиться в гражданскую тогу! Доколе ты, негодяй, покушавшийся на божественного Траяна, будешь разгуливать по римскому форуму! Посмотрим, помогут ли тебе легионы, когда римляне возьмутся за ножи?» Досталось и Зие, случайно оказавшейся в носилках вольноотпущенника. Ее обозвали «шлюхой» и «продажной тварью». Зия никогда за словом в кошелек не лезла. Она попыталась выбраться из носилок, дать сдачи наглецам, однако те благоразумно отступили.

Об этой возмутительной сцене было доложено префекту Рима Бебию Макру, но тот, как обычно, отнесся к происшествию с непозволительным с точки зрения приверженцев Адриана легкомыслием.

— Нечего по городу расхаживать! — заявил Макр. — Если такой чувствительный, пусть сидит дома.

Подобное попустительство тоже наводила на размышления.

Весь ноябрь, наперекор предсказаниям гаруспиков, Рим поливали дожди, донимала сырость. Сквозь клочья тумана с Капитолийского холма жалко посвечивала покрытая золотом крыша храма Юпитера Победителя. За неделю до объявленного прибытия императора, поток горожан покидающих город, заметно усилился.

Префект Лонг, долго пребывающий в сомнениях, в конце концов, тоже решил отослать маленького Бебия, а также рабынь и приживалок — вольноотпущенниц, проживавших в городской усадьбе, подальше от столицы. Пусть поживут в Путеолах* (сноска: Город, расположенный примерно в одной миле от Неаполя. Один из важных портов, через который осуществлялась торговля с востоком), на подаренной Траяном вилле. Он посоветовался с Эвтермом, тот одобрительно отнесся к этому решению. Не спорил он и когда патрон попросил его сопровождать сына и обеспечить охрану загородного поместья.

— Легионы легионами, но, боюсь, в Риме найдется немало желающих под шумок попользоваться чужим добром. Мы здесь в случае чего отобьемся, а ты уж там смотри по обстановке.

Когда Ларций заикнулся Зие о том, что неплохо бы и ей на время отправиться за город, она сразу закатила скандал. Префект попытался втолковать — поживешь на природе, отдохнешь, присмотришь за Бебием.

Та перевернулась на живот и в слезы!

Судорожно всхлипывая, наложница принялась упрекать Ларция в том, что тот хочет избавиться от нее, что ждет не дождется, когда в Рим привезут окрутившую его блудницу, чтобы без помех развратничать с этой проституткой. Затем женщина пригрозила покинуть дом Ларция. Если она ему больше не нужна, ты только скажи. Она не безродная азиатская шлюха, у нее есть свой дом, который подарил ей Адриан. Ты только дай знак, Ларций! Я не буду устраивать скандал, во весь голос рыдала она. Уйду тихо, незаметно. Соберу вещички, и, как мышь, прошмыгну под входной дверью.

Ларций вздохнул, с интересом и нескрываемым недоумением глянул на спину располневшей, в самом соку женщины, на большую грудь, выпиравшую сбоку. Он с интересом прикинул, сможет ли женщина, обладавшая такой огромной, мягкой и обволакивающей грудью, проскользнуть под дверью?

Не застрянет ли?

Трезво признал — нет, это ей не удастся, и ласково погладил сожительницу по спине, потом пониже спины. Та решительно отбросила его руку.

— Дай мне сопровождающих! — потребовала Зия, — и я немедленно покину твой дом.

Затем вновь залилась слезами.

Лонг не знал, что ответить, теребил край ночной туники, размышлял о том о сем. Вспомнил, как в ночь после приезда, когда она спросила его о причине холодности, он не стал ничего скрывать. Желание позаботиться о Тимофее объяснил необходимостью помочь несчастной девушке. Сослался на богов, требующих от смертных братской любви и сочувствия.

Зию сразу почувствовала неладное, начала допытываться, выспрашивать. Когда же окончательно вбила в голову, что Ларций решил избавиться от нее, начала настаивать, что имеет права на Ларция и на этот дом. Конечно, никаких прав у нее не было, но сказать об этом у Лонга язык не поворачивался, все‑таки они так долго прожили вместе. Когда же Зия вконец допекла его, префект напомнил сожительнице, что у нее есть собственное жилище. При расставании Адриан купил ей домик на Авентинском холме и в придачу несколько рабов. О своем имуществе Зия никогда не забывала, дом сдавала в наем, так что денежки у нее водились.

…Ларций смотрел на лежавшую на животе женщину, и вынужден был с прискорбием признать, что жаркая память о Тимофее тускнела с каждым днем.

Кто такая Тимофея?

Приблудная сучка, храмовая потаскушка. Слов нет, с ней хорошо, она броско красива, ласкова. Он обещал позаботиться о ней, и от своих слов отказываться не собирается. Лупа известил, что Тимофею отправили в Рим, но когда привезут? Без Зии скоро станет совсем тоскливо, но говорить об этом нельзя — вмиг на голову сядет.

Ларций наконец подал голос.

— Как знаешь, подруга. Если ты такая смелая, можешь оставаться. Я не хочу расставаться с тобой, но не забывай, это большой риск. Только богам известно, что будет со мной, когда приедет новый цезарь. Впрочем, если он не доберется до Рима, будет еще хуже.

Зия сразу повеселела, высохли слезы. Она перевернулась на спину, села и с прежним неподражаемым легкомыслием заявила.

— Зачем тебе бояться Адриана? Ведь ты же свидетельствовал в его пользу. Лупа сказал, что сила на его стороне. Адриан переборет и этого пережаренного Квиета, и кабана Нигрина, и тощего Цельза. Он защитит нас.

— Что ты понимаешь в политике!

— Уж побольше твоего! — заверила сожителя Зие.

К ней уже вполне вернулась прежняя хватка.

— Лупа завил — уж кого — кого, а меня Адриан всегда сумеет защитить, а о тебе похлопочу я, — она пощекотала его плечо и добавила. — Если будешь паинькой.

Проявляя снисхождение к мужчине, она заявила.

— Что касается храмовой блудницы, я не буду против, если, конечно, она будет знать свое место.

Ларцию почему‑то стало совсем тоскливо.

Уже ночью, насытившись Зией, он вдруг резко сел на ложе.

— Ты встречаешься с волчонком?

— Что ты! — принялась оправдываться женщина. — Это вышло случайно, на форуме. Он предложил подвезти меня до большого цирка. Только успел передать, что собирается навестить тебя, как на него напали люди Нигрина. Такие противные. Я их всех отшила.

В этот момент в дверь спальни постучали.

— Кто там? — спросил Ларций.

За дверью осторожно кашлянули.

— Это ты, старик?

Из‑за двери послышался голос прокуратора.

— Я, господин.

— Что случилось на этот раз.

— У нас гость.

— Ты его знаешь?

— Нет, господин

— Ты пустил в дом незнакомого человека?!

— Он просил, чтобы его пустили

— По какому праву?

— По праву милосердия. Он ранен.

Ларций в сердцах выругался, накинул на нижнюю тунику шерстяной плащ и направился в атриум. Там, опираясь о колонну, стоял невысокий, чрезвычайно бородатый мужчина. Одной рукой он зажимал рану в боку — кровь часто капала на мозаичный пол — в другой сжимал изогнутый вперед меч.

Увидев хозяина, гость вместо приветствия сообщил.

— Я ранен.

У Ларция стали круглыми глаза — незнакомец выразился по — дакски. Некоторое время он усиленно соображал, откуда в Риме может появиться вооруженный дак? Наконец дошло — по — видимому, этот варвар из личной охраны Лупы.

— Ты — раб Регула?

Незнакомец усмехнулся.

— Я служу Лупе, сыну Амброзона.

Затем он попросил.

— Железная лапа, прикажи, чтобы мне оказали помощь. Меня послали предупредить тебя, чтобы ты был осторожен.

Ларций дал знак прокуратору, и к раненому тут же поспешили Эвтерм и Таупата.

Они уложили его на лежанку.

Мальчишка с восторгом разглядывал тунику гостя с нашитыми на ней металлическими бляхами, на широкий кольчужный торквес, обнимавший шею, на свободные штаны — внизу штанины были стянуты ремешками от сапог — калигул, какие носили римские легионеры. Эвтерм обнажил рану, занялся раной.

Появившаяся в атриуме Зия тут же принялась командовать, разогнала мужчин, исключая Эвтерма, по — своему спросила о чем‑то у гостя. Тот кивнул, и женщина принялась аккуратно втирать в рану какую‑то мазь. Отвратительный запах распространился по внутреннему дворику. Уловив его, Ларций припомнил, что и его Зия часто натирала такой же дрянью. Одно слово, дикари! Тут ему пришло в голову, это именно Зия научила Таупату изъясняться на родном языке. Смеялась над пареньком, когда тот просил рассказать о Дакии, и все‑таки учила. Наконец раненного перенесли в перистиль, поместили в свободную комнату. Туда, по приказу Эвтерма внесли жаровню, полную горячих углей, кресло для господина.

Ларций сделал знак и все мужчины, кроме Эвтерма, удалились, да и тот остался только потому, что патрон жестом остановил его. Только Зия как ни в чем не бывало продолжала хлопотать возле раненого. Ларций долго смотрел на женщину, потом пальцем указал на дверь. Женщина гордо вскинула голову и с обиженно — независимым видом направилась к порогу. Ларций вздохнул, с унынием глянул на Таупату.

— Ну, а ты что стоишь?

— Интересно.

— Что интересно?

— Что будет.

Ларций не выдержал, повысил голос.

— А ну‑ка прочь отсюда? Постоишь у дверей. Посмотришь, чтобы никто поблизости не терся.

В этот момент раненный обратился к парнишке по — латински. Говорил он с ужасным акцентом.

— Ты чей? Из какого рода?

— Не знаю, — признался Таупата. — Мать говорила, что мы из Сармизегетузы, ее звали Ладией.

— Не помню такую, — признался раненный. — Ладно, ступай, а то хозяин прикажет выпороть тебя.

— С чего это? — возмутился Таупата. — Я силен, настойчив, сообразителен, служу честно, хочу помочь.

Засмеялись все, даже Ларций.

— Ладно, иди, защитник, — напомнил хозяин.

Когда мальчишка вышел, гость обратился к хозяину.

— Железная лапа, ты вырастил неплохого волчонка. Ему бы пройти обряд посвящения.

— Ага, и отведать римской крови, — иронично кивнул хозяин и спросил. — Как тебя звать?

— Сусаг, — ответил гость.

— Так вот, Сусаг, не порти мне раба. Если у тебя есть что сказать, говори. Час поздний.

— Лупа направлялся к тебе, однако возле арки Тита попал в засаду. Мы отбились, но хозяин ранен. Ему необходимо срочно повидаться с тобой.

— Что, прямо сейчас, посреди ночи?

— Нет, префект. Сейчас нельзя. Я же говорю, у арки Тита мы угодили в засаду. Но это еще не все — возле твоего дома на меня напали трое. Двоих я уложил, третий ушел. Другие вполне могут ждать поблизости.

— Ты хочешь сказать, что как только я выйду из дома, начнется свалка.

— И не малая. Вот почему я бы посоветовал тебе… Если я имею право советовать такому важному господину, как ты.

— Добрый совет, Сусаг, не разбирает званий. Я уж как‑нибудь справлюсь со своей римской спесью и выслушаю раба. Кстати, откуда ты меня знаешь?

— Я был в составе отряда Сурдука, которого ты утопил в пещере. Мне удалось выбраться из ловушки.

— В чем заключается твой совет?

— Выйди из дома затемно перед самым рассветом. Людей с собой много не бери. Думаю, к утру засаду снимут.

— Это очень важно?

— Важнее не бывает. Хозяин сказал, если Железная лапа не поверит, покажи ему это, — и раненный продемонстрировал браслет, который Лупа носил на руке.

— Это все?

— Все.

— Хорошо, отдыхай.

Ларций поднялся и вышел из комнаты. Вертевшийся у дверей Таупата сразу поинтересовался.

— Что он сказал?

Тут даже молчаливый Эвтерм не выдержал.

— Попридержи язык, негодник.

Сделав паузу, вольноотпущенник, обращаясь к мальчишке, распорядился.

— Сумеешь незаметно выбраться из дома?

— Ага, — лаконично ответил парнишка.

— Что «ага»? — вздохнул Эвтерм.

— Сумею.

— Смотри, если нашумишь, пеняй на себя. Обойдешь дом, проверишь, нет ли поблизости засады. Спустишься в город — не вздумай идти по лестнице! — проверишь, была ли стычка у арки Тита. Только быстро.

— Все сделаю, — пообещал Таупата. — В лучшем виде. Господин, — обратился он к Ларцию, — позволь взять оружие.

— Только кинжал и натяни легкую кольчугу. Ступай.

Когда парень ушел, Ларций и Эвтерм переглянулись.

— Значит, затемно? — спросил Эвтерм.

Ларций кивнул, потом добавил.

— Останешься здесь, проследишь за домом. Я возьму с собой Таупату и Тарба. Поедем верхом.

Зия в спальне расчесывала волосы. Пламя двух фигурных свечей издавало тусклый подрагивающий свет.

Заметив сожителя, она пожаловалась.

— Что творится, Ларций! Что творится!..

— Теперь ты убедилась, что тебе тоже следует отправиться за город?

— Зачем? — она пожала плечами. — Приедет Адриан, наведет порядок.

* * *

В путь Ларций отправился на исходе ночи, когда еще светили звезды, оповещая ранних прохожих, что тучи разошлись и можно ждать хорошей погоды.

Было тихо, только со стороны Колизея время от времени громко и вызывающе рыкали львы и трубили слоны, свезенные для боев на арене по случаю прибытия нового цезаря. Услышав львиный рев, Снежный резко скакнул вперед, начал часто перебирать копытами. Лонг чуть натянул поводья. Скоро миновали республиканский форум, крепость на Капитолийском холме, стены которой подсвечивали редкие факелы. На мосту Нерона, переброшенном через Тибр, томилась полусонная стража. Префекта с сопровождающими его Тарбом и Таупатой они пропустили без лишних вопросов — то ли узнали Снежного, слава о котором прокатилась по Риму, то ли поверили повязке на предплечье Лонга, удостоверяющей чин.

За мостом двинулись в сторону Ватиканского холма. Дорога, вымощенная шестиугольными плитами, тянулась в гору и перемежалась каменными мостиками, перекинутыми через глухие урочища, поросшие кустарником, лавровыми деревьями и кипарисами. Место, куда они направлялись, было памятным, зловещим. В последний раз Ларций побывал здесь лет двадцать назад, еще при императоре Нерве, предшественнике Траяна. Тогда еще был жив прежний хозяин, богач и самый страшный доносчик и обвинитель в Риме, сенатор Марк Аквилий Регул. Лонга привела сюда угроза разорения семьи, здесь его вынудили дать согласие взять в жены Волусию. Он, глупец, еще отбрыкивался! После женитьбы он с головой окунулся в семейное счастье. Вскоре последовала встреча с Траяном и новый призыв на службу, затем чередой пошли подвиги — разгром отряда Сурдука, овация в сенате, назначение префектом гвардейской конницы.

От воспоминаний кружилась голова. Не в силах справиться с волнением он придержал коня. Притормозил и Тарб, видно, догадавшийся о чувствах патрона. Только Таупата по — прежнему бдительно нес службу — паренек, отправившийся в путь на бойком соловом жеребце, первым въезжал на мост, осматривал опоры. Потом, не снимая правую руку с рукояти кинжала, левой подавал знак — все спокойно, можно двигаться.

Скоро мощеная дорога вывела их к храмовой ротонде, перед которой возвышалась мраморное изваяние богини вечной весны, покровительницы всякого цветения Флоры. Здесь Ларций спешился и направился к статуе. Снежный, часто перебирая ногами, последовал за хозяином. Когда тот остановился, конь положил голову ему на плечо. Лонг, разглядывавший статую, погладил его по лбу.

Флора была изображена идущей и как бы собиравшей цветы, левой рукой она прижимала к груди большой букет. Совсем как Волусия, когда им удавалось побродить по рощам в окрестностях Рима. После смерти жены Ларций окончательно уверился в том, что Волусия являлась телесным воплощением божественной девы. Ларций просто не мог представить жену в Аидовом провале, где страшно, мерзко, сыро.

С человеком так бывает.

Вообразил, что его посетила богиня, наградила неземной радостью, подарила сына и исчезла, растаяла в воздушном просторе, — и горе легче. Волусия умерла на рассвете, когда небо было наичистейшее. Путь наверх по травам был омыт росой.

Ларций не удержался, глянул вверх — сейчас, наверное, жена поглядывает на него из расцвеченной звездами высоты, и улыбается. Сердце подсказало, что ее волей он был насильно выдернут из Селевкии за несколько дней до начала восстания, ее заботами вернулся живым из Азии — ничем другим выпавшую удачу объяснить не мог. Муж до сих пор обожал ее, помнил о ней и не забывал принести в жертву молодого барашка, чтобы ветер донес до нее запах жареной баранины, пощекотал ей ноздри.

Она так любила мясо молодого барашка.

В смятении, бросив поводья, он приблизился к храму Флоры, поклонился божественной деве, вымолвил несколько благодарственных слов за то, что когда‑то она была рядом и до сих пор заботится о нем.

Не оставляй нас, Волусия. Сынок подрастает, он не глуп, смышлен, увлекается гладиаторскими боями и историей. Глянь‑ка, как вымахал Таупата, Гармерида покинула нас, а Евпатий совсем одряхлел, поглупел, без конца молится своему ожившему ритору. Эвтерм тоже снюхался с назореями. О тебе тоже не забывает, иной раз брякнет под руку — что сказала бы хозяйка, Ларций, если бы увидела тебя в эту минуту? Что поделать, Волусия, пью, иной раз напиваюсь. Но головы не теряю и совесть еще не пропил, а голова совсем седая. Вот, явился к твоему любимчику. Помнишь, как ты страдала, увидев лицо Лупы, истерзанное твоим дядюшкой — сенатором. Волчонку эта встряска пошла на пользу. Он разбогател, обрел влияние. Не то, что я, который так и не дослужился до сенаторского звания. Прости, родная.

Он поднял голову, обернулся — напротив храма в прозрачном предутреннем сумраке посвечивали пропилеи* (сноска: Пропилеи — колоннада или симметричные портики перед входом в здание или на какую‑либо территорию. Перистиль — внутренний двор, имевший место в любой римской усадьбе), ведущие к дому Аквилия Регула Люпусиана, вольноотпущенника и наследника прежнего хозяина.

Немногие богачи в Риме могли похвастаться такой усадьбой. При слабом свете утренней зари зеленоватые колонны из драгоценного каристийского мрамора придавали входу на территорию виллы особенно торжественный — божественный — вид. Поместье, доставшееся волчонку, было обширным, славилось живописным парком и обилием выставленных на аллеях статуй. Когда‑то Ларций довелось познакомиться с этим музеем под открытым небом. Всего скульптур было пятьдесят семь, и все они изображали одного человека. Этим человеком являлся сам сенатор Марк Аквилий Регул.

Ларций в сопровождении Тарба и Таупаты, миновал входной портик и двинулся вдоль выстроенных с обеих сторон колонн. Как раз в промежутках между колоннами когда‑то стояли мраморные регулы — все в сенаторских тогах с красной полосой, со свитками либо с венками в руках.

Они первыми встречали гостя, следили за ним, провожали его незрячими, каменными глазами. От этих колдовских, вполне весомых, пронизывающих взглядов мороз подирал по коже. Теперь статуи сняли, но, удивительное дело, веселей здесь не стало. Может, потому что оставили невысокие постаменты, и на них штыри, которые многозначительно напоминали о прошлом и были не прочь вновь принять на себя тяжесть очередных регулов.

Ларций усмехнулся — как ни старался Лупа прикинуться чистокровным римлянином, как ни выказывал верность римским богам, все равно в мелочах нет — нет да и проскальзывало его варварское происхождение.

Ему, пастуху, выросшему в горах, пусть даже потом он в какой‑то мере и обнаружил утонченность и проницательность, свойственную римлянину, порой было трудно понять уроженца Города, для которого угроза доноса была куда страшнее, чем, например, нашествие варваров. Он никогда не попадал в тиски неотступного ужаса, который день и ночь донимал гражданина, ставшего объектом внимания доносчика, из которых самым ненавистным был Аквилий Регул.

Намек и неясная угроза порой производят куда более внушительное впечатление, чем публично оглашенное обвинение. Оставив нетронутыми постаменты и штыри, Лупа по недомыслию сохранил зловещую ауру, притаившуюся в этом месте. Это как печать, избавиться от которой можно, только разрушив все до основания. Мелкие, косметические мазки, как, например, разодетая в дакское облачение охрана у дома, открывшегося сразу, как только гости миновали задний портик, не спасали.

К слову сказать, домишко был так себе, двухэтажный, неказистый, оконца маленькие, забранные решетками, не чета парку и входным сооружениям. Убожество жилья сенатор объяснял своей скромностью — он якобы привык довольствоваться малым. Когда же его спрашивали о статуях в парке, он отвечал, что это не для него — для потомства. По эти изображениям они должны будут судить о благородном проницательном римлянине, не жалевшим себя на государственном поприще. Но даже этот особого рода юмор был не в состоянии избавить посетителя, когда‑либо имевшего дело с Регулом и вновь оказавшегося в этом заповеднике гнетущего страха, от тягостного ожидания неотвратимой расплаты, вынужденного согласия с новым хозяином, с ожиданием неизбежного расставания с каким‑то очень важным, душевным свойством.

Вот чего в этой усадьбе теперь было в достатке, так это калек. Рабы, пострадавшие от гнева прежнего хозяина — тот безжалостно приказывал лишать их конечностей, слепить на один глаз, клеймить, — теперь милостью нового господина, также пострадавшего от сенатора, в сытости и спокойствии доживали в этом уголке свой век. Уроды тут же повылезали из подсобных помещений, и на их фоне непобедимыми титанами смотрелись пятеро вооруженных людей, стоявших у парадных дверей. Все они были в непривычном для римлян, боевом облачении. Округлые, без всяких лишних деталей шлемы — колпаки, за спинами круглые, удобные в бою щиты, на плечах кольчужные торквесы, клинки изогнуты наружу. Только кожаные юбки римского покроя да сапоги, как у легионеров.

Лонга ждали. Начальник охраны приветствовал Железную лапу и, как только гость спешился, передал поводья однорукому конюху, сразу повел его к хозяину. Таупату, восхищенно разглядывавшего сородичей, и Тарба оставили среди охраны. Те, услышав от мальчишки приветствие на родном языке, заулыбались. Один даже обнял его за плечи.

