XV Пан Бейер приходит в гости.

Встретив на другой день возвращавшихся из школы детей, бабушка первым делом спросила:

— Отгадайте-ка, ребятушки, кто к нам пришел?

Дети призадумались. Наконец, Барунка воскликнула:

— Пан Бейер, бабушка! Да?

— Ты угадала. Да еще не один. Сынка с собой привел.

— Ой, как я рад! Бежим к нему! — воскликнул Ян и бросился вперед; Вилем за ним; только сумки на спинах подпрыгивали.

Бабушка кричала мальчикам, чтоб они шли как люди и не неслись как угорелые, но их уж и след простыл. Запыхавшись, вбежали они в комнату; мать приготовилась было выбранить сыновей, но Бейер уже протянул навстречу им свои огромные ручищи, подняв в воздух каждого поочередно и расцеловал в обе щеки.

— Целый год вас не видал; что вы тут без меня поделывали? Как поживали? — спрашивал он густым басом, гулко раздававшимся в маленькой комнате.

Ян и Вилем не сразу ответили; они загляделись на мальчика в возрасте Барунки, стоявшего рядом с Бейером. Это был красивый паренек, очень похожий на отца, с той лишь разницей, что у него был румянец во всю щеку, детские восторженные глаза и не такие огрубевшие, как у отца, руки.

— Ага, вы поглядываете на моего парня. Как наглядитесь, подайте друг другу руки и будьте хорошими друзьями. Это мой Орел! — сказал Бейер, подтолкнув сына вперед; тот без малейшей робости поздоровался с мальчиками. В эту минуту вошла Барунка с бабушкой и Аделькой.

— А вот тебе и Барунка; это о ней я рассказывал, что она первая приходит пожелать мне доброго утра, когда я здесь ночую. Теперь, как слышно, все изменилось. Вы уже ходите в школу, значит и Яник встает вместе с сестрой. Спервоначалу, поди, трудно вам в школе? Не кажется ли тебе, Ян, что лучше обучаться лесным наукам, а? Мой Орлик ходит со мной на охоту в горы и скоро будет стрелять не хуже меня! — продолжал окруженный детьми лесник, то расспрашивая их, то объясняя им что-нибудь.

— Ох, и зачем было вспоминать!… забеспокоилась бабушка. — Теперь Яник покоя не даст, пока не увидит Орликово ружье.

— Ну и что ж, пускай себе любуется. Иди, Орлик, принеси ружье, ведь оно не заряжено?… — Нет, батюшка. Помнишь, я последнюю пулю выпустил в кобчика[114], — отвечал мальчик.

— И застрелил его, можешь гордиться. Иди покажи птицу мальчикам.

Братья весело побежали за Орликом из комнаты. Как ни убеждал Бейер бабушку, что боятся нечего, что Орлик осторожный парень, ружье не выходило у нее из головы, и она пошла следом за детьми.

— Отчего тебя зовут, как птицу? — спросила Орлика Аделька, последовавшая за бабушкой: Ян и Вилем тем временем разглядывали застреленного кобчика.

— По-настоящему-то меня зовут Аврел, — мальчик поглядел на Адельку и засмеялся, — но отец решил звать меня Орлом, и мне так больше нравится. Орел красивая птица. Отец раз застрелил орла.

— Еще бы не красивая! — воскликнул Ян. — Хочешь, я покажу тебе орла и еще много всяких зверей в книжке, которую мне подарили в прошлом году на именины. Пойдем со мной! — Яник потащил Орлика в комнату и стал показывать ему картинки.

Орлику очень понравились нарисованные звери и птицы, даже Бейер с большим удовольствием перелистывал одну страницу за другой.

— Вроде прежде у тебя такой книги не было?… — заметил он.

— Я получил ее в подарок от барышни Гортензии. Кристла мне подарила двух голубей, лесник из Ризенбурга — кроликов, бабушка — двадцать крейцеров, а папенька с маменькой купили мне костюмчик, — хвастался Ян.

