ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава 1

Валкеникская синагога, располагавшаяся на холме синагогального двора между зданием ешивы и домом раввина, господствовала над всем застроенным низенькими домишками местечком. Прихожая синагоги имела, помимо главного входа, еще и боковые двери, башенки на обоих западных углах и круглое окно под длинной, узкой крышей. Сама синагога с большими четырехугольными окнами возвышалась до второй крыши. Треугольное окно выглядывало из-под третьей крыши. Была еще и четвертая, маленькая крыша, сидевшая на самом верху, как ермолка на голове старика с похожей на мох бородой и серебристыми бровями.

Когда Хайкл-виленчанин однажды в пятницу вечером пришел в местечко, он зашел на встречу субботы в синагогу и был сразу же очарован ее великолепием. Большие толстые колонны поддерживали потолок. К биме поднимались красивые резные лесенки. Винтовые лестницы изнутри вели на балкон[112], нависавший над головами прихожан. С потолка и изо всех углов лился свет бронзовых висячих светильников с серебряными и медными отражателями, служившими для усиления света ламп-молний[113]. На дверях, стенах и колоннах висели доски с предостережениями и молитвами, написанные желудевыми чернилами рукописным шрифтом, которым пользуются переписчики святых книг. В субботу вечером после молитвы Хайкл увидел вечный календарь, который крутился на потайном часовом механизме, заправленный в дверцы священного орн-койдеша. Синагогальный служка, старик со смеющимися морщинками под глазами, показал ему и кусочек материала, на котором золотыми и серебряными нитями были вышиты барабаны и трубы, знамена, пушки на низких колесах, а посреди оружия — два слова по-латыни «Gloria Patria». Старичок рассказал молодому ешиботнику, что когда император французов проезжал через Валкеники по дороге на Москву, он пришел в такой восторг от синагоги на холме, что отрезал кусок дорогой материи от попоны своего коня и подарил его синагоге в качестве завеси на священный орн-койдеш. В ту же субботу вечером один валкеникский мальчишка поведал виленчанину, что во всей деревянной синагоге нет ни единого железного гвоздя, а в ее стенах скрыты написанные на пергаменте амулеты, защищающие святое место от пожара.

После той субботы, через две недели с начала месяца хешван[114], синагога была закрыта на всю зиму. Однако она осталась в душе Хайкла, она лучилась в его мозгу. В своих мыслях он сплел загадочную легенду, сплел ее с запертой синагогой и с кладбищем на той стороне реки. Местечко, всего в трех станциях от Вильны и в восьми километрах от железной дороги, выглядело поздней осенью забытым всем миром. Из-за непролазных, залитых грязью дорог крестьяне ленились приезжать из сел на рынок, а валкеникские извозчики не ездили в Вильну за товаром. Родная Мясницкая улица Хайкла лежала в его памяти, словно присыпанная грудами опавших сосновых иголок из окружавших Валкеники лесов. На его лицо легла тень старой деревянной синагоги. Он перестал громко смеяться, мало разговаривал, молился с искренней богобоязненностью и учился прилежно.

Глава ешивы и ее директор реб Цемах Атлас добился у обывателей, чтобы вместо того, чтобы искать квартиру и дни еды для каждого ученика, младшие ученики спали бы в синагоге, а все ешиботники, и младшие, и старшие, ели бы на кухне всю неделю, кроме субботы. Хозяйки обещали собирать для этого хлеб и халы, крупу и молочные продукты. Мясники обязались давать несколько раз в неделю мясо. Отыскалась и кухарка-вдова, Гитл-рябая. Она была к тому же слепа на один глаз. Обитатели местечка поговаривали между собой, что эта кухарка пришла не для того, чтобы заработать пару злотых, и уж точно не для выполнения заповеди. Гитл ищет своим единственным глазом двух женихов для обеих дочерей, Рохчи и Лейчи. Она растягивает имена своих девиц на польский манер, чтобы показать, что они ей дороже ее единственного глаза.

У вдовы был собственный домишко — прихожая с плитой и две меблированные комнаты. В лучшей комнате ели трое самых старших из сынов Торы и уже подросшие хорошие ученики: пареньки из окрестных местечек, с тихими взглядами и сморщенными от постоянного сидения над святыми книгами лбами. Идя по улицам, они держали руки в рукавах за спиной, их длинные пейсы были заложены за уши. Во второй комнате ели младшие ученики, а также старшие, но отстающие в занятиях: крепкие парни из окрестных сельских еврейских общин, с загорелыми лицами и толстыми губами. Фуражки они носили, надвинув их на густые чубы. Разговаривали громко и грубовато, как будто даже их голоса были обуты в сапоги. Рядом с этими высокими широкоплечими парнями второй глава ешивы, реб Менахем-Мендл Сегал, выглядел как маленький котенок на фоне больших мышей. Взрослых ешиботников обслуживала хозяйка, Гитл-рябая, а в комнате младших работали обе ее дочери.

Рохча, старшая, была полной и круглолицей, с чересчур большими глазами и с черными волосками над надутыми губками. Она всегда ходила со смущенной улыбкой на лице, будто происходила ее помолвка и родственники жениха рассматривали ее, обмениваясь понимающими взглядами. А вот Лейча, младшая, совершенно не боялась мужчин. Она даже не стеснялась рядом с изучающими Тору ходить с голыми до локтя руками. Лейча имела обыкновение растопыривать свои крепкие локти, высоко задирать голову с коротко подстриженными волосами и демонстрировать свою длинную фигуру на стройных, точеных ножках. На минуту она склоняла голову и верхнюю половину тела налево и упирала руку в левое бедро. Сразу же после этого она переступала ногами, склоняла голову и корпус направо и упирала руки в правое бедро. Так она крутилась без перерыва, как будто танцевала кадриль. Местечковых парней, бегавших за ней, она отталкивала своими крепкими локтями, а подругам говорила, что ненавидит грубиянов. Изучающие Тору юноши ей тоже не нравились. По большей части это были еще мальчики с первым пушком на щеках. Трое старших парней казались ей рохлями. От скуки и желания вскружить кому-нибудь голову просто так Лейча строила глазки Хайклу-виленчанину.

«Этот бугай совсем не такой деликатный и набожный, каким притворяется, он любит девушек», — подумала кухаркина дочь и стала покачивать бедрами каждый раз, когда входил Хайкл. Он смотрел на нее затуманенным взором и бормотал что-то, словно предупреждая, чтобы она к нему не лезла. Тогда Лейче эта игра стала казаться еще интереснее, и однажды она наступила ему своей туфлей на ногу. Хайкл покраснел, вскочил и убежал посреди еды. В тот день он больше не приходил есть, точно у него был пост. В следующий раз он сидел в кухне с таким мрачным видом, насупив брови, что Лейча побоялась заговаривать с ним.

На кухню виленчанин всегда приходил одним из последних. Он знал, что эти сельские евреи могут слопать все и ничего ему не оставить, но старался усилить в себе готовность полагаться на Бога. Избавиться от опасений, что ему не хватит радостей этого мира. Однажды утром после молитвы все ученики отправились перекусить, а он все еще стоял в молельне у окна восточной стены и смотрел на запертую холодную синагогу, возвышавшуюся на холме напротив. В своем воображении он видел священный орн-койдеш с резными львами, поддерживавшими лапами корону Торы. Выше, на священном орн-койдеше, курилась гора Синай. Под потолком парил орел с лулавом и этрогом в когтях, а на голове его — царская корона. Хайкл отвел взгляд от холодной синагоги и увидел на низких крышах домишек жирных черных ворон. Они слетали вниз, в снег, копались в нем, отыскивая в мусоре пищу, и снова взлетали на крыши. Виленчанин вспомнил, что ему еще надо идти завтракать.

Помимо стремления усилить в себе готовность полагаться на Бога, он хотел искоренить из себя такое дурное качество, как гордыня. На кухне Хайкл сидел в комнате для младших, хотя по своим годам и успехам в учебе ему было позволительно находиться и среди старших. А вот его земляк Мейлахка-виленчанин кипел от гнева из-за того, что его посадили с младшими.

— Я могу учиться лучше этих декшненских[115] и лейпунских[116] мужиков, — бурчал он и нежными пальчиками терзал свой кусок селедки. Герцка Барбитолер толкал его локтем в бок и выхватывал куски с его тарелки. Тут подошла кухарка Лейча и намазала для Мейлахки творогу на кусок черного хлеба.

— Ешь, Мейлахка, ешь. Ты хочешь чаю с сахарным песком или с кусковым сахаром? — и она так наклонилась над Мейлахкой, что Хайклу пришлось увидеть, как туго натянутая блузка морщится на ее крепких грудях.

— Его надо кормить с чайной ложечки, он еще малыш, — смеялся Герцка над Мейлахкой, который сразу так и запылал от гнева. Лейча накричала на Герцку и стала еще ласковее угощать мальчика с пурпурными щечками. При этом она стояла к Хайклу боком, словно демонстрируя ему свои бедра и оттопыренный зад. «Этот бугай», как она мысленно называла старшего виленчанина, становился все злее и все больше потел. Он поспешно съел кусочек хлеба, выпил пару глотков чаю, наскоро прочитал благословение после еды и первым стремительно покинул кухню. Три четверти его порции достались постоянно голодному Герцке Барбитолеру.

Хайкл вернулся в здание ешивы и занялся учебой, уперев свой стендер в восточную стену. Время от времени он бросал взгляды на холодную синагогу, и его лихорадочный жар остывал. Вдруг он испугался. Ему показалось, что он находится в прихожей запертой синагоги и смотрит на молитвенный зал. Со ступеней он видит, что на скамье в восточном углу кто-то заснул на всю зиму, и этот спящий — не кто иной, как он сам. Хайкл беспокойно оглянулся вокруг, не догадывается ли кто-нибудь в ешиве о его безумных фантазиях. Его взгляд упал на стих «Представляю Господа перед собой всегда»[117], высеченный на мраморной доске над бимой. Он упорно вглядывался в эти буквы, морща при этом лоб, чтобы они вошли в его мозг, как святые пергаментные амулеты, спрятанные в стенах синагоги в качестве средства от пожара. Из одной каббалистической книги виленчанин знал, что погружение в стих «Представляю Господа» — испытанное средство против грешных мыслей.

Глава 2

За троими старшими учениками валкеникский глава ешивы внимательно присматривал. Первым из этих троих был Шия-липнишкинец[118], илуй[119] со злыми косыми глазами, растрепанными пейсами и жидкой бородкой, будто приклеенной к его подбородку. Шия-липнишкинец не любил больших ешив, где все ученики изучали один и тот же талмудический трактат и надо было слушать урок главы ешивы. Не уважал он и знатоков, тщательно искавших ответы на такие вопросы, находится ли шапка на голове или же голова под шапкой; является ли обряд кидушин[120] одноразовым приобретением или же это приобретение, которое возобновляется каждый день.

— Поздравляю, вы теперь стали женихом! — однажды крикнул этот илуй одному старому главе ешивы, который по новой системе знатоков занимался обсуждением законов обручения невесты. Шия поселился в Валкениках еще год назад. Он забился в уголок в молельне и каждую неделю проходил целый том Гемары. Местечко обеспечивало его жильем и едой по субботам у состоятельного обывателя. Липнишкинец хлебал суп прямо из горшка, рвал и кусал зубами кусок черного хлеба, не отрывая взгляда от святой книги. Поев и наскоро прочитав благословение, он даже не благодарил кухарок и с новыми силами снова бросался в дебри Гемары и комментариев к ней.

Когда местечко согласилось на открытие начальной ешивы, встал вопрос, что будет с липнишкинцем. Реб Цемах Атлас предложил, чтобы илуй был зачислен в ешиву. Ему будет позволено вести себя по его воле и по установленному им самим порядку. Но, может быть, и от него будет какая-то польза: он станет разговаривать с младшими об изучении Торы. Однако когда какой-нибудь мальчишка подходил к липнишкинцу с каким-нибудь сложным вопросом, тот от злости, что ему помешали, засовывал себе в ухо мизинец и крутил им там с такой силой, что вся голова тряслась.

— Чего ты хочешь? — раздраженно ворчал он (ко всем парням он обращался на «ты»). Спрашивавший хотел изведать вкус Торы в изложении илуя и объяснял, в чем состоит волнующая его проблема. Шия забрасывал его в ответ листами Гемары, вертел большим пальцем и кричал:

— Глупец, сын дятла! Дурень, сын придурка!

Чтобы он просто ответил на вопрос и при этом не кипятился, нельзя было себе и представить. Если вопрошавший пытался удалиться, липнишкинец хватал его за пиджак и отрывал пуговицы.

— Ты тоже из этих новомодных знатоков, которые все время только и пыжатся?

Увидев, что илуй портит его единственную смену одежды, вопрошавший вырывался из его рук и бросался бежать. Однако липнишкинец гонялся за ним между стендерами, вокруг бимы и снова хватал за плечо, чуть не вырывая из него куски мяса.

На кухне он едва мог усидеть, у него не было терпения подождать, пока подадут еду. Вместо рубахи с галстуком носил на шее полотенце, чистое и белое. Он был усыпан вшами, и они казались еще заметнее на этом чистом белом полотенце. Один мальчишка-шутник даже намекнул на это словами из псалмов: «там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые и большие»[121]. Каждый раз входя на кухню и выходя из нее, Шия-липнишкинец сталкивался в столовой младших учеников с Лейчей и таращил на нее свои злые косые глаза. Кухаркина дочь сразу же принималась покачивать боками и поводить локтями. Она делала это по привычке, а не для того, чтобы понравиться илую. Она даже не понимала, как человек с немытыми руками может быть большим ученым. Лейчу тошнило от липнишкинца.

Самым старшим из сынов Торы в ешиве был Йоэл-уздинец[122], холостяк лет тридцати пяти, с большим круглым лицом, низким лбом и сросшимися бровями. Йоэл-уздинец раньше учился в Клецке[123] и получил там прозвище Крепкая Голова. На его одежде не было ни пылинки, ни морщинки. Шляпу он носил круглую и выпуклую, с загнутыми вверх полями. Прежде чем засесть за святые книги, он надевал ермолку и очень осторожно, держа за поля, относил свою шляпу в какое-нибудь надежное место, где она не помнется и не запылится. В доме, в котором он жил в Клецке, хозяйка знала, что надо быть осторожной, проходя мимо кровати уздинца. Он сам застилал свою постель, подворачивая одеяло со всех сторон, чтобы на нем не было ни морщинки. Прежде чем отправиться спать, он с подозрением осматривал постель, не прикасался ли кто-нибудь в течение дня к покрывалу. Если же ему казалось, что кто-то прикасался, он плохо спал ночью. Вместе с еще одним ешиботником он выписывал из Варшавы религиозную газету. Однако Йоэл заранее оговорил с компаньоном, что будет читать эту газету первым. Если газета была помята, он не получал удовольствия от чтения.

Летними вечерами, когда ешиботники гуляли группами, уздинец гулял один-одинешенек с тросточкой в руке. Он ходил, задрав голову, размеренными шагами и напряженно, как солдат на параде. Ешиботники и чужие люди, проходившие мимо, удивлялись, как это человек может ходить такими тщательно отмеренными шагами, всегда поднимать тросточку и отставлять в сторону локоть одним и тем же образом, как машина или заколдованный глиняный голем. Разговаривал он громко, звучным, гулким голосом, но очень медленно. Когда кто-то о чем-то спрашивал его, он прежде всего отвечал:

— Погодите, погодите, не торопитесь, не говорите так быстро.

Так что никого не удивляло, что обладатель «крепкой головы» остался старым холостяком. Он слишком много раздумывал. Один раз он все-таки стал женихом, но через пару недель вернулся в ешиву и рассказал, что отменил сватовство, потому что из поспешности не получается ничего хорошего.

Йоэл-уздинец всеми силами старался избегать контактов с младшими учениками. Заметив во время прогулки их компанию, он останавливался и ждал, пока они пройдут мимо, чтобы никто из посторонних не подумал, что он тоже один из начинающих. Только однажды, после отмены сватовства, он поведал о своем тяжелом настроении одному уздинцу моложе себя, сказав, что его невеста была глуховата. Правда, его об этом предупреждали и раньше. Однако поскольку невеста слышала то, что он ей говорил, он подумал: «Мало ли что люди говорят!» Только после помолвки он заметил, что невеста слышит его, только когда он стоит рядом с ней, да и то из-за его обыкновения разговаривать громко; издалека она не слыхала его, даже если он кричал. Поэтому он и отменил сватовство. Позднее Йоэл сильно раскаивался в том, что доверился младшему земляку. Тот рассказал все другим, и над ним начали посмеиваться:

— Что тут такого, реб Йоэл, если невеста глуховата? Бывали законченные праведники, специально искавшие глухонемую жену, чтобы она не могла слышать злословия.

Уздинец решил уехать в Клецк, чтобы избавиться от насмешников и еще по одной причине. Еще мальчишкой он остался сиротой и воспитывался в грязном сиротском приюте, вынужденный ходить в рванине. Поэтому-то он и вырос с таким влечением к чистой постели и чистой одежде и с жаждой денег. Он жил очень бережливо и все время откладывал. Ешиботники всегда ходили к нему за ссудами и знали, что если уздинец упрямо морщит лоб и смотрит вниз, он не даст взаймы. Если же он морщит лоб и смотрит вверх, то даст. Он давал деньги взаймы и жил в постоянном страхе, что ему их не вернут. Именно из-за этого он и захотел уехать из клецкой ешивы, чтобы раз и навсегда избавиться от необходимости давать ссуды. В Валкениках его никто не знал, и он радовался, что никто не знает, что у него есть деньги. Однако со временем он понемногу сам себя выдал. Он знал наизусть все высказывания талмудических мудрецов по поводу денег и любил цитировать поговорки о важности капитала. При этом потирал друг о друга большой и указательный пальцы, будто отсчитывая монеты. Первым, кто догадался, что у Йоэля-уздинца есть деньги в узелке, был Йосеф-варшавянин.

В ешивах Мира[124] и Радуни[125] учились и парни из хасидской Польши, дети богатых отцов, хотевших, чтобы их сыновья стали учеными евреями на литовский манер. Эти хасидские парни ходили в галицийских сапожках, в новеньких лапсердаках из лучших белицких[126] тканей. Они носили на поясах шелковые кушаки, а на головах — маленькие шапочки. Среди бедных литовских сынов Торы в коротких пиджачках польские хасиды выделялись своей богатой одеждой, широким размахом и хасидским пылом. Однако Йосеф-варшавянин ни одеждой, ни поведением, ни даже стилем речи не был похож на польского еврея. Он был ниже среднего роста, тонкий, с бледными руками и белым благородным лицом, его скулы и подбородок были округлыми, рот маленький, точно вырезанный резцом. Над его светло-серыми глазами были длинные ресницы и тонкие брови. Он носил пенсне с полукруглыми стеклами и часто снимал его. Пенсне давило на переносицу и оставляло на ней синеватые следы, придававшие его облику еще больше благородства и хрупкости.