Таупата расцвел.

Ларций недовольно покачал головой.

Лупа ждал гостей в своей спальне. Вольноотпущенник лежал на постели перевязанный, лицо иссиня — бледное, видно, много крови потерял. Подтвердил, что попал в засаду и, если бы не природная осторожность, уже предстал бы перед Залмоксисом* (сноска: Верховное божество даков), Плутоном и обожествленным Траяном.

Затем, после паузы, признался.

— Перед богами предстать не страшно, а вот что я скажу Адриану? Что позволил обвести себя вокруг пальца?

Он замолчал, затем, с трудом подавшись вперед, спросил.

— Ларций, они обезумели? Они отважились первыми пролить кровь?

— Но почему покушались именно на тебя? Почему не на Аттиана? Не на Турбона?

Лупа откинулся на подушки и, не скрывая удовольствия, рассмеялся.

— Хороший вопрос. Есть смысл подробно обсудить его. Начнем с того, что Публий Аттиан — префект претория. Стоит только покуситься на его честь и достоинство, я уже не говорю о жизни, — вся гвардия сразу отшатнется к новому цезарю. Напасть на Турбона — бросить вызов армии. К тому же нападение на меня имеет практический смысл.

— Не понял.

— Что уж тут не понять! Если заговорщики решили, что их час пробил и отважились перейти черту, в первую очередь они должны избавиться от человека, которому поручено следить за ними, который слишком много знает о них. Но как они узнали, кто этот человек? Кто подтвердил им, что такой‑то вольноотпущенник напрямую держит связь с императором, распоряжается деньгами и плетет сеть, в которой они вот — вот должны увязнуть? Мне точно известно, будь старики в неведении, внимание на меня они обратили бы в последнюю очередь.

На лице волчонка появилось обиженное выражение.

Лонг сделал паузу, потом признался.

— Не понимаю. Если ты решил довериться мне, если вызвал просить о помощи, скажи прямо, кто тебя подставил и чем я могу помочь тебе? В темную не играю, жизнь дорога.

— Хорошо, — кивнул Лупа. — Некая царственная особа до сих пор тешит себя надеждой кончить дело миром. Он поручил мне связаться с Нигрином и от его имени строго предупредить его, чтобы тот не играл с огнем. Мне было приказано сообщить Нигрину, если он даст в сенате клятву не злоумышлять против нового цезаря, все его прежние прегрешения будут забыты. Я написал сенатору письмо, попросил о личной встрече, на которой я мог бы подробней осветить этот вопрос. В ответ получил грубую отписку — там даже не было приветствия адресату! Нигрин надменно вопрошал, с какой стати он должен доверять бывшему рабу? На каком основании какой‑то выскочка берет на себя роль доверенного лица высокопоставленной особы? Кто такой Лупа по римским понятиям? Мелкая сошка. Меня можно презирать, безнаказанно оскорблять на форуме. Я не обиделся — о, нет! — я придавил обиду и решил обратиться за помощью к кому‑нибудь из людей влиятельных, от разговора с которым Нигрин не сможет отмахнуться.

— Ты решил обратиться ко мне? — усмехнулся Лонг.

— И да и нет, — ответил Лупа. — Нет — потому что мне строго — настрого запрещено обращаться к тебе за помощью. Сейчас самое важное — это твое свидетельство об усыновлении Адриана. Его ценность настолько высока, что мне приказано оставить тебя в покое, не впутывать тебя.

— В противном случае ас цена будет моим словам в сенате?

— Можно и так сказать.

— К кому же ты решил обратиться?

— К Аттиану.

— Каков результат?

— Как только я поговорил с префектом претория, как на меня сразу было совершено покушение.

— Аттиан согласился выступить в роли посредника?

— Он отказался. Он жаждет крови, Ларций. Он уверен, что все мосты сожжены и дело за удавкой и топором палача. Мирный исход его, по — видимому, никак не устраивает. Я же говорю, на меня было совершено покушение. Это прекрасный повод заставить высокопоставленную особу перейти от слов к делу и приступить к репрессиям.

— Зачем это Аттиану?

— Префект претория мечтает одним махом покончить с мятежниками. Он заявил, что в его годы нет смысла вилять хвостом и искать мира с врагами. Он уже стар, готов уйти на покой и хочет обеспечить себе безмятежную старость. Адриан — я поддерживаю его в этом — уверен, что кровь вызовет кровь и при всеобщей нелюбви римлян к новому цезарю, ему едва ли удастся удержать власть в своих руках. Казни — лучший способ добиться этого.

— Зачем ты решил впутать меня в это дело, если тебе это строго запрещено?

— Переговоры с Нигрином — это только часть дела. В Риме много таких, кому ты вправе напомнить, что худой мир лучше доброй ссоры. В этом нет ничего предосудительного. В устах такого авторитетного человека, как ты, подобное предупреждение будет звучать особенно веско и убедительно. Среди мятежников вполне достаточно случайных людей, кто примкнул к заговору, поддавшись общему настроению. Им тоже не нужна гражданская война. Ты мог бы обосновать свою позицию, сославшись на некоторые документы, которые помогли бы вразумить упрямых.

— Это называется «не впутывать меня в ваши делишки»? Помнится, Лупа, два года назад ты призывал меня пренебречь приказом и не спешить в Азию. Тогда ты был честен, и я готов признать, что ты был прав, а я оказался глупцом. На этот раз, вопреки отданному тебе приказу, ты принуждаешь меня рискнуть жизнью и состоянием.

Как это понимать, Лупа?

— Ты не дал мне договорить насчет Нигрина. — Я тогда был честен с тобой, честен и сейчас. Взгляни на меня, — предложил он. — Мои раны являются неопровержимым доказательством, что заговорщики перешли Рубикон. Отписка Нигрина свидетельствует, что несколько недель назад они не догадывались, кто держит в руках все нити противодействия заговору. Теперь им все известно. Они знают, кого следует убрать в первую очередь. Уверен, это произошло не без участия Аттиана и Турбона, которые страшно завидуют мне. Боюсь, что именно они просветили Нигрина, кто есть кто, и предоставили сенатору самому решить, кончить ли дело ссорой или принять предложение высокопоставленной особы. Они решили расправиться со мной чужими руками, а заодно посмотреть, что из этого выйдет? Ведь нет лучшего способа заставить Адриана начать репрессии, как обвинить его врагов в моем убийстве. Такой удачной возможности может больше не представиться. Моим так называемым соратникам только в радость сдать бывшего раба, а ныне урода — вольноотпущенника. Но попробуй докажи эту связь, тем более что Аттиан — бывший воспитатель и опекун Адриана.

Я не могу выйти из дома, а дело стоит. Вот почему я решил обратиться к тебе за помощью.

Не знаю, по какой причине вы так яростно грызетесь между собой, но я призываю тебя помочь Адриану сохранить гражданский мир.

Я обращаюсь к твоему здравомыслию.

Разве у тебя есть выбор?

Если старая гвардия одержит верх, меня зарежут или тихо удавят, а тебя предадут позорной казни. Я не могу допустить, чтобы наше дело застопорилось из‑за того, что я не могу передвигаться. Я хочу жить. Если ты желаешь поразить меня рассуждениями о том, что благородно, а что бесчестно, оставь это занятие. Придерживаться древних римских традиций, ссылаться на гробы отцов и на этом основании держаться в стороне — это пустое. Помнится, когда меня как раба притащили в Рим, я был отъявленным патриотом и страстно мечтал убить Траяна, так что твои сомнения мне понятны, но сейчас речь идет о наших жизнях. Исходи из того, что ты можешь помочь предотвратить гражданскую войну. Это немного, но и немало.

Лонг не выдержал, навскидку выругался, потом спросил

— С кем ты предлагаешь мне встретиться?

— С Цельзом и Пальмой. Постарайся убедить их отказаться от использования силы. Скажи, император готов выслушать их, предоставить им провинции. Напомни, что Пальма в тот момент, когда Нерва усыновил Траяна, тоже домогался верховной власти. И что? Это помешало его карьере? Траян отстранил его от управления Египтом, выказал недоверие? Наоборот, его направили в Аравию, поручили провести самостоятельную кампанию. Он получил триумф. Почему же теперь нельзя решить дело полюбовно на основе согласия?

Было видно, что Лупе было трудно говорить. Он дернул за шнурок, раздался звон колокольчика, и в комнату вбежала робеющая, молоденькая рабыня. Она отерла пот со лба вольноотпущенника, испуганно глянула в сторону гостя и также торопливо убежала.

Лупа продолжил.

— Ты часто общаешься в банях с Уммидием Квадратом, Гомуллом и Цивикой. Неплохо было бы намекнуть им, что Ликорма оказался исключительно словоохотлив, более того, неаккуратен с уничтожением уличающих документов. Спросят, откуда ты знаешь? Ответь — Лупа говорит. Этот грязный неблагодарный раб, которого не зря исковеркал Регул.

Ларций невольно обратил внимание на шрамы на лице вольноотпущенника. Мерзкое клеймо, наложенное по приказу сенатора, было почти не заметно, римские лекари умело накладывали швы. Тот же искусник подправил крылья носа. Что касается уха, к его отсутствию публика, общавшаяся с волчонком, относилась снисходительно. Стоило ли обращать внимание на пустячный дефект у человека, чье состояние оценивалось в сотню с лишком миллионов сестерциев. Римские патриции могли презирать выскочку, сумевшего завладеть огромным состоянием, но в том случае, когда дело касалось подрядов, откупов, купли — продажи, они вполне отдавали себе отчет, что обладание ушами — радость временная. Как, впрочем, и изящным природным носом или нетронутым раскаленным клеймом лбом или щеками.

— Мне надо подумать, — ответил Ларций. — я не могу сразу дать ответ. Разговор с Пальмой и Цельзом — дело ответственное. Я хочу посоветоваться.

— Только не долго.

Лонг покинул Лупу после восхода солнца. Проезжая по пропилеям, мимо пустых постаментов, на которых ему зримо померещились каменные Регулы, все, как один, язвительно улыбавшиеся вслед, префект не удержался, плюнул в их сторону и выругался.

Взяла тоска.

Он утешался, что живым выбрался из Азии?!

Рано радовался, браток!

Теперь в родном Риме отведай той же каши!

Он с тоской глянул в сторону мраморной девы, собиравшей цветы на незримом лугу — одна надежда на тебя, родная.

Вернувшись домой, Лонг посоветовался с Эвтермом. Рассказал все, как было. Грек рассудил как всегда здраво и мудро: мир есть ценность неизмеримая, в то время как гражданская война — зло абсолютное, не выбирающее ни правых, ни виноватых. Вспомни безвременье, которое наступило в Риме после смерти Домициана, когда преторианцы без стеснения грабили мирных граждан, а двух своих трибунов убили прямо на глазах у беспомощного императора Нервы в Солнечной галерее. Уцелеть во время смуты — задача непростая, особенно тебе, патрон. Ты, Ларций, почему‑то постоянно оказываешься на виду.

— Разве я стремлюсь к этому? — обиделся Ларций, услышав слова вольноотпущенника.

— Нет, поэтому твое положение тем более можно считать небезопасным. Если судьба решит, что тебе необходимо побывать в Канопе, куда бы ты не направился, все равно попадешь в Каноп. Полагаю, тебе стоит посоветоваться.

— С кем, например?

— С Аннием Вером, с Клавдием Барбаром, с Аррием Антонином.

Лонг усмехнулся.

— Ты, как всегда, разумен и последователен в подборе друзей. Все они поддерживают Адриана.

— Ты разве не поддерживаешь?

— Так‑то оно так, — вынужден был согласиться Лонг. — Все равно предложение Лупы напоминает мне выгребную яму. От него очень сильно припахивает.

— Брось, Ларций, — упрекнул патрона Эвтерм. — Для сохранения спокойствия в душе и в государстве порой приходится воспользоваться кулаками. Иначе всем нам крышка. И государству, и душе.

В этом волчонок прав.

* * *

Сомнения растаяли через несколько дней, когда в дом Лонгов явился разгневанный сенатор Деций Валерий Гомулл и потребовал «жестоко, вплоть до отсечения головы, наказать раба по имени Таупата, осмелившегося поднять руку на его сына Марка».

Ларций приказал позвать Таупату.

Тот объяснил, что Марк Гомулл, великовозрастный, крепкий парень, уже в который раз не дает прохода малолеткам: сыну Лонга Бебию и сыну сенатора Клавдия Барбара Авлу. Таупата несколько раз предупредил негодника, чтобы тот придержал кулаки, но тот только посмеялся над ним. Вот и пришлось врезать Марку.

— Эти оправдания, Лонг, не выдерживают никакой критики! — заявил Гомулл старший. — Если ты, префект, отказываешься примерно наказать раба, я подам иск в коллегию судей

— Послушай, Гомулл, — Ларций попытался успокоить разбушевавшегося сенатора, — Неужели за такой незначительный проступок парень должен лишиться головы. Не жесткость ли это?

— Не будем спорить, — заявил Гомулл. — Я удовлетворюсь отсечением руки и признанием вины со стороны твоего сына и сына Клавдия Барбара. Они должны принести извинения Марку.

— Ты настаиваешь на своем требовании? — спросил Лонг.

— Непременно!

Ларций испытал приступ неудержимого гнева!!

Глупец, он испытывал сомнения, будет ли достойно напомнить этому злобному, чванливому Гомуллу, что, злоумышляя против власти, не стоит рассчитывать на коллегию децемвиров. Этот судебный орган занимается исключительно важными хозяйственными и уголовными делами. Неужели оплеуха, заработанная сыном этого наглеца, является покушением на устои государства? В тот момент Ларций испытал благодарность к Таупате, сумевшим так скоро просветить Лонга, витавшего в надеждах, что все как‑нибудь уляжется, и в Риме сами собой воцарятся мир и спокойствие.

Он взял себя в руки и спросил еще раз.

— Ты все‑таки настаиваешь на том, чтобы я приказал отрубить руку этому человеку — он указал на Таупату, — и призвал своего сына принести извинения твоему сыну Марку? Ты полагаешь, что весь этот разговор уместен и детские шалости требует разбирательства в верховном суде?

Гомулл пристально поглядел на Ларция.

— Ты зря упрямишься, Лонг. Мы все знаем цену твоим словам, прозвучавшим в сенате. Истину не скроешь. Рано или поздно она всплывет, и ты подавишься ей.

— А — а, вот в чем причина твоей наглости, Гомулл. Не обманываешься ли ты, сенатор? Не много берешь на себя ты — человек, изменивший сенаторской клятве и присяге данной новому цезарю!?

Гомулл побледнел.

— Как ты смеешь разговаривать со мной в подобном тоне?

Ларций жестом приказал Таупате удалиться. Когда тот покинул атриум, Лонг обратился к гостю.

— Как еще я должен говорить с государственным преступником! Меня радует, что до того, как я подавлюсь ложью, ты будешь лишен головы, твое имущество отойдет казне, а этот маленький негодяй Марк будет отправлен в изгнание.

— Значит, ты вот как ставишь вопрос? — угрожающе произнес Гомулл. — Хорошо, мы встретимся в суде.

Он повернулся и решительно направился к выходу.

Ларций дождался, когда сенатор приблизится к проему, ведущему из внутреннего дворика — атриума в вестибюль и негромко, но явственно произнес.

— Ликорма во всем признался, Гомулл. У меня есть копия его письма к тебе и, что еще интереснее, копия твоего ответа.

Гомулл застыл как вкопанный, потом медленно повернулся.

— Ты угрожаешь мне?!

— Угрожаю не я, а тот, кто вправе лишить тебя жизни. Можешь не беспокоиться, одного твоего письма хватит, чтобы сенат проголосовал за смертную казнь.

— Зря надеетесь, — хрипло ответил Гомулл. — Смотрите не опоздайте.

— Человек, у которого под рукой тридцать легионов, может не спешить, — возразил Лонг. — Ты и твои сторонники присягнули новому цезарю. От своей подписи не откажешься. Теперь поздно давать задний ход. С тебя, клятвопреступника, и начнут суд над предателями. В любом случае отсечь тебе голову он успеет. Уж я похлопочу. Постарается и моя Зия.

Гомулл некоторое время размышлял, потом повернулся и медленно приблизился к хозяину.

— Покажи письма? — потребовал он.

Лонг молча подошел к столу и передал ему выписки из протокола допроса Ликормы.

Гомулл внимательно ознакомился с материалами.

— Это фальшивка.

— Это ты скажешь новому цезарю. Объявишь в сенате, что это не твоя рука. Неплохо сказано: «Сколько можно терпеть выходки этого несносного Адриана? Не пора ли укоротить его на голову». Ты горько пожалеешь, что когда‑то написал эти слова.

Сенатор неожиданно всплеснул руками.

— Не было этого! — неожиданно зычно и жалостливо вскрикнул он. — Послушай, Лонг, возможно, мы погорячились. Возможно, я погорячился, но неужели ты всерьез поверил, что я мог написать такое письмо? Это же чепуха, это навет! В конце концов, это шутка. Разве нельзя пошутить? Я всего лишь хотел обратить внимание Ликормы на некоторые промашки молодого цезаря, на его неумение вести себя согласно его положению. Я хотел помочь ему, на том и настаивал в письме. Я просил Ликорму всего — навсего образумить молодого цезаря внушить ему уважение к сенату, который привел Римское государство мировому господству, а это дорогого стоит. Я хочу еще раз взглянуть на раба, который попытался научить моего наследника уму — разуму. Возможно, он не так испорчен, как мне доложили. И вообще…

Он обнял Лонга за пояс и мягко но настойчиво потянул его поближе к водоему, устроенному в центре атриума и куда с покатой вовнутрь крыши стекала дождевая вода.

— Послушай, Лонг, мы оба здравомыслящие люди, не без пороков, конечно, но с весомыми, необходимыми в государственной деятельности достоинствами. Неужели ты всерьез решил, что я готов принять участие деятельности этих подлых заговорщиков?

— Письма подтверждают, что ты не только был готов, но и принял. И не ты один, но и твои друзья, в первую очередь Цивика. Хочешь посмотреть, как он отзывается о новом цезаре?

— Покажи! — неумеренно обрадовался гость.

Лонг достал листы бумаги. Сенатор заранее хохотнул, потом принялся читать. Постепенно лицо его бледнело. Когда он оторвал глаза от бумаги, на него было жалко смотреть.

— Ну, как? — спросил Ларций. — Познакомился?

— Он не мог такого написать.

— Почему он? — на этот раз Лонг позволил себе изобразить удивление.

Он ткнул пальцем в текст и добавил.

— Здесь ясно сказано: «мы с Гомуллом». И здесь тоже. Читай: «Терпеть далее такое положение, когда лучших отодвигают в сторону, а судьбу государства вручают человеку недостойному, обремененному кучей пороков, увлекающемуся игрой на цитре, охотно предающемся разврату с супругой самого лучшего из дарованных Риму императоров, постыдно».

Полагаю, эта грязная клевета стоит отсечения руки, написавшей такие слова. Ведь тебе не хуже, чем мне, известно, что Адриан называет Помпею «драгоценной и горячо уважаемой матушкой», а она считает его «собственным дорогим сыном». Неужели ты полагаешь, что божественный Траян, человек, достойный во всех отношениях, допустил бы подобную кровосмесительную связь?

Гомулл схватился за голову.

— Меня обманули. Они воспользовались моей доверчивостью.

— Кто? Говори, иначе ты будешь первым, кому отрубят голову, как только цезарь прибудет в Рим. На это времени у него хватит, и твои дружки вроде Нигрина не спасут тебя.

— Конечно, Ларций!

Он принялся перечислять фамилии. Наконец, опустошенный, замолчал, жалобно глянул на Лонга.

— Я надеюсь, ты не воспользуешься моей искренностью? Это останется между нами?

— Надейся. Твое единственное спасение объяснить этим людям, что Адриан прибывает в Рим с добрыми намерениями, что казней не будет, если конечно ты и твои сторонники поведут себя благоразумно. Если в их делах будет заметно желание принести Риму пользу, а не безумное желание ввергнуть отчизну в хаос и смуту, они смогут получить прощение.

— Конечно. Обязательно, — торопливо закивал Гомулл.

Он начал пятиться к выходу.

Когда сенатор ушел, Ларций обратился к сидевшему за занавеской Эвтерму.

— Все записал?

— До последней буквочки.

— Немедленно отправь Лупе. Только чтобы без сюрпризов.

— Будет сделано, — ответил вольноотпущенник и вышел из‑за занавески.

Лонг задумчиво постукивал пальцами по подлокотнику кресла.

— Какая мразь! — наконец выговорил он.

Глава 3

Прежде чем отправиться на встречу с Публилием Цельзом, Ларций решил доверительно поговорить с приятелем — сенатором Титом Арием Антонином. Человек он был незлобивый, и из всех его знакомых выделялся рассудительным и невозмутимым нравом. Ларций был уверен, Тит не станет вилять, отшучиваться, уводить разговор в сторону, а скажет прямо — это нужное дело, Ларций. Или с той же прямотой предупредит — не ввязывайся в грязную историю, префект.

Антонин рассудил так.

— Это нужное дело, Ларций. Государство в беде, ему следует помочь. Ты всю жизнь сражался за Рим. Что ж теперь нырять в кусты, когда низменные страсти, подгоняемые пороками, стучат в наши двери? К сожалению, немногие понимают, что теперь, после того как империум был вручен провинциалу и этот опыт оказался успешным, возврата к прошлому нет. Адриан усвоил эту простую истину, а все остальные, посягающие на власть — это либо пропитанные высокомерием уроженцы Рима, такие как Нигрин и Фругий Красс, или воспитанные в лагерях солдаты, как, например, Цельз, Пальма и Лаберий Максим. Конст мало того, что римлянин, так еще и вырос в преторианском лагере.

Он помолчал, видно, обдумывал что‑то свое. Наконец продолжил.

— Беда, Ларций, грозит государству с двух сторон. Опасно наделять властью человека, насквозь пропитанного столичными предрассудками, чьи предки и сам он родился и вырос в Риме. Не менее страшно передать империум тому, кто учился жизни в военном лагере. Что касается первой угрозы, я полагаю, в Риме неумеренно кичатся своей историей и презирают чужаков, пусть даже наделенных гражданскими правами. Здесь уверены, что по своим достоинствам всякий уроженец Рима неизмеримо выше любого провинциала, даже природного италийца. Это пренебрежение очень опасно.