— Везет же тебе, — сказал Бейер, не отрываясь от книги и, увидев лисицу, улыбнулся. — Как живая…Погоди ж, рыжая плутовка, доберусь я до тебя!…

Вилем с удивлением посмотрел на лесника, думая, что его слова относятся к нарисованной лисе, но тот со смехом добавил:

— Не бойся, этой лисичке я ничего не сделаю. У нас такая же в горах есть, — той вот следует прижать хвост: вредная тварь…

— Ну, Петр ее изловит; перед отходом сюда я вместе с ним ставил капкан, — заявил Орлик.

— Э-э-э, малый, лиса во сто крат хитрее твоего Петра, человеку и невдомек, на какие уловки она может пуститься, особливо если лиса побывала в капкане, вот как эта, которую я подстерегаю. Хотели мы раз приманить ее жареным мясом. Думали, раз, бестия, голодна, непременно попадется. А она, треклятая, что сделала? Отгрызла попавшую в капкан лапу и ушла. Теперь навряд ли удастся ее поймать. Беда и людям мозги вострит, а у лисы разуму не меньше чем у человека, — философствовал Бейер, листая страницы.

— Недаром говорят: хитер, как лиса, — примолвила бабушка.

— Вот орел! — закричали мальчики, любуясь изображением гордой птицы с распушенными крыльями, готовой кинуться на добычу.

— Как раз такого я и застрелил; красив был на удивление… Жаль, конечно, но что поделаешь, такой случай не всякий день представится. Целил я метко, а в этом вся штука — не люблю мучить животных.

— Вот я то же говорю, — поддакнула бабушка.

— Как у вас рука поднимается на бедных зверушек, я бы никого не могла застрелить! — сказала Барунка.

— А зарезать могла бы?… — засмеялся охотник. — Что ж лучше? Когда животное, не чуя опасности, падает с одного выстрела или когда его начнут ловить, пугать, потом хватят ножом, да порой так неловко, что птица улетит недорезанная?…

— Не мы режем кур, а Ворша, — оправдывалась Барунка, — они у нее сейчас же умирают: ведь она их не жалеет!

Некоторое время дети еще забавлялись картинками, затем мать позвала всех ужинать.

Обычно дети приставали к Бейеру с расспросами, не случилось ли ему заблудиться в горах, не наткнулся ли он на сад Рыбрцоуля, и о всяком другом. А нынче они, не сводя глаз с Орлика, жадно слушали рассказы об опасностях, которые подстерегали его с отцом на каждом шагу, о застреленных зверях, об огромных снежных лавинах…Такие лавины, скатываясь с гор, засыпают целые деревни, так что люди оказываются погребенными в снежной могиле и им приходится выбираться через трубу и расчищать снег вокруг дома.

Все это не страшило Яна. Он только и мечтал, как бы скорей подрасти и уйти в горы к Бейеру.

— Когда ты будешь у нас жить, батюшка отдаст меня ризенбургскому леснику; ведь нужно научиться охотиться и там, где легче.

— Как жалко, что тебя не будет дома! — опечалился Ян.

— Ты не соскучишься, у нас, кроме меня, еще двое ребят: брат Ченек — твоих лет, и сестра Марженка — она тебя обязательно полюбит, — обещал Орлик.

Пока дети, сидя во дворе, слушали Орлика и рассматривали на свет принесенные мальчиком кристаллы, бабушка рассказывала Бейеру о наводнении и обо всех событиях этого года.

— А как поживает семья моего ризенбургского собрата?

— Все здоровы, — отвечала Терезка, — Анушка сильно вытянулась, мальчики ходят в школу на Червеную гору, им туда ближе, чем в город. Удивляюсь, что его самого еще не видно: он сказал, как отправится на тягу, непременно зайдет повидаться с вами. Утром-то он здесь был, приходил сообщить, что в замке получено письмо из Вены. Я уже сбегала в замок и узнала, что Гортензия поправляется, княгиня, может, приедет сюда к дожинкам[115], пробудет у нас две недели, а потом отправится во Флоренцию. Есть надежда, что муж останется здесь на всю зиму. Говорят, княгиня никого не возьмет из своей свиты. Наконец-то поживем всей семьей подольше!

