IV.

Забыть зажечь маяк! Да ни один моряк никогда не поверит, чтобы можно было забыть зажечь маяк, будь он хотя третьей степени, особенно когда на нем имеются два вполне здоровых смотрителя, и погода не заставила их потерять окончательно головы!

Довольно сильный ветер дул вокруг Уессана, но, конечно, уж не такой, чтобы свалить на нас клетку с лампами, и никто из нас, несмотря на мой сон, не выпил даже лишней рюмки.

Но мне не было времени на все эти размышления. Голова у меня была взбудоражена моими любовными сновидениями, а крик старика вонзился в сердце, как клинок кинжала,и что-то приказывал.

Люди так глупы! Я даже не осмелился спросить самого себя почему старик, всюду совавший свой нос и несший без всякого смысла двойное дежурство, почему он сам не зажег его когда наступило время.

Я уже карабкался по спирали, высоко подняв фонарь и, наконец, задыхаясь, обливаясь потом, весь охваченный ужасом, очутился перед стеклянной клеткой.

Тяжелое небо опустилось капюшоном на мою голову. Совершенно непроницаемая ночь запустила в глаза свои бархатные ногти. Внизу стлалось море, напевая свою песенку смерти, расстилая по черному, то там, то сям, — белые рубахи совершенно готовые для последнего туалета моряков.

То странное головокружение, которое я уже испытывал, сидя на эспланаде, снова охватило меня. Да, я чувствовал, что меня влечет в пустоту, втягивает, и заставлял себя приседать за парапетом кругового коридора, чтобы не прыгнуть куда попало.

Не высота маяка и не его изолированное положение приводили меня в ужас. Мне казалось, может быть, благодаря бесформенности скалы, на которой он был построен, что он держится непрочно и даже немного покосился. Конечно, скала казалась поперек, раз маяк поднимался прямо! Разве можно знать что-нибудь о силе волн так же как и о „предвиденных“ приливах. Всегда может случиться что-нибудь наперекор науке господ инженеров. Тридцать шесть лет длилась работа! Это уже ветхость для каменного сооружения, которое каждый день и каждую ночь получает все неистовые удары океана.

Совершенно ошалевший, я цеплялся бессмысленно за решетку клетки, отыскивая ощупью отверстие для зажигания, которое я знал, как свои пять пальцев. У меня было такое ощущение, точно сон мой продолжается, точно я еще сплю и перекатываюсь от одного борта к другому, убаюкиваемый мрачными волнами, насмехаясь над всякой действительностью.

— Что? Не зажжен?.. Раз начинают шутить, дело не так уж страшно! Маяков не зажигают, лежа на кровати! Старик дурит. Он просто выжил из ума от старости! Проклятая судьба!.. Вот сюда надо вставить зажигатель, а вот здесь первая горелка... впрочем, лампы сегодня, очевидно, крутятся сами!

Это было совершенно невозможно, так как маяк Ар-Мен — с неподвижными огнями. Лампы совершенно не вращались, это крутился я сам то в сторону моря, то к стеклам фонаря. Ноги подгибались, и что-то страшно сжимало живот. Мне казалось, что крылья летучих мышей касаются моих глаз...

Наконец, пламя вспыхнуло под моими лихорадочными пальцами и распространилось по кругу фитилей. Огонь, слегка потрескивая, перебегал с одной горелки на другую; начали функционировать диски, и розовые руки победоносного света оттолкнули тьму в самую глубь горизонта.

Я облегченно вздохнул.

Ни одного большого корабля вдали, ни одной рыбачьей лодки, сбившейся с пути! Пустынное и почти спокойное море!

Опасность миновала! Никто на нас не донесет морскому начальству в Бресте,

Я почти затанцевал от радости. Она рвалась из груди через губы. Я пел, кричал, стучал каблуками по плитам кругового коридора, мне уже более не хотелось ни пить, ни есть.

Я взлетел выше самого маяка Ар-Мен. Я нырял в волнах тяжелых облаков, которые приняли оттенок красной меди, а затем стали розовыми и сами смеялись.

Ах! Старый волк! Как он меня напугал!

Я не спустился вниз, я устроился у себя, впустив в комнату яркий свет и уселся за стол, чтобы вполне добросовестно отметить мой проступок.

Тут снова смущение охватило меня.

Признаться в этой вине, которая не повлекла за собой никакой катастрофы, — когда это наверно вызовет со стороны моего начальства самое суровое осуждение!