Йосеф-варшавянин ходил мягко и тихо, словно плыл. Костюм сидел на нем как влитой, будто только что вышел из-под иглы и утюга портного. Даже в самую грязь он носил низкие калоши с блестящим черным лаком снаружи и красным войлоком изнутри. Он всегда ходил в легком, тонком пальтишке с косым подрубленным фальшивым карманом на левой стороне груди и с узким бархатным воротничком. Входя с улицы, он дрожал от холода, скорчившись в своем пальтишке и слегка потирая щеку о воротничок. Его лицо было гладко выбрито, без единого волоска. В ешиве он долго и тщательно мыл свои белые, нежные руки под рукомойником. Он вытирался тонким, прозрачным шелковым носовым платком, а не общим серым полотенцем. Читал святые книги про себя, в свое удовольствие, положив ногу на ногу. Лишь время от времени он покашливал, приподнимал свою мягкую шапочку и трогал темно-русые волосы, как будто боялся, что они покинут его голову от слишком прилежной учебы.

Было известно, что варшавянин побывал уже во всех больших ешивах. В одном месте он проучился семестр, в другом — три месяца, пока ему не пришло в голову поучиться и в каком-нибудь литовском местечке. Он, Йосеф-варшавянин, первым догадался, что у Йоэля есть деньги, и попросил у него маленькую ссуду, два злотых.

— Почему вам вздумалось просить у меня, а не у кого-нибудь другого? — испугался Йоэл, что в Валкениках уже знают, что у него есть деньги. Однако отказывать он не хотел и дал варшавянину один злотый. Тот даже не стал говорить, что не возьмет эти деньги, просто отошел к своему стендеру и уселся изучать Тору, заложив ногу за ногу. Йоэл в своем уголке напевал над томом Гемары, напевал громко, чтобы показать, что его не волнует произошедшее. Однако его волновало, что он отказал товарищу в помощи. Сильно расстроенный, он снял ермолку и надел шляпу. Заложив руки за спину и выпятив живот, он подошел к варшавянину и быстро заговорил: он одолжит ему один злотый и пятьдесят грошей, и больше ни гроша! И это тоже при условии, что через неделю получит ссуду назад. Уздинец уже повернулся было, чтобы отойти обратно, но в этот момент Йосеф-варшавянин подставил свою узкую белую ладонь:

— Давайте сюда!

Потом и младшие ученики стали приходить к уздинцу за ссудами. Сначала он отказывал, а потому давал на половину или на четверть меньше, чем у него просили. До кухарки Гитл и двух ее дочерей дошел слух, что этот старый холостяк — богач. Однажды, когда он зашел на кухню, чтобы омыть руки перед едой, Лейча поставила перед ним на скамью большую медную кружку с двумя ручками. Она знала, что из ее рук набожный старый холостяк не возьмет даже кружки с водой. Уздинец закатал рукава и хотел было омыть руки. Тут молодая кухарка вдруг рассмеялась и спросила, почему он так скупится, когда товарищи просят у него взаймы пару грошей. Йоэл был возмущен этим лживым наветом и вылупил на нее глаза: он не дает взаймы? Напротив, кому же он отказал? Однако когда какой-то молодой человек ни с того ни с сего просит у него целый злотый, — это наглость. Злотый — это два полтинника, то есть четыре четвертака, то есть пять двугривенных, то есть десять гривенников, пятьдесят семишников или сто грошей. Лейча сразу же оценила сказанное и решила, что старый холостяк не плохой человек, а дурак. Для нее он не товар. Пусть им занимается ее старшая сестра Рохча, если он ей нравится. Для себя Лейча выбрала варшавянина. Он, правда, ниже ее на целую голову. Однако он красивый, нарядный и не боится посмотреть на девушку. Ее первый разговор с ним был о Йоэле-уздинце: она заметила, что старый холостяк не разговаривает с младшими учениками, и захотела узнать почему. Йосеф улыбнулся и ответил, что у самого уздинца еще детский разум. Потому он и боится разговаривать с младшими, чтобы и его не считали за мальчишку. Лейча была очарована этим умным ответом и сделала вывод, что у липнишкинского илуя сумасшедшая голова, а у уздинца — глупая голова, но у варшавянина — умная голова, и он красив, как ангел. Лейча даже удивилась, как она раньше этого не замечала.

Йосеф видел, что юная кухарка хочет ему понравиться, и как-то раз он просто так сказал ей, что литваки знают только селедку и картошку. Лейча покраснела до самых ушей. Варшавянин больше не заговаривал о еде. Он только начал заходить на обед, когда другие ученики расходились. Стол в его честь был накрыт белой скатертью, а на плите в отдельном горшочке разогревался лучший кусок мяса, который кухарка сберегла от общего котла ешивы. В иные дни, когда трапеза была скудной, мама Лейчи брала в долг у лавочника и готовила пир, как у богача. Сначала в местечке, а потом и в ешиве начали поговаривать, что варшавянин становится женихом для кухарки Лейчи. Сыны Торы поздравляли его. Йосеф холодно смотрел на них и молчал. Но однажды после обеда, когда его не было в ешиве, Йоэл-уздинец сказал товарищам:

— Что касается невесты, я бы не стал торопиться, даже если она умна и красива, как царица Савская. А что касается приданого, кто знает, хватит ли приданого, которое получит Йосеф-варшавянин, на то, чтобы вернуть те полтора злотых, которые он у меня занял и до сих пор не вернул.

Глава 3

Реб Гирша Гордон, лавочник, торговавший мануфактурой, был когда-то зятем валкеникского раввина. Его первая жена, дочь раввина, умерла через пару лет после свадьбы, оставив ему сына. Он снова женился, и теперь у него были уже взрослые дочери от второй жены. Однако в местечке его все еще называли «зять раввина» и он слыл самым состоятельным и уважаемым обывателем. Бедные невесты вкладывали в его дело свое приданое, поссорившиеся из-за наследства родственники делали его третейским судьей. Торговцы мануфактурой из Вильны выдавали товар без расписок. Крестьяне из окрестных деревень верили на слово. Все знали, что он не жульничает, натягивая ткани на метр. Из-за своей честности и набожности он терял клиентов. Он мог накричать на бедную девушку за то, что она хотела купить слишком дорогой материал. Выгонял из лавки молодку, потому что по размерам куска ткани, который она велела отрезать, понимал, что она хочет сшить себе короткое платье с большим декольте и без рукавов. Реб Гирша, обладатель четырехугольной черной бороды, в которой виднелись отдельные седые волоски, каждому смотрел прямо в лицо большими и жгучими глазами. Он разговаривал коротко и громко, не выносил секретов. Не проявлял почтения ни к богачам, ни к беднякам. Его любимой поговоркой были слова из Торы: «И нищему не потворствуй в тяжбе его»[127], то есть и бедняку не следует делать скидок, если он неправ. Люди говорили, что он разбирается в святых книгах больше, чем его бывший тесть, валкеникский раввин. Тем не менее он не проявлял ни капли гордыни по отношению к невеждам. Даже в честь субботы он не наряжался, как ученый еврей. Всегда носил сапоги и высокую еврейскую шляпу. Когда он гулял с обывателями за местечком, то держал в руках простую обломанную толстую ветку. Разговаривал всегда об одном и том же: не следует дружить со светскими. И с такими религиозными, которые живут в мире со светскими, тоже не следует дружить. Ради того, чтобы старый обычай не нарушался, он был готов воевать и терпеть оскорбления.

Каждую пятницу вечером бедный мальчик созывал всех в синагогу на встречу субботы. Потом мальчик ушел работать на картонную фабрику, и Валкеники остались без своего глашатая, звавшего в синагогу. Реб Гирша несколько раз напоминал членам совета общины, что надо найти другого мальчика. Те отвечали, что по этому поводу не следует беспокоиться: валкеникские евреи помнят время встречи субботы безо всякого глашатая. Через неделю, пятничным вечером, реб Гирша прошел по переулкам, громко распевая:

— Евреи, в синагогу! В синагогу на встречу субботы!

Об этой истории говорили за столами в домах у всех обывателей. В субботу утром раввин сделал в синагоге выговор своему бывшему зятю, сказав, что его поведение является позором для него самого, его семьи и для всего местечка Валкеники. Тогда реб Гирша после молитвы поднялся на биму и объявил, что он и на следующей неделе в пятницу вечером сделает то же самое. Не следует отменять старый еврейский обычай. Главам общины пришлось понервничать, пока они не нашли одного пожилого еврея, на которого и возложили обязанность звать на встречу субботы.

Валкеникский раввин реб Янкев а-Коэн Лев просидел на своем раввинском троне пятьдесят один год. Вдруг он известил общину, что он и его раввинша уезжают, чтобы поселиться в Эрец-Исроэл. Узнав, что место освобождается, раввины устремились в Валкеники отовсюду, и каждый кандидат нравился кому-нибудь, но не нравился другим. Местечко разделилось на два лагеря: тех, кто искал старомодного раввина, и тех, кто хотел, чтобы раввин был, кроме всего прочего, образованным на современный манер. Наконец, оба противоборствующих лагеря согласились, что надо найти выход, и вручили письмо о назначении раввином зятю раввина. Образованные тоже с этим согласились и дружелюбно шутили с ним:

— Нам, может быть, придется с вами ссориться. Тем не менее мы признаем, что лучшего раввина Валкеники не могут себе и желать.

Но он отказался:

— Раввин зависит от мнения других, а я не хочу ни от кого зависеть.

Тем временем наступила поздняя осень с непролазной грязью и первыми морозцами. Раввин реб Янкев а-Коэн Лев из-за своего преклонного возраста отложил отъезд в Эрец-Исроэл на будущее лето. Охотники получить освобождающееся место ленились тащиться в Валкеники в плохую погоду — сначала поездом, а потом на телеге, и все это ради весьма сомнительной надежды понравиться больше, чем предыдущие кандидаты. Местечко занялось обеспечением учащихся начальной ешивы, среди обывателей был введен сбор для глав ешивы, и спор относительно вакансии раввина временно прекратился.

Цемах Атлас не добился бы так легко от валкеникских евреев, чтобы они приняли к себе начальную ешиву, если бы реб Гирша Гордон не вызвался помочь первым. Уважение к зятю раввина было достаточно велико, чтобы все последовали его примеру. Ему, самому уважаемому еврею в местечке, решили выделить в качестве гостя на субботу Хайкла-виленчанина, потому что он учился с тщанием и работал над улучшением своих личных качеств.

— Видишь, к Торе ничего не добавляют, — говорил реб Менахем-Мендл своему ученику в новогрудковской манере. Хайкл ожидал, что зять раввина будет разговаривать с ним о талмудическом трактате, который он изучает. Поэтому всю неделю он искал ответы на возможные вопросы в святых книгах и готовился. Реб Гирша Гордон принял его дружески, но едва с ним разговаривал. Он только следил, чтобы гость не стеснялся и ел. Зимними пятничными вечерами после еды старый раввин выступал перед обывателями с проповедью по недельному разделу Торы. Со временем старый раввин завел обыкновение засыпать после еды, и его сменил бывший зять. Он сидел за столом, погруженный в книги комментариев на Святое Писание, и ни с кем не разговаривал.

Сын реб Гирши от его покойной первой жены учился в каменецкой[128] ешиве. За столом сидела его вторая жена и их дочь. Шестнадцатилетняя Чарна была полноватой, неловкой, еще не оформившейся. Но у нее были смеющиеся светло-зеленые глаза, густые темно-рыжие волосы с красноватым отблеском, две длинные толстые косы и свежие, сочные губы. Мать выглядела так же, как дочь, только выше и шире. Обе женщины носили на плечах большие платки, украшенные красными цветами на голубом фоне, и обе они не переставая смотрели влюбленными глазами на хозяина дома.

— Когда кончится суббота, папа, я вырву из твоей бороды седые волоски. Борода красива или когда она целиком черная, или когда целиком белая, — громко звенел смех Чарны, поглядывавшей на Хайкла по-детски капризно и в то же время гордо и повелевающе, чтобы и он восторгался ее папой.

Реб Гирша поднял голову от книги и посмотрел на дочь с укоризной, как же это она совсем не стесняется постороннего сына Торы. Однако ее веселые, лучащиеся глаза растопили лед его огорченного взгляда, и он снова уткнулся в «Алшейха»[129], пряча улыбку в усы. Хозяйка тоже улыбнулась, щеки ее порозовели. Хайкл почувствовал, что у него сжалось сердце и что-то затрепетало в груди. Он представил себе, как Чарна гладит бороду своего отца, когда при этом нет посторонних. Правда, он не мог понять, что особенного она и ее мама находят в бородатой физиономии реб Гирши. Он нетерпеливо ждал окончания ужина. Однако когда ужин наконец закончился и Хайкл вышел на улицу, ему стало тоскливо оттого, что он не мог остаться и посидеть за столом подольше, чтобы поглядеть, как дочь смотрит на своего отца.

Весь субботний день Чарна провела у валкеникского раввина и раввинши. Хотя она была дочерью реб Гирши от второй жены, ее любили в доме раввина, как родную внучку. Виленчанин печально сидел над чолнтом[130], то же было и во время третьей трапезы[131]. Без девушки ее родители казались ему серыми и занудными, как поздняя осень, стоявшая на дворе. Целую неделю после этого Хайкл видел в воображении красноватый отблеск волос этой девушки, сплетавшихся с золотистым пламенеющим светом субботних свечей в высоких подсвечниках. Покой пятничного вечера в доме торговца мануфактурой, накрытый белой скатертью стол, большой книжный шкаф, хозяйка со светлым лицом, угольно-черная с серебряными ниточками борода реб Гирши — все дрожало в тихой игре теней и света вокруг образа Чарны, пока она не начала ему казаться Суламифью из «Песни песней».

Хайкл изучал мусар по огненным словам рабби Исроэла Салантера: «Человек свободен в своем воображении и пленен в своем разуме…» Как мог он сравнивать дочь реб Гирши Гордона с Суламифью из «Песни песней», являющейся святыней, песней, связывающей сообщество Израилево с Господом, да будет Он благословен?! Он чувствовал, что эта девушка для него больше духовность, чем материальность. Она не так зажигает его тело, как затуманивает мысли. Так, значит, его прегрешение еще больше! Как она может стать для него духовностью в то время, как перед ним столь великий путь Торы и мусара? На протяжении всей недели он искал Чарну в валкеникских переулках, чтобы увидеть, что она всего лишь простая смертная, всего лишь плоть и кровь. Однако он не встретил ее, и синий платок с красными цветами на ее плечах превратился в его воображении в завесу на священном орн-койдеше. Он окружал ее резными фигурками оленей и львов до тех пор, пока она сама не стала для него священным орн-койдешем в запертой холодной синагоге. Виленчанин видел, что не может справиться с собой, эта Чарна уже вплелась даже в напев, с которым он читал Гемару. Ему придется поговорить с главой ешивы и с директором реб Цемахом Атласом о том, как справиться с соблазном, притворяющимся священным орн-койдешем.

Глава 4

Реб Липа-Йося, валкеникский резник и ведущий общественных молитв, старик за семьдесят, еще вел молитвы в синагоге, но больше уже не резал скотины и птицы. Его заменил старший зять, которого звали по имени его жены, Юдл Хана-Леин. А вот жена называла его «мой недотепа». У Юдла Хана-Леина были холодные рыбьи глаза, желтоватое лицо и седая борода. Он постоянно пыхтел от страха из-за того, что ничего не знал основательно. Он читал Тору по свитку, путаясь при этом в мелодии и даже в звуках. Обыватели заглядывали в Пятикнижие и подсказывали ему. От этого он еще больше терялся. Он потел и делал еще большие ошибки. Когда он, стоя на биме, видел, как кривится какой-нибудь обыватель, то истолковывал это как то, что тому не нравится его чтение или что он торопится домой на кидуш. И Юдл начинал торопиться тоже. И именно у этого обывателя были к нему потом претензии за то, что он так торопился. Когда Юдл забивал бычка, а вокруг него стояли мясники, на него нападал смертельный страх. От страха он делал некошерным мясо, за что ему потом приходилось платить из своего кармана. Он, кроме того, делал обрезание младенцам. Однако местные евреи скорее бы доверили татарину из близлежащей деревни, чем Юдлу Хана-Леину. Он ждал, когда его жена родит мальчика, чтобы сделать ему обрезание. Однако жена резника рожала девочек, только девочек, полный дом дочерей и ни одного сына. Хана-Лея была низенькой женщиной с ввалившимися щеками и большим носом, а живот у нее был большой даже тогда, когда она не была беременна. Из-за частых родов она постоянно болела. Каждый раз, когда она в очередной раз беременела, она вздыхала соседкам:

— Молите за меня Бога, чтобы я родила девочку.

Она предпочитала иметь полный дом девиц, чем мальчика, которому ее «недотепа» сделал бы обрезание.

Старому резнику не было радости и от младшего зятя, Азриэла Вайнштока. Он-то как раз был удачливый, хорошо зарабатывал, но его никогда не было дома, кроме Пейсаха и Кущей. Азриэл Вайншток разъезжал по миру, собирая деньги на ешиву. Неизвестно, на какую именно ешиву он их собирал. Люди знали только, что он каждый год едет в Лондон, в Амстердам, и, говорят, он там время даром не теряет. В Валкениках у него было прозвище Шея. Разговаривая с людьми, Азриэл Вайншток выпячивал вперед живот, опирался левой рукой на тросточку, а правой поглаживал свою жирную белую холеную шею. В местечке его не любили, потому что он носился по всему миру с секретами какой-то тайной ешивы и потому что его считали за гордеца. Слыхали, что он большой проповедник. Тем не менее от него не могли добиться, чтобы он прочел проповедь в синагоге. Тесть ненавидел его еще больше, чем своего старшего зятя Юдла, годившегося только на то, чтобы плодить девчонок. Целый год Азриэла не было дома, а когда он приезжал на праздники домой, то сидел за столом, задрав голову, поглаживал холеную шею и сладко улыбался, как будто думая о своей хорошей жизни за границей.

Его жена, Роня Вайншток, младшая дочь резника, была тонкой, воздушной, с небольшим телом и задранными вверх плечами. Мать двоих мальчиков, женщина лет тридцати, она выглядела молодой девушкой, а когда смеялась, на обеих ее щеках появлялись ямочки. В местечке не знали, действительно ли младшая дочь резника так наивна, как выглядит, или же она притворяется наивной от большого ума. Так или иначе, все ее любили и считали доброй и приветливой. Точно так же, как обеспокоенная жена резника жаловалась на своего «недотепу», ее младшая сестра не говорила ни слова о своем вечно отсутствующем муже. Когда какая-нибудь подруга иной раз спрашивала, где находится ее Азриэл, Роня хватала на руки одного из своих мальчишек или одну из девчонок Ханы-Леи, смеялась и играла с ребенком, но не отвечала. Подруги были уверены, что она сама не знает, где находится ее муж, и стыдится признаться в этом.

