II.

Старик сидел передо мной, опустив голову. Наконец, он вымолвил:

— Сколько ступеней? Их... их двести десять, не считая остальных.

Конечно, прежде всего этот старик — мое начальство, и я должен его почтительно выслушивать благодаря его громадной опытности; однако, эта первая фраза, которую он произнес с таким трудом, произвела на меня очень странное впечатление, может быть, благодаря тому, что мы оба находимся в темноте, а может быть, благодаря ее тону.

Голос старика не то пел, не то рыдал, разобрать было трудно, и как-то особенно дрожал на звуке — а. А слова... их точно кто-то вытаскивал щипцами.

Я не мог смеяться, потому-что еще не отдышался от соленой воды. Во время выгрузки мне было очень легко захлебнуться и утонуть. Еще хорошо, что она во время кончилась, а то бы мне не удержаться...

Вокруг нас поднималась ночь.

На море ночь никогда не спускается сверху, она поднимается снизу, от волн; можно подумать, что вода обращается в облака, в перевернутое небо.

Меня совершенно растрепало и я чувствовал себя страшно одиноким, несмотря на присутствие старика.

Мы обедали в „столовой” маяка Ар-Мен. Маленькая, низкая и круглая комната, освещаемая днем сводчатой дверью, выходящей на эспланаду, а вечером небольшой керосиновой лампой, подвешенной к потолку, которая так коптила под своим цинковым колпаком, что был виден только огонь ее фитиля. Нас разделял старый стол из тяжелого дерева: на нем лежал хлеб с ветчиной, стоял кувшин сидра и бутылка с ромом. Супа не было, так как в доме не было кухарки. Пища состояла из консервов, забракованных во флоте, а за эти изысканные напитки расплачивался наличными старик. В качестве столового сервиза мы обладали двумя большими цинковыми глубокими тарелками и двумя ножами с роговыми ручками. Все это — очень солидно и прочно. Несомненно, что ветру не удалось бы снести эти приборы. Наши табуретки привязаны к ножкам стола крепкими кручеными шпагатами. По стенам развешены: портреты Наполеона, и нашего последнего Президента, большой календарь, на котором чернилами подчеркнуты по несколько раз все даты самых больших приливов, и наконец, в черной раме за стеклом расписание всей нашей службы: часы вахты, часы обхода, часы отдыха, а также как поправить механизм фонаря, когда в нем что-нибудь испортится «вдали от всякой помощи», с рисунками и с бесконечными объяснениями, одним словом, все то, что каждый должен знать наизусть. Большие старые бретонские часы осторожно отмеряли время, производя такой звук, точно кто-то метлой из твердых прутьев подметает гравий. Рядом с ними находились казенные морские часы в ящике со стенками из толстого стекла. Их рычаги, гирьки, колесики, блестевшие как серебряный сервиз, были полны тайны. Чтобы в них что-нибудь понять, приходилось столько тратить времени, что старинные часы, бывшие всегда позади, уставали вас догнать на каком-нибудь повороте стрелки. Эти казенные часы, присланные из Парижа, показывали дни, месяцы, годы, время приливов и отливов, все атмосферические изменения равноденствий, сильные ветры, а когда на море начиналось большое волнение, то выскакивал маленький кораблик, как бы предвещавший возможность появления судна около опасного маяка! Только... насколько я могу судить по тому, что бывало, они появляются не всегда в очень подходящих для них местах.

Пока я разглядывал нашу конуру, старик упорно смотрел на пол, на этот каменный пол, цементированный на нескольких футах скалы. Он больше ничего не говорил и, как будто бы, ничего не слышал, жуя так громко, что стук его челюстей заглушал метлу бретонских часов.

Я вспомнил его фразу:

Не считая остальных?

На этом маяке было действительно двести десять ступенек, начиная от подножья скалы до его стеклянной головы. Куда же вели остальные ступени?

— Остальные? Разве тут есть погреб?

Ведь вы, я думаю, не считаете внешние железные скобы?

Те, что ведут к лебедке?

Одной гримасой своего рта беззубой старухи, он ответил — нет.

Я недурно соображал в те годы, и, прикинув в уме высоту маяка, ясно представил себе все эти двести десять ступеней по прямой линии, однако...

Я так никогда и не получил объяснения, что это были за ступени!