Терезка разговорилась, чего с ней не случалось в последнее время; давно не было у нее так покойно на душе, как в этот день, когда она получила радостное известие, что муж скоро приедет.

— Слава Богу, Гортензия на поправку пошла, — вздохнула бабушка, — случись что, как жалко было бы девушки, такой молоденькой да доброй. Мы все молились за нее, еще вчера Цилька Кудрнова о ней плакала.

— И не удивительно, — заметила Терезка.

Бейер спросил, что значат ее слова, и бабушка рассказала ему о том, как она побывала в замке и как помогла Гортензия семье Кудрновых — само собой, бабушка приписала ей все свои заслуги в этом деле.

— Слыхал я, графиня-то дочь… — начал Бейер. В эту минуту кто-то постучал в окно.

— Это кум, по стуку узнаю; милости просим! — звонким голосом крикнула Прошкова.

— Ну и злые же языки у людей!… — покачала головой бабушка в ответ на замечание лесника. — Как себя ни поведешь, от напраслины не уйдешь — испокон веков так. Не все ли нам равно, чья она дочь?…

В дверях появился ризенбургский лесник; друзья сердечно поздоровались.

— Где это вы запропастились, чего не шли так долго? — спросила бабушка, покосившись на ружье, которое лесник вешал на гвоздь.

— Ко мне пожаловал управляющий. Каков гусь! Снова пришел за дровами: продал свою долю, а теперь хочет получить вперед и подбить человека на мошенничество. Ну, не на таковского напал! Я по его лисьим ухваткам тотчас учуял, что неспроста ко мне заявился. Досталось ему как следует, и Милу я ему припомнил! Жалко парня, да и Кристлу тоже. Я нынче завернул к ним пропустить кружку пива — на нее глядеть страшно. Это все работа ч-ч-ч… — И лесник хлопнул себя по губам, вспомнив, что при бабушке нельзя кое-кого поминать.

— А что такое с ними случилось? — спросил Бейер, и словоохотливая бабушка рассказала ему, как Мила был отдан в солдаты.

— Так оно и ведется на белом свете: куда ни глянь, всюду горе и страдание, и у великих и у малых. А нет, так человек сам их себе выдумает, — рассудил Бейер.

— Как золото огнем, так человек страданием и печалями очищается от всего нечистого, — проговорила бабушка. — Не узнав горя, не узнаешь радости…Душой бы рада помочь девушке, да не знаю, как. Видно, ничего не поделаешь. Завтра, как угонят Милу, еще горше бедняжке будет.

— Стало быть, завтра и угоняют? Что ж так скоро? Куда же его отправляют? — удивился лесник.

— В Градец.

— Выходит, нам по пути, только я с ребятами на плотах, а он пешком.

В комнату вбежали мальчики. Ян и Вилем стали показывать ризенбургскому леснику застреленного Орликом кобчика, а Орлик сообщил отцу, что они видели сейчас у плотины безумную Викторку.

— Она еще жива? — удивился Бейер.

— Жива, бедняжка, а куда б лучше ей лежать в могиле, — отвечала бабушка. — Слабеть стала, стареть, редко теперь услышишь ее пение, разве только в лунные ночи.

— К плотине-то она, как и прежде, приходит. Уставится в воду и сидит далеко за полночь, — проговорил ризенбургский лесник. — Вчера поздно вечером проходил я мимо, гляжу, она ломает ивовые прутики и бросает в воду. «Что ты делаешь?» — спрашиваю. Молчит. Я в другой раз спросил. Обернулась, глазами как сверкнет, думал, бросится на меня. Нет, отвернулась и опять начала бросать прутики через плотину. Верно, узнала меня или другое что ее отвлекло. Бывает, с ней человеку не сладить…Жалеючи подумаешь: скорей бы уж Бог прибрал горемычную… Но если б я, стоя на тяге, не видел ее сидящей у плотины или не услыхал колыбельной песенки, мне бы чего-то недоставало, я бы скучал, — говорил ризенбургский лесник, все еще державший в руках кобчика.