Я беседовал с Адрианом на эту тему, и мы пришли с ним к согласию по вопросу о влиянии размеров государства и неисчислимости населяющего его племен, на устойчивость власти и сохранение спокойствия в пределах orbis terrarum.

Государство наше велико, разнобой в законах, установленных в той или иной местности, неописуем. В Риме, например, считают, что их законы — лучшие из возможных, ибо с помощью этих установлений они завоевали власть над миром. Это глубочайшее заблуждение, недопустимое теперь, когда римских граждан можно встретить и в Африке, и в Британии, и в Дакии, не говоря уже об Азии.

Он помолчал и продолжил.

— Не стоит ждать чего‑либо полезного и от Лаберия, Цельза, Конста. С четырнадцати лет они служат в армии. Несмотря на то, что каждый из них был в свое время назначен консулом, их образ мыслей напрочь пропитан армейским духом, их оценка ситуации заужена подсчетом количества легионов, боевой подготовкой солдат и быстротой их передвижения. Самой важной задачей правителя они считают необходимость занять легионы. Они уверены, что армия постоянно должны кого‑то сокрушать, завоевывать, терзать. Иначе, полагают они, солдаты обленятся и от безделья взбунтуются. В том случае, если кто‑то из них придет к власти, их заботы ограничатся добыванием денег на будущую войну, усмирением несогласных и подсчетом будущей добычи. Войны, Ларций, порой возникают по самым неожиданным поводам, не имеющим никакого отношения к интересам государства. Этого нам надо избежать.

Он помолчал, потом добавил.

— Поговори с Цельзом. Возможно, он не потерял остатки разума.

* * *

На следующий день Лонг отправился в Байи, где на собственной вилле лечился Луций Публилий Цельз. Даже после напутствия Антонина тяжелое чувство неясной вины не оставляло Лонга.

Неотвязно вспоминался Цельз. Этот высокий, длиннорукий, стареющий детина пользовался в армии непререкаемым авторитетом. Даже Траян порой не отваживался спорить с Цельзом, так как логика «гелепола» или «штурмовой башни», как называли его в армии, обладала железной убедительностью. Цельз являлся стратегом, известным не менее чем Лаберий Максим. Принимаясь за то или иное задание, он руководствовался принципом свободы рук — доверили, не мешайте. Его страстью было неспешное, последовательное приближение к цели, сочетаемое с постоянным, все более сильным давлением на противника.

Лонг никогда не был близок с Цельзом. Покровителем Лонга считался погибший в Дакии консуляр Гней Помпей Лонгин, который, как ни странно, являлся лучшим другом Цельза. Был бы жив толстяк и неунываха Лонгин, он наверняка бы склонил гелепола к компромиссу с Адрианом. Теперь приходится выкручиваться без «паннонского кабана».

Во время второй Дакийской войны именно Цельз воспротивился назначению Лонга на должность командира отдельного конного корпуса. Он посоветовал императору не обольщаться насчет военных способностей Лонга и передать командование Квиету. Унять обиду Лонгу помог сам император, возместивший другу потерю должности прекрасной виллой в Путеолах. Траян вообще был щедрый человек, более того дальновидный, ведь произойди тогда назначение, сейчас бы Лонг необходимо находился в компании заговорщиков. Сидел бы, выжидая, на вилле в Путеолах, как Цельз в Байях, Нигрин в Фавенции, а Пальма в Таррацине.

Денек был не по — ноябрьски солнечный, ясный — видно, в том году предсказатели откровенно дали маху. Прошли дожди, и осень перед расставанием расщедрилась на необычно теплую погоду.

Даже почки на деревьях набухли.

Лонг в сопровождении Таупаты двигался по Кампанской дороге в сторону Неаполя.

Время от времени префект поглядывал на исполинский, чуть оплывший конус Везувия и загадывал — неужели судьба новь расщедрилась, предоставив ему отличный шанс поквитаться с Цельзом. Очень соблазнительной казалось возможность объяснить ему, что не всякий стратег проницателен.

Это были недостойные и дурные мысли, Ларций пытался отогнать их от себя.

Зачем эти тонкости?

Неужели ему не хватило урока, который преподнес ему Гомулл!

Если эта мразь уже решила, что суд децимвиров примет к рассмотрению такое пустяковое дело, сочтя его государственным, значит, дело зашло слишком далеко. Зачем церемониться с заговорщиками, убежденными в том, что он переметнулся на другую сторону?

Надо лаконично, не растрачивая себя на напоминания о прежних обидах, объяснить стратегу, что, поддерживая неукротимого Нигрина и расчетливого Лаберия, пронырливого Квиета, страдающего от болезненного тщеславия Пальму, — он рискует головой. На гостеприимный прием не рассчитывал — знал, как скуп был Публилий, не признававший в военном быту никаких побочных развлечений. Его лагерный шатер был образцом спартанской неприхотливости. Там никогда не устраивалось пирушек, а всякие иные потребности удовлетворяла его длинная, тощая и, под стать хозяину, суровая до крайности супруга. В армии ее за компанию с мужем называли «гелеполой» Пьяные солдаты после разговора с ней сразу трезвели. Она знала устав лагерной службы лучше префекта лагеря или самого опытного центуриона, которые порой тайно советовались с ней по поводу наказания за тот или иной совершенный легионером из ряда вон выходящий проступок.

То‑то Лонг удивился, когда на вилле Цельза, проведенный в атриум, он застал знаменитую гелеполу в сильном подпитии. Покоробило, что она вырядилась в индийский наряд из бисоса — его, кажется, называли «сари». Года три назад это «сари» вошло в моду в Риме. Тогда в столице не было уличной шлюхи, которая не оборачивалась в кусок материи, как это принято в Индии, и не вставила бы себе в нос золотое колечко.

Теперь эта мода дошла и до четы Цельзов?

Беззубая старуха тоже решила обиндианиться?

Лучше поздно, чем никогда! Впрочем, теперь ее рот был полон зубов. Неужели Публилий расщедрился на протезы?* (сноска: В Древнем Риме дантисты умели вставлять золотые зубы, металлические, а также похожие на настоящие, мосты и пластины).

Что творилось в мир!

Трудно сказать, узнала ли старуха Лонга, однако не в силах объясниться на словах, она несколько раз неуверенно шлепнула ладонями, вызвала раба и жестом указала ему, чтобы тот проводил гостя. Тот молча пригласил гостя следовать за ним. В перистиле раб объяснил, что хозяин в термах, принимает лечебную ванну.

Гость пожал плечами и приказал.

— Веди в баню.

Префект нашел хозяина лежавшим в просторной мраморной емкости, напоминавшей половинку амфоры. Емкость была наполнена дурно припахивающей серной водой, ведь всем известно, что Байи славятся своими целебными источниками.

— А — а, Лонг! — обратился к гостю хозяин. — Не желаешь ли присоединиться?

Он указал на соседнюю пустую ванну.

Лонг вскинул руку в приветствии, затем отрицательно покачал головой.

— Как знаешь, — пожал плечами хозяин. — Мне лежать еще четверть часа. Подожди меня в экседре. Там есть бассейн с подогретой водой. Если желаешь, можешь присоединиться.

Ларций был в недоумении — к кому он мог присоединиться в предбаннике, если хозяин принимал лечебную ванну. Между тем раб провел его коридором в высокую, богато украшенную комнату, одной стороной выходившей на отделанный мрамором овальный бассейн. В нем плескались три красотки, все без купальных туник, обнаженные, приветливо помахавшие ему рукой.

Теперь накатило изумление. Курс лечения, который проходил стареющий полководец, по мнению Ларция, проходил бурно, может, даже слишком бурно. Присоединиться к красоткам мешали приличия, к тому же было непонятно, как потом, после купания в бассейне, заводить разговор о делах серьезных, государственных, но ведь не будешь сидеть в экседре в походном плаще, в тоге, в то время собеседник, обернутый в простынь, будет лечиться сернистыми водами.

Разговор, на который он согласился исключительно по просьбе человека, которому трудно отказать, на глазах приобретал оттенок издевки не только над государством, но и над ним, префектом конницы. Он пощупал воду — она действительно была подогрета. Несколько минут он дурак — дураком расхаживал по краю бассейна, проклиная себя за то, что не в силах прямо в тоге, плаще, ринуться в воду. Убеждал себя — в совместном купании, предваряющем важный государственный разговор, было слишком много от Адриана, а также от непритязательной народной комедии — аталаны, которую так любил плебс. Там всего было вдоволь: драк, битья палками, вырывания волос, обнажения женских задниц.

В этот момент одна из дам развернулась в воде и продемонстрировала гостю очаровательную попку.

Что это было — пренебрежение или приглашающий намек?

В следующее мгновение, смяв сомнения, он ринулся в раздевалку, где два могучего телосложения раба ловко и ничуть не потревожив гостя, сняли с него тогу, стянули тунику и принялись массировать усталое тело. Он даже не возразил, когда один из рабов расстегнул ремешки и снял протез. Этого он никогда и никому не позволял, кроме Зии.

Рабы умело размяли префекта, тот полностью расслабился и вполне готовый отведать угощения, предложенным ему неумеренно щедрым хозяином, направился в экседру. По пути его настигла трезвая мысль — будь осторожен! Возможно, его специально заманивают в бассейн, где плещутся прекрасные нимфы, чтобы там, отталкивая от края бассейна, утопить, как шпиона, однако даже эта вполне вероятная угроза не охладила его пыл.

Когда он вышел к бассейну, там никого не было, только в тени, падавшей на мраморный бортик, обернутый в простыню, отдыхал Цельз.

Ларций, едва скрывая разочарование, оглядел еще пошевеливавшуюся поверхность воды. Цельз, не вставая с кушетки, предложил.

— Окунись, смой дорожную пыль.

Ларций, вздохнув, полез в воду. Недолго поплескавшись, он вылез из бассейна и приблизился к хозяину. Там уже было водружено второе ложе, а между ними на низких столиках была в изобилии расставлена всякая умопомрачительная еда. Был здесь жареный кабанчик с испеченной из теста шляпой на голове, целиком осетр, пойманный на Родосе, неправдоподобно большой кролик, по — видимому, с Балеарских островов, утки, запеченные яйца, мидии, а также жареный журавль. На отдельном столике, ближе к хозяину, была выставлена коллекция разнообразных фруктов.

Это было так неожиданно, что Ларций окончательно лишился дара речи. До обеда было еще далеко, да и Лонг в глазах Цельза вряд ли мог считаться особо важной персоной, чтобы потчевать его гастрономическими чудесами. По — видимому, скромняга Цельз на закате жизни окончательно свихнулся и по такому случаю решил ни в чем себе не отказывать.

Не обращая внимания на удивленный взгляд гостя, Публилий небрежно отщипнул виноградину, положил ягоду в рот, затем жестом пригласил гостя занять соседнее ложе. На его лице очертилось подлинное удовлетворение — видно, ягодка оказалась сладкой. Он обвел рукой выставленные блюда и пояснил.

— Люблю, когда все под рукой, дружище Лонг.

Он сделал паузу, потом любезно предложил.

— Отведай моих угощений, Ларций. Если кусок в рот полезет.

Лонг нахмурился.

— Спасибо, я не привык насыщаться в бане.

— Привыкнешь, — добродушно отозвался Цельз. — Ты разве не знал, что молокосос обычно испытывает в бане неумеренный аппетит. Есть такие люди, которым все мало. Даже того, что много.

Он сделал паузу, потом спросил.

— С чем пожаловал? У тебя с собой смертный приговор, а возле дома сигнала ожидает рвущийся к славе, молодой центурион с людьми из Шестого Железного Адрианова легиона? Ты выбрал удачный момент. В такой денек умирать не хочется.

— Ты полагаешь, что палач — самая подходящая для меня должность? — осведомился гость.

— Должность палача не выбирают. Она переходит по наследству, либо заняться этой работой принуждает тиран.

— Ты полагаешь, он — тиран? — спросил Ларций.

— Хороший вопрос, — кивнул Цельз. — Расчетливый. Сам придумал или кто‑то подсказал?

— Не надо оскорблять меня, Цельз, — ответил гость.

— Зачем же ты явился сюда? — ехидно спросил Цельз. — Подбивать на мятеж против законного императора, верность которому ты так удачно доказал в сенате? Или тебе еще не до конца доверяют, и в доказательство приказали доставить мою голову, как трибун Попиллий принес Марку Антонию голову Цицерона. А ведь Цицерон защищал Попиллия в судебном заседании и спас его от смерти, когда того обвинили в отцеубийстве.

— Ты не Цицерон и я не Попиллий, Цельз. Я ничем тебе не обязан, разве только тем, что ты всегда настраивал Траяна против меня.

— Ах, это я виноват, что ты засиделся в префектах? Можешь не беспокоиться, за донос на меня тебя возведут в сенаторы, а то и назначат консулом. Так зачем же ты явился?

— Уговаривать тебя не допустить страшную ошибку. Не ввязываться в гражданскую войну.

— Причем здесь я? — пожал плечами Цельз. — Ты ошибся адресом, префект. К тому же я, как ты видишь, никчемный развратник и обжора, всей душой приветствую нового цезаря.

Он вскинул руку и произнес.

— Аве, цезарь! — потом обратился к гостю. — Ты доволен? Так и сообщи — трухлявый гелепол воздал должное новому императору. Единственное мое желание — пожить среди всех этих красот.

В этот момент по другому краю бассейна пробежала обнаженная женщина, и Цельз с улыбкой добавил.

— И красоток!..

Префект почувствовал гнев и обиду, однако долгая привычка к дисциплине позволила сдержаться.

— Со времен Траяна доносы не принимаются, Публилий, и ты знаешь об этом. Если это твое последнее слово, позволь мне откланяться. У меня еще много дел по дому.

— Куда ты спешишь, Лонг, — остановил его хозяин. — Неужели нам нечего вспомнить? Ведь мы же, считай, пятнадцать лет сражались бок о бок. Какая сила сумела развести нас? Неужели ты всерьез уверился, что те, кто не испытывает радости от смены власти — такой смены власти! — готовы разрушить государство? Уверяю, я не принадлежу к числу подобных негодяев.

Он вновь вскинул руку в приветственном жесте и воскликнул.

— Аве, цезарь!* (сноска: Аве — приветствие при встрече и при расставании. Здесь переводится как «Славься, цезарь!») Я убежден, если волей богов кто‑то сменит достойнейшего из достойных, совсем необязательно, чтобы брат сразу кинулся на брата, отец схватился с сыном?

Это заблуждение, Лонг.

Мне почему‑то кажется, что те безумцы, которых безосновательно подозревают в стремлении узурпировать власть, сумеют договориться между собой. Не идиоты же они, чтобы, вырвав империум у благороднейшего из благородных, тут же схватиться друг с другом!

Мы вправе допустить, что они отдают себе отчет, что для Рима главное спокойствие. Другое дело, они убеждены — мир и порядок могут поддерживаться исключительно силой.

Пока!

До той поры, пока граждане не проникнутся мыслью, что законы следует уважать только потому, что это законы. Пока граждане не отучатся от дурной привычки следовать законам, когда это выгодно, и пренебрегать ими, если они их не устраивают.

Улавливаешь тонкость, Лонг?

Угрозой применения силы нельзя научить уважать законы и, следовательно, обеспечить благоденствие. Этого можно добиться только силой, как таковой, которую следует пускать в ход сразу, как только в этом появится необходимость. Возможно, эти безумцы верят, что только таким способом можно обеспечить мир, безопасность и процветание всем, кто присягнул Риму на верность. Если ты, как часто случалось прежде, приехал поговорить со мной, в какую сторону направить эту силу, которую когда‑то направил на даков божественный Траян, я с удовольствием поделюсь с тобой своими соображениями.

— Я с удовольствие выслушаю тебя, Цельз. Слушать такого умницу, как ты, радость для недалекого туповатого префекта, каким ты изобразил меня в глазах Траяна.

— Ты полагаешь, я был неправ?

— Ты был прав, но не в том, в чем сейчас упрекал меня. Ты имел возможность убедиться, я не гонюсь за чинами, слово держу, и никогда не стремился стать палачом, тем более подпевалой. Именно отсутствие честолюбия и неуместную при дворе деликатность мне часто ставят в вину. Ты тоже, Публилий. Чем же я так не угодил тебе, Публилий?

— Мне? — хозяин пожал плечами. — Ничем. Просто в тот момент, когда твой начальник, проконсул Лонгин, попавший в лапы Децебала, принял яд, ты спасал свою шкуру.

— У меня был приказ.

— Естественно. Но ты должен был до конца исполнить свой долг и вернуться к Децебалу.

— Траян строго — настрого запретил мне даже думать о возвращении в Дакию. Ты осмелился бы нарушить приказ?

— Нет.

— Тогда в чем моя вина?

— Вина не может быть в чем‑то. Она или есть или нет.

— Ну, Публилий, так мы никогда не договоримся. В таком случае, я обязан изложить условия, которые тебе следует принять, чтобы новая власть поверила, что твои крики — аве, цезарь! — идут от самого сердца. Ты либо ответишь мне сразу, либо попросишь время подумать, затем я с твоего позволения откланяюсь. А пока позволь мне отведать вот это гуся. Люблю, знаешь ли, гусятину.

Полководец пристально, изучающее посмотрел на гостя. Тот с энтузиазмом потер руки, взялся за тушку и с корнем вырвал гусиную ногу. С нее потек янтарный жир. Пока гость ел, Цельз продолжал изучать его.

— Как же я проглядел тебя, Лонг? — спросил он.

— По — видимому, даже такой выдающийся стратег, как ты, способен ошибаться. Помнишь Максима, который командовал в Селевкии, и который подставил свое горло и своих легионеров под ножи парфян? По твоему настоянию он получил звание легата, а ведь я советовал ему увеличить караулы в городе и взять под более плотную охрану мост через Евфрат. Конечно, что могли значить советы какого‑то префектишки!

Хозяин развел руками

— Кто из нас всевидящ? — затем он задумчиво показал головой. — Как же мы выпустили тебя из Селевкии?

Лонг, с трудом уминая зубами гусиное мясо, поинтересовался.

— Неужели моя персона имела такое значение?

— Как оказалось, решающее. В том, что мы недооценили и прозевали тебя, нет твоей заслуги. Не считай себя бóльшим умником, чем ты есть. Умник не нам чета — это Марк Ульпий Траян. Полагаешь, твой вызов в ставку диктовался исключительно романтическими, дружескими побуждениями? Как бы не так. Траян сумел обвести кое — кого вокруг пальца. Он затуманил им глаза, подал надежду решить все полюбовно. Потеря времени для кое — кого оказалась невосполнимой.

— Он был кое — кому как отец родной.

— Разве родной отец не может совершать глупости! Ему же вполне доступно объяснили, что сворачивать поход, значит, переходить к стратегической обороне, а это верный способ погубить государство. Привели неопровержимые доводы. Нельзя отсиживаться в существующих границах — это приведет к утрате инициативы и рано или поздно орды диких людей, прихлынувших с востока, прорвутся через лимес* (сноска: Обустроенная пограничная линия, с помощью которой римские императоры, начиная с Тиберия, начали отгораживаться от варварского мира. Лимес — система крепостей, укрепленных бургов, земляных укреплений, а то и крепостных валов, как, например в Британии и вдоль Днестра, был проведен по Рейну и Дунаю). Сейчас у нас нет никакой возможности воздействовать на степь.

Предполье в Парфии — это необходимая мера, позволившая бы нам бить кочевников к востоку и к северу от Каспийского моря. По крайней мере, мы могли бы выставить заставы, подкупить местные племена, которые предупреждали бы Рим о продвижении орд. Нам не нужна была Индия, нам нужны были степи к северу от Яксарта.

— Ты полагаешь, у Рима хватило бы сил на такой грандиозный поход?

— Если бы сил не хватило, их следовало бы найти. Это необходимость. Теперь с новым цезарем мы запрем границы на замок и будем ждать, когда варвары обрушатся на нас.

Наступила пауза.

Наконец Лонг, собравшись с духом, поинтересовался.

— Скажи, Публилий, если бы ты стал императором, ты вновь двинулся на Парфию и далее…

— Открою тебе тайну, Лонг. Все равно в нее никто не поверит. Ни за что!!! Хотя не отрицаю, что существуют безумцы, готовые повести легионы на восток.

— Полагаю, насчет безумцев ты очень ошибаешься. Я точно знаю, Квиет никогда не рискнет повторить попытку Траяна. Сомневаюсь, что Пальма тоже отважится тронуть Парфию. Да и ты, если представится такая возможность, тоже сробеешь. Вы еще не в конец обезумели! Вы все побывали в Месопотамии и на собственной шкуре испытали, что нас там ждет. Вот Лаберий, отставленный от армии за неумеренную жестокость, может рискнуть. Он давно не воевал, ему очень хочется помахать мечом. Что уж говорить о Нигрине, который едва ли представляет, где находится Ктесифон. Этому вообще все равно, куда бы сплавить армию, только бы подальше от Рима.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что если ты согласен со мной, пусть только в душе, у тебя есть достойный выход. Тебе предоставят на выбор провинцию и спокойствие до конца своих дней.

— Ты в это веришь, Лонг?

— Конечно. Я знаю молокососа лучше всех вас. Мы с ним не поделили женщину, а это куда обиднее, чем державу. Он сдержит слово.

— Не верю, Лонг. Посему ответ мой будет таков: ни в каких заговорах я не участвовал и участвовать не буду. Если этого достаточно, можешь отправляться.

* * *

Разговор с Пальмой, которого Лонг в начале декабря навестил в Таррацине* (сноска: небольшой портовый город в Южном Лации на границе с Кампанией. Здесь в свое время заканчивалась Аппиева дорога), тоже оказался пустым, увертливым, беспредметным.

Тот тоже постоянно вскидывал руки вверх и провозглашал — аве, цезарь! — тем самым отрезая всякую возможность прийти к согласию. Этот разговор дался Ларцию с еще большим трудом, чем общение с Цельзом.

Какой смысл разговаривать с глухим, похваляющимся своей глухотой?

Пальма утверждал — опять же иносказательно, рассуждая о неких безумцах, — что для него, мол, нет обратного хода. Он настаивал, что в настоящих условиях любая договоренность лишена всякого смысла. Лонг напомнил, что примерно лет двадцать назад, когда тот пытался вступить в спор с самим Траяном, но вовремя одумался и прислал письмо с выражением безмерного почтения и покорности, разве его не простили, не доверили завоевание Аравии?