Дом резника реб Липы-Йоси был большой и неряшливый, со множеством боковых комнаток. Вся семья жила и ела вместе. Старый резник охотно взял в квартиранты обоих глав ешивы, реб Цемаха Атласа и реб Менахем-Мендла Сегала. За столом всегда шумели двое мальчишек Рони, чисто одетые и умытые, и девчонки Ханы-Леи, замызганные и растрепанные, со впалыми щеками и длинными, как у матери, носами. Во главе стола сидел реб Липа-Йося. Он утихомиривал криками своих внуков, командовал дочерьми и поглядывал на зятя, дрожавшего перед тестем еще больше, чем перед мясниками и кожевниками.

Реб Менахем-Мендл сидел за столом с полузакрытыми глазами, как сонная курица. Беспорядок, царивший в доме резника, был для него тяжелым испытанием. Он мечтал о времени, когда сможет привезти свою жену и ребенка и заиметь собственный угол. А вот Цемах сидел, улыбаясь с таким любопытством и интересом к этой большой семье и производимому ею шуму, как будто он никогда раньше не видал такого семейства. Роня смотрела на него со стороны, и легкий румянец заливал ее шею и лицо. Она как-то странно тихонько посмеивалась про себя и разговаривала со своими мальчишечками певучим голоском. При этом крутила головой туда-сюда, как голубка, клюющая зернышки. Кольцо волос на ее затылке расплеталось, и две тонкие косички падали на плечи. Праздничная радость лучилась из нее, как будто ее муж неожиданно вернулся домой. Посреди суматохи и шума, царивших за столом, никто не замечал взглядов, которые она бросала на главу ешивы, и того, как менялось ее лицо, когда он поднимался, чтобы уйти. Сразу же, как Цемах поднимался, с его лица исчезала теплая улыбка. В уголках его плотно закрытого рта пряталась горечь, и он стремительно выходил из комнаты. Роня переставала кормить детей и оставалась сидеть, опустив руки.

Цемах завидовал даже младшему резнику. Юдл действительно не пользовался особым почетом в своей семье. Тем не менее он сидел в окружении своих домашних, а не за чужим столом. Покидая Ломжу, он, нынешний глава и директор валкеникской ешивы, не представлял себе, как тяжела будет ему жизнь отшельника.

В один из дней, оставшись в синагоге, Цемах бился со своими мыслями до ночи. Вернулся на квартиру только, когда во всех комнатах было уже темно, и лег спать голодный. Утром старый резник выговорил ему за то, что он не пришел на ужин. Его старшая дочь Хана-Лея готовит и прибирает целый день. Она падает смертельно усталая и не может встать после полуночи, чтобы разогреть ему остывшую еду.

Цемаху не хотелось сидеть за большим семейным столом реб Липы-Йоси и страдать при этом от зависти. Тем не менее он был готов прийти на ужин, чтобы к нему не было претензий. Однако вечером портной реб Исроэл, сильно помогавший ешиве, попросил его пойти с ним на собрание общины и помочь вытребовать дрова для странноприимного дома. Ешиботники, которые спят там, мерзнут. Цемах пошел вместе с реб Исроэлом на собрание общины. Глава общины и члены общинного совета отвечали, что обыватели, которые содержат кухню ешивы и принимают ешиботников на субботу, должны еще платить содержание главам ешивы, платить кухаркам, а к тому же платить хозяйкам, у которых живут старшие ешиботники. Так где же еще взять денег на дрова для странноприимного дома? А ведь местечко должно заботиться о своих собственных благотворительных учреждениях. Когда глава ешивы вышел из здания общины, снаружи шел снег и крутилась вьюга, ветер свистел, словно издеваясь над ним: он вырвался из торгашеской среды в Ломже, чтобы воспитывать молодых ешиботников для жизни в духовности; однако совсем забыл, что ему придется приходить к обывателям за материальностью для своих учеников, чтобы они не голодали и не мерзли.

Цемах прошел через большую полутемную столовую квартиры резника и увидел лежавшую на столе белую скатерть на том месте, где он всегда сидел. На скатерти стояла плетеная корзинка с тарелками. Он взглянул на блюда: в одной тарелке лежала капуста, фаршированная мясом, а над второй тарелкой, полной бульона, поднимался горячий пар. Ему было очень неудобно из-за того, что измученная жена резника встала с постели, чтобы разогреть ему еду. Решено, на этот раз он будет есть, чтобы не оказалось, что она старалась понапрасну. А в дальнейшем попросит ее больше так не делать. Чтобы войти на кухню омыть руки, он должен был пройти через темный коридор. В коридоре он сразу же наткнулся на дочку резника.

— Идите есть, — прошептала ему Роня. Какое-то время он молчал, остолбенев и лишившись языка. Он знал, что не должен стоять с чужой женой в темноте. Тем не менее он не двигался с места, и женщина, стоявшая напротив него, тоже не двигалась с места.

— Благодарю вас, но больше не надо этого делать, — пробормотал он.

— Я сделаю это и завтра тоже. Я буду делать это каждый день, — рассмеялась осчастливленная Роня и тихо исчезла.

Глава 5

Роня избегала за завтраком смотреть в сторону Цемаха, а он не спускал с нее глаз. По ее волнению он понял, что ее родные не знают о трапезе, которую она для него приготовила. Их взгляды встретились, и он увидел в ее глазах боязнь, что он догадается о ее секрете. Через минуту ее щеки стали пунцовыми. Она принялась играть с двумя своими мальчиками и с девочками сестры, испачканными и заплаканными с самого утра. Обрадованная и лучащаяся, она выглядывала на заснеженную улицу и смеялась, как будто уже приближалась весна. Только на него, квартиранта, и на своего старого отца она избегала смотреть.

Цемах пришел на ужин, а Роня продолжала сидеть, но уже печальная, погасшая. Ее мальчики, унаследовавшие от своего отца жирные белые гусиные шейки, требовали от нее что-то. Она ничего не слышала, пока старый резник не заорал на нее:

— Ты не выспалась? Твои дети просят есть!

Роня вздрогнула и поспешно начала кормить мальчиков. Цемах тоже был так погружен в разглядывание ее, что не услыхал, что говорит ему реб Менахем-Мендл по поводу дел в ешиве. Он понял, что дочь резника сидит печальная из-за того, что он лишил ее удовольствия готовить ему трапезы. «Она несчастна, — думал он. — Она стыдится, что ее мужа нет дома». Он видел, что на этот раз она избегает его взгляда, как будто он сделал ей что-то плохое.

На следующий день он снова пришел после полуночи и нашел свой ужин готовым, как за две ночи до этого. Цемах говорил себе, что делает это ради дочери резника, чтобы она не страдала от того, что он отвергает ее заботу. Иной раз человеку помогают тем, что берут у него больше, чем дают. Однако, когда он вошел в темный коридорчик и не встретил там дочери резника, как в первый раз, ему стало тоскливо. Вымыв руки, возвращаясь из кухни, он все ждал, что она вдруг загородит ему путь. Однако она не появилась, и он вернулся в столовую с чувством презрения к самому себе: ну он и мусарник! Якобы делает ей добро тем, что ест, только он хочет, чтобы она при этом присутствовала.

Большая часть большой столовой была укутана тенями. Цемах жевал без аппетита и опять думал, почему Роня готовит для него ужин. Он поднял глаза и посмотрел на другой край стола, где всегда сидела дочка резника со своими мальчиками. Неожиданно он увидел в зеркале женщину с ребенком. Цемах вздрогнул и снова посмотрел в зеркало, висевшее на противоположной стене, не показалось ли. В стекле сияло отражение керосиновой лампы над столом, была видна пара стульев и полуоткрытая дверь, на фоне которой стояла Роня с ребенком на руках. Цемах медленно жевал, боясь пошевелиться, чтобы Роня не догадалась, что он видит ее. Почему она не хочет, чтобы он ее заметил, и почему стоит с ребенком на руках? Ее мальчик, наверное, плакал, вот она и взяла его на руки, чтобы убаюкать. А может быть, она взяла ребенка в качестве охраны? Он медленно встал, чтобы у Рони было время исчезнуть. Ее образ сразу же вытек из зеркала.

Он вошел в свою комнатку, разделся, лег в постель и сразу же заснул, как будто его измученный разум спасался в черной глубине бессознательности. Вдруг он увидел, как над ним наклонилась Слава с холодной сияющей улыбкой на лице.

«Хорошо ли быть одному?» — спросили ее глаза. Цемах снова оказался в полутемной столовой, а Слава сидела в зеркале — на диване в его комнате в Ломже. Какой-то уголок его мозга все еще бодрствовал, как во время обрушивающихся сумерек, когда в уголке неба тлеет последняя красная полоска заката. Он удивился, как могут его жена и его ломжинская комната оказаться в доме валкеникского резника. Как только он подумал об этом, то увидел, как лицо Славы искажается от злости. Она, конечно, заметила, как за его спиной в полуоткрытой двери стоит дочка резника со своим сыном. Теперь Слава будет плевать ему в лицо. Он ушел из дома, чтобы стать отшельником, а путается с чужой женой! Цемах чувствовал, как сердце в нем переворачивается от жалости к младшей дочери резника, тоскующей о возможности служить кому-то, заботиться о ком-нибудь. Однако и свою жену ему тоже было жалко. Он видел, как Слава встает с дивана в его ломжинской комнате и отправляется сюда, в дом резника. Она сейчас наткнется на стекло и порежется до крови об осколки. Он хотел крикнуть, чтобы она была осторожна. Однако зеркало тут же исчезло вместе со Славой.

Дверь за его спиной по-прежнему оставалась наполовину открытой. Вокруг было темно, и он даже не повернулся, чтобы взглянуть. Тем не менее он знал, что за ним больше не стоит дочь резника. Там стоит другая, его первая невеста… Двойреле Намет из Амдура смотрела на него со слезами на глазах, как тогда, когда он стремительно вошел в ее лавку и поспешно сказал, что уезжает. Она посмотрела на него с улыбкой, полной отчаяния, а ее губы дрожали, дрожали. Щеки стали холодными и побелели. Она ответила ему лишь одним словом: «Хорошо!» Тогда он еще не знал, что больше не вернется в Амдур, но она знала. По тому, как она тогда улыбалась, он теперь понимал, что она предчувствовала, что он не вернется. Она все еще стоит у входа в свою лавку, как тогда, когда он ее оставил, и по ее печальной, бледной улыбке он видел, как тихо и долго она может плакать в подушку.

Пожар в его мозгу погас. Он чувствовал, как его тащат за ноги вниз, словно в глубокую могилу. Слышал плач женщины и не знал, кто плачет. Хотел плакать вместе с ней и не мог. Песок лежал на его груди и не давал перевести дыхание. Он чувствовал, что его тело и голова уже засыпаны землей, но уши еще торчат из ямы, как два больших развернувшихся древесных листа с красноватыми прожилками. Этот кошмар еще долго будоражил его мозг, жег, как в лихорадке, пока он не утонул в непроницаемо-темном сне, который, словно глина, залепил все его чувства.

Утром Цемах не помнил этого сна в подробностях. Однако чувствовал, что ночные образы все еще бродят в памяти, укутанные густым туманом. Как только он вышел с мешочком для талеса под мышкой на слепящую зимнюю улицу, вспомнил о холодной сияющей улыбке Славы, виденной во сне. Он посмотрел на заваленные снегом местечковые домишки с низкими крышами, спускавшимися до самых окон, словно мужицкие шапки, надвинутые на глаза, и вспомнил, что в прошлом году в это время он стал захаживать к Ступелям. Пришло ли бы Славе в голову приготовить ужин для квартиранта? Цемах поспешно переступил порог ешивы, зная, что он заходит слишком далеко в своих мыслях, что дочь резника тоже делает это не только ради того, чтобы совершить богоугодное дело.

Ученики уже ждали его. Сразу же, как он надел талес и филактерии, они начали молитву. Он слышал, как богобоязненно молятся ешиботники, и их голоса кололи его: какой он глава ешивы? Какой он директор ешивы? Он Асмодей, скрывающий свое лицо! Цемах раскачивался в молитве, похлопывал ладонями, громко и ясно произносил каждое слово молитвы «Шма»[132]. Встав для чтения молитвы «Шмоне эсре», он натянул талес на голову до самых глаз.

Однако, как только все погрузились в тихую молитву, в заднюю комнатку его мозга открылась дверь из лавки Двойреле Намет в Амдуре. Во сне люди говорят себе правду, которую боятся сказать наяву. Он совершил в отношении Двойреле Намет страшную несправедливость. Тем не менее он думает не об этой несправедливости, а о том, что она была бы для него подходящей женой. Душевную боль и раскаяние в том, что он ее опозорил, он чувствует только во сне. Что с ней стало? Он до сих пор даже не поинтересовался, вышла ли она замуж.

Роня опоздывала к завтраку, и Цемах ждал ее с нетерпением. Она вошла светлая, свежая. Кольцо волос, поддерживаемое гребешками, возвышалось над ее головой, как поднятый яркий хохолок на голове птицы. Она вела за ручки двух своих мальчиков и улыбалась девочкам своей сестры. На квартиранта взглянула игриво и весело и как будто удивилась беспокойному взгляду, который он украдкой бросил на нее, словно оба они хранили какую-то грешную тайну.

— А как вам вчера ночью понравился разогретый ужин? — пропела она своим звонким полудетским голоском и посмотрела на него с насмешкой из-за того, что она застыл, как истукан, с раскрытым ртом. Вокруг стола кипела обычная суматоха, устроенная детьми, и никто не обратил на слова Рони никакого внимания. Наконец Цемах пробормотал слова благодарности, но она уже сидела на своем месте по другую сторону стола и не могла расслышать, что он там бормочет.

Их взгляды снова встретились. Роня кормила своих мальчиков, и ее шаловливая улыбка с примесью материнской доброты словно умоляла его не обижаться, как ребенок. Она ведь должна была что-то сказать про ужин. Ведь ее сестра Хана-Лея могла заметить, что его ужин съеден, или кто-нибудь из домашних мог увидеть, что он сидит и ест ночью. Цемах ощутил внутри жар раскаленного котла, ощутил, как пламя, горящее под котлом, поднимается по его телу до самых висков. Он переставил под столом свои длинные ноги, как жеребец, роющий копытами землю. Посмотрел в зеркало, висевшее на стене напротив, и увидел еврея с бородой и пейсами. Только от ноздрей и до уголков рта тянулись резкие злые морщины, а в глазах его горел ад. Чтобы никто не заметил, что с ним происходит, он ел, опустив голову. Роня осталась сидеть напуганная, по-женски покорная, словно почувствовала его разыгравшуюся похоть и была уже готова сдаться.

Целый день Цемах шагал по ешиве и разговаривал сам с собой. С мужней женой? Им бы даже не пришлось слишком долго искать укрытия. Он приходит поздно ночью, а она ждет его в темном коридоре. У нее есть отдельная комната, и у него есть отдельная комната. Может быть, она не заходит в своих мыслях так далеко, может быть, она думает просто так поиграть с ним. Однако имеет она это в виду или нет, она готова на это! Ее поведение указывает на то, что она, как говорили мудрецы Талмуда, «открывает один тефах, а скрывает два[133]». Он ни в коем случае не должен возвращаться ночевать в этот дом. Однако оставаться на всю ночь в ешиве тоже не годится. Обыватели или ешиботники могут увидеть его и удивятся, отчего это он не идет на свою квартиру. Он поднимется на холм и проведет ночь в доме мусара.

Глава 6

В молельню мусарников надо было подниматься на второй этаж по винтовой лестнице. Ее узкая деревянная башня возвышалась напротив широкой четырехугольной, крытой жестью синагоги. Здание принадлежало общине, и летом в нем спали гости: знаменитый проповедник, посланник какой-то ешивы, разорившийся богатый обыватель, собиравший на приданое дочери, — все такие важные люди, которых не отошлешь ночевать в странноприимный дом вместе с нищими и бродягами. Директор ешивы выхлопотал у общины, чтобы чердачную комнату сделали молельней мусарников. Однако зимой там не топили, и сыны Торы не поднимались туда изучать мусар. Набитый соломой мешок забрали в странноприимный дом, и деревянная лежанка осталась непокрытой. У единственного окошка стоял стол с табуреткой. С потолка свисала керосиновая лампа. На скамье у входа стоял глиняный кувшин с миской для омовения. Цемах поднялся после вечерней молитвы, чтобы зажечь керосиновую лампу, и сказал самому себе: «Здесь твоя могила!» Он останется здесь на всю ночь, пусть даже совсем замерзнет. Он уселся на голую лежанку, сколоченную из крепких досок, и уткнулся лицом в ладони. Он ушел в большой мир, хлопнув дверью, весь Новогрудок бурлил! Вернулся к Торе он после скандала в семье. В своих мечтах он видел себя руководящим большой ешивой и ведущим глубокомысленные беседы об учении мусара. А едва-едва добился начальной ешивы, почти хедера. И он, директор ешивы, вынужден преодолевать влечение к мужней жене. Цемах удивился, услыхав шаги на лестнице. Он знал, что никто из его учеников не ходит ради уединенных размышлений в нетопленую молельню.

Хайкл-виленчанин не знал, как говорить с главой ешивы об испытании, выпавшем на его долю, и при этом не рассказать о дочери реб Гирши Гордона. Он день за днем откладывал этот разговор. Однако в четверг на него напал страх. На следующий день, в пятницу вечером, он должен снова идти на субботнюю трапезу. Он следил за тем, как глава ешивы шагает по синагоге туда-сюда, и завидовал ему: такой мусарник, как реб Цемах Атлас, вырывает из себя соблазн одним рывком. Глава ешивы расхаживал с таким пылом и с таким напряженным видом, что виленчанин не набрался наглости отвлечь его. Вдруг реб Цемах вышел из синагоги. Ученик последовал за ним и увидел, что тот поднимается в дом мусара. Хайкл обрадовался, на чердаке он сможет побеседовать с директором ешивы, и никто им не помешает. Какое-то время он еще стоял на синагогальном дворе и раздумывал, как начать разговор. Затем тоже поднялся наверх.

Глава ешивы был немного удивлен. Он попросил Хайкла присесть на единственную табуретку и сам устроился на голой деревянной лежанке. Он думал, что виленчанин пришел пожаловаться на бытовые проблемы. Некоторые ученики не хотели ночевать в странноприимном доме и требовали устроить их на постой к обывателям. Другие хотели получать в домах обывателей еду получше, чем кусок селедки с хлебом на кухне. Однако виленчанин говорил о делах духовных: он пришел поговорить об обязательствах, которые принял на себя, намереваясь постоянно заниматься изучением Торы, быть богобоязненным и делать добро своим товарищам. Однако это тяжело, очень тяжело…

— Конечно, это тяжело, очень тяжело, — пробормотал, будто обращаясь к самому себе, директор ешивы.