— Привычка — вторая натура, — заметил Бейер, прикладывая зажженный трут к короткой глиняной трубочке, оплетенной проволокой. Затянувшись несколько раз, он продолжал: — Привыкаешь и к человеку, и к зверю, и к вещам. Вот привык я курить в дороге эту трубку, моя мать из такой же курила. Как сейчас вижу, сидит она с трубочкой на крылечке…

— А ваша мать курила? — удивленно воскликнула Барунка.

— В горах женщины, а особливо старушки, курят, да еще как; только вместо табаку кладут картофельную ботву, а коли раздобудут — вишневый лист.

— Не думаю, чтоб это было приятно, — заметил ризенбургский лесник, закуривая разрисованную фарфоровую трубку.

— Вот и в лесу есть у меня любимые места, — продолжал Бейер, — и не хочешь, да остановишься там… А потому я их полюбил, что напоминают они мне близких людей и связаны навек с радостными или печальными событиями моей жизни. Если б срубили одно деревце или кустик, мне стало бы не по себе. Вот одно такое место: стоит на крутом обрыве одинокая старая ель. Ветви ее с одной стороны свисают над пропастью, в расселинах которой растет папоротник и можжевельник. Внизу по камням мчится поток, образуя водопады. Сам не знаю, как я оказывался здесь, когда душу давила тоска или случалось несчастье. Приходил я туда, когда еще ухаживал за своей будущей женой, думая, что ее не отдадут за меня. Родители-то сперва были против, потом только согласились… Приходил, когда умер у меня старший сынок, когда умерла моя мать…Оставив дом, бродил я без всякой цели, не видя ничего перед собой, а ноги сами несли меня в сторону дикого ущелья, к угрюмой ели над пропастью. Как увижу, бывало, поднимающиеся уступами вершины гор, так откуда только берутся слезы и словно тяжесть спадет с сердца…Обойму[116] шершавый ствол, и кажется мне, что дерево живое и понимает меня; зашумят надо мной его ветви, и мне чудится, что они печалятся моими печалями и рассказывают о своих.

Бейер умолк. Большие глаза его смотрели на пламя свечи, горевшей на столе, легонькие облачка дыма, выпущенные им, устремлялись вверх, догоняя его мысли.

— И в самом деле, человеку порой кажется, будто деревья живые, — подтвердил ризенбургский лесник. — Я это по себе знаю. Однажды, несколько лет тому назад, наметил я деревья для рубки. Полесовщик был занят, пошел сам посмотреть, как идет работа. Первой дровосеки начали рубить высокую березу. Ни одного пятнышка не чернело на ее белой коре; похожа она была на красивую девушку. Залюбовался я ею, и тут показалось мне, — смешно даже говорить, а только, ей-ей, показалось, — будто она веточки склоняет к моим ногам, словно обнять собирается, и шепчет: «Зачем ты хочешь загубить мою молодую жизнь, что я тебе сделала?…» Тут завизжала по коре острая пила и врезалась в ее тело. Не знаю, закричал ли я, но помню, что хотел помешать дровосекам пилить дальше. Заметив их удивленные глаза, я устыдился, велел продолжать работу, а сам ушел в лес. Целый час бродил я по лесу: меня неотвязно преследовала мысль, что береза просила ее не губить. Когда, овладев собой, я, наконец, возвратился, березу уже спилили. Ни один листочек не шевелился на ней, лежала она бездыханная. И тут охватило меня такое отчаяние, будто я убил живое существо. Сколько дней потом я ходил сам не свой, но так никому и не сказал об этом случае; если б сейчас не зашла о том речь, никто бы и не узнал.

