IX.

Я вертел свой берет неловкими пальцами, не находя больше вежливых слов.

Сидя рядом со старухой, штопавшей чулки, я даже несколько понизил голос, чтобы благодарно выразить ей все мучившее меня нетерпение.

— Вы думаете, ее можно удержать дома в такую погоду! — отвечала она мне. — Ушла куда-то, племянница-то моя. Все бегает по подругам. И сколько ей надо сломать концов, чтобы, вернувшись домой, спать всю ночку как убитой?

Я никогда не думал до этого утра, что можно быть несчастным так просто.

Я не сел, а просто упал на стул рядом со старухой.

Сердце у меня так сжалось, что грубая ругань чуть не сорвалась с языка.

А я принес ей золотой крест, не какой-нибудь, базарной работы, а купленный у настоящего ювелира в Бресте, красивый и тяжелый крест, а кроме того еще сдобный хлеб, украшенный засахаренными фруктами, завернутый в серебряную бумагу.

Жениховские подарки.

Она... ну, да, она ушла... отправилась гулять.

— Она вам не говорила... ни о чем?

Старуха взглянула на меня сверх своих очков.

— Нет... ничего... Я вы ей дали какое-нибудь поручение... вы, может-быть, хотели у нас позавтракать? Боже мой! Я вас совсем не ждала и вам придется удовольствоваться только одним блюдом.

— Она не вернется к обеду?

— Не знаю. Иной раз после прогулки она отправляется со всеми подругами к своему кузену, фруктовщику на улице Бастионов. Тот оставляет у себя всю эту банду. Теперь, как раз, время вишен. Одной корзиной больше или меньше, вы понимаете, это не составит большого расчета... Но она, конечно, вернется, господин Малэ. С ней никогда не бывает никакой беды, с этим ребенком.

Старуха ничего не знала, ничего не понимала, была глуха и слепа.

Впрочем, как могла она угадать серьезного, влюбленного претендента в этом грустном парне, занятом какой-то мыслью.

Она не горела, эта старуха, на медленном огне в заброшенной башне, где истинным спасительным маяком могла быть, казалось, одна лишь любовь молодой девушки. Нет, она не могла ни понять, ни одобрить меня. Ее племянница еще не достигла того возраста, когда выдают замуж, а если та горячо мечтала о любви, то в этом было виновато ее сердечко уличной девчонки. Она уже забыла о несчастном матросе, севшем на мель у ее порога в один дождливый день, и это было без всякого злого умысла. Люди, живущие на земле, проходят в жизни один за другим и один прохожий заменяет другого. Она прыгнула мне на шею, так же, как прыгает сейчас со своими подругами через веревочку. Вернувшись домой, она расхохочется или начнет перебирать косынку своими лапками бродячего котенка. Что же! Все это вполне естественно. Я готов был разреветься.

В огорчении я ни слова не сказал о золотом кресте, и принялся ломать и есть сдобный хлеб, чтобы показать, что я не собираюсь завтракать у этой старухи. Уходить ли мне сейчас же? Возвратиться ли потом? Я чувствовал себя таким чужим всему и всем.

Боже мой, как я страдал!

Маленькая лавчонка нисколько не изменилась, только она показалась мне страшно грязной, низкой, темной, пропитанной вонью коровьего навоза, кислого молока и чадом убогой кухни.

Нужно удирать и никогда больше не возвращаться... никогда...

Я вышел с очень решительным видом, сухо простившись со старухой и ничего ей не объяснив. Бесполезно давать знать Мари о моем посещении.

Мы с ней не придем к соглашению. А так как женщин всегда вдоволь, то я постараюсь отыскать такую, которая относилась бы серьезнее к своим обещаниям. Я шел, размахивая руками, не думая больше никуда заходить и, очутившись на берегу моря, сел.

— Вы вернетесь повидать меня, мы пойдем вместе на берег моря. Я утешу вас, если вам будет тяжело.

Именно так обещала она мне.

Злой ребенок? Нет, просто только ребенок.