Старик, в качестве доброго старшего товарища, прекрасно мог бы разбудить меня. После моей каторжной работы над этой проклятой лебедкой со мной было что-то вроде обморока. При одной мысли о ней у меня застучали зубы. А в это время старый шакал прогуливался по эспланаде, покуривая трубку. Я могу указать на все это. Я грыз ручку. Писание мое подвигалось не очень быстро. Масса разных бесполезных мыслей приходило мне в голову. Часом раньше, часом позже, не все ли равно...

А между тем, у меня выступал холодный пот при мысли, что все судна полагаются на нас, как на самого Бога.

Нам не часто приходится видеть большие корабли. Они избегают посылать нам свои приветствия, потому что от маяка уходят вдоль полюса подводных рифов, почти выходящих на поверхность океана. Эти скалы можно различить в ясную погоду; они тянутся линией несколько более темной чем волны, напоминая тропинку пробегающую по громадному полю, по степи, травы которой — это волосы утопленников.

У нас имеется лодка, называемая спасательной на которой мы могли бы осматривать эти камни, но волны так бьются об спину Кита, что отбивают у нас всякое серьезное намерение стать любопытными.

Нужно будет как-нибудь предпринять эту прогулку на юг, когда небо будет совершенно безоблачно.

Поживем, увидим... До меня донеслось мурлыканье женского голоса старшего.

Он поднимался по своему обыкновению около десяти часов вечера; фонарь качался взад и вперед в его клешне, краба. Он уже забыл о нашем происшествии. Да, происшествие совершенно необычайное и именно благодаря ему!

Эта песенка, которая как будто звучала презрением к моему несчастью, привела меня в бешенство. Я принялся писать самым старательным почерком порядочного кочегара из механиков, что... надзиратель № 2, еще не совсем в курсе своих обязанностей, благодаря сильному нездоровью забыл...

Вот! Теперь это так же неопровержимо, как заверенное нотариусом. Корабельный журнал — это книга священная.

Войдя, старик взглянул на меня светящимся взглядом старой совы. Посмотрев через плечо на мои записи, он принялся рычать:

— Бумажки? — ворчал он,— они не уменьшат ветра!

Я вычеркнул слово сильный перед нездоровьем, чтобы показать немножко беспристрастия.

Он смотрел на страницу журнала ничего не видящим взглядом. Может быть, его ослепил блеск ламп, которые в этот вечер, могу поручиться головой, горели прекрасно.

— Я не умею больше читать, малютка, — заметил он, и голос его стал вдруг грустным.

Он произнес это с сожалением и тем тоном, каким делают признание.

— Каким чертом он мог ухитриться забыть читать?

Я поднялся, положил перо, довольно таки гордый своей миссией, миссией, вверенной мне начальством в Бресте: заменять интеллигентность старика, склоняющегося к упадку. Может быть, они знали за ним такие вещи, о которых я и не догадывался. Незаменимый на службе этот старик, очевидно, не обладал большими знаниями, и был неспособен вести сам своих небольших записок. На самом деле, я ни разу не видал, чтобы он писал. По вечерам он брал в руки какую-то небольшую книжку, чтобы вздремнуть над ней в ожидании своего дежурства. Вероятнее всего, что он разбирался только по печатному.

— Мне сказали, чтобы я занимался этой ерундой, — ответил я с небольшим чванством, — это все-таки освободит вас от некоторых забот... а взамен, старший, вам следовало бы разбудить меня немножко раньше!

Он продолжал смотреть на меня. В его глазах мелькнуло что-то вроде замешательства, и они стали блуждать по комнате, стараясь поймать какую-нибудь мысль в одном из ее углов.

Сделав в воздухе несколько каких-то знаков и ворча нелепые слова, он двинулся дальше, волоча одну ногу и размахивая локтями:

— О, господин Барнабас, это я без всякой злобы!

Он обернулся и грубо:

— Не нужно, парень, влопываться часто! Я ведь тоже могу за тобой шпионить!

Не будь он так стар, я бы отделал его моими сапогами!

Он снова завел свою песню, и я, наконец, разобрал несколько слов его дьявольского напева:

Вот и башня! Смотри!

Это башня любви!

Лю-ю-бви-и-и!

Боже мой! О какой башне любви собирается он рассказать, этот несчастный человек? Если, действительно, мы оба и живем на башне, где приходится смотреть в оба, то она уже во всяком случае не башня любви, потому что как раз не хватает именно девиц...