— И со мной случилось нечто подобное, — загудел густым басом Бейер. — Понадобилось мне наловить дичи для замка, и я пошел на охоту. Попадается серна, хорошенькая такая, ножки-словно точеные. Пасется на лесной лужайке, весело поглядывает своими глазками на деревья, на кусты…Жалость меня взяла. «Вот дурак, — говорю я себе, — этого только не хватало!» Однако стреляю, а рука дрожит. Попал серне в ногу. Рванулась она и упала. Собака бросилась было вперед, да я ее остановил. Не хотелось подпускать к серне пса. Подошел к ней, а она смотрит на меня такими молящими и грустными глазами, что и передать не могу. Вынул нож и всадил ей в сердце; судорога пробежала по ее телу, и больше она не шевелилась. Я заплакал, и с тех пор… Ну, чего тут стыдиться… С тех пор…

— Тятенька больше не охотится за сернами! — выпалил Орлик.

— Ты правду сказал. Стоит мне прицелиться, вижу перед собой умоляющие глаза серны. Боюсь: рука дрогнет, и я лишь пораню зверя; пускай уж лучше бегает на воле.

— А вы бы только злых зверей убивали, а добрые пускай живут, их жалко, — проговорил со слезами в голосе Вилем.

— Во всяком звере, как и во всяком человеке, есть и хорошее и дурное. Попадешь впросак, если посчитаешь, что коли зверь на вид красивый, смирный, так он и взаправду хорош, а коли глядит свирепо и собой неказистый, так он плох. Внешность-то обманчива. Человек часто бывает несправедлив: он жалеет то, что ласкает взгляд и сумеет ему понравиться, и отворачивается от всего дикого и безобразного… Был я однажды в Градце перед казнью двух преступников. Один из них был красив лицом, другой — уродлив, неприветлив и угрюм. Красивый убил своего товарища из ревности. Урод был моим земляком: когда его уже осудили, я пошел к нему в тюрьму и спросил, нет ли у него поручений к домашним, я, мол, с радостью их выполню. Посмотрел он на меня, дико захохотал, затем покачал головой и говорит: «Я!… Я буду передавать поручения да привет?… Кому?! Нет у меня никого!» И, отвернувшись, опустил голову на руки. Недолго он так сидел. Потом вдруг вскочил и, стоя передо мной с заложенными за спину руками, спросил: «Дружище, исполнишь ли ты то, о чем я тебя попрошу?» — «С радостью!» — ответил я и подал ему руку. В эту минуту на его лице выразилась такая безысходная грусть, что я, кажется, все бы для него сделал; уже не было в лице ничего отталкивающего, и возбуждало оно лишь жалость и участие. Должно быть, узник угадал мои чувства: поспешно схватил мою руку, сжал ее и взволнованным голосом произнес: «Если бы мне протянули эту руку три года назад, не был бы я здесь. Зачем мы раньше не встретились? Зачем попадались мне только такие люди, которые втаптывали меня в грязь, смеялись над моей внешностью и отравляли мою душу ядом и горечью!…Мать не любила меня, родной брат выгнал, сестра меня стыдилась. А та, которая, думал я, любит меня, за чью ласковую улыбку я готов был достать звезды с неба, отдать десять жизней, если б они у меня были, ради которой рисковал я жизнью, меня дурачила. Когда я захотел услышать из ее уст то, о чем уже все люди судачили, она выгнала меня за дверь, да еще натравила на меня собаку…» И этот страшный на вид человек заплакал, как дитя. Вытерев слезы, он снова взял меня за руку и тихо добавил: «Когда будете в Мартовском лесничестве, загляните в ущелье; там над пропастью стоит одинокая ель — ей передайте мой привет, ей и кружащимся над ней хищным птицам да высоким горам. Ее ветвями укрывался я в летние ночи, этой ели поверял я свои сокровенные думы, вблизи нее я не чувствовал себя отщепенцем…» Он замолчал, опустился на скамью, и больше я не услышал от него ни слова, он даже не посмотрел на меня ни разу. Когда я уходил, мне было жаль его до слез. Люди проклинали и бранили этого урода, называли его прирожденным негодяем, утверждали, что он вполне заслуживает смерти; на что это похоже: никого не хочет видеть — даже священника, только всем показывает язык, а казни ждет, как праздника… Красивого все жалели, чуть не передрались из-за песенки, сочиненной им в тюрьме: все желали его помилования, — ведь он всего лишь из ревности убил товарища, а другой — коварно застрелил ни в чем не повинную девушку и вообще способен убить кого угодно!… Да, всякий смотрит со своей колокольни: сколько голов, столько и умов. Перед каждым глазом вещь поворачивается другой стороной, оттого-то и трудно бывает решить, кто прав, а кто виноват. Это одному Богу ведомо. Он читает в тайниках человеческого сердца и может судить людей. Ему понятен язык животных, ведомы пути каждого жучка, строение каждой былинки. Ветер дует, и воды текут, куда он укажет…