Старик страшно горбился; можно было предположить, что он так и родился сложенным вдвое, напоминая какое-то четвероногое. Когда он поднялся со стула, то мне показалось, что он все еще сидит! Длинные и толстые, как вальки, руки почти волочились по земле, собирая осторожно все, что попадалось. Он подобрал сначала свои хлебные крошки, потом мои, затем, пошарив под табуреткой, захватил там кусочки ветчинного сала, которые он выплевывал во время еды. Положив на край стола кучку сора, собранного на полу, он смахнул ее рукавом по направлению к двери, то есть, якобы наружу. Затем он налил себе полчашки рома, медленно выпил, покачивая головой точно, пробуя его, и мне не предложил. Это меня обидело.

Чуть не утонув и не успев еще высохнуть, с отвратительным ощущением в желудке, я нуждался в лучшем десерте. Я привык к горячим супам в матросских столовых порта. Правда, они не отличались там особым наваром, но зато кипели ключом, и это заставляло нас забывать вкус морской воды. Кроме того, только что, вступив в этот дом, который делался отчасти и моим, я думал, что имею некоторое право на более сердечный прием. Один человек всегда стоит другого! Если я и оказывался подчиненным, то нас ведь было только двое между небом и скалой, и это обращало нас в братьев, несмотря на разницу лет.

Однако, я сделал вид, что не замечаю ничего.

Может быть, им неугодно знакомиться сегодня.

Посмотрим завтра.

А пока, надо заняться службой.

Я помог убрать в ящик все наше небольшое хозяйство: ножи и цинковые тарелки. Хлеб мы накрыли тряпкой, которая не отличалась особенной чистотой, а ветчину спрятали в глубине шкапа с жестянками керосина. Старик поставил свой ром внутри футляра бретонских часов, в задний уголок, куда не достигал маятник. Это его добро, и, конечно, ни у кого не было намерения покушаться на его фляжку!

Чтобы показать ему свое старание, я самым серьезным образом исследовал барометры. Разобрал, что они указывают усиление воздушных, течений, и пустил в ход все ученые слова, которые только были мне известны. Старик слушал меня, стараясь понять. Его красные глаза вращались, как рулевое колесо, и все его лицо, эта маска старухи, умершей от перепоя, приняло насмешливый вид. Он направился к двери, и этот овальный зев кита выблевал его, как воплощенный ужас; на платформу, освещенную фонарем маяка. Там он ориентировался, выпрямился, вытянул вперед правую руку, широко раскрыв ладонь и дав ей основательно намокнуть от брызг, которые кидал ветер, старательно облизал ее.

Я смотрел на него в совершенном остолбенении.

С тех пор я уже знаю, что это его собственный способ вполне верно определять силу, направление и настроение ветра несмотря ни на какую погоду.

Я притворился для начала, что одобрил его. Старики — они хитрые! И мы сделали вместе несколько кругов по эспланаде.

Должно быть ужасно грустное зрелище представляли из себя, в эти вечерние сумерки, два несчастных маленьких человечка, перед каменным гигантом, на заброшенной самим Богом скале. Разъяренные волны бросались на нее поперек, разделив ее на две части, и всю покрывали слюнями пены, которые падали как хлопья снега на плиты северной стороны. Слышались пушечные залпы океана, идущего на приступ; от них содрогалось все здание, вибрируя как медная труба. Мне стало понятно почему табуретки в столовой были привязаны! Во время бури тяга воды бывала так сильна, что все ничем не задерживаемые предметы должны были быть вытащены наружу. Добрые христиане, без сомнения, подвергались такой же участи...

В очень ветреные ночи нельзя было выходить. Мы, правда, по привычке держались на ногах, но ясно чувствовали, как нас всасывает морская глубина, разверзавшаяся воронкой, что бы мы скорее могли проскользнуть до самого морского чрева.

Совершенно белая эспланада была скользка, как намыленная. Она блистала, отливая молочным цветом, переходящим в нежный оттенок прозрачной воды,точно из зеленовато-белого фарфора покрытого тонкой эмалью, и сливалась, в конце концов, с волнами.

Море поднималось, карабкалось вверх и неизменно останавливалось у первых плит. Снова падало усталое, чтобы через пять секунд восстать с еще большей яростью. Враг был прямо пред вами, грозил вам, а вы не могли защищаться! Ни парапета, чтобы задержать его появление, ни даже железной решетки, о которую он мог бы поломать себе зубы. Море лезло, цеплялось, кусало то там, то здесь, точно у себя дома, но невидимая преграда побеждала его гнев. То были работы господ инженеров. Море не могло идти дальше, и если ему не ставили видимых преград, то это только для того, чтобы лучше посмеяться над ним.