Я улегся на живот на траве красивого склона, всего покрытого зеленым бархатом, о котором наверно заботились садовники. Положив голову на руки, я хотел заснуть под горячим солнцем полудня. Вокруг меня шумели. Воскресная публика двигалась по направлению к маяку Мину; почти со всех сторон доносился до меня смех, а какая-то барышня в розовой юбке качалась на качелях за красивым деревенским домом... качалась между кустов сирени.

Я попытался заняться рассуждениями.

Нельзя строить все свое будущее на первой встречной.

Да, но когда существует потребность любви, то начинают любить именно первую встречную.

И потом жениться через год... гораздо лучше жениться теперь же. В моем кармане звенит жалование, и я имею право, даже обязанность устроить себе сейчас кутеж с дамами.

Нет, увы, я не устрою кутежа.

Что-то сжимает мне сердце и давит на желудок. Я плачу, я уже больше не в силах плакать.

— Я могу снова увидеть ее через две недели, мы объяснимся и поладим добром. Я теперь один на берегу моря, а следующий раз мы будем вдвоем... Она еще так молода!

Я дошел до того, что простил ее. Бесконечная грусть поднималась в груди, точно настоящий прилив слез, сдерживаемый в течение долгого времени.

Я любил эту девушку из Бреста не больше, чем девушек из Мальты. Я любил... самую Любовь!

Горе темь, кто любит Любовь!

Они всегда бывают обмануты: пусть их любят безмерно, их никогда не будут любить достаточно! Они считают совершенно простыми самые запутанные и сложные вещи, как например, верность, страсть, которая растрачивается на ожидание невесты или девки, страсть, которая растет, сгорая, которая хочет все, и часто ничего больше не хочет, боясь требовать слишком многого, которая не осмеливается на ясную радость, настолько дерзала она во мраке и молчании страданья.

Девочки? Нет, я уже умер для девочек.

Пообедав остатками жениховского сдобного хлеба, я вернулся в Брест, обескураженный, подавленный, без всякой надежды, без мысли, без товарища, уже больше не ожидая встретить малютку Мари — вдоль улицы Бастионов.

Я бродил перед выставками магазинов. Ах, какие там были прекрасные вещи для моей маленькой Мари!

Платья со шлейфами, шляпы с перьями и сверкающие драгоценности! Несмотря на свою печаль, все, в моих глазах, имело отношение только к ней, и без нее ничто не имело никакой цены!

Влюбленный это — одержимый бесом, который постоянно всюду кажет ему лицо любви. Мари подстерегала меня в шелках, под кружевами, с самыми необычайными бриллиантами. Это ее, совсем нагую, одевала моя мечта во все эти очаровательные ткани. Она следовала за мной, вместе со мной любовалась, и, вдруг, резко оставила меня у угла одного дома, скрывшись в дверь, которую открыла какая-то другая женщина, совершенно мне неизвестная.

У меня и в мыслях не было купить хотя какой-нибудь пустяк для своего личного употребления. Я шел, как пьяный, не имея больше никаких желаний... О! Только бы подержать ее руку в моих!..

А если бы я ее увидел, я не смог бы закричать с полной уверенностью: вот она! Ведь я помню только ее дорогое лицо в вечер страсти, когда на нем впервые засверкали глаза женщины.

Если бы я встретил ее, то предо мной опять оказалась бы совершенно новая девочка, худенький чужой ребенок, с мрачными глазами и с веснушками на лице.

Может быть, я даже прошел мимо нее и совершенно не заметил...

Тогда... я прекрасно сделал, что не обернулся.

Это была не она!

На другой день, после тяжелого сна в кабаке, где три веселых моряка всю ночь пили пунш, я взобрался на Святого Христофора, захватив с собой из Бреста лишь немного земли в носовом платке.

— О-го! — Сказал старший механик, начиная уже говорить мне ты, — что это тебя так скрючило, моя старушка! А под гляделками — синяки по кулаку!

— Да,— ответил я мягко,— я теперь совсем спокоен, со мной дело кончено.

Действительно, я не мог быть спокойнее даже на другой день после своей смерти.

... Маяк! Боже мой, уже маяк! Вот и башня...

Башня! Смотри!

Башня любви..и..и...

Волны ревут, скрипит блок на канате, он плачет от соли, дует теплый ветер, чье-то дыхание, готовое поглотить тебя.