Хайкл нетерпеливо заерзал на табуретке: он не думает, что трудно постоянно заниматься изучением Торы, или трудно накладывать каждый день филактерии, или сделать одолжение товарищу, не думая при этом о собственной выгоде. Он может помочь товарищу, не рассчитывая на почет или вознаграждение, и не из-за того, что тот в свое время ему помог. Гораздо труднее, чем делать добрые дела с чистыми намерениями, — не делать дурных дел. То есть от дурных поступков можно удержаться, но как заставить себя не иметь дурных желаний, позывов к греху? Именно об этом он и пришел спросить.

— Вы же знаете, виленчанин, как часто мудрецы Талмуда напоминают нам, что соблазн творить зло сделан из огня и что человек из плоти и крови не может одолеть этого соблазна, если ему не помогают небеса. У человека есть лишь свобода выбора, начать ли войну с этим злым соблазном, не имея уверенности в победе. Чтобы победить в этой войне, надо получать помощь с небес. Вопрос в том, с чего и как человеку начать войну с соблазном творить зло. Ответ в том, что начинать надо с точки опоры. Как ни высоко способен взлететь орел, сперва он должен оттолкнуться от земли, чтобы подняться. Так и человек должен начинать с точки опоры. Однако человек может признать и ту правду, что он свинья и намерен и дальше лазать в грязи. При этом иные еще и гордятся, что нашли в себе мужество сказать свою свинскую правду. Сказать самому себе правду — это самое простое. Однако тому, кто взглянул в лицо лжи, нельзя оставаться в своих собственных тесных рамках, надо, чтобы ложь стала невыносимой для увидевшего ее. Тогда появляется точка опоры, с которой можно начинать войну против соблазна творить зло.

— А что делать, если ложь притворилась точкой опоры? Как быть, если соблазн творить зло притворяется священным орн-койдешем, а тот, на кого обрушилось это испытание, не знает, соблазн это или же священный орн-койдеш? — Хайкл говорил, уткнувшись взглядом в пол, чтобы не надо было смотреть в лицо главе ешивы. — Чтобы отделаться от сомнений, есть один способ: разломать резной священный орн-койдеш. Но кто знает, поможет ли это. Иные знатоки утверждают, что человек не обладает свободой воли. И сколько бы он ни боролся с собой, он не может поступить иначе, чем должен.

На лице Цемаха на минуту зажглась светлая улыбка. Ему понравилась высокопарная притча о соблазне творить зло, притворяющемся священным орн-койдешем. Он уже не раз замечал, что виленчанин говорит красивыми притчами. Однако его лицо сразу же помрачнело. Сколько в своей жизни он ни мучил себя испытаниями, у него никогда не возникало сомнения в том, что человек способен преодолеть их.

— Знатоки утверждают, что человек не обладает свободой воли? Именно в этом вы, виленчанин, можете видеть разницу между мусарником, у которого есть Тора, и философом, у которого Торы нет. Мусарник честно говорит себе, что если он не способен преодолеть соблазн творить зло, то изъян в нем самом. В отличие от него, философ, у которого Торы нет, выводит правило из частного случая. Раз он не может справиться с собой, то и никто не может. Тем не менее и эти знатоки тоже признают, что со свободой выбора не все так однозначно. Если человек может подняться на новую ступень, он должен хотя бы частично быть способным управлять самим собой силой своего разума, отличающего правду от лжи; или же своим чувством милосердия, отличающим добро от зла; или же своим эстетическим чувством, отличающим красивое от уродливого. Однако все это абсолютная ложь! — кипятился Цемах с гневом больного, слышащего, как его соседи поют и пляшут на противоположной стороне улицы, в то время как он лежит и страдает. — Как может чувство прекрасного уберечь от нечестивости, если с тех пор, как стоит мир, были нечестивцы, преклонявшиеся перед красотой? Чувство милосердия тоже проваливается без Торы под землю или же тает, как воск на огне, если якобы милосердный человек не получает того, что хочет. А что касается системы, опирающейся на разум, то это и есть самый большой обман. Разум — это маленькая закоптившаяся лампадка, и, когда желание дохнет на нее из ноздрей, она гаснет. По своей природе человек склонен к компромиссам, он ищет практической пользы, он — тепловатая водичка, пустой горшок, ни то ни се, глупец, обкрадывающий себя самого. А его разум — это ночной светильник, указывающий путь к одурачиванию себя, путь к греху. Однако человек правды должен крикнуть своему разуму; «Вор, куда ты лезешь?!» — заорал Цемах, задрав голову к керосиновой лампе, свисавшей с потолка, а потом понурил голову. Он еще не забыл, как два его старых товарища по ешиве, Зундл-конотопец и Дов-Бер Лифшиц, приезжали в Ломжу возвращать его на путь истины, а он прогнал их своими речами о совершенстве человеческого разума.

— Только силой Торы и силой собственной воли человек может преодолеть себя, — Цемах снова стал раскачиваться с закрытыми глазами. — Даже самый мудрый расчет не поможет человеку одолеть болезни своей души, если человек не сможет в конце концов сказать: «Я так хочу!» После всех расчетов, после прорабатывания всей правды, даже по Торе, в конце концов, главная сила человека — в его собственном решении: «Именно так, а не иначе я хочу!» Нет такой вещи на свете, чтобы один человек не сделал бы из нее прямо противоположного вывода, чем другой человек. Например, смерть. Святое Писание и мудрецы Талмуда постоянно напоминают человеку о дне смерти, чтобы он вернулся с покаянием на путь добра. А мы знаем о мусарниках, спавших на кладбище или сидевших в помещении для омовения мертвецов, чтобы увидеть конец каждого человека и стать еще богобоязненнее. Тем не менее мы знаем, что солдаты на войне делают все, что им заблагорассудится, именно потому, что они не уверены, что останутся в живых. А пророк уже сказал, что нечестивцы кричат: «Ешь и пей, ибо завтра мы умрем![134]» Ясно видно, что страх смерти приводит человека, находящегося на высокой ступени духовности, к размышлениям о необходимости раскаяния и исправления своего поведения, а человека, погрязшего в делах этого света, — к выводу, что надо наслаждаться жизнью, покуда получается. Оказывается, что в конечном счете человек выбирает свой путь не по расчету, а по внутреннему решению: «Так и не иначе я хочу!»

Хайкл молчал, опечаленный, и Цемах тоже ненадолго смолк. «Виленчанина что-то мучит, и он стыдится сказать, что именно» — так подумал Цемах и снова заговорил:

— Иногда ученик тоскует по дому, где он был по-мальчишески свободен. Он истолковывает это таким образом, что его мучает то, что он не выполняет заповеди о почитании отца и матери. Это тоже соблазн творить зло, притворившийся священным орн-койдешем.

— Это не то, — с обидой пробормотал Хайкл.

— А еды на кухне вам хватает? — спросил директор ешивы. Хайкл ответил, что мама присылает ему продуктовые посылки с извозчиками из местечка, приезжающими в Вильну за товаром. У него на уме нечто другое, но ему трудно об этом говорить. Здесь, в доме мусара, очень холодно. Он пойдет в странноприимный дом, хотя и там нетоплено.

Сразу же после того, как виленчанин встал, поднялся и Цемах. Он не хотел, чтобы ученик удивлялся, что он не идет спать. Они спустились во двор и какое-то время стояли, словно околдованные непроницаемой тишиной. Небо светилось морозной синевой и было далеким, дальше, чем обычно. Заснеженные горбатые домишки тоже выглядели более высокими, чем всегда. Холодная синагога и ее громоздящиеся одна над другой крыши отбрасывали завесу тени, накрывшую весь синагогальный двор. Директор ешивы снова обратился к ученику с вопросом, доволен ли тот своей субботой?

— Моей субботой я доволен, — поспешно пробормотал Хайкл и торопливо пошел под гору, к странноприимному дому, стоявшему на берегу реки. Он даже забыл пожелать директору ешивы доброй ночи, охваченный страхом проболтаться, что именно в субботу соблазн творить зло притворяется для него священным орн-койдешем.

Глава 7

Из окна синагоги падала косая полоса света, тянувшая до того места, где стоял, не зная, куда ему деваться, Цемах. Он чувствовал, что в чердачной комнатке не выдержит холода, голода и одиночества, и обрадовался этой полосе света, словно с небес ему указали путь, по которому следует идти. Кто-то оставался в синагоге изучать Тору всю ночь. Он тоже сядет и будет учить Тору до утра. Правда, долго он так не выдержит. Ему придется найти какой-то выход. Однако на сегодняшнюю ночь в этом спасение. Он приблизился к синагоге, заглянул через освещенное низкое окно молитвенного зала внутрь и увидел склонившуюся над столом детскую фигурку: упершись головкой в раскрытый том Гемары, спал Мейлахка-виленчанин. Цемах дернул себя за бороду, словно она была приклеенной, и ему уже надоело притворяться. Если бы все местечко узнало о его неподобающих желаниях и стало бы кидать вслед ему камни, унижение не было бы для него большим, чем сейчас. Как он может заботиться о том, чтобы его ученики не мерзли в странноприимном доме, если его голова занята мыслями о мужней жене!

Через темный вестибюль синагоги он вошел в молитвенный зал и посмотрел на спящего мальчика. Прижавшись щечкой к открытому тому Гемары, Мейлахка дышал спокойно и не просыпался. Цемах осторожно поднял его, укутал в свое широкое раввинское пальто и с мальчиком на руках вышел во двор. Сделав всего пару шагов, Цемах остановился. В странноприимном доме холодно. Куда же положить спать Мейлахку? Он отнесет его к себе и положит на свою постель. Ведь он не оставит его посреди улицы в снегу и не убежит из-за того, что дома, в темном коридорчике, его ждет дочка резника. Он не искал поводов, чтобы вернуться на свою квартиру. Этого хотело само провидение. Он несет на своих руках живой свиток Торы. Эта Тора защитит его. Роня тоже стояла вчера ночью со своим спящим мальчиком на руках, как будто надеялась, что дитя защитит ее. Ай да Мейлахка! Неужели он совсем не боялся остаться один ночью в синагоге?

На столе в столовой у резника сияла белая скатерть, на которой стояли закрытые тарелки с разогретым ужином. Роня ждала в темном коридорчике, как и предыдущей ночью, но на этот раз без ребенка. Цемах остановился у полуоткрытой двери, и дочь резника сразу же вышла из своего укрытия, словно принужденная к этому его немым повелительным зовом.

— Это Мейлахка-виленчанин, самый младший ученик ешивы. Я нашел его в синагоге заснувшим над томом Гемары. Хочу положить его на мою кровать. В странноприимном доме холодно, — Цемах говорил тихим и недружелюбным голосом из-за того, что она загораживала проход в его комнату. Первый страх Рони прошел. В ее глазах блеснула материнская радость.

— Дайте мне. Я положу его спать с моими детьми, — и она взяла Мейлахку на руки.

Цемах смотрел, как она напрягалась от этой сладкой ноши, тяжеловатой для нее, смотрел, как она идет тихими осторожными шагами в свою спальню… Вот-вот будет уже слишком поздно. Вот-вот она придет к нему и скажет, что положила мальчика спать со своими детьми, и он схватит ее в объятия. Она онемеет, у нее перехватит дыхание. Она будет дрожать от страха, но все же будет ждать, чтобы он побыстрее отнес ее в свою комнатку. Ведь она специально положила Мейлахку со своими детьми, а не на его постель, как он хотел. Цемах увидел на стене свою тень с широкими плечами и большой головой — волосатый полузверь и получеловек с дико разросшейся бородой, ангел-разрушитель, выбравшийся из преисподней, чтобы удовлетворить свою похоть. Он бросил взгляд на дверь, ведущую на улицу, готовый убежать, — и остался. Он услыхал ее тихие шаги, и его сердце замерло.

— Ваш маленький ученик спит, как ангелок. Он ни на минуту не просыпался. Вы были бы хорошим отцом, — прошептала Роня, и в свете лампы он увидал, что она печально улыбается. Она указала рукой на стол, чтобы он шел есть.

— Не готовьте больше для меня ужина. Об этом узнают, — пробормотал он. Его губы дрожали. Его охватил ужас перед неразразившейся бурей.

Роня пожала плечами. О чем узнают? О том, что она разогревает для квартиранта остатки ужина? Она сама утром за столом расскажет, что положила спать его ученика со своими детьми. Из ее трезвых речей Цемах понял, что она учит его, как себя вести. Она увидела в его глазах страх и посмеялась над ним: он боится?

— Да, я боюсь стоять рядом с вами, — прохрипел он, и по его хребту до самого затылка пробежала струйка огня — как пламя, внезапно опаляющее древесный ствол снизу вверх и прыгающее на ветви.

— А я не боюсь, — ответила она, как некая полуночная Лилит[135]. — Я слыхала, что ваша жена красива и происходит из богатого дома. Вы ее любите? Она действительно так красива, как рассказывают?

— Кто рассказывает? — спросил он и бросил взгляд на зеркало, в котором прошлой ночью видел во сне Славу. Роня ответила, что Лейча, кухарка с кухни ешивы, рассказывала ей, что его жена красива. Лейча слыхала об этом от своего жениха, Йосефа-варшавянина. Болтовня Рони немного остудила лихорадочный жар, охвативший Цемаха. В этом жаре сплелись вместе тайна, ночь и молчание. То, что она упомянула варшавянина, еще больнее отрезвило его. Он не любил этого парня, и ему было неприятно, что этот тип, разъезжающий от ешивы к ешиве, знает слишком много о его семейной жизни. А дочь резника продолжала болтать.

— Не следует оставлять жену одну. — Она увидела, что он смотрит на нее в некоторой растерянности. В ее глазах промелькнул злой огонек, голос тоже стал резче, как будто она вспомнила своего мужа, разъезжающего по всему свету. — Вы не слышите? Я говорю, что не следует оставлять жену одну.

— Я слышу вас. Правда, действительно не следует. — И он повернулся к выходу, как будто был уже готов броситься искать свою молодую красивую жену, которую оставил одну. Роня загородила ему дорогу и испуганно зашептала: куда это он хочет идти так поздно ночью? Пусть поест и ложится спать. Цемах заговорил быстро и лихорадочно: нет, нет, он не будет есть и не ляжет спать. Он вернется в синагогу. Роня схватила его за плечо, и в то же мгновение ее рука отдернулась назад.

— Бог с вами! Вы забыли, что ваш ученик спит вместе с моими детьми? Ведь все в доме утром узнают, что вы принесли вашего ученика, и никто не поймет, почему вы после этого ушли.

Она говорила энергичным и в то же время удивленным голосом, как будто вдруг поняла, что имеет дело с мужчиной, которого еще рано называть взрослым. Ее челюсть конвульсивно подрагивала, лицо издевательски кривилось. — А если вы сейчас уйдете, то больше не будете бояться того, что оставили свою жену одну?

Однако Цемах продолжал упрямиться: ладно уж, на этот раз он поест и переночует. Но завтра-послезавтра он найдет другую квартиру и переедет. Роня посмотрела на него серьезно и озабоченно и предупредила его усталым голосом, что если он так неожиданно покинет квартиру, ее сестра, а может быть, и отец тоже решат, что что-то тут произошло. Она обещает, что больше не будет разогревать ему ужина.

— И не будете стоять под дверью, — подсказал ей Цемах.

— И не буду стоять под дверью, — повторила она и посмотрела на него с болью и потрясением, как будто не верила, что он может быть так жесток и груб. Роня потерла себя пальцами по лбу и под глазами, будто отгоняя сон. Потом вышла из столовой и закрыла за собой дверь, ведущую в коридор, медленнее и плотнее, чем обычно.

Глава 8

В пятницу вечером Хайкл снова сидел у реб Гирши Гордона и искоса посматривал на Чарну, вносившую блюда с кухни: горячие рыбные тефтели, куриный бульон с пятнами жира и вареную курицу, а также сладости. Мать Чарны, делившая блюда на порции, казалась ему более красивой и умелой, чем дочь, у которой были короткие руки и ноги, похожие на колонны. Он заметил, что Чарна носит блюда с надутым лицом и боится произнести хоть слово, чтобы полное блюдо не упало из ее рук. Он заметил также, что из-под ее платья свисает черный бантик, раскачивающийся наподобие маятника часов. Чулки на ее ногах были сморщены, не натянуты. Ешиботника это так мучило, что он даже не ощущал вкуса жирных субботних блюд. К тому же он обижался на хозяина из-за того, что тот с ним не разговаривал. В простой суконной шапке и в коротком пиджаке, словно посреди недели, реб Гирша не поднимал глаз от Пятикнижия с комментариями. Трапеза прошла в молчании. Только когда Чарна внесла чашки с холодным сливовым компотом и горячие стаканы с чаем, с громким пожеланием доброй субботы вошел Эльцик Блох, свояк реб Гирши и старший зять валкеникского раввина.

Эльцик Блох, еврей с подстриженной седой бородкой, владелец собственного каменного дома и галантерейной лавки, был членом совета общины и признанным лидером валкеникских полунабожных-полупросвещенных. Правда, в местечке его не называли «зять раввина», как реб Гиршу Гордона, хотя его первой жены, дочери раввина, уже не было в живых. Поговаривали, что Эльцик Блох втихаря устраивал своей жене скандалы из-за того, что ее отец относится к свояку, бывшему мужу покойной дочери, лучше, чем к нему, Эльцику Блоху. Говорили, что, когда Валкеники предложили реб Гирше место раввина, Эльцик Блох потребовал от своей жены, чтобы ее отец не допустил, чтобы бывший младший зять стал исполняющим его обязанности. Старому раввину пришлось отвечать дочери, что ее Эльцику нечего беспокоиться, Гирша не получит места раввина. Хотя, как говорили люди, ссылаясь на раввина, дай Бог, чтобы Гирша получил это место, тогда в Валкениках было бы меньше споров. И это было правдой: какого бы кандидата не выставлял Эльцик и его сторонники, реб Гирша всегда оказывался против.

Внешне свояки поддерживали между собой мирные отношения. После какого-нибудь спора на собрании или в синагоге Эльцик всегда заходил к реб Гирше переговорить с ним по-доброму. В пятницу вечером он приходил послушать, как реб Гирша толкует недельный раздел Торы для обывателей. На этот раз он тоже зашел к свояку, чтобы вместе с ним пойти в синагогу. Он по-свойски разговаривал с домашними, и Чарна принесла для дяди угощение, фрукты и чай. Едва Чарна села, она снова показалась Хайклу принцессой. Ее щеки, лоб и подбородок сияли свежестью, как кожица сочного плода. Эльцик Блох чистил маленьким ножичком яблоко, жевал его по кусочкам и говорил хозяину:

— Приехал мядельский[136] раввин. Завтра будет произносить проповедь. Говорят, он очень ученый, при этом разговаривает по-польски, но для вас у него есть один недостаток. Он мизрохник[137].