Ночь протекла совершенно спокойно, и на другой день я проснулся в то время, как мои канарейки занимались туалетом, разбрызгивая вдвоем четверть моего пайка воды.

Эти отвратительные птицы страшно надоедали мне своими ссорами. Один был „Кадик“, другой „Кадишет“; Кадик, более старый, первый начинал есть. Он тяжело глотал, держа всегда одну лапу согнутой под животом.

Кадишет более живой и более прожорливый ел без остановки и разбрасывал по всей комнате зерна проса, раздражая своего соседа. Старый несколько раз принимался петь так пронзительно, что у меня чуть не лопались барабанные перепонки. Молодой издавал слабое чириканье, точно воробей.

Я хотел иметь целое семейство, с птенчиками; думал — будут красивые воспитанники, разнообразные по виду, цвету и голосу; собирался их скрещивать, чтобы получить совершенно зеленого кенара и заняться специально им, устроив его в отдельной клетке!

А вместо всего этого я стал жертвой злющих птиц, которые все время дрались, пачкали мою комнату и изводили страшно много воды, точно у нас пресная вода ничего не стоит!

Я заплатил за них ровно пять франков!

Недурное приобретение, ей-Богу!

Не мог же я их выбросить в окошко за семь миль от твердой земли. Нельзя было и оставить их умирать от голода, а получать нужную им еду было очень трудно! Свернуть им головы у меня не хватало духа.

Проведя на маяке всего шесть недель и не разу еще не воспользовавшись отпуском, я все-таки не надеялся получить лишний день, чтобы иметь возможность переменить одного кенара на самку.

Кроме того, моя вчерашняя провинность лишила меня надежды на снисходительность начальства, а дед Барнабас, наверно, уж не позволит мне сейчас же отправиться за брестскими... канарейками.

Я был полон меланхолии.

Кроме того комната моя при солнечном освещении не могла навеять особенной радости. Она была бела, обнажена, как скорлупа яйца, и безнадежно пуста.

Моя походная кровать, очень аккуратная, очень чистая, могла служить образцом для больничных коек. Она занимала очень мало места.

Часы и бинокли помощника смотрителя сверкали на полках, точно хирургические инструменты. На столе почти не было книг. Я никогда не читал много, предпочитал развивать свои собственные мысли, как в сфере моей профессии, так и в области моих суждений, не справляясь о том, что думают другие.

Хорошо бы иметь каких-нибудь маленьких животных, которые копошились бы у ног, это меня развлекало бы. Мне пришла в голову мысль — купить обезьяну или собаку:

— А почему бы не жениться и не иметь ребят? Отыскать какую-нибудь добрую девушку, дочь рыбака с Сейн, (где, говорят, женщины очень красивы), предоставить ей для хозяйства кусок земли, корову, кур, и навещать ее каждые две недели... К концу года я, почти наверно, буду старшим смотрителем с двойным жалованием и с ежемесячным недельным отдыхом на земле, где живут добрые христиане.

О, бретонка умеет переносить тоску ожидания, долгие одинокие ночи, никогда не жалуясь на завывающий ветер!

Для ее будет честью стать подругой старшего-смотрителя маяка, расположенного на берегу или на одном из островов...

Мои канарейки с их дракой маленьких самцов, готовых убить друг друга, завели меня, однако, очень далеко. Я уже начал мечтать о свадьбе!

Я, Жан-голыш!

Занимаясь в свою очередь туалетом, только не расточая пресную воду, я говорил самому себе, что я недурной парень и по наружности, и по характеру: мягкий, не особенно пристрастный к напиткам, миролюбивый, не ворчун и, иной раз, понимающий вещи, от которых меня отделяет целая пропасть. В жизни я не особенно величался своей особой, да и по правде сказать, когда родимые на перекрестке, то уже не приходится через-чур гордиться самим собой.

Я не был безобразен несмотря на свою худобу. У меня были серые глаза, белые зубы и темные волосы; одним словом, я был не хуже других. А если меня несколько тянуло к прекрасному полу, так потому, что девицы брали с меня дешевле чем с моих товарищей, — доказательство, что они питали ко мне известные чувства.

Да, окончательно нужно решить вопрос о прекрасном поле и как можно скорее, а то... гм... дело принимает скверный оборот.

Никаких историй из-за баб! — Заявил старший, обшитый галунами.

Женитьба — это уж порядок на всю жизнь... тогда...

А старик? У него, должно быть, нет жены, раз он больше не желает вылезать из своего совиного гнезда?..