Я снова падаю в ад...

— Го! Тяни! Тяни вверх!

— Здравствуйте, дед Барнабас. — Кажется придется не поспать. Ветер разгуливается.

— Ну, что там, ветер... ерунда! Маяк не улетит без нас.

Он оглядывает меня исподлобья своими глазами злого недоверчивого зверя. Он опасается меня, так как каждое мое путешествие в Брест может вызвать его увольнение. Он все еще думает, что я донесу на него нашему начальству.

Да, зачем, наконец, мне на него доносить?

Уже не говоря о том, что я совершенно не шпион и не доносчик, который хочет погубить товарища, мне окончательно наплевать на все проделки этого спятившего с ума.

У меня у самого теперь слишком много печали, чтобы я еще стал заниматься грехами других.

Да и, кроме того, насколько еще любовные сношения с покойницами...

... Странное дело, до чего всякая грусть вызывает стремление богохульствовать и переворачивает вверх дном все представления...

... Нужно работать веслом на неподвижной галере и не думать больше о юбках.

— Ну-ка, Жан Малэ, приободрись! От любви не умирают...

Весь день я внутренно подшучивал над собой таким образом; часто мысленно похлопывал себя по спине и пожимал свою собственную руку:

— Ну, послушай, Малэ, разве и ты тоже спятил? Девочка, о которой ты и представления никакого не имеешь... Бродяжка, совсем ребенок, она еще на улице играет! И это ей пришлось бы вести твое хозяйство, возиться с ребятами, верно ждать тебя по пятнадцати ночей и готовить горячий суп, к твоему возвращению! Нужно признаться, что ветер изрядно растрепал тебе мозги. Да и, кроме того, жениться можно, ставши старшим смотрителем, а не оставаясь лакеем старой грязной свиньи, вроде Матурена Барнабаса, черти бы его взяли!..

Я старался, как можно лучше, исполнять все свои обязанности, вкладывая все свое внимание в самые мелочи дежурства, чтобы хотя какое-нибудь дело захватило меня целиком, но мне это было очень трудно. Ничто меня больше не интересовало, я был слишком далек от настоящей жизни с ее движением, разговорами, смехом или гневом. Я был как в пустыне, но, ужасная вещь, мне никак не удавалось остаться одному, то-есть стать свободным. Старик следовал за мной по пятам, напоминая животное, подстерегающее свою добычу, все еще во власти своей идеи о том, что я шпионю за ним из-за его мертвых приятельниц.

Или... из-за истории со шкафом, из-за этой закупоренной амбразуры как раз на половине лестницы, из-за этой герметически запертой двери, от которой у него, конечно, имеются ключи.

Я терзался от любопытства открыть ее...

Нужно все-таки представить себе мое состояние.

Невозможно оставаться совершенно нормальным, живя в тюрьме, уходящей, точно какая-то дьявольская свеча, в высоту, когда приходится все время думать, не двигаясь с места и не зная, что будет с тобой, находясь то почти рядом со звездами, то на краю бездны морской. И моя головная машинка портилась именно от того, что я все время думал.

Никогда, нет, никогда у меня не являлось таких необычайных мыслей.

Запертый шкаф в моем доме? Что за соблазнительная тайна! Да сверху до низу винтовой лестницы имеется шесть таких же шкафов, все также таинственно запертые!

Если мне нельзя открыть их со стороны лестницы, то кто же мне может помешать отправиться заглянуть туда снаружи! Маяк весь взъерошен щетиной железных скобок, и всякий, чьи ноги хоть немного привыкли карабкаться по этим выступам, может без труда прогуливаться вдоль его стен.

Однако, — я так и не предпринял этого путешествия, найдя более интересное занятие.

Я устроил себе сад.

Это был не совсем обыкновенный сад!

Маленький деревянный узкий ящик, который я наполнил землей, благоговейно привезенной мной из моего последнего путешествия. Я посеял в нем несколько семян и посадил луковицу, какого-то тропического растения, которую мне когда-то подарили и которая должна была непременно прорасти, если ее поливать водой в достаточном количестве.

Садик я поместил на иллюминаторе в своей комнате.