— Действительно, недостаток, — ответил реб Гирша, не отрывая взгляда от Пятикнижия.

— Может быть, вы все-таки позволите себя уговорить и согласитесь сами стать раввином? Тогда мы избавимся от необходимости постоянно и со всеми ссориться. На вашу кандидатуру согласны все стороны, — сказал Эльцик Блох.

— Вам не следует бояться, дядя. Папа не будет раввином в Валкениках, — рассмеялась Чарна.

Дядя, немного растерянный, тоже рассмеялся: напротив, он бы первым проголосовал за реб Гиршу. Чарна с радостью ребенка, перехитрившего взрослого, хотела сказать еще что-то. Однако отец бросил на нее строгий взгляд, чтобы помолчала. Эльцик начал снова: если реб Гирша твердо решил для себя не становиться раввином Валкеников, то почему он не говорит, кто его кандидат? Мейсегольский[138] раввин, например, считается одним из величайших раввинов нашего поколения, а для валкеникских ревнителей веры у него есть и еще одно достоинство: он не знает польского языка. Даже не читает газет «Агуды»[139]. Тем не менее на мейсенгольского раввина согласились бы и просвещенные — именно потому, что он старомодный раввин и не вмешивается в политику. Так почему же реб Гирша не хочет его поддержать?

— Раввин должен вмешиваться в политику, — сухо ответил реб Гирша.

Коли так, удивился Эльцик Блох, то реб Гирша должен стеной стоять за жетловского[140] раввина. Он открытый сторонник Агуды и просто мечет громы и молнии против мизрохников.

— Он недостаточно учен, — проворчал реб Гирша с мрачным лицом. Свояк пожал плечами, и его глаза хитро улыбнулись: так что же, в наше время в народе Израиля не осталось ни единого человека, достойного занять должность раввина? Хозяин помолчал, закусив губы, и его свояка это молчание укололо, как шпилька. Он повернулся к женщинам и принялся ругать ешиву новогрудковских мусарников. Он не понимает, как можно пускать этих диких людей в приличное местечко. Он несколько раз присутствовал у них во время молитвы и слышал, как они орут: «Ай-ай-ай! Ой-ой-ой!» — и Эльцик Блох заорал, обращаясь к Хайклу:

— Вы — евреи, изучающие Тору? Вы сумасшедшие!

— Когда папа молится, он не раскачивается и не выкрикивает «ай-ай-ай», — засмеялась Чарна, и у Хайкла пересохло в горле от ее смеха.

Эльцик Блох распалился еще больше: в синагоге мусарники ломают все скамьи, стендеры! Странноприимный дом они превратили в свинарник. Им принесли набитые свежей соломой тюфяки, так они эти тюфяки порвали, и теперь весь пол засыпан соломой. Солома торчит у мусарников из рукавов и даже из ушей.

— Они так неаккуратны? — спросила Чарна, взглянув на Хайкла, как будто желая убедиться, не торчит ли из его ушей солома. Эльцик был доволен, что ему удалось вовлечь в разговор хотя бы Чарну. Он надвинул поглубже высокую зимнюю шапку и стал еще больше насмехаться над изучающими Тору: к тому же они все время чешутся! Ничего удивительного, если не менять белье. Вот они и сидят над томами Гемары и чешутся.

— Дети на чужбине, далеко от отца и матери, и изучают Тору, некому за ними присмотреть, — улыбнулась Хайклу хозяйка, чтобы он не сидел такой смущенный.

— А если они находятся на чужбине, далеко от отца и матери, и изучают Тору, то им можно не ходить по пятницам в баню, чтобы пропарить свои рубахи и подштанники? — скривил лицо Эльцик Блох и рассказал, что в странноприимном доме стоит лохань с водой. Мусарники омывают утром кончики пальцев, как положено, и больше ничего. Они ходят с целым слоем грязи, налипшей на руки и шею. Они ходят грязные, оборванные, замкнутые. А вот халуцы[141], дети обывателей, ходят на курсы подготовки к поселенчеству и сами стирают свое белье. Они не боятся холодной воды. Они даже огня не боятся, эти халуцы, готовящиеся поехать в нашу святую землю.

— Ну, надо прочитать благословение. — Реб Гирша закрыл книгу, как будто совсем и не слыхал болтовни свояка по поводу халуцев.

Хайкл читал благословение, опустив голову, и представлял себе субботний вечер дома. Тонкие свечи в медных подсвечниках выгорели, и большая керосиновая лампа тоже уже высохла и погасла. Только в маленькой лампадке еще трепещет огонек, тянущийся к потолку, как будто пытающийся выпрыгнуть из лампадки и не находящий для этого сил, как зверек, стремящийся выбраться из ямы, в которую свалился. Между кроватью и столиком сидит отец и смотрит печально и задумчиво на свой книжный шкафчик. Его седая борода кажется в полутемной комнате белой, как снег. Мама, наработавшаяся и промерзшая за целую неделю, заснула посреди благословения, положив на стол руки с искривленными пальцами, обветренные и обмороженные. Он оставил отца и мать и поехал в ешиву, чтобы вырасти в учебе, а мысли его захватила маленькая девушка. Поэтому он заслуживает, чтобы его унижали.

Едва закончив читать благословение, выйдя во двор, Хайкл принялся мысленно ругать Чарну: да что она, Суламифь из Песни песней? О той говорят, что она была высока и стройна, как столб дыма, тогда как эта валкеникская красавица низенькая, ленивая, капризная, а голосок у нее по-детски крикливый. Ведь даже ее мать несравнимо красивее, к тому же она добрая, светлая, теплая. Даже кухарка Лейча будет повыше дочери реб Гирши. Хотя у Лейчи покрытое потом лицо, часто к тому же перепачканное от постоянного стояния в кухне у печи, и натруженные руки, в которых она носит сразу по десятку тарелок и стаканов. А Чарна — какая-то нелепая зверюшка, чудо-юдо какое-то! Хайкл изливал на нее свой гнев до тех пор, пока ему не полегчало. Тогда он отправился в синагогу учить Тору, нагонять ту неделю, которую он попусту потратил, следуя за своим воображением.

У директора ешивы реб Цемаха вечерняя субботняя трапеза в доме резника тоже оказалась испорченной. Роня лежала больная в своей комнате. Старшая сестра Хана-Лея несколько раз приносила ей субботние блюда, сразу же уносила их обратно и рассказывала, что Роня не хочет есть, у нее сильная головная боль. Реб Липа-Йося не выносил, когда кто-либо из домашних опаздывал или вообще не приходил к столу. Воспользовавшись отсутствием младшей дочери, он завел разговор о своем зяте Азриэле Вайнштоке: тот разъезжает по свету и совсем не беспокоится о жене и детях. Цемах слушал и ощущал себя воришкой, забравшимся в чужой дом. У него не было сомнения, что это он довел Роню до того, что она заболела, довел тем, что разговаривал с ней грубо и отверг ее заботу. Однако иного выхода не оставалось. Может, ей было бы достаточно быть ему сестрой, но он-то бы этим не ограничился.

Цемах едва дождался окончания трапезы и сразу же направился в синагогу. Он вошел в молитвенный зал, где накануне увидел спавшего Мейлахку, и уселся за стол под холодной электрической лампочкой. Однако едва он открыл святую книгу, как снова оказался в своих мыслях стоящим в полночь рядом с Роней в темной столовой. Почему она несколько раз повторила, что не следует оставлять жену одну? Имела ли она в виду своего собственного мужа? Или хотела дать понять, что его жена не лучше нее и что он не должен чувствовать себя виноватым? Все нечестивое вожделение отступило от него сразу же, как он это услышал. Наверняка и его жена может оказаться перед таким же испытанием и уступит еще раньше, чем дочь резника. У Славы ведь уже был мужчина еще до свадьбы. А теперь она к тому же разозлена из-за его ссоры с ее родными и из-за того, что он уехал. А если он переедет в другую квартиру, то никогда больше не столкнется с подобным испытанием? Единственный выход состоит в том, чтобы помириться с женой и привезти ее в Валкеники. Цемах почувствовал какое-то жужжание в мозгу. Ему пришлось опереться спиной о стену. С тех пор как он живет в этом местечке и руководит ешивой, ему стало еще яснее, что Слава не годится на роль раввинши, да и не захочет быть ею. Может быть, она рассчитывала, что он не сможет долго терпеть одиночество и другие трудности, которые могут встретиться на его пути. Но он выдержит! Он не поедет в Ломжу, чтобы быть там лавочником при своих свояках. Он останется в Валкениках и будет, как огня, остерегаться, как бы не споткнуться ни из-за женщины, ни из-за ссоры.

В молитвенный зал вошел Хайкл-виленчанин. Вид у него был взволнованный. Увидев директора ешивы, он разволновался еще больше. Он был зол на реб Цемаха, на реб Менахем-Мендла и на всех, кто пристроил его на субботу в состоятельный дом реб Гирши Гордона.

— Вчера ночью вы спросили меня, доволен ли я моей субботой у реб Гирши Гордона. Я больше не хочу туда ходить. Даже завтра днем, на трапезу с чолнтом! — выпалил Хайкл и рассказал, как Эльцик Блох позорил его и что домашние реб Гирши смотрели на него, не грязен ли и он так же, как и другие ученики ешивы, которые ночуют в странноприимном доме.

— А почему ж вы не ответили этому Эльцику Блоху, как отлично умеете отвечать? Вы отнюдь не кажетесь человеком, готовым смолчать в ответ на оскорбление, — удивился директор ешивы.

Хайкл злобно молчал. Он бы предпочел, чтобы реб Цемах считал его трусом. Тогда не пришлось бы рассказывать, что он лишился языка из-за какой-то местечковой девчонки и что это она была для него тем соблазном творить зло, который притворяется священным орн-койдешем. Ему еще пришлось выслушивать после этого осуждающие речи директора ешивы, сказавшего, что если Эльцик Блох не увидел, что Хайкл стыдится того, что он бедный сын Торы, то он бы не стал с ним говорить с такой наглостью. И семья Гордонов тоже относилась бы к нему с большим уважением. Тем не менее его не должно беспокоить, что какой-то торгаш поносил его. Задним числом даже лучше, что он оказался человеком, побеждающим свой соблазн[142], и не ответил. И пусть ему даже не приходит в голову больше не приходить на субботние трапезы в дом зятя раввина. Реб Гирша Гордон станет еще, не дай Бог, кровным врагом ешивы, а это может привести к настоящему несчастью. Теперь Хайкл посмотрел на директора ешивы с удивлением. С каких это пор реб Цемах Атлас кого-то или чего-то боится? И вот он дрожит перед ссорой точно так же, как реб Менахем-Мендл Сегал.

Глава 9

В субботу за чолнтом старый резник пребывал в еще худшем настроении, чем в пятницу вечером. Его младшая дочь все еще лежала больная в своей комнате. К тому же утром в синагоге во время молитвы он переговорил с Эльциком Блохом. Реб Липа-Йося сидел за столом и бушевал:

— Поздравляю! Долго было тихо!

Он возмущался, что обыватели снова делятся на две партии: за и против гостя в местечке, этого мядельского раввина. Каждый портняжка имеет собственное мнение относительно того, кого он хочет видеть городским раввином. А ему, Липе-Йосе, приходится молчать, потому что он общинный козел, хотя раввин без резника — как дверь без засова. От злости, что лучшие люди города выступают против мядельского раввина и поддерживают реб Гиршу Гордона, Эльцик Блох оговаривал учащихся ешивы и ее глав. Однако реб Гирша Гордон тоже был недоволен ешивой. Он первым был за то, чтобы в местечко впустили новогрудковских мусарников. Он верил, что они поведут войну Господню, как делали это всегда и повсюду. Но теперь, по его словам, он видит, что ошибался.

Реб Менахем-Мендл подавленно слушал его. Если бы он заранее знал, что в Валкениках идет спор из-за места раввина, он бы десять раз подумал, прежде чем приехать сюда. В местечке, где идет такой спор, нельзя спокойно сидеть и изучать Тору. Нет у него здесь и заработка. Он не может пока даже помыслить о том, чтобы привезти сюда жену и ребенка. Валкеникские обыватели не слишком утруждают себя обеспечением учащихся и глав ешивы. Его товарищ реб Цемах забыл или преднамеренно не рассказал ему в Вильне об этой местной ссоре.

— Ешива не должна вмешиваться в ссору между свояками и их сторонниками. — Реб Менахем-Мендл посмотрел на директора ешивы с испугом. Будет ли он стоять в стороне от этой ссоры? К его огромному удивлению, реб Цемах молчал, и все выглядело так, будто он согласен.

— Я, кажется, знаю этого мядельского раввинчика. И этот молодой человек будет валкеникским раввином? — продолжал кипятиться старик и рассказал, как деликатно он разговаривал с Эльциком Блохом. Тот все-таки зять раввина и один из глав общины. Он сказал ему: «Реб Эльцик, чего вы хотите? Чтобы мальчишки из ешивы сказали, какой раввин им больше нравится? Они ведь еще дети и должны сидеть и учиться». Тогда Эльцик открыл на него пасть: «Вы поддерживаете мусарников, потому что главы их ешивы — ваши квартиранты. И вы сами, — кричал ему Эльцик, — вы сами тоже берете деньги ни за что. Резать вы не режете: у вас руки трясутся. Вести молитву в синагоге вы не можете: у вас голос хриплый, как кирпич. А ваш зять — ведь он просто калека!» — рявкнул старик, обращаясь к своему зятю, Юдлу-резнику, который аж скорчился от страха.

— Твои квартиранты не вмешиваются, и ты тоже не вмешивайся, — закричала старшая дочь отцу.

— Я не вмешиваюсь, не вмешиваюсь. — Липа-Йося платком стряхнул с бороды крошки кугеля и волокна мяса и велел внукам петь вместе с ним Песнь ступеней[143].

Девочки Ханы-Леи пели всегда с талантом, унаследованным от целой династии канторов. Мальчики Рони обычно стояли на скамье и махали ручками. Обе дочери реб Липы-Йоси тоже имели обыкновение петь вместе со всеми. Однако на этот раз мальчики Рони сидели осиротевшие, без матери, а одна из девочек Ханы-Леи поссорилась со своей сестренкой как раз перед чтением благословения. Ребенок плакал, и дед орал, чтобы внучка замолчала. От этого она всхлипывала еще громче. Тогда реб Липа-Йося крикнул дочери, чтобы она забрала от стола плаксу. Юдл-резник больше не мог выносить, что у него нет никакого влияния на домашних. Он просопел, обращаясь к своей заплаканной дочери:

— Не уходи. Ты сидишь за столом своего отца.

Тесть растерялся от наглости зятя, а Хана-Лея раскричалась на мужа:

— Не вмешивайся еще и ты!

Помертвевший нос Юдла стал еще бледнее и еще сильнее засопел. На этот раз благословение за столом читали без пения. Старый резник первым со вздохом поднялся со своего места во главе стола и сразу же ушел, чтобы прилечь, прежде чем идти в синагогу на предвечернюю молитву и на проповедь гостя.

В этот зимний субботний день мядельский раввин выступал до предвечерней молитвы, чтобы молящиеся успели потом пойти на третью трапезу и вернуться на вечернюю молитву. Шел недельный раздел Торы «Вайехи», и гость начал очень хорошо:

— И жил Иаков в земле Египетской семнадцать лет[144]. Только в Египте праотец Иаков ожил. В предыдущие годы, когда он скорбел по своему сыну Иосифу, это была не жизнь.

Слушателям понравился такой комментарий, и евреи постарше начали вздыхать: дети — это радость!

У восточной стены сидели зажиточные обыватели с причесанными головами и мясистыми носами, в мягких гамашах и жестких шляпах. На их лицах лежала печать решительности состоятельных хозяев, владельцев магазинов на рыночной площади. Время от времени они зевали или рыгали после кугеля, слушая одним ухом, что там говорит мядельский раввин. Их глаза, еще туманные после сна, сердито смотрели на бунтовщиков — этих молодчиков, желающих избрать собственного раввина, знающего польский язык. На скамье напротив священного орн-койдеша сидели старики в высоких еврейских шапках, с сухими, как пергамент, лицами, заросшие волосами до ушей, — евреи, которые любили подхватывать и заканчивать библейские стихи, приводившиеся проповедником. На задних скамьях, включая те, что стояли позади бимы, сидели ремесленники с искривленными пальцами, сгорбленными спинами и осунувшимися лицами. Среди ремесленников выделялись, будто торчащие длинные сухие палки, местечковые пекари с мутными глазами и бледными серыми лицами, похожими на куски теста. Из-за ночного недосыпа у бадеек с поднимающимся тестом они борются со сном за едой, за молитвой, слушая проповедника. Вокруг задних столов и у печи возле западной стены сидели извозчики, привозящие из Вильны в местечко товары для лавочников. Они были в высоких валенках и глубоко надвинутых шапках-ушанках. Их еще пробирал до костей холод, они еще ощущали ломоту от того, что разгружали всю ночь с четверга на пятницу тяжело груженные подводы. Им приятно было сидеть в синагоге среди по-субботнему одетых евреев и греться теплым еврейским словом.

Мядельский раввин дошел до стиха, в котором праотец Иаков берет со своего сына Иосифа клятву, что тот не похоронит его в Египте. Старый валкеникский раввин, реб Янкев а-Коэн Лев, кряхтял и ойкал. С тех пор как он решил уехать в Эрец-Исроэл, он думал о покаянии, о своей покойной дочери, о детях, которых оставлял здесь, и том, чтобы, не дай Бог, не умереть в пути, до того, как приедет в Святую землю. О месте раввина в Валкениках он больше даже и не думал. Однако он помнил, что должен уехать, оставаясь в мире со всеми сторонами. И вот он, главный раввин местечка, сидел в углу у священного орн-койдеша у северной стены и выслушивал каждого кандидата. Он тряс своей жидкой желтоватой бородой и наслаждался каждой проповедью. Однако обыватели никогда не могли распознать по его реакции, какой раввин ему нравится больше.

На той же самой скамье сидел резник реб Липа-Йося и внимательно смотрел на мядельского раввина, как делал это и утром во время молитвы. Он едва сдерживался, чтобы не закричать. Теперь он распознал дьявола! Он готов поклясться, что этот проповедник родом из Эйшишек[145], он сын торговца благовониями Шмуэла-Ичи. Он знал этого молодого человека, когда тот был еще холостым, и еще раньше — когда он еще был мальчишкой, и даже еще раньше — когда лежал в колыбели, а он, Липа-Йося, делал ему обрезание. Старый резник прямо краснел от гнева: я ему делал обрезание, а он будет моим раввином? Он станет мной командовать и указывать мне, что кошерно, а что некошерно?