На этот вроде бы неопровержимый довод, Пальма только пожал плечами и возразил — так это Траян.

Подобный ответ лишний раз подтвердил, гость напрасно тратит время.

Вот еще на что обратил внимание Лонг — эта неуступчивость не мешала Пальме объедаться так, будто каждый обед был последним в жизни. Здесь, правда, обошлись без бани, но обильного угощения избежать не удалось.

Прислуживали красотки, одна ослепительнее другой.

На роскошной вилле наместника их насчитывалось куда больше, чем у его единомышленника — стратега. На каждой из девиц, закупленных, по — видимому, поштучно у самых авторитетных торговцев живым товаром, сияли дорогие украшения. Изумляла посуда — сирийское стекло, серебряные фиалы, вазы из полупрозрачного алебастра. Вино гостю налили в ритон, украшенный львиной пастью. Рог, который поднесли хозяину, был оформлен в форме драконьей головы. Все металлические предметы были покрыты изысканной чеканкой. Эта роскошь подтверждала, что Пальма не без пользы для себя провел годы в провинции Аравия.

Эта неумеренность оставила самое мрачное впечатление.

Ларций окончательно уверился — заговорщики сожгли за собой мосты. В успехе предприятия они, как видно, не сомневались. Но даже если наедине с собой каждый из них испытывал страх перед будущим; если махнул рукой и решил, будь что будет, — в любом случае последние денечки замшелые пни хотели провести так, чтобы потом, глядя на блеснувшее над головой лезвие меча или ощутив прикосновение к шее тонкой и прочной шелковой нити, вспомнить об этом времени как о божественном празднике, который они устроили себе. Выходит, прославленные полководцы, сокрушившие Дакию, Армению, даже Парфию, соратники бессребреника Траяна, только о том и мечтали, как бы вознаградить себя за годы лишений?

Это лицемерие более всего угнетало Лонга. Зачем жить в штопанной — перештопанной палатке, ограничивать себя в самом насущном, справлять нужду в женщине посредством костлявой, отвратительной на вид гелеполы, чтобы на старости лет, в преддверии смертельной схватки, дать волю обжорству и жажде постыдных ласок? Что случится с городом, если эти люди, как оказалось более склонные к порочным наклонностям, чем к великим свершениям, прикрывающие рассуждениями о благе государства жесткость и пренебрежение законами, завладеют Римом?

Радовала погода. Денек стоял лучше некуда, было солнечно, необычно тепло. Покуривал Везувий, на его склонах оголились сады и виноградники. Море посапывало в необъятном ложе. По извилистому, узкому, горному проселку он спускался в Таррацину, где когда‑то кончалась Аппиева дорога, ведущая из Рима на юг Италии. Лет триста назад Таррацина являлась форпостом римлян на границе с Кампанией, сюда были выведены первые колонисты. Когда‑то город считался морскими воротами на восток, место было бойкое, портовое. Несколько гаваней встречали суда, приходившие из Азии.

Теперь вид сверху неоспоримо подтверждал, что портовое хозяйство пришло в полное запустение. Никому из императоров в голову не приходило расширять порт, как, например в Остии, где и Клавдий, и Траян соорудили вполне современные, со множеством причалов, гавани.

Ларций отметил, что из крупных судов здесь, если судить по флагам, находилась только императорская триера, приткнувшаяся к центральной пристани, но и возле нее не было заметно суеты, рабов — грузчиков, скопления товаров. Добравшись до городских стен, он обнаружил, что местами они совсем обвалились.

Смех вызвали главные ворота — они не закрывались!..

Вчера проезжая по городским улицам Лонг порадовался тишине и незамутненной сонливости, которая после полудня баюкала городишко. На этот раз Таррацина встретила его неожиданной суетой, какая обычно начинается в городе при объявлении о приближении неприятеля. Лоточники и мелкие лавочники сворачивали торговлю, закрывали лавки, ремесленники — рабы в кожаных передниках, под которыми не было никакой одежды, вытирая измазанные руки, выбегали на улицу. Подремывавший на коне Лонг задался вопросом — каким образом неприятель смог незаметно проникнуть в самое сердце Италии? Затем, по — прежнему веселясь, прикинул — если даже горожане сумеют взобраться на стены, смогут ли остановить врага осевшие на бок крепостные башни и незакрывающиеся ворота?

Насторожиться его заставило странное поведение матерей, спешивших в сторону моря. Женщины тащили младенцев, детей постарше волочили за руку, — те упирались и хныкали. Окончательно встрепенуться префекта заставили обитатели трех-, четырехэтажных домов — инсул — они высовывались из окон и что‑то высматривали в той стороне, где находился порт.

Обратиться к простолюдину, тем более к рабу, и поинтересоваться, куда спешат люди, префект посчитал ниже своего достоинства. Может, Таупата догадается? Он украдкой глянул на ехавшего чуть сзади слугу. Всегда бодрый парень после угощения у наместника Аравии откровенно дремал. Видно, ему тоже без меры перепало. Делать было нечего, префект поворотил Снежного в сторону моря.

Лошадь, на которой следовал Таупата, без лишних вопросов последовала за Снежным. Ей, объевшейся свежего сена на конюшне у наместника, тоже было все равно, куда держать путь. Пусть боги их накажут, вздохнул Ларций и неожиданно сладко, в растяжку, зевнул. Он тут же принял строгий вид, выпятил челюсть, глянул по сторонам — не заметил ли кто из прохожих допущенную им постыдную слабость, затем устремился вслед за толпой.

Чем ближе к морю, тем чаще на глаза попадались те, кто плакал от радости. Особенно удивляли вытиравшие слезы, бородатые дядьки. Впрочем, подобных слюнтяев в толпе было немного, в большинстве своем лица выражали заинтересованность и, случалось, надежду! По — видимому, в порт их влекло необычное зрелище. Ларций в сердцах посетовал — знать бы, с чего их так разобрало?! Вот что бросалось в глаза — в отличие от гнусных непристойностей, на которые всегда был щедр римский плебс, жители Таррацины вели себя сдержанно. Это поражало сильнее, чем штаны на римском легионере. Просвещающим намеком проскользнула встреча двух рабов — прежде, чем обняться, один из них нарисовал в воздухе абрис рыбы. Эти странное приветствие подсказало Лонгу, куда он угодил — в толпу назореев. У него в доме было полным — полно подобных плакс. Что же там происходит в порту, если десятки, а может, сотни простолюдинов и бессчетное количество калек, ринулись к морю?

Порт отделяла от городских кварталов изгородь из металлических прутьев. Собравшиеся у забора горожане вели себя смирно. Через изгородь не перелезали, не вопили, как оглашенные, не насмешничали, не показывали пальцем на тюремную повозку, которая выехала из‑за угла базилики. Повозку тащили две тощие и усталые лошадки. Над повозкой округлым сводом возвышалась металлическая решетка. Тент был спущен, и Лонг, острозоркий даже в таком возрасте, различил под решеткой старика, полулежа расположившегося на ворохе соломы. Рядом с ним сидела Тимофея.

Ларций оцепенел.

Два охранника открыли ворота, и повозка в сопровождении трех конных воинов, один из них, декурион, ехал впереди, — выкатила на главную улицу Таррацины.

Тимофея первая увидала Лонга. Женщина вскрикнула, прижала руки к груди, потом вскочила и, отчаянно заулыбавшись, протянула руки через решетку.

Таупата ударил коня пятками, погнал его к повозке. Декурион попытался преградить ему путь, но его остановил возглас Тимофеи.

— Что ты, Постумий! Это же Таупата!

Раб подскочил к самой повозке, принялся пожимать руки Тимофее. Она гладила его по щеке.

Страх ударил в самое сердце Лонга — неужели враги подстроили ему ловушку? Как он оправдается перед новыми властями? Как докажет, что, оказавшись в Таррацине, он не имел в виду встретить государственных преступников, тем более отбить их? Мгновения хватило, чтобы справиться со страхом — глупости! Разве он не волен ездить, куда захочет, встречать, кого захочет?

Он направил Снежного к повозке. Декурион преградил ему путь, однако, разглядев повязку префекта гвардейской конницы, молча вскинул руку и уступил дорогу.

Когда Лонг приблизился, Игнатий благословил его крестным знамением.

Сердце Лонга окончательно рухнуло в пропасть.

Следом накатила беспредельная безмятежность, перемежаемая нежданной в его‑то возрасте, легковесной радостью. Стало совсем не страшно. Предполагаемые враги отступили. Он посрамил их, он остался невозмутим, весел, доброжелателен. И далее будет таким же — в это верилось. Если поступит донос, ему все равно не оправдаться, значит, будь, что будет. Он подъехал совсем близко к повозке, просунул правую полноценную руку сквозь прутья решетки и тыльной стороной ладони погладил женщину по щеке. Декурион держался рядом.

Тимофея судорожно всхлипнула и прижалась к его руке.

— Ты ждал меня? — спросила она.

Лонг улыбнулся, кивнул, потом поинтересовался

— Удачным ли было путешествие?

Слезы полились из ее глаз. Она попыталась улыбнуться, потом вновь, уже утверждающе, как признание, выговорила.

— Ты ждал меня.

В этот момент заговорил Игнатий.

— Добрались, префект, без приключений. Много повидали, со знающими людьми встречались, многих наставили на путь истины. Грех жаловаться.

— Сейчас куда? — спросил Лонг, обращаясь к декуриону.

— В местную тюрьму. Оттуда в Рим.

Лонгу наконец удалось высвободить руку. Он жестом указал толпе раздвинуться и добавил.

— Езжайте, — потом, обращаясь к Тимофее, добавил. — Встречу в Риме.

Наконец обратился к толпе.

— А вы расходитесь.

Игнатий поддержал его.

— Ступайте, братья и сестры, ступайте.

Толпа охотно расступилась перед ним.

Лошадки нехотя тронулись.

Повозка покатила медленно, поскрипывая на ходу.

Лонг обратил внимание на толпу — перед ним теперь вырисовывалось нечто мало напоминавшее сборище зевак, похабников и насмешников. Прежде здесь каждый был на особицу. Теперь перед ним были люди — свободные граждане обоего пола, вольноотпущенники, рабы, калеки, ремесленники, торговцы, мелкие лавочники. Их лица были восторженны. Не взирая, кто в чем одет, они брали друг друга за руки и деликатно отодвигали братьев и сестер, освобождая дорогу префекту, повозке, воинам, сопровождавшим повозку, Таупате, ехавшему рядом с повозкой.

Никто не останавливал матерей, спешивших к повозке с младенцами на руках, никто не отгонял детишек постарше.

Игнатий крестил и касался грудничков. Тех, кто был постарше и повыше, гладил по голове.

Это было так необычно.

Глава 4

В конце ноября, когда выяснилось, что три легиона действительно отправились в Верхнюю Мезию и Дакию, а Десятый — в Паннонию, в Риме вздохнули спокойней. Толпа возликовала, все ждали прибытия императора. Тот уже давно высадился в Брундизии и неторопливо продвигался в сторону Рима. В каждом городе его встречали торжественными процессиями.

По прикидкам знающих людей, новый цезарь должен был объявиться в столице в канун декабрьских ид (12 декабря) или к Сементивам, празднику, посвященному богине матери — земли Теллус (13 декабря), когда ей приносилась щедрая жертва. Новый император решил участвовать в праздничной церемонии и лично в качестве верховного жреца — понтифик заколоть белого ягненка на жертвенном столе. Об этом заявил сторонник Адриана, сенатор Платорий Непот. Он объявил, что император переночует в Арриции и на следующий день прибудет в Рим.

Однако в назначенные дни Адриан в столице не появился. Сенаторы терялись в догадках, префект города Бебий Макр упорно отмалчивался. Магистраты обратились за разъяснениями к префекту претория Ацилию Аттиану, но того не сумели отыскать — он исчез из города.

В одних из последних ноябрьских дней Лупу посетил присланный императором гонец, передавший вольноотпущеннику письмо и пожелания скорейшего выздоровления. Конный гвардеец сообщил, что встречать императора не надо. Он прибудет в назначенный день. В какой именно, сингулярий не уточнил. На словах поделился — вот уже неделю Адриан скрывается на вилле Публия Ацилия Аттиана в Лавинии. Сюда он добрался тайком в сопровождении малочисленной охраны. На следующий день туда же прибыли хозяин поместья и вдова прежнего принцепса Помпея Плотина. Все трое сидят взаперти и никого к себе не допускают. Императорский кортеж тем временем действительно следует из Беневента в Ариций, при этом спальнику императора Флегонту приказано создавать впечатление, будто цезарь почувствовал легкое недомогание и по этой причине задерживается в пути и не желает появляться на публике. Когда император прибудет в столицу, гонец затруднился ответить.

Сингулярий отказался от предложенного ночлега и, сославшись на приказ, немедленно отправился в обратный путь. Проводив посланца, Лупа поднялся к себе, нетерпеливо осмотрел свиток и, сняв печать, развернул послание.

«…теперь, — писал цезарь, — ни у кого не осталось сомнений в том, что взбесившиеся псы перешли от слов к делу. Если это так — а это так, они не станут медлить. Опасность грозит отовсюду, но, прежде всего, как предупредил Аттиан, следует опасаться торжественных церемоний, когда мне придется оставить охрану и заняться исполнением своих обязанностей. Мы также обговорили с префектом претория вопросы тщательного контроля за едой и питьем. Без Ликормы заговорщики потеряли важные преимущества, которые давала им близость этого негодяя к верховной власти.

Аттиан без конца настаивает на «решительных мерах», матушка, по существу, поддерживает его.

Мой друг, я весь в сомнениях!

Еще вчера, участвуя в схватке за власть, я мог беспечно рассуждать о благе подданных, о благодетельной силе законов не только для самого последнего плебея и раба, но также для цезаря.

Для цезаря в первую очередь!

Теперь власть в моих руках и что же?

Долой возвышенные рассуждения?

Если сегодня я дам увлечь себя пролитием крови — пролитием с неясными целями и непредсказуемым результатом, — кто поверит мне, всю жизнь воспевавшему гармонию и презиравшему замшелость, меднолобость и грубую силу? Даже Калигуле и Нерону нужен был повод для человекоубийства, а мне предлагают откинуть всякие представления о законности, облагораживающем влиянии красоты и человеколюбии!

— Оставь эти глупости, — заявила матушка.

— Да уж! — поддержал ее Аттиан.

Так мы уже третий день терзаем друг друга.

Вся трудность, что мы никак не можем сойтись во мнении, в чем заключаются «решительные меры». Я настаиваю на изгнании. Этого будет вполне достаточно. Аттиан требует более крутых решений, матушка поддерживает его.

В конце концов, я настоял, что далее высылки из Рима, заходить не следует, но и эта мера должна быть одобрена сенатом.

Такова мера кровожадности, которую можно допустить».

«…Прошло уже два месяца, как в сенате меня объявили новым императором римского народа, но до сих пор я чувствую настороженное, если не сказать презрительное, отношение к себе.

В городах меня встречают с неописуемым восторгом, правители и городские магистраты клянутся в верности, но за всеми пустыми клятвами, избитыми дифирамбами, заплесневелыми приветственными речами, за всеми грубо раскрашенными декорациями, какими меня встречают в каждом городе; за всем этим дурным действом воспевания любви к цезарю, — я кожей ощущаю некий затаенный скепсис и насмешку. Никто не сомневается, что век моего правления будет недолог. Я вижу это в глазах тех, кто зачитывает приветствия, кто произносит речи, кто усыпает мой путь лепестками роз и подносит триумфальные венки.

Мне доносят, что население Рима уверено, их ждут кровавые сцены. Настроения плебса передаются мне, и по ночам я вновь теряю мужество.

Лупа, ты не поверишь, но я не хочу въезжать в этот город. Я боюсь этого города, я не хочу жить в нем! Меня страшит его красота, а ведь Рим, мой друг, прекрасен.

Рим поразительно красив.

Это мощная, непобедимая красота, она способна внушить уважение любому, самому заносчивому молокососу, в чем я убедился на собственном опыте. Когда меня в малолетстве привезли в Рим, мне пришлось отказаться от многого такого, что мне особенно нравилось в самом себе. Я веду речь о природных наклонностях — страсти к охоте, лошадям и собакам, к бродяжничеству, наконец. Взамен меня научили пить вино, обожать юношей и относиться к женщине как к предмету, сформированному исключительно вокруг промежности. В моей родной Испании мои сверстницы ничем не отличались от моих сверстников. Они были нам как сестры, мы вместе бродили по лесам, охотились. Когда было холодно, спали рядышком и невинно согревали друг друга. Но главное, чем пришлось пожертвовать, чтобы выжить в Риме, это любовью к людям.

Мне пришлось разлюбить людей.

Известный тебе Фронтон написал в одном из своих писем, что менее всего он видел в Риме искреннюю, человеческую теплоту. Ритор утверждает, что в латинском языке даже нет даже такого слова. Я подтверждаю — Фронтон прав».

«…Теперь, чтобы вновь прижиться в Риме, мне придется отказаться от чего‑то такого, что я с таким трудом взрастил в душе, к чему пристрастился, что казалось очень важным для поклонника красоты. Я имею в виду веру в благотворность прекрасного, в силу и мудрость законов и пользу нравственного воспитания толпы.

Чему же теперь мне придется научиться?..

Пока я вел борьбу, у меня не было ни время, ни желания вникать в подробности науки удержания власти.

Теперь я на перепутье.

Доводы Аттиана неубедительны потому, что я ощущаю за ними личный интерес и попытку моими руками свести счеты со своими противниками. Но я не в силах отказать своему опекуну и по — настоящему верному мне человеку. Он не менее Траяна был полезен мне, сосунку, оказавшемуся в Риме. Аттиан всегда верил в меня, поддерживал меня. Порой был строг и несправедлив, не разрешал залеживаться в постели. Его усилиями Траян женил меня на своей племяннице Сабине. Это он обучил меня, как надо поступить с тринадцатилетней девочкой, чтобы она отучилась от привычки дерзить и показывать язык взрослым.

Я не виню его в жесткости, нет!

В его наставлениях было много полезного. В те годы, когда Траян отправил меня заседать в суде децемвиров, Аттиан безжалостно заставлял меня упражняться в написании приговоров. Этот человек требовал, чтобы я страницами заучивал Гомера, Овидия, Горация — эклоги последнего я помню наизусть. Знал бы ты, сколько раз я давал клятву посчитаться с ним, когда стану императором. Теперь он просит у меня награду — головы моих врагов. Он доказывает, не чьих‑нибудь, но моих! Всего‑то пять или шесть штук.

Я не готов такой ценой возместить ему затраты обучение.

Я не в силах убедить их!

Я начинаю волноваться, лицо краснеет, я начинаю грызть ногти.

Я доказываю, что доводы, которые приводит Лонг, не имеют силы.

Лонг плутает в трех соснах и выдает собственные низменные побуждения за государственную необходимость, ведь всем, близким к Траяну людям, известно, что именно Цельз преградил ему дорогу к преторству, то есть к управлению провинцией. Матушка возмутилась, потребовала от меня, чтобы я лично встретился с этим идиотом!

Я решительно отказался.

Не хватало еще выказать милость — а мне при встрече пришлось бы это сделать! — человеку, бездумно посягавшему на то, что являлось врученной мне богами собственностью. В конце концов, я не прочь вписать его в сенаторское сословие, но неужели этому старому, безрукому козлу не все равно на кого запрыгивать? Великая тайна заключается в том, что в тот день, когда матушка была особенно настойчива в отношении осыпания милостями меднолобого префекта, мне донесли, что разлюбезный твоему сердцу Лонг оказался в Таррацине, куда — опять же случайно! — в тот день привезли этого несносного колдуна Игнатия и известную тебе Лалагу».

«…ты возразишь — это случайность. В тот день он якобы по твоей просьбе навещал в Таррацине Пальму, и я соглашусь с тобой.

Но вдумайся в хронологические совпадения!

В один и тот же день матушка заводит со мной разговор о Лонге, сам Лонг якобы случайно встречается с доставленной из Азии Лалагой, а вечером того же дня мне доставляют запоздавшее письмо Флегонта, в котором содержится ключ к разгадке этих нелепых совпадений.

Или божественных?..

Не знаю, но буквально носом в них ткнули! Я обязательно докопаюсь до истины — расспрошу звезды, разберусь в их траекториях, но меня, Лупа, не оставляет уверенность, что тайна не в расположении звезд, не в насмешке богов, чем порой любят развлекаться бессмертные, но в самой преступнице! От нее исходит ослепляющий смертных ужас, это я говорю на основании собственного опыта. Она удивительно спокойна, она позволяет себе говорить дерзости, — я уже не говорю о горькой правде — императору! Поверь, все, чего касается Лалаги, особенно ее поступки, как бы обретает статус неземного происхождения».

«…Ты еще не видал эту жрицу любви? У тебя еще все впереди.

Итак, Лалага! Эта юная, но вполне изощренная в пороках особа уже в который раз сумела одновременно ужаснуть и развеселить меня. Я уже подумываю, не оставить ли ее у себя. Жалкому калеке ни к чему пользоваться ласками подобного чудовища».

«…Она — чудовище, Люпусиан! Она редчайшая и безнравственная преступница всех времен и народов!

Она сродни Горгоне Медузе, нимфейской гидре и самой Медее, отвратительной колдунье, не остановившейся перед убийством собственных детей. Кстати, у этого чудовища, оказывается, есть ребенок. Его прихватил с собой Сацердата, когда ударился в бега. К сожалению, следы Сацердаты теряются в Вифинии. Сушей он выбраться оттуда не мог, его перехватили бы мои соглядатаи, значит, отправился морем.

Но вернемся к Лалаге или Тимофее, как она сама себя называет (преступница на самом деле оказалась дочерью полноправного римского гражданина, колониста из Аталлии)».

«…Привожу тебе отчет моего секретаря. Ты слыхал, наверное, об одном и важнейших эстетических принципов Горация — «будь настолько краток, насколько позволяет ясность».

Флегонт краток.

Лупа заглянул в кожаный пенал и выудил оттуда переписанный красивым ровным почерком отчет.

«…Что касается Лалаги, мой господин, довожу до твоего сведения, что отправка этой преступницы оказалась сопряженной с неожиданными трудностями. Мне пришлось выделить для сопровождения многочисленный эскорт, командиру которого, Постумию Фраку, я поручил охранять ее как зеницу ока. Я предупредил декуриона, что в пути следует опасаться попыток отбить женщину или убить ее прямо в повозке. Для этого, господин, у меня были все основания.