Каждое утро я принимался созерцать свой сад беспокойным взором, представляя его себе весь покрытым зелеными точками...

Ах, да, конечно, зеленые точки!

Это океан насаживал их!

Океан постоянно гневный, всегда приподнятый, точно грудь женщины, обезумевшей от любви.

Я пропустил день своего отпуска на этой неделе.

У меня даже не было никакого желания отправиться на поиски моей девчонки из Бреста, и эта девушка, которую я, только неделю тому назад, считал своей невестой, казалась мне канувшей в вечность, игрой моего воображения.

Мне следовало бы крепко держаться за мое доброе намерение жениться. В этом было спасение... Но какое-то совершенно необъяснимое настроение охватило меня.

Головокружение, опьянение от ветра или жажда грусти.

Я чувствовал себя таким несчастным, таким грустным, что мне хотелось еще больше грусти и несчастья.

А затем, надо признаться... — Старик предсказал верно... — я не носил больше рубахи, чтобы быть ближе к своей коже...

... О, маяк Ар-Мен! О, дом любви, тихое жилище, ужасная тюрьма, колыбель всех пороков, погреб, из которого берут возбуждающее вино, опьянение одиночеством, мирное убежище, где находят помощь жертвы кораблекрушений на вероломных морях, истина света, человеческого разума, смешанная с ложью звезд, нежная башня любви...

Наш союз с ней произошел так же, как случается неизбежное несчастье: несчастье жить для себя самого.

Нет больше мыслей о грехе.

Нет больше мыслей о наслаждении.

Жизнь уносит вас на своих волнах и выбрасывает, наконец, сломанного на неведомом песчаном берегу сна.

Кто сломал одинокого человека, так уставшего жить в уединении?

Это жизнь, неумолимая жизнь!

Кто убаюкал одинокого человека, чтобы на мгновение утешить его отдыхом?

Это смерть, неумолимая смерть!

А когда вы проснетесь, то увидите зеленые побеги и зародится у вас надежда...

Но цветы не дают побегов в маленьких гробах, наполненных землей.

В моем саду расцвели лишь несколько крупинок соли, дар океана, букет Сирени.

Однажды ночью, дежуря у моего окна, в часы вахты, я был зачарован странным видением.

Луна заливала волны чистым и холодным светом.

Маяк, разбрасывая вокруг себя розовые лучи, старался поймать луну своими мощными руками.

Между Ею, великой девственницей, и Им, чудовищем, исчадием тьмы, началась интересная борьба.

Она двигалась вперед, бледная, страшно спокойная, заставляя отступать золотой туман, который стремился окружить ее, чтобы отнять самый смысл ее света.

Мало по-малу она поглощала его, обращая в свое собственное сияние.

Она пожирала его, как голодное животное, всасывала распутным поцелуем теневого рта, расколовшего нижнюю часть ее лица.

В этом месте у нее была рана, рубец, губы, которые, раскрываясь каждый месяц, несомненно вдыхали волю и проблески здравого смысла бедных людей.

Маяк выпрямлялся, громадный, направленный, в небо, как угроза, рос все выше, колоссальный, к этой теневой пасти, к этой черной трещине в небесной чистоте, увлекаемый верховным долгом стать таким же великим, как Бог.

И золотой туман то поднимался, то опускался, его гнало и глотало небесное светило в маске непроницаемого спокойствия.

... Как она прекрасна, эта чистая луна, эта потерянная жемчужина, эта отрезанная голова, вся светящаяся чужим наслаждением, но никогда ничего не говорящая...

А маяк все рос под завывания ветра, хранящие в себе отзвуки дьявольских оргий, под завывания ветра, плачущего от радости или поющего от ужаса; маяк, казалось, вытягивался все больше и больше, придя в отчаяние, потому что он горел лучами невозможного.

Потухнуть?

Существует право сверкать, жить...

Пылать еще выше?

Человеческая участь — сгореть на своем месте.

... А луна, потерянная жемчужина, отрезанная голова, гордая отсутствием своего тела, стыдливо уходит, непорочная и далекая, недоступная, унося тайну немых уст, которые, быть может, и не существуют...

... О, башня любви, потухни! Вот рассвет.

Загрузка...