Наконец проповедник дошел до того места, где праотец Иаков благословляет своих сыновей, и остановился на стихе «сын древа плодоносящего Иосиф»[146]. Он говорил о праведнике Иосифе, которому братья отравляли жизнь. Это было не просто так, от зависти. У Иосифа и его братьев были разные системы еврейства. Сыновья Лии, сыновья госпожи, не желали дружить с сыновьями наложниц. Однако праведник Иосиф считал, что не следует отталкивать и сыновей наложниц. Даже с арестантами в тюрьме праведник Иосиф вел себя по-дружески. Именно поэтому он удостоился того, чтобы стать вторым после фараона в Египте и чтобы через него дом Иакова и весь мир были спасены в голодные годы. Только потом братья увидели и признали, что именно его путь был правилен.

Лучшие люди города понимали, что мядельский раввин говорит это относительно сторонников Агуды, не желающих сближаться со светскими. Однако он приверженец Мизрахи, он идет по пути праведника Иосифа, считая, что следует приближать светских сионистов. Обыватели улыбались. Такое толкование продажи Иосифа казалось им слишком вольным. Эльцик Блох уверял, что мядельский раввин — светский человек. Блох стоял у восточной стены, в ее южном углу, и был сильно раздражен. Этот гость — тоже не кандидат. Однако он мизрохник, а когда какой-либо мизрохник проваливается, Эльцик Блох видит в этом собственный провал. К тому же его бывший свояк Гордон сидит на той же восточной скамье, в самом углу, под священным орн-койдешем, и, сладко похрапывая, спит, как на перине.

Реб Гирша не любил проповедников. Он всегда уходил из синагоги до того, как кандидаты на должность раввина начинали говорить, и возвращался точно к вечерней молитве, когда они уже заканчивали. Однако на проповедь мядельского раввина он остался и сидел, согнувшись над раскрытым томом Гемары. Через пару минут он оперся обоими локтями и головой в свой стендер и задремал, посвистывая носом и почмокивая губами, как извозчик, который хочет остановить лошадей. В те секунды, когда проповедник переводил дыхание, сидевшие в синагоге слышали, как пыхтит реб Гирша. Было бы кстати, если бы Эльцик Блох толкнул его локтем, чтобы он перестал храпеть. Однако Эльцик боялся, как бы не поднялся шум и не начался скандал. Мядельский раввин тоже слышал это сопение и оглядывался по сторонам, пока не увидел еврея, спавшего на раскрытом томе Гемары в углу рядом со священным орн-койдешем. Мядельский раввин перегнулся через перила и обратился к этому еврею, но тот только захрапел еще громче. С минуту раввин продолжал в растерянности стоять на ступеньках священного орн-койдеша. Он был в Валкениках впервые и чувствовал себя среди этих незнакомых ему евреев как голый среди одетых. Тем не менее он преодолел свою растерянность и снова заговорил.

Холодный, как снег, зимний свет, лившийся через окна с улицы, освещал бледное, благородное лицо проповедника, его темно-русую бороду и добрые глаза, лучившиеся юностью сквозь стекла очков в золотой оправе. От напряжения и страха перед публикой он, говоря, слишком много размахивал руками, и слушатели хорошо разглядели и его длинные белые пальцы, и мягкие чистые рукава его нижней рубахи. Ремесленники на задних скамейках и извозчики вокруг столов смотрели на юного раввина с любопытством и симпатией. А вот состоятельные и ученые прихожане остались холодны. Гость понял, что не понравился сидящим у восточной стены, а мысль о том, что из-за короткого зимнего дня он должен поторапливаться, еще больше смутила его. Он поспешно закончил стихом, в котором Иосиф перед смертью заклинает своих братьев, чтобы, выходя из Египта, они забрали с собой его кости. Старый валкеникский раввин снова начал громко вздыхать, желая себе самому добраться до Эрец-Исроэл живым, и проповедник резко сказал:

— И придет на Сион Избавитель[147], и произнесем «Аминь».

Все прихожане так громко ответили ему «Аминь», что реб Гирша пробудился ни живой ни мертвый, словно услыхал, что трубит шофар Мессии.

Во время предвечерней молитвы, когда гость стоял у восточной стены и молился, к нему приблизился старый резник и спросил, не из Эйшишек ли он родом, не сын ли торговца благовониями Шмуэла-Ичи. Молодой раввин обрадовался старику, как близкому родственнику: конечно, он сын реб Шмуэла-Ичи и еще помнит старого резника по тем временам, когда тот, бывало, приезжал в Эйшишки. Однако реб Липа-Йося отодвинулся от гостя и сердито пробормотал себе под нос:

— А как же? Конечно, тот самый!

После предвечерней молитвы прихожане поспешно оставили гостя и пригласившего его на третью трапезу валкеникского раввина. Потом от восточной стены спустились состоятельные обыватели. Они окружили реб Гиршу и стали расспрашивать, как ему понравилась проповедь. Гордон смотрел на них с удивлением. Откуда ему знать? Он спал… Тут Эльцик Блох взорвался. Это же просто злодейство! А что, если мядельский раввин не по вкусу реб Гирше? Что, он уже не еврей? Разве он не разбирается в Торе? Разве можно пить его кровь и храпеть во время его проповеди? Однако реб Гирша пожал плечами и стал оправдываться, что это навет. Он изучал свой ежедневный лист Гемары и не успел выйти до проповеди, потому что раввин начал проповедовать раньше, чем ожидалось. Выйти в то время, когда гость выступал с проповедью, ему не подобало. Поэтому он остался послушать его и боролся при этом со сном, как с разбойником. Однако не сумел его побороть. На него напала страшная усталость. Так о чем же шум?

Эльцик Блох снова увидел, что его свояк словно обладает некоей недоброй силой. Сразу же после того, как реб Гирша вышел из синагоги, состоятельные обыватели побежали вслед за ним, как хасиды бегут за своим ребе. Только за бимой осталась компания насмешников да пара стариков с ослабшим умом и отекшими ногами, которые еще не добрались до выхода. Какой-то нахал еще хлопал по-свойски по спине старшего зятя раввина, чтобы он, Эльцик, не грустил. Его свояк, реб Гирша Гордон, — умный еврей. Он не хочет оговаривать этого заезжего раввинчика. Все равно все видят, что мядельский раввин мягок, как цыпленок. Для Валкеников он не годится.

— Приходите на третью трапезу, Эльцик.

— Какой я тебе Эльцик? Я что, пас вместе с тобой свиней? — заорал Эльцик Блох на того, кто хлопал его по спине. — Ведь моего бывшего свояка зовут Цви-Гирш, так почему же его называют реб Гирша, с «а» на конце? Разве что для того, чтобы сказать, что нет более ученого еврея, чем реб Гирша, большего праведника, чем реб Гирша, и что если реб Гирша храпит во время выступления приезжего раввина, то и в этом есть Тора и есть мудрость. С каких это пор валкеникские хамы стали так глубоко разбираться в еврейской учености и ученых?

— Так какое отношение это имеет к тому, что вас действительно зовут Эльцик и что у вас короткая фамилия Блох? — с сочувствием вздохнул насмешник. — Ведь никто не виноват, что ваше имя невозможно растянуть, как имя вашего свояка: реб Гир-ша Гор-дон.

Эльцик Блох увидел, что сглупил и что над ним смеются. Его еще могут, чего доброго, заподозрить в том, что он завидует свояку. К тому же от восточной стены мелкими шажками приблизился старый резник. Он стоял и слушал с видимым удовольствием, как насмехаются над поносившим его утром одним из глав общины.

— У вас тоже есть свое мнение по поводу того, кто должен стать валкеникским раввином? — заорал на него Эльцик Блох.

— Я ведь не вмешиваюсь, — вздрогнув, ответил реб Липа-Йося. Однако от обиды, что Эльцик кричал на него, как на мальчишку, старик забыл, что он не вмешивается, и тоже принялся кричать, что помнит этого мядельского раввина, когда тот был еще холостым пареньком, мальчишкой, младенцем в колыбели. Он родом из Эйшишек, сын торговца благовониями Шмуэла-Ичи.

— Я его обрезал, я! — Резник протянул вперед свои пальцы с большими блестящими ногтями, словно для того, чтобы они свидетельствовали, что он говорит правду. — Я делал ему обрезание, а он будет моим раввином?

— Не понимаю. Если вы делали ему обрезание, то почему он не может быть вашим раввином? — вылупил на него глаза Эльцик Блох.

— Я делал ему обрезание, а он будет моим раввином? — реб Липа-Йося не понимал, чего тут можно не понимать.

Собравшиеся вокруг них молодые люди хохотали, буквально сияя от удовольствия. Старые, отжившие свое придиры спрашивали резника снова и снова, действительно ли он делал обрезание мядельскому раввину. Потом эти выжившие из ума старики начали кричать, что, поскольку реб Липа-Йося сделал обрезание этому молодому человеку, тот не будет валкеникским раввином.

— Пока мы живы, этому не бывать! — кричали старики, разевая беззубые рты. Эльцик почувствовал, что его мозг лопается, мир сошел с ума. Он остался сидеть, словно окаменев. Реб Липа-Йося испуганно молчал. Он понял, что этот еврей станет теперь преследовать его как кровного врага.

Провалившегося мядельского раввина сразу же забыли. Однако весть о ссоре между резником и Эльциком Блохом насмешники разнесли по всему местечку. Целую неделю на рынке и в лавках собирались кружками евреи. В центре стояли молодчики, которые разыгрывали театр. Один изображал резника, а второй передразнивал Эльцика Блоха. В доме реб Липы-Йоси старшая дочь кричала на отца, что она ведь его предупреждала не вмешиваться. Старик оправдывался, говоря, что он и не вмешивался.

— Ну, скажи ты сама, Хана-Лея. Ведь я же делал ему обрезание, как же он будет моим раввином?

Глава 10

Йосеф-варшавянин, жених кухарки Лейчи, по-тихому устроил помолвку с дочерью Гедалии Зондака на исходе той же субботы, когда синагога еще шумела по поводу мядельского раввина. Этот Гедалия Зондак торговал зерном и шкурами, поставлял мясникам коров и телят. Его старшая дочь Нехама была пухлой девицей с молочно-белой толстой шеей. Чтобы ее большое тело не выглядело таковым, она носила широкие, свободные платья, как беременная. С местечковыми парнями она не гуляла. Тем не менее все были уверены, что Нехама выйдет замуж за торговца. Рыночные торговцы поздравляли Гедалию Зондака и спрашивали его, как это получилось, что его дочь выходит замуж за ешиботника, к тому же польского Иче-Маера[148]. Зондак пожимал плечами, как будто его самого это удивляло: откуда ему знать? Йосеф живет у него и ест по субботам. Он сильно понравился его жене и дочери. А если он нравится дочери, то и ему подойдет. Он возьмет зятя в свои дела. Приданое ему он тоже даст: два года на содержании тестя и две комнаты в своей квартире. И потом, чем изучающий Тору еврей хуже какого-нибудь местечкового бугая? Он неглуп, этот польский Иче-Маер, он будет как сыр в масле кататься… Почему помолвка прошла потихоньку, хап-лап? Почему не пригласили друзей на глоток водки? Зондак снова пожимал плечами: откуда ему знать? Жених сказал, что ненавидит шум.

Все Валкеники уже поздравили семейство Зондаков, только кухарка Гитл-рябая и ее дочери все еще не верили. Ведь Йосеф никогда ни единым словом не упоминал о квартире, на которой живет. Однако когда он перестал приходить к ним на кухню есть, Гитл накинула платок на плечи и отправилась в синагогу. Варшавянин, как всегда, сидел один в своем уголке и изучал Тору. Ешиботники смотрели из-за своих стендеров, как кухарка что-то говорит ему, а он спокойно отвечает. Она молча осталась стоять рядом, а он продолжал раскачиваться над томом Гемары. После этого женщина натянула платок на голову и, опечаленная, вышла из синагоги.

Гитл пошла по домам, изливая горечь своего сердца перед хозяйками. Она говорила, а хозяйки тем временем думали, что они и раньше не верили, что этот расфуфыренный ешиботник женится на бедной девушке-кухарке. Однако кухарке хозяйки отвечали, что она не должна об этом молчать, она должна взбудоражить весь город. Вдова отправилась к старшему зятю раввина. Тот отослал ее к младшему.

— Ведь мой свояк выступал за то, чтобы впустить в Валкеники этих грязных мусарников, — кричал Эльцик Блох.

— В том-то и беда, что Йосеф не грязный, а чистый и личико у него как у куклы. Поэтому-то моя Лейча в него так втюрилась, — пожаловалась Гитл и отправилась к реб Гирше Гордону в его магазин мануфактуры. Он выслушал ее, опершись обоими локтями о прилавок и уткнувшись глазами в святую книгу. Отвечал он осторожно и медленно, по-прежнему не отрывая взгляда от книги, что не может вмешиваться. Он советует ей не бегать от дома к дому. Этим она унижает свою дочь в глазах других женихов. Она должна поговорить с самими Зондаками, а также с директором ешивы реб Цемахом Атласом. Кухарка набралась мужества и открыла дверь дома Зондаков. Однако хозяйка сразу же вытолкала ее на улицу, крича, что та не докладывает еду в тарелки ешиботников, что она и ее девицы вытаскивают из котла лучшие куски, а ешиботникам остаются обрезки. Гитл пожелала гостеприимной такого же, как у себя, счастья убогой вдовы и вернулась на кухню, проклиная жениха, этого варшавского жулика.

Старшая дочь Рохча ушла из дома. Ей было стыдно перед ешиботниками, что ее младшая сестра, эта покинутая невеста, шляется по комнатам невыспавшаяся, с горящими красными щеками, опухшая от плача. Лейча расхаживала вялая и жалко улыбалась опухшим от слез лицом, как будто ей было приятно, когда ее жалеют. Гитл обслуживала ешиботников и ругалась как на рынке:

— Девица Зондака нравится ему больше, этому варшавскому карманнику! Он хочет полную постель протухшего мяса.

Сыны Торы сидели, опустив головы, и молчали. Кусок не лез им в горло. Только когда они вернулись в синагогу, Йоэл-уздинец громко высказал свои мысли: для него этот варшавянин не сложнее Рамбама[149]. Поскольку он до сих пор не вернул ему злотый и пятьдесят грошей, не следует удивляться, что он обманул вдову и ее дочь.

Хозяйки подзуживали своих мужей, говоря, что у этого простака Гедалии Зондака хватило ума отхватить себе ученого зятя; а им, таким мудрым отцам и уважаемым евреям, не пришло в голову найти ученого для своих дочерей. Состоятельные обыватели принялись останавливать свата и говорить ему прямо в лицо, что он ограбил вдову и сироту. Гедалия Зондак орал, что он плюет на все Валкеники, а этой рябой еврейке и ее дочерям приснился сон. Каждый понимал, что Зондак лжет. Доказательство этому видели в том, что он справил помолвку втихаря. Тем не менее никто не хотел влезать в ссору с ним. Однако когда общинный деятель, занимавшийся делами ешивы, помянул обывателям тяжелое положение ешиботников, ему ответили, что Валкеники сейчас горят огнем из-за этой ешивы.

— Что мне с того, что Валкеники горят огнем, если ученики мерзнут в странноприимном доме? Разве новость, что парни иной раз отменяют помолвки? И в чем виноваты мальчики из ешивы? — удивлялся он.

На портном реб Исроэле лежала печать важности набожного, неспешного еврея и художника в своем деле, признанного мастера по шитью сюртуков для ученых евреев. Валкеники с почтением относились к его длинной седой бороде и умению обращаться с людьми. Он всегда считал своим долгом договориться с обывателем о субботнем приеме для гостя. С тех пор как в Валкениках обосновалась ешива, реб Исроэл стал заботиться о ее обеспечении, и обитатели местечка не могли ему отказать. Однако после этой истории с варшавянином он ходил смущенный, а корзина, в которую он собирал продукты для кухни ешивы, оставалась полупустой. Он слышал одну и ту же песню от кузнецов за мостом, от ремесленников в Синагогальном переулке и от извозчиков в покосившихся домишках на берегу реки:

— Разве местечковый гултай осмелился бы так обмануть вдову и ее дочь, как сделал этот святоша?

Один еврей ответил ему, что не обязан вырывать кусок изо рта своих детей, чтобы отдать чужакам. Другой дал для кухни меньше селедки, чем в прошлый раз, и при этом проворчал, что это все равно что выбросить. Бедняку никогда не добыть себе ученого зятя. Третий еврей, извозчик, дал щедро и крикнул реб Исроэлу прямо в ухо, что Йосеф-варшавянин водился с кухарками, прямо как праведник Иосиф, который дружил с детьми служанок, о чем рассказывал в прошлую субботу мядельский раввин в своей проповеди. Но жениться на служанке он не хочет, этот варшавский праведник Иосиф, и от жены Потифара он тоже не убегает. Дочь Гедалии Зондака крепко взяла в свои руки этого варшавского праведника.

Реб Исроэл рассказывал об этом главам ешивы. Реб Менахем-Мендл пожелтел, как морковь, и потребовал от директора, чтобы тот поговорил с женихом: ешива может распасться. Цемах, и раньше не любивший этого парня с холодной красивой внешностью, стал еще больше избегать его с тех пор, как Роня рассказала, что варшавянин говорил о его жене. Цемах понял, что этот разъезжающий по ешивам молодой человек знает слишком много о его семейной жизни в Ломже. Ему не поможет поучение. Такой практичный человек не станет считаться с тем, что разрушает целое сообщество изучающих Тору. Однако кухарка Гитл все еще требовала справедливости. Она помнила, что реб Гирша Гордон посоветовал ей поговорить с реб Цемахом Атласом. Она зашла к резнику вечером одного из будней, когда все сидели за ужином вокруг стола. Хана-Лея дружелюбно пригласила ее присесть. Кухарка осталась стоять с платком на голове и ответила, что все понимают, для чего она пришла. Она не хочет отнимать лишнего времени и мешать людям есть.

Говорила она тихо, с покорностью в голосе: Йосеф говорит, что не обещал ни ей, ни ее дочери жениться, что они даже никогда не разговаривали на эту тему. И правда, они об этом не разговаривали. Но ведь он знал, что все считают его женихом Лейчи, и никогда этого не отрицал. Он каждый день приходил на кухню только после того, как ешиботники расходились, чтобы его обслуживали отдельно. Она не хотела его кормить постной едой, которую получали все ешиботники. Она отрезала себе пальцы и закладывала их у лавочников, чтобы варить ему бульончики. Он же знал, что она бедная вдова и не может себе позволить кормить его за свой счет просто ради богоугодного дела. Гитл плакала, а постоянно унылая Хана-Лея стояла, заламывая руки. Старый резник печально кивал, а молодой резник смотрел на своих девочек со страхом, как будто думал о том, что и они могут остаться сиротами. Реб Менахем-Мендл ссутулился, а Цемах из-под насупленных бровей заметил, каким суровым взглядом смотрит на него Роня.