Через овальное окошечко моего наблюдательного поста, сквозь толстое стекло, затянутое стальной сеткой, было видно открытое, волнующееся море, которое куда-то неслось, и невольно, глядя на него, тоскливо сжимался желудок. Точно вдруг исчезли все точки опоры и вы на воздушном шаре. Вы висите над бездной, которая все разверзается, разверзается как будто для того, чтобы лучше поглотить вас! А проклятая дурнота забирается все выше, сжимает вам горло, заставляет вас содрогаться с головы до ног. Вы уже больше не ходите, вы кружитесь вместе с морем; а когда ветер вздымает воду на страшную высоту, кажется, что он заставляет взлетать и самый маяк...

Вы чувствуете, как он вибрирует сверху до низу, как он, кажется, приседает, вальсирует... никогда ни один погибающий корабль не выполнял такого танца.

Этот вечный танец — мучение для тех, кто слишком много путешествовал в глубине трюма.

А теперь, оставаясь сам но одном месте, я чувствую, как отправляются путешествовать мои мозги, они скачут, несутся через неведомое пространство... прямой путь к безумию...

Я глядел на эту бесконечность, весь подавленный грустью. Там, вдали, в направлении «холодных рифов», какая-то точка, — парус, затем другой: рыболовные суда пробуют пробраться опасным проходом, чтобы отправиться за товаром для ближайшего базара.

Четыре часа утра! Они борются, переваливаются с борта на борт, вытягиваются в одну линию, двигаются попарно и вот, наконец, с парусами, надувшимися до того, что готовы лопнуть, мчатся, как стая голубей, завидевших белые зерна пшеницы на зеленой траве.

Пора и нам за работу!

Лампы вычищены, резервуары налиты, механизм горелок функционирует исправно. Погода довольно спокойная и нет опасности, что сегодня снесет стекла.

Я должен быть удовлетворен.

А между тем, не знаю почему, меня охватывает какое-то беспокойство. Я нервно зеваю.

Мне хочется есть... надо спускаться.

Я встретился со старым волком на эспланаде.

— Недурная погода, — обратился я к нему со всей моей вежливостью.

Он что-то буркнул, по обыкновению, подняв кверху свою правую лапу спрута.

Я сделал круг около наших владений, цепляясь за внешние скобки, и заглядывая во все дырки, через которые только было возможно пощупать скалу. Я получил столько плевков пены и соленых пощечин, что в течение целого часа не мог отчихаться. Там воняло разлагающимися водорослями, какой-то гнилью, кишками рыб и еще другими вещами, которые не осмелишься и назвать!

Я собрал несколько мидий, таких больших, что полдюжины их мне было вполне достаточно на завтрак. По крайней мере, это было хоть новое кушанье, более аппетитное, чем вечная маринованная селедка...

Однако, когда, поднявшись, я предложил их моему старшему, желая показать все свое хорошее расположение, он сделал какой то странный жест и отвернулся:

— Это яд! — проворчал он мрачно.

— Что? Мидии — яд? Что за ерунда!

Ведь маяк, конечно, не мог быть построен на медных сваях, а в расщелинах скалы, без сомнения, не удерживалась никакая гниль, потому что вода не особенно застаивалась в этих спокойных местах?

Ну и характер у этого старика!

Я жадно высасывал содержимое раковины, которую только что открыл своим походным ножом. Она была такая вкусная, такая свежая... Ах! святой Варнава, я до сих пор вспоминаю об ее свежести!

Точно глазок хорошенькой девушки, плавала мидия темно-синяя в перламутровой раковине, такая прозрачная, такая бархатистая... прекрасная мидия!

Однако, она имела несколько странный, отчасти приторный привкус. Он долго ощущался во рту, точно запах какой то глиняной посуды или вернее... Но почему бы этим мидиям, со скал океана, быть вредными?

Я еще понимаю ракушки в каналах около Бреста, куда бросают разных дохлых кошек...

После утренней приборки и чистки коробок из-под сардин, которые старик, по какой то странной мании, собирал на камине, аккуратно располагая их столбиками, я отправился в поиски за новым запасом мидий. Около полудня почти все отверстия на камнях были покрыты водой; поднимался прибой, заливая, отчасти основание здания. Однако, вокруг маяна можно было пробраться на лодке. Я отвязал шлюпку, всегда по правилам, готовую к спуску, — это старое чиненое суденышко, едва держащееся на воде, неспособное выдержать никакой качки, и потащил ее, цепляясь руками за железные скобы, стараясь передвигаться около самой стены. Эти предосторожности были небесполезны, так как течение совершенно не допустило бы обычного способа передвижения.