Лесник снова замолчал. Трубка его погасла. Глаза Бейера блестели, словно на лицо его падал отсвет осеннего солнца, заливающего мягким светом горную долину, в которой еще зеленеет трава и цветут цветы, хотя на вершинах гор уже лежит снег.

Все загляделись на него.

— Святая правда, — заговорила бабушка. — Слушать ваши речи приятно, как Священное писание… Да вот ребятишек укладывать пора. Сынок ваш притомился с дороги, и вы тоже. Завтра еще поговорим.

— Этого кобчика, Орлик, отдай моему филину зачем он тебе, — сказал ризенбургский лесник, перекидывая ружье через плечо.

— Хорошо.

— Мы сами принесем его рано утром вам, — заявили мальчики.

— Да ведь утром вам надо в школу?

— Ради гостей я разрешила им пропустить завтра уроки, — сказала мать.

— Ну, так и я своих воробышков дома оставлю, пускай и у них будет праздник. Так приходите же, спокойной ночи! Счастливо оставаться!

«Любезный собрат из долины», как частенько называл его Бейер, простился с друзьями, крикнул Гектора, который сразу же завоевал симпатию Орлика, и ушел.

Рано утром, когда дети Прошковых eщe крепко спали, Орлик уже сбегал на плоты, на которых они приплыли. После завтрака Бейер пошел с мальчиками в лесную сторожку, а бабушка с Барункой и Аделькой отправились в трактир проститься с Милой.

Трактир был полон народу. Отцы и матери, сестры и братья, друзья и товарищи собрались проводить тех, кого угоняли в солдаты. И как ни утешали они друг друга, сколько ни подливал вина хозяин и Кристла, даже Мила им помогал, сколько ни пела молодежь веселые песни, чтобы подбодриться, — ничего не помогало. Никто не пьянел. Другое дело, когда парни еще только шли на вербовку и, натыкав еловых веток на шапки, кричали, пили и пели, чтоб заглушить страх и боязнь. Ведь тогда и у этого стройного, красивого молодца еще оставалась капелька надежды. Кроме того, парням льстили слезы девушек, их подкрепляла родительская любовь, которая в таких случаях, как горячий ключ, скрытый до поры до времени в лоне земли, бурно прорывалась наружу. Они гордились, когда слышали толки соседей: «Ох, этому не отвертеться, ведь парень-то строен, что тополь. Весь точно сбитый…Такие там нужны!…» Приятные слова разбавляли горечь ненавистной солдатчины. Но разговоры, что скрашивали тяжкий путь здоровых, красивых юношей, больно отзывались в сердцах тех, кому нечего было бояться попасть в солдаты, ибо они еще раз напоминали об их телесных недостатках. Многим калекам было так тошно, что они скорей бы согласились добровольно завербоваться, лишь бы не слышать обидных насмешек: «Не бойся, по тебе мать не заплачет!…Чего дрожишь, на барабане присягать не придется — ты собаке по колено!…Иди-ка, парень, в рейтары[117]: у тебя ноги, как у вола роги!…» Язвительные слова били больнее хлыста.

Бабушка вошла в сени, но в комнату заходить не стала. Не потому, что было душно. Ее поразила та скорбь, которая сжимала сердца собравшихся в трактире людей и ясно выражалась на всех лицах…Бабушка понимала, как тяжело несчастным матерям; вот одна из них в немой горести ломает руки, другая тихо плачет, третья громко причитает. Нелегко и девушкам, которые стыдятся показать свое горе, а все же без слез не могут смотреть на побледневших парней; от вина они стали еще грустней и не поют уже песен. А каково отцам?… Сидят молча, убитые горем, за столом и думают одну общую думу. Где взять замену сыновьям-работникам, которые были их правой рукой, как пережить разлуку с ними? А срок немалый — целых четырнадцать лет.