Вообще, господин, я не великий знаток женщин, но за версту чую тех, кто послан на землю, чтобы приносить несчастья человеческому роду и особенно лучшей его половине, то есть мужчинам. Например, Пандора или та же Дафна14, утомившая Аполлона нелепым бегом, которым она намеревалась спастись от объятий небожителя. В сравнении с Лалагой это мелкие рыбешки.

Наша героиня — царица среди них».

«…Все началось с того, что декурион Постумий Фрак, приставленный охранять колдуна и блудницу, по какому‑то странному стечению обстоятельств отрубил пальцы на левой руке надсмотрщику в антиохийской темнице, известному тебе кнутобойцу и развратнику Вардаку.

Когда мне сообщили об этом происшествии, я схватился за голову. Вызвал Постумия, спросил его, ты с ума сошел? Как ты посмел поднять руку на любимого палача императора?

Тот пожал плечами и ответил, что он вовсе не рвался сопровождать государственных преступников в Италию, но поскольку приказ получен, он будет добросовестно исполнять его. В приказе ясно сказано, преступницу необходимо доставить в Рим живой и невредимой и, главное, нетронутой.

По его словам, надсмотрщик Вардак попытался силой овладеть женщиной. Он якобы схватил ее за волосы, повернул к себе спиной, задрал тунику и со словами: «Перед отъездом, подлая ты тварь, я все‑таки проверю, так ли ты хороша, что позволяешь себе ерепениться!» — набросился на Лалагу.

Та, понятное дело, завизжала.

Постумий прибежал на крик и, вырвав у Вардака его жертву, поинтересовался, на каком основании тот позволил себе пренебречь указанием императора не причинять вреда вверенной ему преступнице?

Почему схватил ее за волосы?

Тот объяснил, что преступница нажаловалась на него самому цезарю, за что он был бит кнутом. Он в свою очередь пытался привести преступницу к покорности и заставить смириться перед мощным и великодушным Римом. Напоследок палач дерзко заявил — что это вообще за придирки?

Убудет от нее, что ли?

Постумий, ни слова не говоря, распорядился прикатить колоду, на которой рубили головы всяким преступным элементам. Он приказал Вардаку положить на колоду руку, которой тот, терзая Лалагу за волосы, пытался внушить ей уважение к Риму, и отсек палачу пальцы.

Что теперь делать с Вардаком, ума не приложу?

Но и эта беда оказалась сущей мелочью по сравнению с грандиозным политическим скандалом, которым пригрозил мне верховный жрец храма Астарты в Гиерополе. Он посетил меня на следующий после твоего отъезда день и потребовал вернуть принадлежащую храму иеродулу по имени Лалага, совершившую тяжкое, если не сказать, кощунственное, преступление против лица, входящего в число тех, кому доверено управлять храмом. Разодетый жонглером старик вел себя бесцеремонно, его безмятежная уверенность в праве командовать в претории и распоряжаться римскими гражданами, вызвала у меня отвращение, но я не подал виду. Если бы не его поведение, я, возможно, благосклонно выслушал его, но подобные угрозы в отношении мощного и великодушного Рима я счел верхом наглости.

Я попытался объяснить ему, что насчет Лалаги у меня есть четкие указания. Как я могу вернуть ее в храм, если император уготовил ей иную участь?

Тот попытался отделаться объяснением, что преступница нанесла увечье высокопоставленному лицу, и на этом основании руководство храма решило принести в жертву Астарте ее малолетнего сына.

Я перебил архигалла и попросил объяснить, каким образом намерение принести в жертву шестилетнего мальчика связано со служением великой Астарте? Не является ли подобное злодеяние местью, никак не связанной с благородным стремлением умилостивить Астарту? Но, главное, какому именно высокопоставленному лицу Лалага нанесла увечье и что это за увечье?

Архигалл вспылил!

Видал бы ты, господин, с каким пафосом он начал настаивать на своем праве требовать то, требовать это. Вопрос о характере увечья, нанесенного Лалагой, он как бы не слышал.

Азиаты окончательно охамели, господин.

Пора поучить этих торговцев святостью, этих мошенников, дурманящих безграмотных варваров различными чудесами и ужасами, вроде того, который должна была испытать Лалага, наблюдая, как ее малыша прокалывают длинным узким кинжалом и выдавливают из него кровь. Пришлось позвать легионера из охраны, чтобы он научил посетителя вежливости.

Легионер хорошенько врезал спесивому старику рукоятью меча по затылку. Надеюсь, теперь он запомнит на всю жизнь, как надо разговаривать с секретарем императора.

Усмиренный легионером, архигалл рассказал, что Лалага была доверена великая честь снять потребность в женщине у некоего высокопоставленного лица. Я попросил уточнить, кто это высокопоставленное лицо?

Жрец ответил — это мой старший сын.

Я поинтересовался, является его сын жрецом храма, входит ли в руководство общины, и имеет ли право на подобное облегчение плоти? Жрец признался, что сын живет в поместье и формально не имеет отношения к храму, но ведь он сам — верховный жрец, и его ценные указания не могут оспариваться теми, кто дал обет до конца жизни не щадя себя служить великой Астарте

Утверждение само по себе спорное, но я не стал перебивать жреца. Я был заинтригован, какой именно вред здоровью такая, в общем‑то, хрупкая женщина, как Лалага могла причинить здоровому и сильномогучему детине, каким является сын главного жреца.

Ответ оказался на редкость прост — она откусила негодяю фасцинус!

Да — да, господин, именно его, напряженный детородный орган, священный символ Приапа!.. Я не сразу понял, о чем идет речь, посчитал объяснение архигалла шуткой, но как выяснилось, это была сущая правда. Откусила напрочь, когда тот попытался в грубой форме овладеть ею.

Теперь, мой господин, ты вполне можешь оценить, какие трудности мне предстояло преодолеть, чтобы сохранить спокойствие в провинции Сирия, ведь архигалл предупредил, что будет жаловаться твоему величеству. Господин, прими во внимание, что сын архигалла не имел никакого юридического права требовать удовлетворения такого рода потребности от штатной сотрудницы великого храма Астарты в Гиерополе».

Лупа не удержался от хохота. Прибежала молоденькая рабыня и поинтересовалась, как господин чувствует себя?

Она попыталась вытереть пот со лба, но Лупа не дался и, невзирая на боль в боку, повалил рабыню на кровать и принялся мять ее и щупать. Сначала сильно, потом все ласковей и нежней. Когда же она прошептала, что ему нельзя, что он должен быть осторожен, иначе снова начнется кровотечение, он овладел ею.

Уже ночью молодой человек сполз с постели и поднял опрокинутый в пылу борьбы столик, на котором лежали государственный бумаги. Он собрал их, последним взял письмо императора и дочитал последние строки

«…теперь, Лупа, тебе должно быть понятно, какое неприятие вызывает у меня сама мысль о том, что мне придется уступить чудовище этому тугодуму Лонгу.

В рамках данного мной обещания меня удерживает исключительно осторожность и страх прикоснуться к этому беспутному порождению Аида. А хотелось бы рискнуть — посягнет она или нет на мой талисман, теперь уже императорский, если я решусь незаконно воспользоваться ее красотой? Держу пари, что посягнет, но это к слову. К тому же подобные забавы трудно назвать достойными цезаря.

С другой стороны, мне страшно интересно, чем кончится любовное увлечение седовласого похотливого козла к той, кто не погнушалась расправиться с негодяем? Поверь, окончание этой истории интересует меня куда сильнее, чем необходимость защищать свою жизнь и управлять миром.

Между тем Аттиан без конца твердит о казнях…»

Лупа вернулся к постели, откинул покрывало и долго, с интересом разглядывал прелестное, доверительно посапывающее в постели существо, называемое женщиной. Она была необыкновенно хороша, но еще более желанной это существо показалась вольноотпущеннику, когда, почувствовав его взгляд, проснулась, смутилась и спрятала голову под подушку, оставив все остальное на пристальное разглядывание.

Таковы все женщины, вздохнул молодой человек и, позабыв о боли в боку, навалился на рабыню.

Глава 5

Адриан не появился в столице ни в канун декабрьских ид, ни в Сементивы. Через несколько дней Город встревожили наступившие сильные холода. Лужи по утрам начали покрываться коркой льда, с Тибра поползли мерзкие, пронизывающие до костей туманы. Поеживаясь и согреваясь у жаровен, горожане сразу вспомнили о предсказании гаруспиков, предсказавших суровую, чреватую многими бедами зиму.

Ее долго ждали, она пришла.

Перед самым Новым годом Корнелий Лонг получил записку от Лупы: «В ближайшие дни не выходи из дома. Будь осторожен». Лонг организовал круглосуточный караул, вооружил рабов. Таупату как всегда отправил в город за новостями.

Парень вернулся растерянный, долго и часто моргал, потом заявил, что улицы внезапно опустели, а сенаторов созывают на заседание в храм Кастора и Поллукса. За теми, кто не желает идти и пытается отговориться нездоровьем, посылают преторианцев.

К вечеру по Городу пробежала ошеломившая всех весть — выступая в сенате, префект претория Аттиан обвинил Нигрина, Фругия Красса, Квиета, Цельза и Пальму в государственной измене. По его словам, они готовились напасть на цезаря во время жертвоприношения на Сементивы, когда император в качестве верховного жреца — понтифика обязан был принести жертвы в честь будущего урожая.

Удивительно, но никого из обвиняемых на заседании сената не оказалось, как, впрочем, и префекта города Бебия Макра. Аттиан настоятельно призвал сенаторов воспрепятствовать преступному умыслу и приговорить злоумышленников к смерти. Предложение Аттиана сразу было поставлено на голосование. Обвинение а, следовательно, и приговор, было поддержано большинством сенаторов. Аттиан добился своего с помощью Гомулла и Цивики, сторонники которых обеспечили незначительный перевес над теми, кто возражал против скоропалительных мер и требовал провести самое тщательное расследование.

На следующий день по Риму поползли зловещие слухи — как оказалось, Нигрин, Квиет, Цельз, Пальма, Конст были убиты за день до вынесения приговора. Всех их зарубили в собственных домах: кого — в Фавенции, кого — в Байях, кого — в Путеолах.

Квиет был удавлен на пути в Рим еще за несколько дней до выступления Аттиана.

Фругий Красс, пытавшийся бежать, был пойман, но довезти его до Рима не удалось. Старик — сенатор скончался в каком‑то маленьком селении. Причина смерти была самая обычная — сердце не выдержало. В Риме эту смерть прокомментировали так — легко отделался. Позже других расправились с Лаберием Максимом — его утопили в собственном бассейне на Родосе, где он сидел с лета.

Все сразу — cтрах, жуткий холод, пожары — обрушилось на Рим. Согреваясь у жаровен, люди порой теряли бдительность, и, засыпая, нечаянно опрокидывали угли на пол. На третью ночь, когда с неба посыпались на редкость крупные снежные хлопья, занялось сразу в Субуре и на улицах Сандальщиков, Стеклодувов и Шорников. Префект города Бебий Макр вместо того, чтобы бороться с пожарами, пустил кровь из вены и покончил с собой.

Состоятельные горожане, справившись с первым испугом, не дожидаясь, когда дороги станут проезжими, устремились из города. Хозяева то и дело понукали рабов — лектикариев, и те спешной рысцой старались как можно скорее прибыть в Остию или первыми добраться до портовых городов в Кампании.

Не тут‑то было.

На государственных трактах, засыпанных снегом, возникли длинные пробки. В толпе разыгрывались душераздирающие сцены за право первоочередного проезда. Все готовы были пожертвовать имуществом, лишь бы сохранить жизнь. Многократно возросло количество завещаний, в которых большая часть имущества и наиболее выгодные промыслы, мануфактуры, откупы по сборам налогов, латифундии, виноградные и оливковые плантации передавались в руки нового принцепса. Не забывали и префекта претория, а также прочих близких к Адриану людей.

Длинная очередь выстроилась к Регулу Люпусиану. Люди часами ожидали своей участи. Тех, чьи завещания молодой вольноотпущенник отказывался принимать, презирали. Беднягу начинали обходить стороной. Многие не в силах справиться с ужасом убивали себя.

Безумства продолжались до самого приезда Адриана в Город. Император появился сразу после нового года — прискакал на взмыленном коне в сопровождении немногочисленной охраны. Спешился возле храма Конкордии, по его распоряжению глашатаи объявили со ступенек храма о немедленном созыве заседания сената. На этот раз никого не пришлось подгонять, отцы народа мчались на форум быстрее зайцев. От опоздавших старались держаться подальше, однако наказаний за медлительность не последовало.

Многие отцы — сенаторы явились в храм Кастора и Поллукса с кипой тщательно составленных оправдательных документов. Их подкрепляли завещаниями, в которых первым в перечне наследников упоминался цезарь. Некоторые прихватили с собой заранее заготовленные речи и панегирики, даже стихи, уповая на то, что император на досуге имел склонность к стихосложению. Они намеревались, как только представится удобный случай, непременно вручить их правителю и при этом заверить его в беспредельной преданности и бескорыстной любви.

Заседание долго не могло начаться. Все ждали, что скажет принцепс, однако тот на удивление долго собирался с мыслями. Адриан, стоявший возле кресла председательствующего, по — видимому, забывшись, неожиданно начал расхаживать по возвышению. Затем также внезапно спохватился, сел в кресло, развернул свиток, принялся мять его в руках.

Пауза вконец добила сенаторов. В заде повисла гробовая тишина. Многие обреченно опустили головы и со страхом ожидали приговор. Кое‑кто наоборот — не сводил глаз с документа в руках цезаря — тот все более превращался в скомканную, ни на что не годную, кроме как на подтирку, бумагу. Каждый из присутствующих многим бы поступился, только бы узнать, что в этом свитке? Не список ли следующих кандидатов в государственные преступники? Кто теперь мог быть уверен, что наказание обойдет его стороной!

Наконец Адриан прокашлялся и объявил.

— Отцы — сенаторы и римский народ…

Начал он чрезвычайно миролюбиво. Прежде всего, император принес извинения за допущенный произвол. Он заявил, что знать не знал о казнях выдающихся полководцев. Он назвал их одними из самых достойных государственных деятелей, соратниками его отца. Вину за поспешность и нарушение законной процедуры Адриан возложил на тех, кто превысил полномочия и, игнорируя волю цезаря, позволил себе настоять на неуместном решении.

— Виновные будут обязательно наказаны. Всем гражданам следует объявить — этот постыдный случай больше никогда не повторится. Все должны быть уверены, сила закон превышает волю правителя. Я клянусь, что всякое обвинение, которое касается сенаторов, будет расследовано со всей тщательностью. Расследовано в самом сенате, самим сенатом, и только ему будет позволено выносить окончательно суждение по этому вопросу. В том клянусь Юпитером всемогущим, Юноной и Минервой, также призываю в свидетели своего божественного отца.

Эта клятва вконец сразила сенаторов. Сначала никто даже не шелохнулся, потом в зале загромыхала буря оваций. Кто‑то бурно зарыдал, кто‑то, вытирая слезы, принялся судорожно рвать припасенные бумаги и завещания. Особую ненависть вызывали стихи — их рвали исступленно, на мелкие кусочки, чтобы никто из соседей не смог догадаться, посредством какого постыдного средства тот или иной сенатор желал спасти свою жизнь.

В грохоте аплодисментов послышались возгласы, призывающие сенаторов воздать должное победителю парфян и наградить его званием Отца народа. Кто‑то воскликнул: «Триумф! Разве милосердный не заслужил триумф?!» Призыв подхватили: «Статую! В два, нет, в три человеческих роста!..»

Адриан поднял руку и, дождавшись, когда стихнет шум, заявил, что пока не смеет претендовать ни на высокий титул, ни на статую. Что касается триумфа, он состоится непременно, но честь следует оказать не ему, но настоящему победителю — божественному Траяну.

* * *

Вечером следующего дня Люпусиан заглянул в дом Лонгов и сообщил, что разгул страстей, по всей видимости, начал стихать. С утра улицы и форумы заполнились народом, в город начали возвращаться беглецы. Многочисленные делегации сенаторов, состоятельных граждан, жителей римских кварталов, группы высокопоставленных жрецов разнообразных культов, прижившихся в Риме, весь день посещали императора и выражали благодарность за своевременное и почти бескровное разрешение кризиса.

Особенно доволен был Аттиан.

Лупа подтвердил, что несколько часов назад префект претория попросил Адриана отставить его от должности.

— Для обсуждения этого вопроса, — продолжал Лупа, — мы удалились втроем во внутренние комнаты дворца.

Лонг вопросительно глянул на вольноотпущенника. Тот поспешил объясниться

— Император теперь ни на минуту не отпускает меня от себя. Ларций, я награжден без меры, и мне хотелось бы сделать подарок моему воспитаннику, отданному мне в опекунство.

— Об этом после, — кратко ответил Ларций. — Когда мне передадут Тимофею?

Лупа помедлил, потом признался.

— С этим заминка. Собственно с этой целью Адриан и прислал меня к тебе. Он повелел передать, что ты можешь не беспокоиться — блудницу отдадут тебе, как только будут созданы подходящие условия. Вообще, Ларций, он заявил, что его враги могут быть спокойны — они спасены. Что касается Лалаги и сенаторской тоги, он подчеркнул, что сдержит свое слово. Но не завтра, не послезавтра. Может, через несколько дней или через неделю… когда улягутся страсти. На этом настоял Аттиан, этот ничтожный старикашка. Я пытался возражать. Единственное, что мне удалось добиться, это обещание содержать ее как царицу. Тебе разрешен свободный доступ, вплоть до возможности уединиться с ней. Также Эвтерм, твои рабы и рабыни имеют право навещать ее, доставлять ей пищу, но в этом случае при них должна быть написанная твоей рукой записка. Поверь, эти условия не очень обременительные, не так ли? Император надеется, что сможешь подождать несколько дней. Этого требуют обстоятельства.

— Какие? — поинтересовался Ларций.

Лупа замялся.

— Назовем их государственными интересами. Я хочу еще раз подчеркнуть, что был против этой затеи, это Аттиан упросил цезаря выполнить его последнюю просьбу. Префект претория — кстати, его заменит Сентиций Клар — настаивал, что действует исключительно в интересах государства. Как и в деле о заговоре. Он утверждал — в том, что Тимофею некоторое время будут содержать в темнице, нет ничего постыдного или обидного для тебя, Ларций. Что же касается отставки, он сказал: «Мне достаточно, тех милостей, которыми ты осыпал меня. С меня достаточно сенаторского достоинства, которым ты великодушно наградил меня».

— Аттиана приписали к первому сословию? — перебил его Лонг.

— Как ни грустно это не звучит, но он, Ларций, возведен в сенаторы, — ответил Лупа, затем продолжил. — Ты послушай, что было дальше. Этот пронырливый опекун заявил: «Я удовлетворен, что именно ты, мой воспитанник, занял престол. Разве это не награда мне, старику, отправляющемуся на покой? Выполни последнюю мою просьбу — подержи преступницу в Карцере. Пусть римский плебс полюбуется на нее, пусть ужаснется ее деяниям, тогда тебе будет проще управлять им. Увлекшись преступницей, гражданам будет легче забыть, что случилось с твоими врагами». Он доказывал, что привлекающая внимание новость держится в Риме недолго, не более недели. Потом можно будет вернуть женщину Лонгу.

Лупа чуть расслабился, почувствовал себя свободнее. Он налил себе прохладной калды и отпил, затем продолжил.

— Император удивился — неужели интерес к Лалаге способен вернуть плебсу любовь к императору? Нет, ответил Аттиан, интерес к чудовищу способен отвлечь римлян от дурных мыслей и ненужных властям предположений, а это первая ступенька к народной любви. Правда, к этому, добавил старикашка, еще надо добавить раздачу сестерциев, гладиаторские бои, а также парочку расправ с преступниками в Колизее. Это благотворно подействует на римский народ в столице и в Италии.

— Я не понял, — развел руками Лонг. — Тимофею поддержат в темнице, затем публично казнят?

— Нет, отправят в твой дом, — объяснил Лупа.

— Что же в ней такого, — пожал плечами Лонг, — что сможет заинтересовать римскую толпу? Конечно, она хороша собой, но мало ли красоток в Риме! Пройдись по любому портику, их там не счесть. На любой вкус, по любой цене! Чем пресыщенных римлян может привлечь Тимофея?

— Ты ничего не знаешь? — осторожно спросил Лупа.

— Что я должен знать?

— Как она поступила с сыном верховного жреца храма Астарты? Как из‑за нее обошлись с любимым палачом Адриана? Тебе разве не известно, что она — чудовище?

Глядя на вмиг поглупевшего, не сумевшего скрыть изумление Ларция, гость невольно рассмеялся. Потом вкратце поведал историю, приключившуюся с Лалагой.

Префект долго сидел молча, видно, обдумывал услышанное, затем спросил.

— Кем же я буду выглядеть во всей этой истории? Об этом император подумал?

— Да, — твердо кивнул гость. — Я напомнил ему об этом. Я сказал, вряд ли драгоценную матушку обрадует слава, которая обрушится на верного ей человека. Адриан вполне серьезно отнесся к этим словам. Он заявил, что сам все расскажет Плотине, что добьется у нее согласия. Но Аттиана он поддержал. Того, мол, требуют государственные интересы. Послушай, Ларций, ты никогда не ссорился со старикашкой, не перебегал ему дорогу?

— Ничего такого не припомню, — решительно ответил Лонг.

Лупа пожал плечами.

— Я пытался внушить императору, что анекдот с Лалагой это не более чем политический жест, рассчитанный на самую грубую и дикую массу. Неужели лицезрение храмовой проститутки способно помирить цезаря с Римом? Не будет ли более действенной мерой принятие законов, ослабляющих налоговый пресс. Может, следует дать больше прав рабам? Аттиан высмеял меня.

Лупа неожиданно шмыгнул носом, потом с обидой признался.

— Старикашка презирает меня, Ларций. Для него я все тот же раб, который посмел отказать господину, отцу римского народа, в утехе. То есть проявил строптивость. Следовательно, мне никогда нельзя доверять. Ты тоже так считаешь, Ларций?

— Ты знаешь ответ на этот вопрос, иначе не задал бы его, — рассудил Лонг.

— Ты, хозяин, как всегда прав — кивнул Лупа. — Первое дело для политика научиться задавать вопросы, на которые знаешь ответ. Никаких других вопросов высокопоставленным особам задавать не следует, иначе можно лишиться головы. Я задал такой вопрос Адриану. Я спросил, разве Лонг заслужил, чтобы ради государственных интересов к нему вновь вызывали нездоровый интерес, выставляли на всеобщее посмешище?