Это течение неслось прямо из Бухты покойников. Маяк находился как раз посередине мощного водоворота, образованного прибоем у мыса Сейн, и быстрым течением вдоль самых последних островов или островков большого Шоссе.

На карте он имел вид маленького человечка, стоящего посреди таза, а всем прекрасно известно, что когда вода кружится вокруг одной какой-нибудь точки, она прибивает туда массу самых различных вещей.

Впрочем, вода всегда крутит около этих двух быков несуществующего моста, которыми являются с одной стороны последний мыс Бретании, с другой — выступ Корновалиса.

Во время каждого прилива дикие толпища волн Атлантического океана врываются в эту расщелину земли, между этими двумя „быками“ и создают там яростную реку, которая в течение шести часов мчится, вливаясь в северное море, а в течение следующих шести — стремится назад к Океану.

Эта прекрасная река есть — Ла-Манш.

Когда в школе нам говорили о частых кораблекрушениях, о судах, гибнущих почти ежедневно вдоль Тевенек около Вэйл и Сейн, мы относились к этому очень по-философски.

— Все люди смертны!

Однако, мы совсем не думали о том, что делается с теми утопленниками, которых волны не отдают через девять традиционных дней.

(Девять дней! Срок для очистительных молитв этим роженицам трупов).

Их съедают рыбы.

Гм! Не всех! Есть места, которых рыбы избегают; слишком быстрое течение разбивает там их стаи и они рассыпаются во все стороны.

Чудовища глубин не могут жить около скал, а плотоядным верхних слоев не удержаться в теплой пене, сбиваемой буйным хлыстом больших волнений.

Мне ни разу не приходилось видеть, что-бы Матурен Барнабас ловил рыбу со своей эспланады.

Огромный краб не торопясь спустился на моих глазах ниже в темную дыру своего жилища; миноги цеплялись и вились вдоль каменного основания здания.

Я набрал себе в фуражку изрядное количество мидий.

Уцепившись каблуками за борт лодки, я покачивался перед большой расщелиной утеса, в которой почти скрылись мои ноги. Гигантская тень маяка тянулась вдаль, точно дорога, которая вела к этой таинственной пещере.

Большие волны пока еще относились с уважением к бесконечной грусти этого уголка и оставляли в относительном покое это полное безнадежности место.

Ни кусочка земли, ни обрывка водоросли, ни пучка мха, ни обломка белой или розовой ракушки, никаких красок, никакого отблеска все было черное, такого густого черного цвета, что он казался светящимся.

Вода таила в себе внутреннее пламя, темный огонь, делавший ее чище агата.

В самом центре этого траурного склепа виднелся какой-то странный предмет, похожий на кусочек дерева или камыша, более светлый на одном конце. Что-нибудь живое? Нет! Он двигался только вращаясь, потому что крутила вода у камня.

Это течение шло издалека, сначала яростное, затем все более незаметное, скрываясь под поверхностью волн и толкая перед собой всевозможные обломки кораблекрушений, точно стада овец.

Оно принесло и это... оставив все остальное по дороге. Это был тоже обломок, совсем маленький обломок человека. Он напоминал собой кусок змеи, небольшой кусочек красноватого пресмыкающегося, с закругленным кончиком, который просвечивал точно фарфоровый...

Это был палец.

Он прогуливался совершенно один. Ну да, Боже мой, — один! Разве не приходится расставаться с братьями, когда, после одного прекрасного бурного дня, тебя откусит какая нибудь рыба, или когда сгниет рука, поднимающаяся над водой, вцепившись в спасательную доску!

Очень часто пальцы отпадают сами на том суставе, на котором имеется кольцо. Тело набухает, кожа распадается, кольцо, этот тонкий символ вечного союза, исполняет роль ножа: мало по малу оно перерезает нежную тонкую кость, уже надломанную в последнем усилии, и палец, прямой как стрела, отправляется указывать торную дорогу к небытию.

В конце концов, мне было совершенно неизвестно каким образом очутился здесь этот несчастный палец, но это был действительно настоящий человеческий палец.

Я выбросил в море все содержимое моей фуражки, уже полной мидиями, и, как можно скорее, вернулся на маяк: меня тошнило...

В течение двух дней со мной были колики в желудке!..

Загрузка...