Хана-Лея уже давно заметила, что ее сестру как подменили. Та ни с того ни с сего заболела, долгое время пролежала в своей комнате и ничего не ела. А с тех пор как вернулась к столу, она сидит подавленная и избегает взглядом реб Цемаха. Он тоже избегает взглядов Рони. Однако совсем иначе, чем это делает богобоязненный еврей, избегающий смотреть на чужую жену. Прежде он смотрел на Роню, и еще как смотрел! «Моя сестра искала и нашла для себя неприятности», — думала Хана-Лея. Сразу же после того, как кухарка Гитл вышла из дома, она первой набросилась на директора ешивы.

— Внешность обманчива. Часто невозможно себе представить, какой дурной характер может быть у ученого еврея, — кричала резничиха. Ее муж тоже кипятился: будь он главой ешивы, он бы вытащил этого варшавянина на биму и заставил признать, что он тварь пархатая! Реб Липа-Йося, который со времен его ссоры с Эльциком Блохом утратил способность рычать по-львиному, начал кряхтеть, говоря, что не понимает, во что превратились Валкеники. В прежние времена жених заплатил бы штраф, а Гедалия Зондак стыдился бы показаться на улице.

— Я поговорю с женихом, — проворчал Цемах и с непроглядной теменью в глазах посмотрел на скрытую издевательскую усмешку Рони, показывавшую, что она видит, что он боится за варшавянина.

Утром после молитвы в синагоге директор ешивы сказал жениху дочери Гедалии Зондака, что хочет с ним кое о чем поговорить. Йосеф спокойно пошел за ним во внутреннюю комнату. Как только Цемах прикрыл дверь, он придвинулся к парню, словно хотел растоптать его.

— Шарлатан! Про таких, как вы, мудрецы Талмуда сказали, что вы хуже всех воров, вы воруете разум людей! Вы же знали, что эта вдова считает вас женихом своей дочери. Все местечковые, все в ешиве так думали, а вы этого не отрицали.

— Разве я обязан каждому давать отчет? — Йосеф отступил назад, словно опасался побоев. — Если бы я даже сначала действительно думал жениться на этой кухарке, мне бы тоже было позволительно потом разочароваться, узнав, что у нее нет приданого, нет квартиры, где можно жить, нет денег на свадебные расходы и даже на одежду для себя самой. Особенно учитывая, что мы никогда не разговаривали о свадьбе и, вне всякого сомнения, не составляли предварительного договора о помолвке.

Жених приблизился к директору ешивы и заговорил, словно по секрету, с искаженным от злобы бледным лицом:

— Я знаю об одном новогрудковском мусарнике, который был женихом девушки из Амдура. Однако у этой девушки, тоже сироты, было приданое, собственный дом. Будущий тесть обещал содержание, был подписан предварительный договор о помолвке. Тем не менее жених отменил сватовство с этой амдурской невестой и женился на другой девушке в Ломже, потому что та была красивее и богаче.

Сказав это, Йосеф-варшавянин вышел из внутренней комнаты.

Цемах уселся на скамью и сидел, оцепенев. Он слышал, как в вестибюле синагоги открылась и закрылась дверь. Однако ему показалось, что скрип двери доносится с края света. Через окно он видел, как какая-то женщина с корзинкой в руке поднималась в гору к дому раввина. «Наверное, хочет узнать, кошерна ли ее курица. А может быть, она идет к раввинше, чтобы купить дрожжей для халы?» — попытался он угадать и сразу же забыл об этом. Снаружи на карниз окна села ворона. Она несколько раз взмахнула крыльями и осталась сидеть, нахохлившись. Ворона была старая, лысеющая, облезлая. Она все время открывала и закрывала клюв, как будто хотела каркнуть. Цемах представил себе, что он и эта ворона остались единственными живыми тварями на свете после нового потопа. За окном прошел Йосеф-варшавянин. Он пару раз повернул голову в сторону окон внутренней комнаты, будто знал, в каком состоянии оставил там главу ешивы. Цемах смотрел ему вслед, смотрел, как его ноги оставляют следы на снегу, и не испытывал ненависти. Йосеф-варшавянин еще не все знает. Не знает, например, что он, тот самый новогрудковский мусарник, недавно чуть не оступился из-за чужой жены.

Глава 11

Гитл-рябая поняла, что реб Гирша был прав: она не должна ходить и жаловаться соседкам, будто ее дочь отбракованный товар. Тогда она начала говорить, что желает иметь такой кусок золота, какого жениха ее Лейча еще получит. Лейча тоже делала вид, что весела, чтобы все видели, что она плевать хотела на этого Йосефа-варшавянина. Однако то, что ее мать жаловалась всем в первые дни, теперь вернулось к ней десятикратно усилившимся отзвуком. Местечковые парни подхватили слова Гедалии Зондака о том, что кухарке снился сон, и они принялись распевать под окнами Гитл: «Сон, сон, снился ей сон». Парни не забыли, как Лейча лупила по рукам всякого, кто пытался обнять ее за талию. Теперь они отплатили ей. Если она выходила на рынок за покупками, словно из-под земли вырастала пара молодчиков и начинала громко разговаривать между собой, словно не замечая ее:

— Ну, что ты скажешь о Лейче? Ей приснился сон, как будто она выйдет замуж за раввина и станет раввиншей… Посмотри-ка, вон она идет, эта раввинша!

И Лейча плакалась матери, что она этого не перенесет и что-нибудь с собой сделает.

В субботу утром, когда мужчины из дома резника ушли молиться, к его дочерям зашла кухарка Гитл и сообщила, что больше не будет готовить ешиботникам. Мало того что местечковые насмешники пьют Лейче кровь на рынке, то же самое делает мальчишка из ешивы в ее собственном доме. Он виленчанин, а зовут его Герцка Барбитолер. Целую неделю он ест на кухне, а по субботам — у каменщика Исроэла-Лейзера. Так вот этот Герцка выглядит, скорее, как уличный хулиган, чем как ешиботник. Он поминутно выскакивает в кухню якобы для того, чтобы выпить глоток воды, а сам поет Лейче на ухо:

— Сон, сон, снился ей сон!

Этот субботний день у резника был испорчен, как и неделю назад. Хана-Лея кричала главам ешивы, что они должны стыдиться такого ешиботника, который захаживает к самому худшему типу в местечке и выучился там этой песенке, направленной против бедных кухарок.

— У каменщика Исроэла-Лейзера и его банды можно выучиться еще худшим вещам, чем пению какой-то песенки, — добавил муж Ханы-Леи Юдл. Старый резник тоже вставил свое замечание:

— Свой основной доход Исроэл-Лейзер получает от посредничества. Если уведут у кого-нибудь из стойла корову, пару лошадей или обчистят лавку на рынке, то все знают, что за хорошую мзду он отыщет кражу. Так как же к нему посылают мальчика из ешивы?

Юдл ответил, что, наверное, этот каменщик предложил присылать к нему ешиботника на субботу, а портной реб Исроэл побоялся отказать. Кто захочет с ним связываться?

Резники рассказали своим квартирантам, что этот каменщик всех держит в страхе. Если он узнает о каком-нибудь обывателе, который хочет пристроить комнатку или сложить печку, то говорит этому обывателю, что сделает эту работу, а другие каменщики боятся конкурировать с ним. Однако работать сам он терпеть не может, легче получать деньги, разбираясь с кражами. Вот он и нанимает какого-нибудь ремесленника, чтобы тот работал за него. Расплачиваясь, он срывает четверть, а то и треть. Обобранный каменщик бежит к раввину — Исроэл-Лейзер смеется над судом Торы, и раввин тоже не хочет с ним связываться. Каждую субботу перед закатом у него собирается компания. Они курят, не дожидаясь часа, когда разрешается зажигать огонь, а парни танцуют с девицами до поздней ночи. Во время всего этого веселья он строит со своей компанией планы грабежа на будущую неделю. Даже мясники боятся его. Он может обмолвиться где надо, что, помимо бойни, скот режут и в стойлах.

Реб Менахем-Мендл смотрел на директора ешивы и без слов напоминал ему, что еще в Вильне советовал не брать с собой этого сынка табачника. Цемах встретился взглядом с Роней и увидел, что она тоже смотрит на него с изумлением и сожалением, словно окончательно поняла, что он несильный человек. Он даже на миг отключился от того, что происходило вокруг.

— А где он живет, этот Исроэл-Лейзер? — спросил Цемах.

— Рядом с баней он живет, этот милый еврей, — ответил Юдл.

Перед вечерней молитвой, когда обыватели в большом молитвенном зале синагоги читали псалмы, а ешиботники в полутемной внутренней комнате учили наизусть книги мусара, Цемах вышел на улицу и пошел под гору, к берегу реки и к бане. В покосившихся домишках по обе стороны переулка было темно. Хозяйки ожидали обряда отделения субботы от будней, когда в синагоге зажгут огонь. Только в конце переулка из одного окна падало красноватое пятно света и словно пачкало высокие сугробы вокруг дома. Цемах приблизился к окну и заглянул внутрь. Стол стоял в углу, а посреди комнаты танцевали парочки. На скамейках у стены сидели парни, хлопали в ладоши и топали ногами в такт движениям танцоров. Он приблизился ко второму окну и сразу же увидел того, кого искал. Герцка Барбитолер, одетый в пальто, сидел на скамье, что-то жевал и смотрел на крутившиеся в танце парочки. Цемах вошел в темную прихожую. Прежде чем открыть низкую дверь, ведущую в накуренную комнату, он успел подумать, что заслужил это. Поскольку он пошел в Вильне в шинок драться за этого распущенного парня с его отцом, теперь, в Валкениках, он должен идти драться за него с вором.

Герцка держал в кулаке пригоршню семечек, проворно грыз их и ловко сплевывал шелуху с кончика языка. Увидев директора ешивы, он остался сидеть с остекленевшим взглядом. Танцующие парочки остановились и с любопытством посмотрели на нежданного гостя. Со скамеек, стоявших у стены, на него с изумлением глазели пышногрудые девицы с разгоряченными лицами, парни с низкими крепкими лбами, широкими плоскими носами и выпяченными толстыми губами, похожими на неструганые доски. Директор ешивы шагнул к сынку Вовы Барбитолера и схватил его за плечо. Однако между ними тут же встал хозяин дома Исроэл-Лейзер — большеголовый еврей с холодным взглядом и широкими плечами, немного скособоченный. Заложив руки за спину и выпятив живот, он загородил незваному гостю дорогу, чтобы тот не хозяйничал в чужом доме, как в своем собственном.

— Доброй недели, ребе. На такую честь я не рассчитывал. Вашему ешиботнику не за что на меня жаловаться. Он ест у меня, пьет у меня, и ему здесь весело.

— Вы — Исав[150]! — Цемах вытянул голову вперед так, что едва не столкнулся с хозяином лбами, как двумя медными тарелками. — Еврей, у которого в сердце есть Бог, погнал бы распустившегося мальчишку-ешиботника в синагогу, а не учил бы его дурному.

Исроэл-Лейзер опытным взглядом человека, привыкшего решать проблемы силой, оценил ширину плеч главы ешивы и подумал, что ему приходилось видеть людей и посильнее. Однако такого бледного, заострившегося лица, таких вращающихся глаз и такой бешеной ярости, как у этого раввина, он еще не видал. Он холодно рассудил, что у него есть дела повыгоднее, чем заводить драку с главой ешивы этого местечка.

— Какое мне дело до ваших просиживателей скамеек? — презрительно рассмеялся он. — Берите вашего паренька, а по мне, так сдерите с него его куриную кожу.

Цемах повернулся к этим полууголовникам и принялся их поучать: какую пользу извлекают еврейские юноши, высмеивая бедную семью да обучая к тому же гнусной песенке учащегося ешивы? Кухарки отказались готовить, и изучающим Тору придется голодать. Услыхав такие речи, каменщик начал орать на Герцку:

— Я тебя кормлю, а ты доводишь до того, чтобы меня оговаривали, говорили, что у меня в доме ты учишься дурным манерам?

На своих дружков Исроэл-Лейзер орал еще громче, с деланным гневом уголовника, вступающегося за несправедливо обиженного:

— Болваны, чтоб вы были прокляты! Вам больше нечего делать, как позорить вдову и ее дочь?

Один из молодых людей прижал руку к груди и поклялся:

— Чтоб меня убили на улице иноверцы, если я рот открывал!

Другой изображал потрясение, лупя себя по щекам:

— Ой, какая врунья эта Лейча!

А третий чесал затылок:

— Кто мог знать? Я думал, все это в шутку…

Одна из танцорш стряхнула локоть высокого молодого человека, который оперся на нее, как на какой-нибудь комод:

— Хамло, убери свою лапу! Если бы Лейча была дочкой богача, ты бы тоже над ней насмехался?

Цемах стремительно вышел из дома, за руку таща за собой Герцку. На улице он принялся трясти его за плечи, как он сделал это в Вильне с его отцом, Вовой Барбитолером.

— Если ты будешь и дальше так себя вести, я тебя свяжу и отправлю к отцу. Он тебя отлупит смертным боем и запрет в кладовку. И никто больше не придет тебя освобождать.

— Мама приедет и освободит меня, — пробормотал Герц-ка, но Цемах этого не услышал.

Валкеники так и кипели от этой истории, когда глава ешивы не побоялся залезть в логово зверя и этот зверь, Исроэл-Лейзер, испугался его. В доме резника тоже об этом говорили с удивлением. На щеках Рони снова появился румянец. За столом она старалась поймать взгляд Цемаха и улыбалась ему с выражением преданности на лице. Она видела, как он хмурится, не понимая ее поведения. Не нравилось оно и ее старшей сестре Хане-Лее. Однако Роня больше не скрывала своей гордости и радости от того, что ее квартирант — смелый, сильный, а не такой сломленный, каким казался еще недавно. Но когда он при ней зашел в кухню, чтобы омыть руки, она сразу же выскочила прочь. Если они оставались наедине в столовой, она тут же звала своих сыновей и племянниц.

Тронутая заступничеством главы ешивы за честь ее дочери, Гитл разогревала котел и готовила ешиботникам. Герцка приходил есть на кухню с бесстыжими глазами, словно ничего и не случилось. Только в синагоге на учебе он не показывался. От Мейлахки глава ешивы узнал, что Герцка лежит целыми днями на кровати в странноприимном доме и листает свой альбом с марками.

— Скоро, говорит он, все мальчишки будут ему завидовать. Чего ему завидовать, этому невежде? — спрашивал Мейлахка. — Ведь он до сих пор не знает даже первой главы трактата «Недарим», который изучает целую зиму.

Однажды Герцка зашел в синагогу и принялся прыгать между скамьями. Ешиботники всегда считали его лоботрясом и даже не стали оглядываться. Однако глава ешивы перегнулся через свой стендер и излил на него свой гнев, говоря, что от него одни неприятности и стыд.

— К каменщику на субботу я тебя больше не пущу, а другой обыватель тебя не примет!

Герцка схватил левой рукой свою поднятую левую ногу и стал рассматривать подошву.

— Обо мне вам больше не надо беспокоиться. Завтра из Вильны приезжает моя мама. Она заберет меня с собой в Аргентину.

Как бы нагло он ни вел себя прежде, он все же никогда не позволял себе стоять перед главой ешивы с поднятой ногой. Ученики оторвались от святых книг и смотрели на этого наглеца. Цемах подумал, что парень проявляет явные признаки безумия. Его речи казались еще более дикими, чем его поведение.

— Твоя мама? Из Аргентины? А твой отец знает о ее приезде?

— Знает. Мама приехала из Аргентины и поговорила с ним, чтобы он позволил мне уехать вместе с ней. Он не хочет меня отпускать. Мама едет сюда, а отец едет вслед за ней — Герцка опустил левую ногу и поднял правую, словно проверяя, достаточно ли крепки подошвы его башмаков для такой дальней дороги.

Глава 12

Конфрада въехала на валкеникский постоялый двор, и Вова Барбитолер поселился там же, в соседней комнатке. Он ни на минуту не оставлял свою неразведенную жену и присутствовал при ее первой встрече с Герцкой. Мать едва не упала в обморок, она плакала и целовала своего сыночка. Отец, весь растрепанный, бормотал и шептал:

— Он мой сын! Мой сын!

Герцка позволял матери обнимать себя и плакать, но сам держался как мужчина, не целовался и не плакал. На отца он даже не взглянул. Вова умолял его:

— Ведь я же тебя кормил!

Но Герцка отодвинулся от него и прорычал, как дикий зверек, не дающий себя приручить:

— Я ненавижу тебя и уеду в Аргентину!

Валкеники шумели. Люди не хотели верить, что мать оставила грудного младенца и что ее муж, набожный еврей, пятнадцать лет не посылал ей разводного письма. Компания Исроэла-Лейзера еще больше раздула эту историю. Эти уголовники чувствовали себя обманутыми. Они думали, что Исроэл-Лейзер на старости лет с покаянием вернулся к вере. Он хочет откупиться от Бога и поэтому приближает к себе ешиботника, каждую субботу бесплатно дает ему жрать и орет:

— Рубай, только не надо ржать, как лошадь.

Однако выяснилось, что старый ворюга делает все это отнюдь не с богобоязненными целями. Где двое, там он появляется третьим, чтобы обгрызть косточку. Он услышал от паренька историю о том, что его маменька собирается приехать за ним, и сообразил, что ему стоит быть причастным к этому делу. За зиму Исроэл-Лейзер несколько раз побывал в Вильне и встречался там с дядьями Герцки. Братья жили в Вильне, вверх по Новогрудковской улице[151]. Их называли толковыми ребятами. Они добивались толка, решая проблемы тех, кто сильнее. Толковые ребята договорились с Исроэлом-Лейзером, что тот будет присматривать за парнем, чтобы отец не увез его сам куда-нибудь. А когда его мать, эта аргентинская штучка, приедет, его щедро вознаградят.

Приятели каменщика клялись, что не завидуют заработкам старого вора, но почему еврей должен быть свиньей? Состоятельные обыватели из местечка спрашивали Исроэла-Лейзера, правду ли рассказывают о нем дружки, и он холодно отвечал им: да, правда, ему было жаль сироту. И что ему с этого? Может, ему причитается за это, чтобы его забросали кочанами, как Йойзла[152]?

Комната Конфрады в постоялом дворе была открыта для всех, и любопытные толклись там целый день. Хайкл-виленчанин тоже там был. В горячке событий он забыл, что сыну Торы не подобает находиться среди такого сброда и что он должен остерегаться встретиться лицом к лицу с табачником. Хайкл так и горел от любопытства, ему хотелось посмотреть на эту женщину со смазливой физиономией и русыми косами, у которой есть такая темная волшебная сила, что ее брошенный муж тоскует по ней пятнадцать лет подряд. Однако, впершись вместе с другими обитателями в эту комнату и увидев мать Герцки, он, как и все, остался стоять с вытянутым лицом и раскрытым ртом. Вот это она? Вот так она выглядит?