— И что? — спросил Лонг.

— За него ответил наш новый сенатор, — скупо усмехнулся гость. — Он наставил на меня указательный палец и заявил: «Ты становишься несносен».

— А цезарь?

— Он промолчал.

* * *

Публий Ацилий Аттиан, знавший Рим как свои пять пальцев и имевший опыт общения с плебсом, оказался прав.

Рим не был бы Римом, если бы интерес к блуднице, зародившийся не без помощи людишек Аттиана и городского префекта, не вытеснил сожаления и испуга, умертвивших город после казни всеми уважаемых полководцев.

Как только по Городу пробежал слух, что в Карцер в компании с каким‑то старым колдуном — христианином доставлена таинственная преступница, посягнувшая на божественный член, каким от рождения награжден мужчина, как на улицы и площади города, еще вчера содрогавшегося от страха перед деспотом, вновь прихлынула жизнь.

Покушение азиатской блудницы на источник жизни, на священный фасцинус, на установленный Юпитером порядок оплодотворения, тоже вызывало ужас, но ужас трепетный, густо замешанный на любопытстве, далекий от безысходности и потери надежды на справедливость, которая придавила город после казни полководцев. На этот раз в страх умело подбавили чуточку гордости — оказалось, что Лалага является римской гражданкой, а жертва — низким, развратным азиатом, посмевшим оскорбить Рим в извращенной форме. Это открытие придало всей истории вполне патриотическое звучание, ведь, как известно, римляне были чрезвычайно патриотичны.

Однако патриотический угар недолго кружил головы жителям столицы. Страсти поутихли, когда выяснилось, что блудница предназначалась в подарок однорукому префекту Корнелию Лонгу. В этом растянутом во времени, хорошо замаскированном обмене любезностями между нынешним императором и выступившим в защиту его прав на престол, известным гражданином было что‑то подозрительное, намекающее на гнусное деяние, недавно потрясшее Рим.

В дарении подобного рода при учете известных обстоятельств ощущалась какая‑то неуловимая насмешка нового цезаря над римским народом, пренебрежение чаяниями простых людей.

Получается, Лонг, этот однорукий пень, каждую ночь будет испытывать прикосновение белоснежных, доставляющее неслыханное удовольствие резцов, а остальные пусть скрипят зубами?! Негодование усилилось, когда по городу пробежала весть, что Лалага принадлежит к секте нечестивых назореев и, следовательно, ее кровожадность вовсе не дар, ниспосланный богами Рима, а коварная попытка приучить жителей к чуждому италийцам христианскому обряду. Ничего другого от христиан не ждали, все они казались подозрительными людьми. В Риме их откровенно недолюбливали за скрытность, за нежелание участвовать в церемониях поклонения божественным императорам. Принадлежность к секте многое объясняла — и неимоверную жестокость, и остроту зубов, и посягательство на дар Приапа.

Что касается префекта Лонга, согласившегося впустить в дом эту особу, улица сошлась на том, что каждый по — своему сходит с ума. Видно старик так увлекся красоткой, что забыл об осторожности, но это его личное дело. Обида у граждан, разочаровавшихся в божественной силе Лалаги, не проходила. Она тлела даже после того, как в конце января началась война на Данувии.

Шумиха с Лалагой очень подействовала на Корнелия Лонга. Вначале ему не давали покоя посетители. В несколько дней он обрел множество друзей, которых прежде никогда в глаза не видывал. Затем поток доброжелателей сменили толпы бездельников, осаждавших его дом и призывавших префекта не подпускать к родным пенатам иноземное чудовище. Скоро стало невыносимо появляться на улицах города, где каждый негодяй старался заглянуть в его носилки и поинтересоваться, как оно, когда блудница прикасается зубками?

Стоящее развлечение?..

Правда, доброжелателей у Лонга тоже оказалось немало. Они не скупились на советы, рекомендовали врачей, философов и просто опытных людей, которым вполне по силам отучить блудницу от нелепой привычки откусывать все, что попадало ей в рот.

Сначала Лонг находил силы отшучиваться, потом впал в столбнячное состояние. Он никак не мог понять, где он находится?

В Риме или в сумасшедшем доме?

Неужели у его жителей нет более животрепещущих тем, чем споры по поводу смысла и предназначения подобного отвратительного обряда?

Неужели ничем, кроме подобной гнусной церемонии, уже нельзя всколыхнуть страдавший от пресыщения Город?

Лонг диву давался — в первые дни звонкой славы блудницы Таупата поведал ему, что на форуме появились ораторы, призывавшие римский народ идти к Мамертинской тюрьме, чтобы украсить ее стены цветами и потребовать освобождения божественной девы, посланной на землю, чтобы еще раз, — может, в последний! — напомнить людям, что нельзя предаваться порокам, нельзя пребывать в уверенности, что все сойдет с рук. В свою очередь знакомые из замшелых пней упрекали Лонга, что он вольно или невольно приложил руку к разгулу новомодных страстей. Сенатор Валерий Гомулл при встрече с обидой напомнил ему о камне Тутун Мутун, талисмане Рима, расположенном на целийском холме поблизости с его домом. Разве этот вздутый каменный столп не был освящен Ромулом? Разве он не доказал свою целительную пророческую силу? Веками римские девственницы перед свадьбой шли камню с поклоном и дарами. Они влезали на него и, сидя на камне, касаясь его интимным местом, молили богов о том, чтобы их утроба рождала здоровых детей.

Во множестве, подчеркнул Гомулл.

Действительно, скоро на Целий мимо дома Лонгов, вновь косяками потянулись невесты, желавшие испытать благотворную силу древнего камня.

Отчаявшись, Ларций решил на время уехать из города, затем решительно осадил себя — чем может помочь трусость? Только навлечь еще большую беду. Тем более что он обещал Тимофее свою помощь, а это означало, по меньшей мере, необходимость проведывать ее в темнице, поддержать ее. К тому же пленница нуждалась в хорошей пище. Досаждало и скорбное молчание Зии. Все эти дни она усиленно изображала из себя жертву, выражала удивительную покорность, глядела на Ларция так, что у того сердце кровью обливалось.

Как только Ларций объявил о своем намерении навестить преступницу, ее печаль мгновенно улетучилась. Она потребовала, чтобы Ларций взял ее с собой. Зия уверяла, что заботится исключительно о нем, о Ларции. Она должна быть рядом, и в случае чего помочь ему, спасти его.

В случае чего, спрашивал префект?

Неужели ты всерьез поверила глупым сплетням?

Мы с тобой этими гнусностями занимались?

Женщина покраснела и отрицательно покачала головой. Так почему же ты, дерзкая, решила, что мы с Тимофей позволили себе…

В этот момент его пронзило воспоминание о редчайшей сладости, которую он испытал во время этого диковинного обряда, который так ловко исполняла Лалага. Стало не по себе. Испугавшись, что любовница догадается о причине его смущения, в отместку заявил.

— А ты с Адрианом!..

— Ну и что, это дело прошлое. Я должна позаботиться о тебе, — добавила она, — люди просто так болтать не станут. Пусть азиатская стерва сначала откроет рот и покажет зубы, там будет видно.

Ларций схватился за голову!

Зия упрекала Ларция в упрямстве, легкомыслии, пренебрежению опасностью — ну, как мальчишка, храни тебя Юнона! Она настаивала — те, кто видел клыки этой блудницы, клятвенно подтверждали, это незабываемое зрелище!

Они необыкновенно остры.

Зия называла цены, которые назначали римские блудницы за исполнение новомодного обряда. Цены были сногсшибательные, причем, чем сильнее клиент пылал желанием очистить совесть и одновременно испытать неземное наслаждение обретения нравственной чистоты, — тем дороже. Правда, никто не рискнул довести обряд до конца и превратиться в святого, в чем, безусловно, сказалась двойственность и непоследовательность человеческой натуры. Тем не менее, подобный способ избавиться от грязных пятен на совести надолго вошел в моду. Мужчинам в этом деле охотно помогали не только продажные шлюхи, но и добропорядочные италийские гражданки.

Подобные разговоры выводили Лонга из себя.

Сначала он пытался убедить сожительницу — уж кому — кому, а ему известно, какие у Тимофеи зубы. Зия убедительно возражала — она околдовала тебя!

Все эти дни наложница посвятила выбору самых действенных, предохраняющих от порчи, сглаза и хватания зубами, амулетов. Зия с нескрываемым интересом перебирала выставленные на продажу колокольчики, статуэтки Приапа с выступающими могучими фаллосами, маленькие ручки из обожженной глины, на которых пальцы были сложены в известную, крайне опасную для нечистой силы комбинацию, называемую «фигой» или «кукишем». В конце концов, наложница отдала предпочтение набору колокольчиков и обладающему повышенной силой чудодейственному предмету — четырем сжатым пальцам и среднему, вытянутому вверх. Все эти магические поделки она сама нацепила Ларцию на пояс.

Лонг отправил в тюрьму Таупату — на словах просил передать Лалаге, что приложит все силы, чтобы поскорее освободить ее. Тем же вечером префект отправился к Аттилию Аттиану за разъяснениями.

Тот заметно постарел за это время, морщины вконец иссекли его лицо, однако отставной начальник гвардии был бодр, доволен собой, улыбчив и разгуливал по дому в сенаторской тоге. Аттилий принял Лонга радушно, и на категорическое требование гостя, как можно скорее вернуть ему женщину, объяснил, что префект явился не по адресу, что он уже не хозяин города. По этому вопросу следует обращаться к новому префекту Сентицию Клару. После чего Аттиан простодушно поинтересовался.

— Зачем спешить, Ларций? — спросил его Аттиан. — Дело сделано, теперь можно умыть руки. Скоро блудницу передадут тебе, и ты вволю натешишься. Тебе досталась щедрая награда. Мне, — он указал на красную полосу на тоге, — тоже.

— Ты решил смыть кровь Цельза, Пальмы и Конста со своих рук?

— Хотя бы и так, Лонг. Тебе нужны объяснения? Тебе это надо? — прищурился Атилий.

— Откровенности не жажду, но объяснения выслушал бы. Неужели эти люди были настолько виновны, чтобы доводить дело до крайности? Я слышал, что цезарь настаивал на изгнании.

— Возможно, но какая польза для нас с тобой, если бы государь ограничился изгнанием?

— Для нас? — удивился Лонг.

— Конечно. С того самого момента, как ты отправился в Азию, мы были в одной лодке, хотел ты того или нет.

Хочешь верь, хочешь не верь, но это я подал мысль Траяну вызвать тебя в Азию. Меня крайне тревожила медлительность императора, так долго тянувшего с усыновлением племянника. Я не знаю, что между ними произошло, но более ждать было невозможно. Траяну следовало помочь пересилить себя и взять в расчет государственные, а не личные отношения. Одно твое присутствие должно было подвигнуть его принять окончательное решение.

Я не ошибся, Ларций, ты превосходно сыграл свою роль. Эти зарвавшиеся гордецы положились на тебя, мол, ты склонишь императора принять их условия. Но я‑то знал, что ты ни в каких играх участия не примешь. Тебя разыграли в темную, но об этом знаю только я. Для других — ты переметнулся к Адриану. Это ты склонил сенат присягнуть Публию, а теперь говоришь — изгнание!

Ссылка, мой дорогой Ларций, это возможность когда‑нибудь вернуться. Предположим, что наш молодой император наделает кучу ошибок. Или, например, совершит, одну, но роковую. Надеюсь, тебе ясно, кто станет следующим императором? Что нас ждет в этом случае? Позорная смерть и конфискация имущества. Любой другой, даже этот несносный дакиец сумеют вывернуться, нам же с тобой пощады не будет.

Турбону, Клару пощады не будет. А теперь, когда дело сделано, мы в любом случае опять окажемся в силе и сумеем выдвинуть своего кандидата. Если нынешний цезарь укрепит свою власть, нам тем более нечего опасаться. Мы честно исполнили свой долг и уберегли Город и мир от междоусобицы. Разве не так?

Ларций не ответил. После недолгого раздумья дал ответ.

— Эту логику нельзя назвать справедливой или честной.

— Это логика выживания. Других не бывает.

— Но почему ты решил, что Адриан допустит ошибку?

— Это не я решил. Это решают боги. Цезарь отправляется на войну. Тебе известно, что в Дакии и Мезии началась война.

— Я слыхал, там беспорядки.

— Нет, Лонг, там началась война. Сарматы перешли Данувий по льду и обрушились на Паннонию. Роксоланы числом до восьмидесяти тысяч ворвались в Дакию. Император отправляется к войскам. Тебе ли объяснять, что война непредсказуема. Всякое может случиться, даже с императором.

Он помолчал, потом закончил.

— В любом случае женщину тебе вернут, как только улягутся страсти, это я тебе обещаю. Кстати, когда стихнут пустые разговоры, постарайся сделать ее своей рабыней. Ты можешь с очень большой выгодой для себя продать Лалагу, тем самым спасти ее от расправы. Покупатели найдутся. Я, например…

Он бросил взгляд на низ своего живота и горестно рассмеялся.

— Хотя бы так…

Лонгу стало не по себе, однако он сумел сдержаться и спросил.

— Зачем мне обращать ее в рабство?

— На нее поступила жалоба, — объяснил Аттиан. — Из Гиерополя. Если она станет твоей рабыней, император вправе отказать верховному жрецу Астарты, потому что в семейные отношения хозяина и раба он вмешиваться не вправе.

— Неужели Адриан всерьез воспримет вопли какого‑то сирийского ублюдка?

— Ты не хуже меня знаешь Адриана. В таких делах он страшный крючкотвор. Тем более, когда его недолюбливают в Риме. Так что сам смотри. Полагаю, этим предложением я сполна рассчитался с тобой.

Глава 6

На следующий день после отъезда императора на Данувий Лалагу забрали из тюрьмы. Кто забрал — начальник тюрьмы мог только догадываться. Явившийся ни свет ни заря чиновник объявил ему, что преступницу следует передать назначенному преторианскому опциону. Тот назовет пароль. Куда ее доставят, начальника тюрьмы не касается, но по секрету чиновник сообщил — в дом префекта гвардейской конницы Корнелия Лонга. Так что если от Лонга кто‑нибудь явится навестить блудницу, пусть немедленно отправляется домой и предупредит хозяина, что сегодня он получит долгожданный подарок.

При этом чиновник весело рассмеялся.

Все утро комендант провел в ожидании гостей. Первым явился раб Лонга Таупата. Его тут же завернули домой с предупреждением, пусть в доме Лонга приготовятся к встрече — известную особу доставят сегодня, скорее всего, после полудня. Ближе к полудню явился гвардейский опцион, с ним два здоровяка — преторианца. Солдаты гвардии, не обращая внимания на стражей городской когорты и государственных рабов, служивших при тюрьме — все они сбежались проститься с преступницей, — вошли в камеру к Лалаге, молча завернули ее в просторное покрывало, аккуратно пронесли по служебному коридору, имевшему выход на боковую улочку, примыкавшую к тюрьме. Провожавший их до выхода комендант запомнил для будущего отчета, что женщина вела себя смирно, сопротивляться не пыталась — видно, была перепугана до смерти.

На улице Лалагу сунули в простенький с виду, но непомерно громоздкий паланкин. Комендант отметил, что неприметность экипажа никак не соответствовала стати рабов — носильщиков. Лектикариев было шестеро, все негры, громадные, плечистые, их туники были расшиты золотыми дубовыми листьями — символами императорского дома. Но об этом, смекнул комендант, лучше помалкивать. Сунув пленницу внутрь паланкина, преторианцы тут же заняли свои места по обе стороны от экипажа, и процессия незамедлительно тронулась с места. Впереди шагал, за ним факелоносец, по бокам солдаты императорской гвардии.

Уже в салоне несчастная отважилась обнажить голову. День был ясный, и, хотя здесь не было ни одного оконца, ни единой щелочки, света хватало, чтобы осмотреться. Прежде всего, она обнаружила, что находится в обитой шелком овальной полости, разделенной занавеской на две половинки. Кто прятался за занавеской, она даже предположить не могла, от этого стало еще страшнее. Внушало испуг и внутреннее убранство салона — хозяин паланкина не пожалел для него драгоценных камней, золота и лебединого пуха. Окружавшая роскошь окончательно лишила Тимофею дара речи. Вряд ли Лонг был настолько богат, чтобы обтягивать носилки шелком, украшать позолотой и самоцветами. К тому же звание префекта никак не давало право на караул, состоящий из императорских гвардейцев.

Следовательно…

В этот момент за расшитой дубовыми листьями занавеской кто‑то пошевелился. Тимофея замерла, прикинула, можно ли выскочить наружу, затем исподлобья глянул в ту сторону. Шторки неожиданно раздвинулись, и пленница увидала молодую, худенькую, с изящным бледным личиком женщину. Она лежала на боку, голову подпирала согнутой в локте рукой. Хозяйка паланкина с интересом глянула на пленницу. Тимофея приняла независимый вид и, сохраняя достоинство, устроилась поудобнее.

— Ты действительно хороша, — наконец выговорила хозяйка. — Зачем тебе этот старый Лонг?

— Он не старый, — ответила Тимофея.

— Но он же калека?

— Его это не портит.

Хозяйка рассмеялась.

— Знаешь, кто я?

Тимофея почувствовала себя свободней. Она тоже прилегла — в противоположную сторону — подперла голову согнутой в локте рукой.

— Боюсь вымолвить.

— А ты не бойся?

— Ты — императрица. Тебя звать Сабина. Говорят, что ты не очень счастлива, хотя и очень красива. Я тоже.

— Ты к тому же умна, — улыбнулась Сабина, — и совсем не страшная. Это ты наказала сына главного жреца Астарты?

Тимофея кивнула, потом, заметив подбадривающий взгляд Сабины, опустив глаза, добавила.

— Он был на редкость противный…

— Кто? — поинтересовалась императрица, и они обе рассмеялись.

Императрица поинтересовалась.

— Ты голодна?

— Нет, достойная. Я хотела бы помыться.

— Хорошо мы сейчас отправимся в баню, потом я доставлю тебя к твоему префекту. Знаешь, я была девочкой, когда при родах умерла его жена. Ее звали Волусия. Она очень нравилась мне. Лонг отбил ее у бандитов. Их возглавлял Сацердата.

— Кто?!

— Сацердата, — повторила Сабина.

— Где он?! Он увез моего сына!!

— Я не знаю, Тимофея. У тебя есть сын? Расскажи о нем подробно, он хорошенький?

— Просто ангел.

— Кто такой ангел?

— Это Божьи создания, они летают по воздуху и исполняют Божью волю. Он такой умный, ласковый…

Тимофея зарыдала.

— Ладно, ладно, — встревожилась императрица, — я не буду расспрашивать. Сначала в термы. Муженек любит посещать общественные бани, вот и мы отправимся туда.

Она сделала паузу, потом с грустной улыбкой призналась.

— А у меня никогда не будет детей.

Теперь они обе заплакали.

— Это такое горе, — с трудом выговорила императрица. — Я так хочу маленького.

— У тебя еще все впереди.

— Нет, я никогда больше не смогу родить.

— Почему?

— Ты все хочешь знать! — Сабина засмеялась и погрозила ей пальчиком. — Подумай о том, что тайна императрицы является государственной тайной. Это может стоить тебе головы.

— Я не настаиваю

— Хорошо, я скажу. Я сделала так, чтобы у меня случился выкидыш.

— Бедная!.. — прошептала Тимофея. — Зачем?

— Чтобы досадить одному человеку, — она поколебалась, потом добавила. — Моему мужу.

— За что. Он — достойный человек. Он даже не пытался овладеть мной.

— Этого не может быть! — гневно возразила императрица.

— Может.

— Значит, он стал лучше… — прошептала она. Потом уже вслух добавила. — Нас женили, когда мне было тринадцать, у меня только — только прошли первые… ну, ты понимаешь?

Тимофея кивнула.

— Я и подумать не могла, что мужчина может быть зверем.

— Он?..

— Ну да. Я отбивалась, кричала, но что я могла поделать, ведь он такой здоровый. Когда я почувствовала, что забеременела, я в отместку вызвала повитуху.

— Ну и?..

— Да. С тех пор мы держимся на расстоянии. Правда, порой он бывает предупредителен, начинает ухаживать. Особенно в последнее время. Приходится уступать. Просто я каждый раз боюсь, что он вновь озвереет. А вот и бани нашего великого дядюшки.

* * *

Вечером, за час до захода солнца, в дверь дома Лонгов постучали. Таупата, весь день проторчавший в прихожей, встрепенулся, предупредил привратника, чтобы «тот не спешил» и дождался, пока «наш Ларций» спустится в атриум», затем со всех ног бросился предупредить хозяина. Однако префект, испытавший не меньшее нетерпение, сам уже спешил ему навстречу.

Впереди, как и следовало ожидать, шествовала Зия, накинувшая по этому случаю лучшую свою палу* (сноска: Верхняя одежда римских гражданок) и украсившую голову диадемой из янтаря, оправленного золотом. Тем самым она намеревалась сразу показать, кто в доме хозяйка. Вслед за Лонгом в атриум постепенно начали проникать все, кто проживал в доме. Даже рабы и рабыни побросали дела и собрались в проходе, ведущем из перистиля в парадный зал под открытым небом. Дальше им пути не было, без приказа рабам запрещалось появляться в атриуме.

Как только Тимофея вышла во внутренний, украшенный колоннами из зеленоватого мрамора, дворик, все обомлели. Преступница была прекрасна — на ней был надет роскошный, расшитый мелкими золотыми розочками, лиловый хитон. Волосы были завиты и спускались локонами по обеим вискам, на голове маленькая корона, ловко прикрепленная к темным волосам. Глаза были синие, как морская глубь.

Тимофея остановилась у внутреннего бассейна, поклонилась и неуверенно выговорила.

— Мир вашему дому.

Голосок у нее был тоненький, дрожащий.

Глаза у Зии округлились. Вместо приветствия, ни мало не смущаясь, она спросила.

— Теперь в тюрьме преступникам выдают царские одежды? Присылают парикмахеров?

— Нет, — тихо ответила Тимофея. — Обо мне позаботилась добрая душа. Здравствуй, Ларций. Неужели я вновь вижу тебя? Если бы ты знал, как я рада.

— Я тоже, — вымолвил хозяин и, протянув руки, поспешил к гостье.