Бабушка села с девочками в саду.

Скоро пришла Кристла, заплаканная и бледная, как стена. Она хотела что-то сказать, но судорога сжала горло, горе камнем навалилось на грудь. Молча прислонилась девушка к стволу цветущей яблони. Это была та яблоня, через которую она в святоянскую ночь перебрасывала свой веночек. Венок перелетел, но вместо того, чтобы исполниться предсказанию, что она соединится с милым сердцу, их разлучают…Кристла закрыла лицо белым передником и зарыдала. Бабушка не стала ее утешать.

Появился Мила. Куда девались румянец лица и живость глаз. Он походил на безжизненную статую. Молча подал Мила руку бабушке, молча обнял любимую девушку и, вынув из-за пазухи вышитый платочек, — такой платочек каждый парень получает от своей возлюбленной в знак любви, — стал утирать ей слезы. Никто из них не рассказывал, как велико его горе, но когда из трактира послышалась песня:


Как только мы расстанемся,

Тоска, печаль измучит нас,

И будут плакать день и ночь

Два сердца и две пары глаз, —

Кристла порывисто обняла своего суженого и, рыдая, спрятала лицо на его груди. Ведь напев этой песни неумолчно звучал в их сердцах.

Бабушка встала; слеза покатилась по ее щеке. Барунка тоже заплакала. Положив руку на плечо Милы, старушка взволнованно проговорила;

— Да сохранит и утешит тебя Бог, Якуб! Исполняй свою службу, как должно, и тебе будет не так тяжело. Коли благословит Господь мой замысел, разлука ваша не будет долгой. Не теряйте надежды. А ты, девушка, если любишь его, не прибавляй горя своими слезами!… Ну, с Богом!

Перекрестив Милу, бабушка крепко пожала ему руку, быстро повернулась, забрала внучек и пошла домой, радуясь тому, что утешила людей в горе.

Слова бабушки были для влюбленных росой, упавшей на увядший цветок и воскрешающей его к новой жизни.

Стоя под цветущей яблоней, они обнимали друг друга, и ветер ронял на них ее лепестки.

У трактира загремела телега, приехавшая за новобранцами. «Мила! Кристла!…» — раздались голоса. Они ничего не слыхали. Не размыкали объятий. — Им не было дела ни до кого в мире, ведь каждый из них обнимал весь мир!…

После обеда Бейер простился с приветливыми хозяевами. Терезка, по обыкновению, наложила отцу и сыну на дорогу полные сумки разной снеди. Каждый из мальчиков подарил Орлику что-нибудь на память. Барунка дала шнурок на шляпу. Когда Аделька спросила бабушку, что ей подарить Орлику, та посоветовала подарить розу, которую принесла она от Гортензии.

— А ведь вы, бабушка, говорили, что я буду носить ее у пояса, когда вырасту, — возразила девочка. — Она такая красивая!

— Что тебе любо, то ты и должна отдать дорогому гостю, коли хочешь оказать ему честь. Подари розу: девочкам всего больше пристало дарить цветы.

Аделька послушалась и приколола пышную розу к шляпе Орлика.

— Ох, миленькая Алла, боюсь, что не долго твоя розочка сохранит свою красу, — сказал Бейер, — Орел — дикая птица: целый день, в дождь и ветер, летает он над горами и скалами…

Аделька вопросительно посмотрела на Орлика.

— Не беспокойся, батюшка, — отвечал мальчик, любуясь подарком, — в будни, прежде чем уйти в горы, я ее хорошо спрячу и только по праздникам буду с ней щеголять. Она всегда останется такой красивой.

Аделька была очень довольна. И никому в голову не пришло, что она-то и есть та самая роза, по которой станет со временем вздыхать Орлик. Унесет он ее в снежные горы и лесные чащи, будет оберегать и лелеять, и ее любовь озарит светом и счастьем всю его жизнь.


Загрузка...