Это не мешало маяку напоминать собою мачту затонувшего корабля, и казалось, что мы несемся со страшной быстротой сразу во все стороны.

Да! Его строитель должен был быть очень смелым и гордым человеком. Я узнал впоследствии, что их было трое, и что за тридцать шесть лет работы двое умерли на деле.

В этот вечер старик курил трубку, так как погода была хорошая. Конечно, если можно назвать „хорошей погодой” смерч из снега, соли и дождя, на который сквозь лохмотья неба любовались знойные глаза звезд.

Докурив трубку, старик вернулся, чтобы зажечь один фонарь, и, не обращая на меня никакого внимания, отправился спать.

У него была внизу еще одна круглая комната вроде яйца рядом с другим яйцом. Там находилась его кровать, два матраца, набитые морской травой на двух X из железа, — шкаф, полный старой просмоленной одежды, и полка с пыльными книгами. Нечего мне не показав и не сказав, он повалился, как узел, на кровать, не подумав снять непромокаемую куртку, так и оставшись в громадных тяжелых сапогах из толстейшей кожи, придававших ему вид тюленя. Повернувшись к стене, он что-то захрюкал своим беззвучным голосом.

Я остался стоять у его двери с моим личным фонарем в руках, не совсем ясно представляя себе, что надо делать. Я, конечно, прекрасно знал, что значит держать вахту наверху, в то время как он храпит внизу; только я находил, что с его стороны, это совсем не по товарищески заставить меня дежурить в первую же ночь, особенно когда я нахлебался больше соленой воды, чем рому. Обыкновенно, новичков вводят в курс, направляют их на путь посредством нескольких добрых ударов по плечу или в спину; дают им известное представление о работе, чтобы хотя несколько заинтересовать ей.

А от него — ничего! ни здравствуй, ни прощай. Только хрюкает как свинья.

— Ну и скотина, подумал я!

И, закрыв дверь, стал взбираться по винтовой лестнице, начинавшейся прямо против его кровати.

— Ровно двести десять, — сосчитал я, добравшись до верха.

Знакомый с изменническими поворотами вертящихся винтом лестниц на маяках я взбежал без передышки. Если подниматься медленно, то начинает кружиться голова.

Но к моему ужасу, на лестницу совершенно не проникал свежий воздух! Очевидно старик заткнул все вентиляторы, боясь за свои ревматизмы. Царствовала удушающая жара! Поднимаясь, казалось, что ты приближаешься к какому-то страшному пожару. Сверху тебя сосал огненный рот, а стены, сырые снаружи, выделяли здесь, внутри, едкие пары.

В моем распоряжении была комната, которую занимал мой предшественник, парень, погибший от несчастного случая. Это была овальная дыра, выходившая на последнюю площадку. В ней оказалось тепло, как в печке, благодаря близкому соседству с лампами. Сразу я не мог ничего различить. Все было красное, темно-красного цвета, который время от времени подергивался черным флером, когда регулирующие диски, передвигаясь, загораживали собой горелки.

Там находилась моя кровать, — два матраца, набитые морской травой на двух X из железа, — пара простынь из грубой материи, три одеяла, из которых одно — непромокаемое, моя просмоленная одежда, еще набухшая от воды, кой-какие бумаги и книги.

Из кокетства молодого человека, у которого губа не дура, я прикрепил над своей кроватью фотографию одной темнокожей девицы, с которой, я свел знакомство, там, во время моего дальнего плавания. Я несколько вздохнул в этом аду и принялся заносить свои первые впечатления в моем „Корабельном журнале”. Меня предупредили, что это не является моей обязанностью, но что было бы хорошо, в виду того, что старик совершенно разучился писать, чтобы я отмечал наиболее важные вещи: число кораблей, проходящих в открытом море, их „флаг“, их направление, особенно во время сильных волнений.

Около стены находился складной столик, прикрепленный, по обычаю, к полу, и висела чугунная этажерка с биноклями и с целым ассортиментом разных инструментов и принадлежностей, необходимых для ламповщика. Я должен прибавить, что от всего этого страшно несло керосином, и что мне, окончательно, не хватило рому.

Узкий, стеклянный коридор, стянутый прочными стальными прутьями, вел к клетке с лампами, которая находилась в центре каменного полушария.