От женщины исходил тончайший аромат. У Ларция закружилась голова. Что‑то пропело в душе — мечты сбываются. Он взял Тимофею за руки и повел к домочадцам. Все сразу обратили внимание, что прелестница держалась скромно, двигалась мелкими шажками, здоровалась и знакомилась с достоинством, как требует обычай. Когда Ларций подвел гостью к Зие, та заявила.

— Ты попала в порядочный дом. Веди себя достойно, и тебе здесь всегда будут рады. Меня зовут Зия, можешь называть меня госпожой.

Толпа в атриуме замерла.

Тимофея подняла голову, глянула остро, насмешливо.

— Не пристало, — ответила она, — полноправной римской гражданке называть вольноотпущенницу госпожой. Скорее ты должна называть меня дóминой, но я не требую от тебя ни любви, ни уважения, ни покорности. Живи, но не вздумай путаться у меня под ногами.

Зия отпрянула. Она страшно побледнела, потом оглянулась по сторонам, бросила растерянный взгляд на Ларция, тот был невозмутим. Наложница решительно повернулась и ушла в свои комнаты на втором этаже.

Некоторое время в зале под открытым, заметно темнеющим небом еще держалась настороженная тишина. Затем послышались голоса, наконец, все заговорили, засмеялись разом. Раздались аплодисменты. Молодые девушки, дочери вольноотпущенниц, проживавшие в доме, даже девочки — рабыни бросились к гостье, взяли ее за руки. Тимофея радостно отвечала на рукопожатия.

День закончился приглашением Тимофеи к матери Ларция Постумии Лонге. Тимофею провели в дальние комнаты, где старушка доживала последние дни. Сквозь редкие, забранные решетками отверстия в стене, был виден закат, мощно полыхавший над Римом.

Тимофея, оробев до задержки дыхания, переступила через порог и оказалась в темной маленькой каморке, заставленной сундуками и ларями. Росписи, когда‑то оживлявшие стены, теперь почти совсем стерлись. Только местами проступали контуры божественных фигур, орошавших землю дождем, море туманом, горы снегопадом.

— Подойди ближе, — послышалось из угла, где на столбе для подвесных ламп тускло горело несколько светильников. Возле столба стояло кресло, оттуда и доносился голосок. Постумия и раньше была невелика ростом, а теперь она совсем утопала в кресле, в котором когда‑то любил сиживать ее супруг Тит Корнелий Лонг.

Тимофея поклонилась старушке.

— Ты действительно очень миленькая, — выговорила Постумия Лонга.

— Спасибо, — прошептала гостья.

Постумия жестом указала на небольшую скамеечку у ее ног.

— Присядь, расскажи о себе.

Тимофея присела.

— Я родом из Атталии…

— Это я знаю, — перебила ее Постумия. — Ты расскажи, что привело тебя в наш дом? Как поступишь с Зией, ведь ты будешь вправе распоряжаться ею, если мой сын заключит с тобой брачный союз.

— Нет, госпожа, — ответила Тимофея. — Я знаю, от чего ты хотела бы предостеречь меня. Твоя тревога мне понятна. Мало быть гражданкой Рима, чтобы вступить с твоим сыном в законный брак. Мне об этом известно. Поверь, если Господин не дал мне счастья в этой юдоли, зачем же я стану портить жизнь тому, кто искренне пожалел меня, наградил несколькими днями счастья. Твой сын отнесся ко мне по — доброму, со мной это бывало так редко. Я много думала о нем, и Бог дал мне, грешнице, лицезреть чудо — он встретил меня в Таррацине. Мой отец всегда мечтал вернуться в Италию, ведь он родом из Кампании. Он рассказывал, что Италия похожа на сказку, и я теперь убедилась, он был прав. Я любила своего отца, и не думай, что слово «верность», «честь», «благодарность» для меня пустые звуки. У меня предчувствие, что я недолго проживу под этой крышей. Тем более я не хотела бы навлекать опасность на ваш дом. Я не хочу, чтобы Ларций страдал из‑за меня.

— Это благородно, — кивнула старушка. — Но я о другом.

— Верь, Постумия, — ответила Тимофея. — Я только погощу, погреюсь у вашего очага и уйду. Я слыхала о законе насчет «запятнанных», а я ведь «запятнанная»15. Это мне очень хорошо объяснил начальник тюрьмы. Он — добрый человек.

Постумия некоторое время молчала, потом уже более громким, миролюбивым тоном выговорила.

— Ты успокоила меня. Я не буду возражать, если ты некоторое время поживешь в нашем доме. И, будь любезна, избавь меня от слез. Наш прежний садовник убедил меня, что там, — она указала на небо, — очень внимательно относятся к слезам таких старух, как я. Вот о чем я хотела попросить тебя — постарайся помириться с Зией. Какая она никакая, а они живут уже более десятка лет. Она умеет вести хозяйство. Я знаю, она не даст в обиду Бебия.

— Я постараюсь, матушка, — тихо ответила Тимофея. — Спасибо. Я тоже не буду обижать сына Ларция.

— Ступай, — старушка неожиданно энергично махнула рукой, как бы провожая женщину в далекий и трудный путь.

Тимофея встала, поклонилась и вышла из комнаты.

Сразу после разговора с Постумией, Тимофея попросила Ларция подождать, дать ей время поговорить с Зией, однако Лонг ничего не желал слушать. Сразу после ужина он увлек Тимофею в спальню.

Утром обнаружилось, что Зия съехала — перебралась в свой дом на Авентине.

На следующий день Ларций навестил ее, предложил вернуться — пусть она живет на тех же самых правах, что и раньше, однако уговорить Зию не удалось.

* * *

В тот год весной все в Италии пошло в бурный рост, забылись тяготы зимы, страхи, связанные со схваткой за власть. С приходом тепла толпы прохожих заполнили улицы — Рим всегда отличался чрезмерной многолюдностью. В базиликах страстно, как в прежние безмятежные, траяновы годы, судились откупщики и заимодавцы. В театрах и амфитеатрах раз за разом давали представление — одно роскошнее другого. В тот год взошла звезда нового гладиатора по имени Витразин, который сразил в бою нескольких прежних кумиров. В конце февраля подоспело известие о победоносном исходе сражения с сарматами. Все ждали скорейшего окончания войны, долгожданного триумфа и связанных с ним раздачей денег и подарков. Небезынтересно было посмотреть и на казни иноземных вождей, посмевших поднять руку на Рим.

Опубликованный в городских ведомостях отчет о последнем сражении, произошедшем в конце января, особенно подогревал надежды на богатую добычу.

В ведомостях говорилось о том, как кочевники по льду перешли Данувий и вторглись в римские пределы. Их встретили воины V Македонского легиона. Сражение было коротким и, как было сказано, «неумеренно кровавым». Сарматы дрогнули, начали отступать, легионеры, преследуя их, вступили на лед. Там, на льду и одержали победу. Немногие из варваров избежали плена.

После такой оглушительной, поражающей воображения победы известие о мире прозвучало как неудачная шутка. Мало того, что варварам позволили беспрепятственно покинуть территорию Дакии, так еще Адриан обязался вернуться к прежней практике и выплачивать иноземным царькам денежные суммы, чтобы те по — прежнему охраняли северные и восточные рубежи империи. В Риме не могли понять, о чем после таких побед можно договариваться с варварами? Далее посыпались еще более странные указы — о разделении Дакии на три провинции и, совсем громоподобное — Адриан приказал разрушить мост через Данувий, построенный Аполлодором. Мост считался одним из чудес света, поднять на него руку было неслыханное святотатство.

На фоне таких невероятных, обидных для римской гордости событий, досадной нелепостью прозвучало известие о том, что известная блудница, пригревшаяся в доме префекта Лонга, была задержана в Мамертинской тюрьме возле камеры привезенного из Антиохии престарелого колдуна. С ней находился раб Лонга по имени Таупата. Дело о незаконном проникновении в темницу не привлекло бы особого внимания, если бы не шумиха, раздутая по этому поводу жрецами иноземных культов, густо расплодившихся в Рим, в первую очередь служителями Изиды и Сераписа. Клар отправил доклад императору, в котором изложил результаты следствия, а также признание обвиняемых в том, что они являются христианами. В документе был зафиксирован их отказ воскурить фимиам и пролить вино на алтарь божественного Траяна. Во время допроса они заявили, что почитают единого Бога, а всех остальных кумиров считают идолами. Их изображения подследственные приравняли к горшкам, изготовленным гончаром. «Тем самым, — писал Клар, — злоумышленники сами подписали себе смертный приговор, однако без твоего одобрения, великий цезарь, привести его в исполнение я не отваживаюсь».

* * *

«Адриан — Регулу Люпусиану.

Я получил твое письмо, составленное с подкупающей искренностью и стремлением добиться лучшего в противовес худшему.

Мне бы не хотелось оставлять без исследования дело, о котором ты мне доносишь, чтобы и законопослушные граждане не были в беспокойстве, и преступники получили по заслугам. Я согласен с тобой, что не следует давать повод клеветникам, причисляющим себя к поклонникам Изиды, Сераписа, Кибелы, заниматься своим гнусным ремеслом.

Мое мнение таково — если наши подданные в провинциях могут доказать перед судом выдвигаемое ими обвинение против христиан, я не запрещаю им делать это; только не надо дозволять им прибегать к громким требованиям и крикам. Будет справедливо, если тот, кто донесет и докажет, что вышеупомянутые люди делают что‑нибудь противозаконное, то тогда и только тогда им следует определить наказание сообразно с их преступлением.

Эдикт моего божественного отца о запрещении тайных обществ никто не отменял, и я не собираюсь этого делать. Власть должна знать, кто скрывается во тьме, с какой целью он там копошится и чем это может грозить государству. Согласен с тобой, что в деле Игнатия и Лалаги надо принять все меры, чтобы, ради Геркулеса, какой‑нибудь клеветник не воспользовался этим законом в корыстных целях. Правилом следует считать, если кто‑то притягивает к ответу кого‑либо из христиан, он должен неопровержимым образом доказать предъявленное обвинение. В противном случае с ним следует поступать наистрожайшим образом и, соразмерно с его гнусным бесстыдством, наказывать его тем наказанием, какое он выпрашивал для своих жертв».

«…в деле Игнатия и Лалаги все обстоит совсем не так, как тебе кажется.

Ты пишешь, что Игнатий, обращаясь к своим местным последователям, вовсе не призывал освобождать его из темницы. Ты настаиваешь, что Лалага всего — навсего посещала его, чтобы поучиться «мудрости» от так называемого «святого старца», что она всего — навсего передавала его послания единоверцам и, прежде всего, их епископу Клементу

Ты приводишь цитату из послания Игнатия: «…я пишу церквям, что убежден, что умру во имя Бога, если вы мне не помешаете. Я вас умоляю не выказать себя моими злейшими врагами, ваша доброта, братья и сестры, неуместна. Предоставьте мне стать пищей для зверей, благодаря которым я буду допущен наслаждаться Богом. Я пшеница Божия; нужно, что бы я был размолот зубами животных, дабы я стал чистым хлебом Христа. Скорее ласкайте их, для того, чтоб они сделались моей могилой, чтобы они не оставили ничего от моего тела и чтобы мои похороны не обременяли никого. Я тогда сделаюсь действительно последователем Христа, когда мир не будет более видеть моего тела…»

Стремление погибнуть и воссоединиться с известным тебе проповедником из Назарета ты называешь «безобидным безумством»? Ты настаиваешь, что жизнь и смерть есть свободный выбор каждого? Ты напоминаешь, как часто мы с тобой дискутировали на эту тему.

Да, дискутировали! Но вспомни, по большей части спорили. Я и сейчас уверен, что Игнатий не такой уж выживший из ума маразматик, каким ты изображаешь его. Я не буду ссылаться на доводы соперников назореев и их завистников — поклонников Изиды или Сераписа. Я сам не в восторге от того чудовищного лицемерия и беспардонной жажды наживы, которые торжествует в их храмах. К сожалению, в наших тоже. Но принять безумие Игнатия также невозможно».

«…Требование смерти, когда мир не изведан, когда его необъятность вызывает восхищение, — не только жестоко.

Подобное отношение к жизни уже само по себе есть вызов!

И, к сожалению, вызов действенный, находящий отклик у легковерных, собирающий толпы зевак и проходимцев! Рим нуждается в воинах, строителях, купцах, полководцах, наконец, но никак не в смертниках. Риму не нужны те, кто отказывается повиноваться, кто уходит во тьму, чтобы там заняться своими таинствами. Разве Траян или Август когда‑нибудь перечил какому‑нибудь германцу или азиату, восхвалявшему своих богов, поклоняться им в Риме? Нет, мы невозмутимо надзирали за ними, уверенные в том, что и чуждые Городу боги благословят нас, если мы поможем их подопечным обернуться лицом к свободе, к разуму и красоте.

Что же христиане?

Что же Лалага?

Ей недостаточно несчастий?

Ей мало Лонга?

Общение с Сацердатой, по — видимому, ничему не научило ее. Она опять готова сунуть голову в петлю. Я готов забыть о ее посягательстве на детородный орган, я готов закрыть глаза на жалобу архигалла Астарты. Я готов — и сделал бы это с удовольствием — простить ее. Я однажды сделал это. Чем же она отплатила за любезность? Она совратила этого недоумка Таупату, который когда‑то обозвал меня «щенком». Ладно бы совратила как женщина, в том нет беды, разве что назидание нашему седовласому бабнику. Нет, она привела его к старому безумцу, и тот победоносно посягнул на его образ мыслей, на его веру, что бабник — хозяин, а я — император. Этого нельзя прощать».

«…безнаказанность есть форма поощрения. Если даже я внутренне сочувствовал бы Лалаге и домыслам Игнатия по поводу спасения, которое распятый обещает своим последователям на небесах (наука утверждает, это невозможно), по своему положению я не могу оставить безнаказанными деяния Игнатия, Лалаги, и этого глуповатого Таупаты. В этом нет ничего личного, по крайней мере, я ощущаю собственные обиды как вполне ничтожные перед лицом угрозы, которую несет в себе Игнатий.

Зараза христианства становится все очевиднее, все больше подданных подпадают под влияние их крикливых пророков. Им уже не хватает «добродетельной жизни», которую так убедительно описывают философы. Им подавай «честную жизнь», «святую веру», «великую надежду» Кто же они, наставники назореев? Знаешь ли ты, что Клемент, епископ римский, — раб! Если дело и дальше пойдет подобным образом, скоро всеми нами будут управлять рабы. Ты считаешь это приемлемым? Я — нет!

Конечно, мне претят жесткость, которую требует закон в отношении христиан, но в поедании их зверями есть интригующая, увлекательная подробность, которая очень веселит меня. Что оставят звери от того же Игнатия? Сущие пустяки, какие‑то обломки костей, пятна крови. Как же он на последнем суде восстанет во плоти?

Я готов пойти на уступки — далее дело расследоваться не будет, так что за своего префекта, если он вновь не наделает глупостей, можешь быть спокойным. Скажу больше, я готов лично допросить Игнатия и Лалагу. Если они признают наших богов равными своему Христу, они будут прощены».

Написав последнее слово, Адриан снял оптические приборы и некоторое время смотрел в никуда. Совсем не к месту вспомнилась Зия. В сердце кольнула застарелая обида на Лонга. Изгонять из дома императорскую вольноотпущенницу — это даже не вызов.

Это глупость!

Очередной взбрык похотливого козла!

Сколько раз он, приближенный к власти, брыкался на эту власть, сколько потерпел ущерба из‑за своей строптивости, а до сих пор хорохорится. Может, в самом деле приказать отрубить ему голову, чтобы не хорохорился.

Адриан усмехнулся — если бы только Лонг! Жители Рима тоже не в восторге от добытого мира. Если это не вызов, то, крайней мере, бестактность по отношению к цезарю.

Здесь поток мыслей прервался, метнулся в сторону. Глянув на себя со стороны, Адриан пришел к выводу, что с подобных мыслей начинается деспот. Эту истину убедительно продемонстрировал Домициан.

Умнейший был человек!

Это его слова — пока император заявляет, что против него готовится заговор, ему никто не верит; когда же поверят, оказывается поздно. Нужно научиться вовремя останавливать всякое расследование. Каждый раз идти до конца — это привычка тирана, так как его подгоняет страх, а страх — самый жестокий повелитель. Он лишает подданных разума.

Вот тут и кольнул прежний, невыносимый ужас — останься в живых полководцы Траяна, чем бы обернулся его успех? Неизбежным бунтом в столице. Это был факт, жестокий и неотвратимый, как и то, что безумие христиан имело под собой некое увлекающее основание, которым неплохо бы воспользоваться в будущем.

От этой мысли его передернуло.

Император с трудом взял себя в руки. Затем уже спокойнее перебрал события последних месяцев. Кажется, все идет в нужном направлении. Договор с роксоланами следует считать большой удачей. В случае нападения кочевников с востока они обязались выставить — и выставят! — сто двадцать тысяч воинов, в то время как Рим не взял на себя никаких определенных обязательств.

Этот договор охладил многие горячие головы в степи. По крайне мере, сарматов он уже привел в чувство. Те после сражения на льду первыми запросили мира и дружбы, при этом они навсегда отказались от земель, которые когда‑то, до завоевания Дакии, принадлежали им. При этом варвары добровольно приняли звание клиентов Рима. Однако кричать об этом не следует. Незачем дразнить диких вождей, у них тоже есть своя гордость. Незачем также будоражить плебс. Никаких роскошных триумфов, щедрых денежных раздач. Толпа обозлится? И что?! Пусть злятся, лишь бы повиновались.

Об этом он и спросил у Игнатия, когда того привели к нему на допрос в Палатинский дворец. Доставили тайно, пронесли по коридорам завернутым в покрывало. Император не ждал много от этой беседы — разве только хотелось лично убедиться, что безумец не раскаялся, что он туп, самонадеян и слыхом не слыхивал о философии, тем более о такой важной науке как логика.

— Скажи, старик, какой смысл упрямиться? Зачем сознательно навлекать на себя смерть? Будь откровенен, неужели деяния наших предков не вызывают у тебя восхищения? Ты ведь римский гражданин, скажи, неужели помимо божественной воли, пусть даже и Единого Вселенского разума, мы, римляне, смогли бы добиться власти над миром?

— И я о том же! — горячо подхватил Игнатий. — Всякая власть от Бога, и каждый обязан повиноваться ей.

— Так повинуйся! — воскликнул Адриан. — Пролей вино на алтарь императора!..

— Не могу, государь, — признался Игнатий.

— Почему? — удивился Адриан.

— Тем самым я умалю Господа нашего, Иисуса Христа.

— Так мы никогда не придем к согласию, — развел руками Адриан.

— Мы очень легко можем прийти к согласию, — ответил старец.

— Каким образом?

— Уверуй, и мы тотчас обнимемся. Между нами будет море согласия.

Адриана оцепенел.

Это было что‑то новенькое!

Им обняться?!

Разве истина может быть родственна безумию?

Стоило только вообразить, как он выйдет на форум в обнимку с этим старикашкой… Мало в обнимку! Дело очень быстро дойдет до того, что придется встать перед ним на колени, учредить алтарь в честь распятого проповедника из Иудеи, принести жертву на алтаре. Необыкновенной силы испуг пробрал его. До озноба, до невозможности вздохнуть.

— Старик, — справившись с испугом, спросил он, — кому ты предлагаешь обняться?

— Нам, государь, и мы станем как братья

— Кто же еще войдет в наше братство? — усмехнулся император.

— Все, — развел руками старик и добавил. — Все люди. Если Бог един, если Святая Троица неслияна в единстве, почему же мы, рабы Божьи, не можем обняться, даже оставаясь самими собой? Как же иначе?

Император кивнул присутствовавшему при допросе преторианцу.

— Уведи.

Ему хватило терпения поговорить с Лалагой.

Он попытался доказать ей, что капля вина, пролитая на алтарь божественного Траяна, ничем не умаляет величие распятого назаретянина, кем бы он себя не называл. Женщина призналась, что не в силах поступить против своей веры. Ей было очень жалко Адриана (ее слова), она так сочувствует ему и Сабине, всем детям, так любит их, но поступиться не может. В пример она привела тех, кто с легкостью поклоняется Изиде, как созидающей и единосущной силе, и одновременно приравнивает к этой силе императоров, людей из плоти и крови.

— Разве это не лицемерие? — спросила она Адриана.

— Безусловно, — согласился тот, — в этом есть некоторая непоследовательность. Но не будем пенять тем, кто поклоняется Изиде, Серапису, Магна Матер и прочим, пригревшимся в Риме культам. Это их личный выбор. У тебя своя жизнь, в ней все устроилось. Зачем же после стольких страданий жертвовать счастьем. А вдруг каким‑нибудь образом отыщется твой сын?

Он сделал паузу, потом продолжил.

— У меня есть предложение. На досуге я занимаюсь лепкой, иногда рисованием. Я давно уже приглядывался к тебе и хотел бы, чтобы ты послужила мне моделью. У тебя совершенные формы.

— Кого бы ты, государь, хотел изобразить? — заинтересовалась Лалага.

— Ты достойна служить моделью Венере. Если принять во внимание нашу с тобой короткую историю, я хотел бы назвать скульптуру Венерой Искушающей. Или, может, Венерой Несущей смерть.

Тимофея широко открыла глаза.

— Нет, государь. Как же я могу служить образцом для истуканши!

Император пожал плечами. Действительно, как? Не привязывать же ее!..

— Хорошо. Есть еще возможность. Давай я лишу тебя римского гражданства, объявлю своей рабыней, которую я за заслуги перед отечеством подарил Лонгу. Он по закону имеет право продать тебя, что мы незамедлительно устроим. Продадим хотя бы тому же Лупе — ведь ты знакома с Лупой?

Тимофея, внимательно, даже с некоторым восторгом, слушавшая императора, охотно кивнула.

— Когда страсти улягутся, он вернет тебя Лонгу. Если тебя устраивает подобная сделка, я готов простить тебя и не требовать, чтобы ты принесла жертву божественному Траяну.

— Нет, государь.

— Не хочешь возвращаться к Лонгу? — обрадовался Адриан. — Хорошо, тогда Сабина примет тебя в своем доме. У вас будет, о чем поговорить.

— Я — свободная женщина, государь, я очень хочу к Лонгу, он такой добрый, деликатный. Но лучше я умру свободной, чем позволю вновь надеть на себя ярмо.

— Где же логика, Тимофея? — загорячился Адриан. — Ты так высоко оцениваешь римское гражданство и не хочешь воздать тем, кто создал государство, защитил и укрепил его. Тебе безразлична наша слава?

— Мне не безразлична слава Рима, и это грех, но я готова ответить за него на Страшном суде. Мне дороги рассказы отца, воевавшего с Веспасианом и вместе с Титом штурмовавшим Иерусалиму. Но я очень дорожу свободой, которой наградили меня наши предки, поэтому я не могу обоготворить их, — она помолчала, потом совсем не к месту простодушно добавила. — И тебе не надо.

— Что не надо? — не понял император.

— Поклоняться идолам. Оставим смертным смертное, а Богу — вечность.

— Ты опять за свое? — спросил император, потом вновь загорячился. — Задумайся, кому ты предлагаешь поклониться? Грязному еврею, распятому за дерзость?

— Страшно? — улыбнулась Тимофея.

Адриан замер, нахлынуло уже знакомое оцепенение, связанное с нелепыми мысленными картинами. На этот раз он легко стряхнул испуг, шлепнул ладонями. Вошел преторианский опцион. Император указал на преступницу и приказал.

— Уведи.

Когда они были совсем у двери, он неожиданно окликнул гвардейца.

— Погоди. Верни ее.

Когда Тимофею вновь поставили перед цезарем, тот жестом показал гвардейцу, чтобы тот удалился.

Когда они остались одни, Адриан признался.

— Да, страшно.

— А мне нет, — ответила женщина. — И тебе будет не страшно.

Император не ответил.

Наступила тишина. Она длилась долго, пока Тимофея не отважилась нарушить ее.

— Государь, ты не узнал, где мой сын? — дрожащим голоском выговорила она.

— Что? Ты о чем? — встрепенулся император. — А — а, о сыне. Мои люди отыскали Сацердату, он скрывался в Вифинии. Оттуда отплыл на корабле, мальчишки с ним не было. По — видимому, он продал его в рабство, а может, его уже нет в живых.

Слезы полились из глаз женщины. Она улыбнулась.

— Слава Богу! Мы встретимся на небесах.

После короткой паузы она попросила.

— Государь, помирись с Сабиной. Она хорошая.

— Как я могу помириться с ней после того, как она поступила со мной?

— Она очень переживает. Помирись. И прости Таупату. Он ни в чем виноват. Прикажи Лонгу продать его Лупе, потом вернуть.

— Поздно, — ответил цезарь. — Дело зашло слишком далеко. Он был дерзок, отказался принести жертву на алтаре Траяна.

— Может, ты не можешь простить, что он назвал тебя «щенком»? Так ты уже не щенок…

Адриан вновь хлопнул ладонями. Когда опцион вошел в зал, распорядился.

— Уведи.

На следующий день, выдержав нелегкий, долгий разговор с Сабиной и Люпусианом, Адриан смягчил наказание Таупате. Сабина и ближайший друг убедили цезаря не губить мальчишку, виновного только в том, что он провожал Тимофею в тюрьму и сопровождал ее до дома. Цезарь согласился предоставить мальчишке возможность выступить на арене. Ему дадут оружие, пусть он сразится с опытным гладиатором. С Витразином, — настояла Сабина. Хорошо, пожал плечами Адриан, пусть будет Витразин.

Потом усмехнувшись добавил.

— Если ты надеешься подкупить этого красавчика — гладиатора, чтобы он проявил милосердие, оставь надежды. Витразин не из таких. Он родную мать зарежет и глазом не моргнет.

Глава 7

Бой между Витразином и рабом Лонга был проведен в третий день апрельских нон (3 апреля) во время праздника Геркулеса.

День был ясный, теплый, ветреный.

С утра плебс начал сбегаться в Колизей. В программе было заявлено несколько боев, но прежде травля зверей, затем, в полдень на арену должны были выпустить несколько пар преступников, схваченных в Риме и его окрестностях. Среди них были два разбойника, дезертировавших из армии, остальные были уличены в мошенничестве. Мошенникам были выданы сети и трезубцы, с помощью которых они должны были изловить кровожадных бандитов, вооруженных мечами и щитами. Предполагалось, что неумение владеть оружием заменит мошенникам искусство улавливать простаков на самые дешевые трюки, такие, например, как игра в кубки, когда под одним из трех кубков прятался предмет и игрок должен был угадать, под каким именно.

Существовали и другие приемы для одурачивания зевак. Очень выгодным считался, например сбор денег на восстановление Трои или легендарного святилища Ромула. Теперь искусство обмана преступники должны были продемонстрировать на арене.

К сожалению, эти области знаний оказались очень далеки друг от друга. Мошенники, как, впрочем, и бандиты оказались бездарными бойцами, они рыдали и взывали к милосердию. Неуклюжая беготня отчаявшихся, без конца моливших о пощаде людей не вызвала интереса на трибунах. Многие зрители воспользовались этим боем, чтобы сытно перекусить перед главным номером программы — выходом успевшего прославиться Витразина. В соперники ему был определен молоденький раб, уличенный в приверженности распятому галилеянину.

На трибунах шутили, что учителем у этого раба была небезызвестная Лалага, так что Витразину следовало опасаться скорее зубов преступника, чем его меча. Другие делились последними новостями — последователи Христа якобы несколько ночей молились в катакомбах за невинную душу Таупаты. Епископ Телесфор объявил, что мальчишке дарована надежда, пусть он воспользуется ею во имя распятого галилеянина. Это обстоятельство еще более раззадорило публику — сможет ли распятый оказать помощь уверовавшему в него?

Обстановка на трибунах была праздничная. Особого рода фонтаны выбрасывали в воздух струи благовонных жидкостей. Правда, аромат по большей части доставался сидевшим на нижних рядах патрициям, весталкам, жрецам всех римских коллегий, но и на верхних ярусах, где собирался плебс, ощущался аромат благовоний. Здесь, как и в нижних секторах, мальчишки — рабы разносили программки, играла музыка. Громадные полотнища, натянутые на мачтах, защищали трибуны от солнечных лучей, и только арена была наполовину освещена солнцем.

Лонг тоже явился на игры. Сел в сторонке, подальше от роскошно одетой публики. Впрочем, мало кто решился поприветствовать попавшего в немилость префекта. Таких смельчаков оказалось немного, тем более что Адриан время от времени мельком посматривал в ту сторону, где сидел отставной префект. Первым к Лонгу подошли сенаторы Тит Арий Антонин, Марк Анний Вер, затем прежние армейские друзья. Аррий Антонин не побоялся присесть рядом с уважаемым ветераном, расспросил его, почему он один, почему явился без Эвтерма?

Ларций ответил

— Просто хочется побыть одному, Тит. Эвтерму тоже. Заперся у себя в каморке. Юпитер с ним, а тебе спасибо.

— Держись, Ларций, не вешай нос, — подбодрил его сенатор.

— Не буду, — пообещал Лонг.

Нынешний наместник Дакии Марций Турбон, вечный соперник Лонга тоже не побоялся подойти и поздороваться. Ларций был особенно благодарен Турбону, оградившему его от гнусных выкриков, на которые всегда была щедра римская толпа.

Все то время, пока бандиты гонялись за рыдающими мошенниками, а мошенники за умолявшими о снисхождении бандитами, он через силу заставлял себя мысленно подсчитывать, какие шансы у Таупаты выстоять в схватке с Витразином?

Шансов не было, разве что распятый ритор из Назорета призовет на помощь небесное воинство и ангелы обрушатся на негодяя со всех сторон. В это верилось с трудом.

Когда Лонг впервые услышал имя гладиатора, с которым по приказу Адриана должен был сразиться Таупата, он испытал легкое замешательство.

Где‑то он уже слышал это имя.

Несколько дней Лонг досадовал на себя за забывчивость. Озарило, когда наведался в гладиаторские казармы, где содержался парнишка. Наткнувшись в проходе на верзилу, возвращавшегося с тренировки — тот вытирал плечи расшитым покрывалом, — Лонг вспомнил, что видал этого молодчика в доме Сацердаты. В ту пору Траян послал своего префекта арестовать бандита. Витразин, тогда сопляк и трус, получив рукоятью меча по голове, сразу выдал место, где прятался разбойник. История была давняя, однако стоило Витразину мельком глянуть на Лонга, как удивление в глазах гладиатора сменилось секундным торжеством.

Видно, Витразин тоже узнал префекта и решил, что час отмщения пробил, ведь подоплека этой схватки была ему хорошо известна от приближенных Сабины. Сколько бы Лонг не тренировал парнишку, какое бы вознаграждение не предлагала императрица, участь шестнадцатилетнего раба, давным — давно ставшего ему «сынком», была решена. Так что без божьей помощи Таупате рассчитывать было не на что.

Эти дни Ларций провел в одиночестве — сидел в своей комнате, читал Юлия Цезаря, описывавшего похождения в Галлии, а то рассматривал золотую руку, добытую им у Сацердаты. Как‑то вызвал раба и потребовал принести хранившуюся у Эвтерма древнюю книгу, в которой рассказывалось, как маленький Давид ниспроверг наземь великана Голиафа. С надеждой ознакомился с этой историей и с тоской признал — теперь не тот случай. Камнем Витразина не повалишь. Затем приказал вернуть книгу, заодно поинтересовался, чем занимается Эвтерм. Раб ответил — молится, бьет поклоны. Лонг только плечами пожал. Какая польза от поклонов? Не лучше ли принести жертву семейным ларам, Марсу Непобедимому!?

Юпитеру Громовержцу, наконец?

В последний день перед играми он этим и занялся. Полил вином домашний алтарь, зарезал козленка, попросил деда и отца Тита помочь «малому». Для большей пользы не забыл и любимого матерью распятого пророка, а также храброго Давида. Всем им предоставил возможность полакомиться козлятиной, запить ее лучшим вином. Сходил на Капитолий, сделал богатый взнос в храмовую казну, попросил за гражданку Тимофею и верного раба Таупату.

…Запели трубы, их победоносный, оглушающий вой подхватил оркестр, а также выстроенный неподалеку от императорской трибуны хор. Певцы, пропустив момент вступления, поспешно заголосили вразнобой, не в лад замахали кипарисовыми ветвями. Император поморщился и, повернувшись к хористам, укоризненно глянул в их сторону. Те сразу замолчали, а руководитель хора густо покраснел. В публике раздались смешки, кто‑то выкрикнул обидное и гнусное словцо.

В следующее мгновение шум стих, все повернулись в сторону арены. Во входном портике, в тени, освещаемой тускло горевшим факелом, блеснуло что‑то огромное, грузное, смутно напоминавшее человеческую фигуру. Пятно двинулось на свет, очертилось яснее, в сумраке портика прорезались вскинутые меч и щит. На границе света и тени гладиатор помедлил, потом тяжелым шагом вышел на арену. Забрало его шлема, напоминавшего каску с широкими полями, было откинуто набок. Каска была украшена алым плюмажем из страусиного пера, грудь прикрывал панцирь, на правой ноге понож. Доспехи, как и часть поверхности щита, были отполированы до зеркального блеска.

Витразин подождал, пока гром приветствий не достиг предела, затем торжественно — упругим шагом двинулся вкруг арены. Рук не опускал. Оказавшись перед ложей, где сидели Адриан и Сабина, он склонил голову и ударил рукоятью меча по щиту. Звон металла вновь привел римский народ в восторг. Красавец, успевший за короткий срок прослыть непобедимым, сделал несколько кругов, прежде чем на арену выбежал его соперник. Публика встретила Таупату смехом. Действительно, парнишка, увидев перед собой десятки тысяч зрителей, яркие полотнища, натянутые над трибунами, на мгновение остановился, покрутил головой, затее громко выговорил: «Ну и ну!» Потом он заметил отсалютовавшего ему мечом Витразина. Он, как его учили, повторил это движение, затем, не обращая внимания на гладиатора, несколько раз зигзагом обошел арену. Распорядитель игр представил его как знаменитого воина — дака, страшного в бою и для утоления жажды пьющего кровь побежденных врагов. «Он ненасытен как горный лев!» — выкрикнул распорядитель, чем вызвал хохот на трибунах. Император, императрица, даже Корнелий Лонг улыбнулись. В руках Таупата держал изогнутый дакский меч, плечи и верхнюю часть обнаженной груди прикрывал кожаный торквес, ниже юбка из кожаных ремней, как у легионеров. Обе ноги прикрыты поножами, однако большая часть туловища и, прежде всего, брюшная полость, бока и спина, оставались открытыми. Шлем Таупате заменяла сферическая стальная каска с кольчужной оборкой. Этот по части приветствий был совсем неуч. Неуклюже поклонился императору, неловко помахал рукой трибунам.

Адриан подал знак. Распорядитель сделал отмашку. Вновь запели трубы, опять же нестройно заголосило хорье. Витразин опустил руки, принял боевую стойку и грузным тяжелым шагом двинулся в сторону соперника.

К удивлению зрителей, мальчишка оказался совсем не прост Он не дал убить себя в первые минуты боя, более того, ухитрился дать сдачу громадному Витразину. Во время следующего наскока Таупата сумел срезать плюмаж, украшавший шлем гладиатора. Витразину пришлось отступить, и с этого момента бой стал напоминать кружение двух хищных птиц, столкнувшихся в поединке. Никто из противников не спешил броситься вперед, каждый старался напугать соперника.

Витразин, угадав, что взять Таупату не просто, решил измотать мальчишку. Выпад, отход, снова наскок — все в темпе. Понятно, сколько бы Лонг или Эвтерм не тренировал Таупату, устоять в схватке с бойцом, прошедшим подготовку в одной из лучших гладиаторских школ, имевший опыт не менее трех десятков боев, он не мог. Лонг то и дело подмечал мелкие огрехи, которые допускал Таупата. Вот он поспешил и, не до конца подготовив выпад, бросился на противника. И с дыханием у мальчишки было не все в порядке.

То ли дело Витразин. Все его движения были профессионально отточены. Это означало, что любой прием совершался на такую длину, на какую требовалось — гладиатор был точен до толщины пальца! К тому же Витразин умело пользовался приемчиками, против которых Таупата был бессилен. Например, плюмаж. Это не Таупата срезал его, а сам Витразин ловко, под удар соперника незаметно для публики сбросил его. Пусть противник порадуется, расслабится. Более всего Ларция пугали доспехи гладиатора — с их помощью опытному бойцу ничего не стоило в нужный момент ослепить соперника.

Между тем Витразин медлил.

Оценив свое превосходство, он решил поиграть с мальчишкой. Публика обожала легкие ранения, вид крови, особенно вскрики, грубость, ярость, борьбу через «не могу». По этой части Витразин был мастер, однако гладиатор — и Лонг не мог отказать ему в этом, — действительно был неординарным бойцом. Его поступки были естественны, следовали логике поединка, он обладал чувством меры.

Знатоки особенно ценили это качество.

Издевательство, пренебрежение соперником преувеличенно исступленное бешенство Рим не любил, ведь на трибунах в большом числе сидели бывшие солдаты, а ветеранов провести не так‑то просто. Витразин в полной мере овладел этой наукой. Он не спешил с решающим ударом, сначала дал публике возможность убедиться в боевых качествах соперника, затем продемонстрировал, как ловко он сам обращается с оружием, затем предоставил зрителям натешиться сладостным ощущением приближения смерти и только потом пошел в решительную атаку.

Лонг, глядя на арену, совсем загрустил, невольно бросил взор на небо — самое время небесной силе спуститься на землю, помочь Таупате. Тут же усмехнулся — вспомнил, как, еще в Сарматии, Адриан утверждал, что богов не трогают мольбы несчастных. Они приберегают громы и молнии разве что для предсказаний, но не для искоренения злонравия. В этом молокосос прав. Решение подобных вопросов — это бремя смертных.

Наконец Витразин, сделав ложное движение, заставил мальчишку повернуться лицом к солнцу. Сердце у Лонга замерло. В следующее мгновение, ослепив Таупату блеском отполированного до зеркального блеска щита, Витразин сделал выпад и тут же подставил ножку метнувшемуся в сторону сопернику. Таупата растянулся на земле. Гладиатор мгновенно выбил оружие из его рук, ранил в бедро и, прижав ногой к земле, победно вскинул меч.

Он долго удерживал истекавшего кровью Таупату. Лонг на мгновение закрыл глаза. В мечтах ему представлялось, что Адриан простит раба, ведь кому, как не Лонгу, император во многом обязан августовым жезлом и, хотя в подобное милосердие верилось с трудом, тем не менее, когда он распахнул веки, дыхание перехватило — большой палец императора был направлен в небо.

Адриан даровал мальчишке жизнь.

Наступила тишина. Витразин между тем ждал. Опытный актер, он кожей ощущал настроение толпы. Император, этот странный, не близкий этому городу человек, решил проявить милосердие?

Чем ответит Рим?

Первый шумок возник на верхних ярусах. Здесь собирались рабы, нищие, калеки, и простолюдинки. Ропот покатился вниз, и с нарастанием шума зрители, занимавшие места на более низких рядах — свободные граждане, чиновники средней руки, состоятельные вольноотпущенники, — один за другим опускали большие пальцы вниз и, тыкая ими в пол, сначала тихо, как бы исподтишка, потом все более громче и яростнее, принялись скандировать: «Добей его!»

Этот призыв покатился по рядам и, добравшись до сидений, которые занимали зрители из первых двух сословий, внезапно окреп, набрал мощь. Публика словно сошла с ума и в неистовстве, не обращая внимания на поднятый палец императора, орала.

— Добей его! Добей его!

Адриан вскочил.

Шум стал тише, перешел в шепот. Император некоторое время смотрел прямо перед собой, затем впился взглядом в Витразина.

Тот громко вскрикнул — «эхойе!» — потом провозгласил.

— Прости, божественный, воля римского народа священна! — и вонзил меч Таупате в горло.

Трибуны взревели от восторга. Шум стоял такой, что его было слышно на противоположном берегу Тибра. Адриан резко повернулся и вышел из ложи.

Крики тут же стихли, наступила тишина — зябкая, чреватая бедой.

На два дня Рим словно вымер. Улицы опустели, прохожие помалкивали. Редкие торговцы, рискнувшие выйти с товаром на форумы, но более для того, чтобы узнать последние новости, — перебрасывались между собой ничего не значащими фразами.

Город ждал гнева император.

Замерли кварталы, где проживали патриции — никто не рискнул по собственной инициативе покинуть город. В страхе перед вводом на улицы города патрицианских когорт, волновались Субура и окраины. Дрожал от страха Витразин, успокаивать которого в гладиаторскую казарму в Колизее примчались две богатые матроны. Заливаясь слезами, они предлагали герою бежать. в Азию или Мавританию. Витразин раздраженно спрашивал их — что я буду там делать? Сражаться с ослами? Для успокоения он возлег сразу с обеими, при этом гнусно пошутил — «помирать, так с пустыми яйцами!»

На третий день Адриан в сопровождении Сабины и нескольких друзей, среди которых был Лупа, вышел на республиканский форум. Заглянул в храм божественного Юлия, посетил базилику его же имени, постоял у храма Сатурна, и чем дольше он прогуливался, тем более прибывало народу на улицы и площади Рима. Когда император заглянул на рынок Траяна и поинтересовался ценами, народ под сводами рынка, на ближайших улицах, на форуме, принялся выкрикивать его имя. Затем этот многотысячный хор спелся, сплелся и по Риму покатилось:

— А — дри — ан! А — дри — ан!

Витразина вытащили из казармы и до вечера носили на руках. Ночевал он в доме одной вольноотпущенницы, сумевшей ласками, в обход прямых наследников, добыть у прежнего хозяина все его неисчислимое богатство.

Через два дня, в праздник, посвященный богине Фортуне (8 апреля), были назначены новые игры, на этот раз со зверями, в кульминации которых зрителям предлагалось полюбоваться, как голодные львы расправятся с колдуном — христианином и знаменитой блудницей, посягнувшей на дар богов.

Христиане всю ночь молились в катакомбах, подальше от враждебных глаз. Телесфор в светлой отпевальной проповеди отождествил Игнатия с верой, а Тимофею — с любовью. О Таупате он сказал, как о мученике, погибшем с надеждой в сердце, и «эта надежда, братья и сестры, позволит ему воочию узреть Господа нашего Иисуса Христа».

Когда Адриан появился в своей ложе, весь Колизей стоя аплодировал ему. Витразин, в гражданской, очень скромной тунике, с покрытой головой, приблизился к ложе и встал на одно колено. Сабина энергично замахала веером и возмущенно отвернулась, Адриан же некоторое время задумчиво посматривал то на гладиатора, то на супругу, затем махнул рукой — ступай. Этот жест зрители встретили восторженными криками.

Рев двух громадных, выскочивших на арену берберских львов перекрыл семидесятитысячную глотку плебса

Игнатий и Тимофея были за пояс привязаны к столбам прямо напротив императорской ложи. Длина веревки позволяла им сделать несколько шагов налево или направо, но ни старик, ни женщина не двинулись с места. Игнатий первым встал на колени, Тимофея последовала за ним. Перед тем, как голодный лев приблизился к нему, Игнатий с любовью глянул на зверя. Затем — на небо. Дорога, открывшаяся ему, была омыта дождями, просушена ветрами. Путь был ровный, по нему удобно было топать. Он наложил крестное знамение на льва, затем сам перекрестился. Смерть ему досталась легкая, не в пример женщине. Лев первым же ударом сломал Игнатию шею.

Другой хищник, глубоко вонзив когти, вырвал сначала бок у несчастной женщины. Тимофея вскрикнула, потом, обращаясь к императорской ложе, дрожащим тоненьким голоском, изо всех сил закричала.

— Мне не страшно, Адриан, мне совсем не страшно!

Потом уже перед тем, как расстаться с жизнью, громко, в последний раз вопросила.

— Ты счастлив, Адриан?

Она не дождалась ответа, поэтому ответила за себя.

— Я счастлива.

* * *

Вечером того же дня Ларций с огромным кратером (чашей) в руках отправился на конюшню. Там устроился на опилках, у ног Снежного, и пил неразведенное вино.

Жеребец мягкими губами время от времени трогал его ухо.

Когда рабы сообщили Постумии о чудачествах сына, старушка, поддерживаемая двумя девушками — рабынями, с трудом выбралась из своей комнаты, спустилась в конюшню, велела сыну прекратить, подняться в жилые комнаты. Лонг не ответил, он был как бесчувственный. Тогда Постумия позвала Тарба и приказала ему сходить за Зией.

Та, несмотря на поздний час, прибежала немедля. Явилась на конюшню, подняла Ларция и с помощью конюха повлекла его в перистиль.

Там уложила на кушетку.

На требование подать еще вина ответила отказом.

Загрузка...