Фонарь мог вращаться перед неподвижным щитом, приводимый в движение мощным механизмом. Его можно было обойти кругом, когда позволял ветер. На зубчатом балконе ветер безумствовал и на каждом шагу грозил сбросить вниз.

Была осень, и погода портилась.

Несмотря на наблюдения старого Матурена с мокрыми пальцами, ветер дул изрядный. Если это еще и было „ясно”, то, очевидно, уже склонялось к „переменно”.

Точно кто-то танцевал сарабанду.

Не особенно было-бы удобно явиться к нам завтра, чтобы привезти несколько банок варенья. Вполне заслуживает одобрения распоряжение морского начальства: всегда иметь припасов на пять месяцев.

У меня явилась дурацкая мысль поднять одно из стекол, и я немедленно получил несколько дюжин соленых пощечин! Понадобилась вся моя сила, чтобы захлопнуть оконце.

Кажется, в одну из ночей, ураган сорвал всю клетку с лампами.

Фонарь с неподвижными огнями был снабжен тремя этажами горелок, и каждый сектор соединял в себе все огни рождественской иллюминации. Впоследствии, инженеры должны были осветить его электричеством, но пока в нем горело минеральное масло, как во всех порядочных кухонных лампах. Фонарь имел три ряда рефлекторов, и лучи лились тремя полосами света, переходя из желтовато-розового в ярко желтый цвет серы, чтобы упасть на далекие волны совершенно рассеянным почти белым, белизны савана.

По правде сказать, начиналось это недурно, а кончалось совсем плохо.

Последние изобретения позволяют лучам сохранять их цвет вплоть до соприкосновения с водой, что спасает от обманов зрения. Приходится предположить, что Ар-Мен не был особенно богат. Разные изобретения — кушанье всегда очень дорогое.

Тройная броня из хрусталя и стали, защищающая лампы от ветра, не всегда может их спасти от самой страшной опасности, какая только существует: от птицы-камня. Эта птица величиной с кулак, несется как ядро, прямо на свет, пробивает все стекла и падает мертвой на фитиль, который тухнет или обугливается. Все морские птицы: чайки, буревестники, перелетные журавли, зимние утки и другие летают тучами над огненной клеткой, оставляют на ней свои перья и нередко гибнут, особенно в период бурь, но ни одна из них не имеет такой смелости и не мчится с яростью смерча.

Настоящее имя этого вида известно, конечно, господам ученым, а мы ее просто зовем — птица-камень. Ее мечет праща Господа Бога, и сама величиной с кулак, она нередко служит причиной гибели целого корабля.

Я посмотрел на балкон, на зубцы кругового коридора, прислушался на мгновение к рыданиям арфы, струнами которой были веревки, притягивающие и сдерживающие лебедку со всеми ее приспособлениями. Все было, как следует! Наши лампы горели спокойно и ярко, резервуары их были полны. Без всякого сомнения я мог завалиться спать! Старик проснется когда надо: двадцатилетняя привычка заставляет исполнять свои обязанности даже против воли.

Я улегся совершенно одетый (усталость взяла свое!), заботливо притворив дверь, ведущую к фонарю. Несмотря на это было светло, как днем. Лучи вместе со страшным жаром проникали через трещины двери. Это были ниточки света, которые танцевали, переплетались, носились, щекотя мне щеки точно мушиными крылышками. Это так меня раздражало, что я повернулся лицом к стене. Там я увидел фотографию моей бывшей возлюбленной, моей малютки чернокожей и, улыбаясь ей, начал понемногу засыпать... Что это, сплю-ли я уже, как следует, или грежу, проснувшись?

Я слышу женское пение!..

Сначала оно было тихое, тихое... Из глубины башни неслись слабые звуки, точно какая-то девушка поднималась по лестнице, мурлыча мотив неизвестного вальса. Затем песня стала громче, можно было различить слова... Голос приближался, больной и безнадежно грустный, голос от которого переворачивалось сердце. Мне было очень тяжело его слышать.

Я старался окончательно проснуться и не мог. Я был точно привязан к нему этими проклятыми нитками света. Мне было жарко, на лбу выступил пот.

А она все поднималась.

Дверь, выходившая на лестницу,открылась. Узнав крадущиеся шаги старика, я с трудом раскрыл глаза. Он двигался, волоча, по своему обыкновению, руки; голова была наполовину закрыта фуражкой с наушниками из шерсти, два больших клочка волос висели вдоль его челюстей.

У этого старика вместо ночного колпака имеются... Ночные волосы? Это забавно.

Я сел и закричал:

— Что, товарищ, ветер свежеет!

Так нам придется вдвоем дежурить эту первую ночь?

Он ничего не ответил.

Женский голос следовал за ним.

Мне казалось, что я слышу песенку, с которой провожают на кладбище издохшего черта. Ковыряя мизинцем в ухе, чтобы прочистить его, так как, без сомнения, у меня в нем застряли отзвуки кошмара, я прибавил:

— Тут имеются дамы?

Недурная комедия. Вот если бы догадалось начальство...

Познакомьте меня с хозяйкой. Я бы не отказался поболтать с ней немножко!

И я хотел засмеяться.

Старик повернулся, покачивая своей отвратительной головой умирающего.

Это он пел!..

Я вскочил точно мне дали по шее.

Да, это он — старый Матурен Барнабас, главный смотритель маяка Ар-Мен — пел женским голосом. Я думаю, что начальство об этом тоже не догадывалось.

— Ну? — вырвалось у меня.

Больше я ему ничего не сказал, так как у меня-то не было никакого желания распевать. Может быть, на твердой земле я бы уже и держался руками за живот от смеха! Но на верхушке башни, где ветер выл совсем иную жалобу осужденного на вечные муки, мне было не до того, и сердце в груди остановилось.

Он пел про себя, сжав тонкие губы, как иногда маленькие музыканты из Оверно повторяют с закрытым ртом последние звуки своего примитивного инструмента.

У-у-у... и... и...

Лилось тихо, тихо и как будто исходило совсем не оттуда.

Я все еще искал женщину, молодую и красивую сожительницу этого старого черта.

Старого? При полном свете маяка он вовсе не был таким...

Он открыл другую дверь моей комнаты и направился к лампам все тем же волочащимся ритмическим шагом, характерным шагом тех, кто привык по ночам взбираться на вахту, шагом бесконечно усталым и размеренным, шагом, который вырабатывается кружением в течение долгих годов по внутренней спирали. Движение бедром — одна нога ставится на следующую ступеньку; другая — опускается рядом с ней и опираясь твердо пяткой.

Бедром — пяткой...

Они должны вспоминать палубы прежних кораблей, боковую качку первых больших рыбачьих суден... И они идут на огонь с глазами, уже покрасневшими, плачущими кровью, потому что они видели, как танцует пламя...

Матурену было не более пятидесяти. Его уродовало полное отсутствие бороды и вообще какой бы то ни было растительности на лице. Оно было совершенно голое! Короткий нос, вздернутый до того, что было видно содержимое, и красноватая щель рта, как будто явившаяся результатом привычки пить, только увеличивали его сходство с мертвой головой.

— Ах, черти бы его побрали! — сказал я про себя, — нужно будет выяснить эту историю. Где это он научился так голосить, этот старик?

Я поднялся, расшатался и пошел за ним вслед.

Вместо того, чтобы пройти стеклянной галереей он двинулся в круговой коридор. Я за ним; конечно, нельзя же мне было отступать, идя за моим старшим. Однако, ему было не особенно трудно держаться там: он двигался почти на четвереньках. Цепляясь за зубцы, то руками, то ногами, он передвигался с легкостью краба, скользящего по покатому склону скалы.

Что касается меня, то я едва дышал, во-первых, из-за этой песни, а затем из-за ветра, который все крепчал.

Старик попробовал веревки, которыми была привязана лебедка, и я видел, как легко сгибались канаты под одной его рукой!

Нет наш старший на Ар-Мен не красная девица! Он видал кое-что посерьезнее, чем ветры, равноденствия. В одном месте он оказался чем-то недоволен и, усевшись верхом на галерею, нагнувшись над самой бездной, привязал покрепче какое-то кольцо. Затем он вошел в клетку с лампами, поднял фитиль с одной стороны, смазал механизм с другой, и, удовлетворенный своим обходом, отправился назад по той же дороге, как и пришел, через мою комнату. Я было задал ему вопрос по поводу моих обязанностей. Но он даже не слышал меня. Я думаю, что он спал на ходу, этот человек, спал как глухой!

Погружаясь в спираль лестницы, он снова начал стонать свой убийственный напев. Все ту же песенку плакальщицы, провожающей дьявола в могилу, и на слове: любви — издал последний совиный крик:

— У-у-у — ви-и!

От которого у меня встали волосы на голове.

Чтобы смочь снова заснуть спокойно, мне пришлось перебрать все проклятия, которые я когда ни-будь знал.

Загрузка...