На табурете посреди комнаты сидела женщина с жирными складками на затылке и с ногами, похожими на бревна, под тяжестью которых искривлялись высокие каблуки ее туфель. Ее шерстяное коричневое платье с золотым шитьем вокруг коротких рукавов и с глубоким вырезом на шее открывало руки с крепкими мускулами и грудь с морщинистой кожей. Ее увядшие мягкие щеки были натерты розоватой пудрой, губы — жирно намазаны красной помадой. Лицо пыхало жаром, будто она только что вышла из горячей ванны. Ее глаза были большими и сияли по-прежнему ясно. У нее все еще был полный рот зубов. Однако вместо длинных русых, пшеничных локонов, о которых Хайкл слыхал от Вовы Барбитолера, он увидел жалкий пучок — темно-рыжий, словно ржавчина на пригоревшем горшке. Конфрада разговаривала тоном богобоязненной еврейки, и считала, загибая пальцы:

— Первую жену он молодой загнал в могилу. И от нее ему остались двое детей: мальчик и девочка. Я их воспитывала. Милые дети, очаровательные дети. Как я слышала, они не выдержали жизни с ним и убежали из дому. Так вот, когда он отделался от первой жены, то начал клеиться ко мне. Он красил бороду в черный цвет, подкручивал усы и обещал мне, что я буду жить у него как графиня, что мне пальцем о палец не придется ударять. Он говорил, что я прихожу на полные закрома, в настоящее имение, в котором каждой собаке достанется жирный кусок. И я, божья коровка, дала себя уговорить. Но когда я пришла к нему, для меня начался ад. Этот разбойник ни на минуту не выпускал меня из дому, ходил за мной по пятам, жилы из меня тянул. Тогда Бог подал мне мысль выпросить у него разрешение поехать к моему старшему брату в Аргентину. Только тогда я от него отделалась, хвала и благодарение Превечному. — Конфрада вытащила из большой черной сумочки, лежавшей у нее на коленях, носовой платочек и вытерла слезы. — И не спрашивайте, дорогие мои братья и сестры, как я от него настрадалась. А еще больше, чем я, настрадался от него мой сынок. Но жальче всего мне его третью жену. Он ведь снова женился, хоть и не прислал мне разводного письма. Я слышала от людей, что его третья жена — деликатная, добрая, тихая, набожная. Только один недостаток у нее есть. Говорят, что у бедняжки нет волос на голове и поэтому она постоянно носит парик. Он позорит ее перед людьми и проливает ее кровь ведрами. Не дай Бог иметь дело с таким мужем, дорогие братья и сестры, — закончила Конфрада с напевом, и обитатели местечка, находившиеся в комнате, переглянулись: и правда, не дай Бог иметь дело и с такой женщиной!

— Конфрада, побойся Бога! — выдвинулся из угла, в котором он стоял все время, Вова Барбитолер. — Ты оставила меня с грудным младенцем и сказала, что едешь всего на несколько месяцев к брату. Годами я ждал тебя, годами!

— Я понимаю тебя, понимаю, — покачала женщина головой, как будто сочувствуя его горю. — Меня совсем не удивляет, что ты меня ждал. Где еще на свете такой старый бабник, как ты, мог найти такую красивую молодую женщину? Кто бы еще стал терпеть от тебя так много страданий, как я? Я действительно должна была бросить в Аргентине моего доброго, молодого, красивого мужа и моих детей, чтоб они были здоровы, и мчаться сломя голову к какому-то старому еврею с завшивленной бородой! Хе-хе-хе, — оскалилась Конфрада, и Герцка, стоявший у окна безо всякого выражения на лице, тоже оскалил зубы, как будто показывая, насколько он похож на мать.

Вова Барбитолер не мог свыкнуться с мыслью, что из-за какой-то толстомясой бабы с блеклыми, крашеными волосами он мордовал себя полтора десятка лет. Вместе с внезапно исчезнувшим влечением к ней его покинула и застарелая ненависть. Он стыдился и раскаивался, что из-за своего дурацкого помешательства поссорился чуть ли не со всем светом. Он только хотел выпросить у нее Герцку, чтобы не оставаться одному на старости лет. Однако задорный и ядовитый смешок Конфрады снова пробудил в нем ненависть. Мозг его вскипел, глаза вылезли из орбит. Он кричал и топал ногами:

— Распутница! Ты осталась такой же, какой была. Ты уже стара и уродлива и все-таки смеешься тем же распутным издевательским смехом, как в те времена, когда, бывало, возвращалась за полночь от своих любовников. Я с ума сходил, а ты смеялась: хе-хе-хе! Чтоб тебя так переломало, как ты поломала мою жизнь!

— У евреев есть закон и есть раввин, — вмешался какой-то еврейчик с ощипанной бородкой и козлиным голосом. — Они идут к раввину и просят его вынести приговор или помочь достигнуть компромисса. Зачем вам обливать друг друга грязью и выставлять себя на смех?!

— К раввину! К раввину! — бросился Вова к Конфраде. Однако она залихватски уперла руки в боки и бесстрашно рассмеялась ему прямо в лицо:

— Хорошо бы я выглядела, если бы ждала, пока раввины дадут мне разрешение выйти замуж! Я бы уже давно лежала под каким-нибудь камнем в Аргентине или в могиле в Вильне, точно так же, как загнанная тобой в могилу первая жена. Но ты ведь каждый день бегал молиться, ты ведь заглядывал во все горшки, проверяя, кошерно ли я готовлю. Так почему же ты не послушался раввинов и не послал мне разводного письма? Сам-то ты снова женился безо всякого развода. А я теперь должна идти с тобой к раввину?

— Я дам тебе развод, — просопел Вова, смертельно уставший от этой ссоры. — Если Герцка останется со мной, я дам тебе развод. Он мой сын, я его воспитывал.

— Ты уже старый человек и скоро умрешь, так зачем мне твое разводное письмо? — Конфрада посмотрела на него с жалостливым выражением на лице и заговорила так нежно, как только могла. — И почему ты просишь меня? Спроси его самого. Скажи, сынок, ты хочешь остаться с отцом? — Мать заранее радовалась ответу Герцки, который услышат все в комнате.

— Я поеду в Аргентину, а оттуда еще дальше, в другие страны, нарисованные на моих марках, — и Герцка повернулся к Хайклу: — Ага! Я поплыву по морю, а ты будешь просиживать скамейку. Ну, чья взяла?

Табачник увидел среди присутствовавших сына меламеда реб Шлойме-Моты, и на мгновение в его глазах промелькнула хитроватая разбойничья радость. Он поднял обе руки вверх и рассмеялся:

— Хайкеле тоже тут? Ты и твой ребе, этот валкеникский глава ешивы с глазами ангела смерти, вы оба затащили Герцку сюда! Чтобы вас обоих переломало вместе с этой распутницей!

Хайкл попятился, хотел выйти из комнаты — и не мог протолкаться сквозь тесную толпу набежавших отовсюду евреев. Конфрада весело взглянула на паренька, которого на чем свет стоит ругал Вова.

— Люди, которые хотя бы на пару месяцев спасли его от твоих рук, сделали большое доброе дело, — вздохнула она, посмотрела долгим взглядом на Герцку и повернулась к собравшимся, храня обеспокоенное выражение на лице. — Он уже юноша шестнадцати лет, а играет, как маленький ребенок. Чтоб у его отца было такое счастье, как он его воспитывал. Он бил его смертным боем, пока его мысли не смешались. Идите себе, евреи, идите себе на здоровье. Ищите себе лучшие развлечения, чем радоваться чужим бедам.

Собравшиеся, толкаясь, вышли из комнаты. Хайкл вышел вместе со всеми.

— Тьфу на вас! — сплюнул какой-то еврей. Он был готов поклясться, что эта баба в Аргентине работает бандершей в веселом доме. Другой еврей пробурчал:

— Артистка! Достаточно только на нее взглянуть, чтобы понять, как она ему выедает печенки.

Третий вздохнул:

— Ой, какая нечестивица! Но и муж не лучше, не еврей, а просто убийца какой-то.

Валкеникские евреи разбежались по домам, на рынок, в лавки, а Хайкл ушел в синагогу. Однако он несколько раз оглядывался, словно опасаясь, что Вова Барбитолер погонится за ним с палкой.

Глава 13

Сцена на постоялом дворе взволновала Валкеники. Обыватели пожимали плечами: с таким типом глава ешивы завел войну? Из такого негодного сына он хотел сделать сына Торы? В дальних переулках смеялись: из свиного хвоста штраймл[153] не пошьешь. И этого босяка привез глава ешивы, чтобы мы его тут терпели? Однако Цемаха больше не интересовало, что о нем говорят. Он ждал, словно вынесения приговора, встречи с табачником — и дождался. Вова Барбитолер на час оставил Конфраду с Герцкой на постоялом дворе и разузнал, где живет глава ешивы. Он пришел утром и застал всех за завтраком. В доме воцарилась мертвая тишина. Хана-Лея обеспокоенно посмотрела на старого отца, а Роня напуганно — на директора ешивы, который посерел, как пепел. Однако табачник не стал устраивать скандала, как все ожидали. Он уселся на скамью у окна, и его налитые кровью глаза начали блуждать по людям, сидевшим за столом. Его взгляд остановился на старом резнике, и он рассмеялся тихим смешком безумца:

— Я умолял вашего главу ешивы, чтобы он не вмешивался в мою жизнь. У меня и без него хватает неприятностей. Однако он воевал со мной до тех пор, пока не заполучил моего мальчика. Я предупреждал его, что мать Герцки из Аргентины и ее братья из Вильны хотят его выкрасть. Он заверял меня, что будет его беречь как зеницу ока. Теперь я узнал, что мой сын захаживал к худшему из евреев этого местечка, к вору. Так вот этот вор вместе с дядьями Герцки все и устроил, чтобы мать Герцки приехала из Аргентины и забрала его. Вот так ваш глава ешивы его берег!

Реб Липа-Йося и члены его семьи ждали ответа реб Цемаха. Однако было похоже, что тот никак не может вспомнить, чем он был так занят, что забыл следить, с кем водит компанию его ученик. Роня смотрела на него со страхом, словно просила не вспоминать, чем он был занят. Ответил тихий реб Менахем-Мендл. Он сказал, что даже если бы за этим учеником следили в тысячу глаз, нельзя было гарантировать, что его мать не приедет. То же самое произошло бы и в Вильне.

— В Вильне она бы его не нашла. Если бы он был в Вильне, я бы узнал, что она приезжает забрать его, и она никогда в жизни его бы не нашла. — Вова Барбитолер вытер крупные капли пота со своего лица и с растрепанной бороды. — Вы, реб Менахем-Мендл, не виноваты. Виноват ваш товарищ. Бог послал его, чтобы он приносил мне неприятности, и он выполнил данное ему поручение.

Табачник встал и качнулся, направляясь к двери. Уже положив руку на задвижку, он снова повернулся и заговорил со старым резником:

— Я должен бы остаться в местечке и сделать так, чтобы ему пришлось бежать отсюда. Мне так и так незачем возвращаться домой. Мой дом для меня пуст и тосклив. Однако, хотя все добропорядочные евреи избегают меня, я не хочу разрушать ешиву, как он разрушил мою жизнь и как он разрушает все, к чему прикасается.

Вова Барбитолер вышел, и за столом стало так тихо, что было слышно, как из крана на кухне в жестяную раковину падают редкие капли воды. Роня смотрела на директора ешивы, широко распахнув глаза и испуганно дрожа всем телом, как будто холодные капли воды из крана на кухне капали ей на голову.

Около полудня Цемах вошел в синагогу. Младшие ученики стояли у окон и смотрели на улицу. Увидев входящего главу ешивы, они вернулись к своим томам Гемары, но продолжали посматривать за окно. Цемах уселся в углу у восточной стены и загородился книгой, поставленной на стендер. Разгоряченный мальчишка-ешиботник вбежал с криком:

— Уже едут!

Ученики, которые были родом из самих Валкеников, бросились наружу. Для них ешива была еще наполовину хедером. Ученики, происходившие из других местечек, и младшие, и старшие, остались на своих местах. Только Мейлахка-виленчанин не выдержал. С восторгом ребенка, который бежит за укатившимся обручем, он бросился на улицу вслед за ватагой местных мальчишек. Директор ешивы и Хайкл-виленчанин подняли головы над стендерами и, оба виновные в приезде Герцки в Валкеники, переглянулись.

По Синагогальной улице ехали сани. Сзади сидела женщина из Аргентины и ее виленский сын. Конфрада была в шляпе с пером и в каракулевом пальто с двумя большими серебристыми лисами на плечах. За санями шли Вова Барбитолер и каменщик Исроэл-Лейзер. За ними ехали еще одни сани, пустые. Эти сани нанял Вова Барбитолер до валкеникской железнодорожной станции, чтобы вернуться в Вильну на поезде в том же самом вагоне, в котором поедут Герцка с матерью. Однако через местечко отец шел пешком, не переставая говорить и упрашивать. На крылечках домов стояли и смотрели им вслед женщины, мужчины, дети.

— Он мой сын! — кричал Вова, обеими руками хватаясь за сани Конфрады.

— Ой, мне жаль его жену. — Аргентинская еврейка крутила головой, обращаясь к людям, стоявшим по обе стороны Синагогальной улицы. — Мы с сыночком уже избавились от него, но его третью жену ждет горькая печаль. Ой, как мне ее жалко!

Каменщик Исроэл-Лейзер, видимо, остался доволен вознаграждением, полученным за его помощь, потому что по-свойски хлопал табачника по спине и называл его мужчиной. Он, мол, действительно отец, но теленок бежит за коровой, а не за быком. Вова Барбитолер рванулся вперед, обогнал сани и загородил им дорогу. Возница едва успел остановить лошадей.

— Конфрада, я дам тебе развод, только не забирай у меня Герцку. — Он стоял, раскинув руки и широко расставив ноги, чтобы сани не могли проехать.

— Сам подумай, на что мне твой развод? Ты ведь уже старый человек и скоро умрешь, — исполнила она ту же издевательскую песню, что и на постоялом дворе. Каменщику Исроэлу-Лейзеру стало тошно оттого, что на него отовсюду смотрели как на пособника в грязном деле. Он крикнул извозчику, чтобы тот не стоял и не пялился, как придурок на свадьбе, а хорошенько хлестнул свою клячу и ехал дальше. Извозчик повернулся к нему, держа в поднятой руке кнут:

— Я ведь не ты. Я не буду наезжать на человека. Я от этой поездки не разбогатею.

Извозчик повернул свою лошадь в сторону, и Вова Барбитолер снова оказался позади саней.

Герцке уже надоела эта ссора между родителями. Его уже не интересовало, что все пялятся на них. Он хотел, чтобы ешиботники видели, как он уезжает. Только когда сани проехали синагогу, он увидел компанию мальчишек из ешивы и среди них Мейлахку. Обрадованный, он вскочил с сиденья и показал мальчишкам язык. Мейлахке он обеими руками сделал «нос». Вова Барбитолер все еще брел по снегу между двумя санями и кричал:

— Мой сын! Мой сын!

Сани повернули и проехали мимо рынка по дороге на железнодорожную станцию, и там из домов вышли новые любопытные. Обитатели местечка, собравшиеся на Синагогальной улице, начали расходиться, качая головами, вздыхая и сплевывая. Мейлахка вернулся в синагогу и подошел к главе ешивы:

— Ребе не должен огорчаться, что Герцка уезжает. Он невежда, и он плохой. Все время меня дразнил, говорил, что ребе нашел меня заснувшим над томом Гемары и унес на руках, как какой-то куль. — Глаза Мейлахки горели гневом. Он рассказал длинную историю, произошедшую в странноприимном доме.

Вчера ночью Герцка пришел забрать из-под своей лежанки корзину с вещами и сказал ему так: «На тебе мою большую корзину, а мне дай свой маленький чемоданчик». Он сказал Герцке: «Мой чемоданчик новенький, его мне купила мама перед отъездом в ешиву. Дай мне свой альбом с марками, и мы поменяемся». Герцка ему ответил: «Фигу! Марки я тебе не отдам, но если ты хочешь меняться, я могу добавить мои болячки тебе в бока и мои филактерии с арбоканфесом». Он сказал Герцке: «Зачем мне твои филактерии? Ведь у меня еще не было бар мицвы[154]. И как ты можешь отдать мне свои филактерии и свой арбоканфес? А как же ты сам будешь молиться и как будешь произносить благословение на заповедь о кистях видения? Невежда ты этакий, иноверец!» Герцка рассмеялся и ответил, что в Аргентине не молятся. Там не накладывают филактерии. И он больше никогда не будет произносить благословения на заповедь о кистях видения, потому что отец постоянно его бил, чтобы он надевал арбоканфес и потому что ребе вытащил его из дома Исроэла-Лейзера. Он не стал меняться с Герцкой, но Герцка все равно оставил свои филактерии и свой арбоканфес. Они лежат на подоконнике в странноприимном доме.

Цемах не ожидал, что и ему сын Конфрады станет врагом. Мейлахка видел, что глава ешивы сидит опечаленный и молчит. Он снова принялся утешать его, говоря, что это хорошо, что Герцка уехал. Он говорил мальчишкам в странноприимном доме гнусные вещи, которым научился в свои субботы в доме Исроэла-Лейзера. А ему самому сказал: «У меня веселая суббота, а у тебя унылая суббота».

— Почему у тебя унылая суббота? — спросил Цемах, едва пошевелив губами.

Мейлахка опустил голову, раскаиваясь, что выдал свою тайну. Цемах сразу же стал бодрым и собранным. Он не знал, в какой компании находился сын табачника, и не знает, к кому попал Мейлахка. Хотя и его семье он обещал беречь мальчика как зеницу ока.

— Расскажи мне, у кого ты ешь по субботам, — попросил он Мейлахку, и тот подумал, что можно это рассказать. Он ест по субботам у реб Залмана Калецкого — коробейника. Реб Залман — вдовец, и детей у него нет. В пятницу вечером он делает кидуш над двумя кусками черного хлеба, а потом они вдвоем едят этот хлеб с селедкой.

— Почему ты до сих пор не сказал этого мне или реб Исроэлу-портному, чтобы тебе нашли другой дом для субботних трапез, чтобы тебе не приходилось голодать? — спросил глава ешивы.

— Я не голодаю, — ответил Мейлахка. Реб Залман Калецкий не успевает поставить в печь чолнт на субботу. Он возвращается в субботу вечером поздно из села. Они едят в субботу днем тертую редьку со смальцем или холодный смальц, намазанный на хлеб и посыпанный солью. На третью трапезу они едят сваренные вкрутую яйца, которые хозяин приносит из села. Реб Залман к тому же набивает ему полные карманы яблоками, чтобы ему хватило на будние дни. Всегда перед тем, как Мейлахка уходит, реб Залман просит его не идти есть в другое место. Ему будет тоскливо сидеть по субботам одному за столом, и он не хочет, говорит он, чтобы люди знали о его бедности.

— Он гладит меня и говорит, что любит меня, как родного сына, — выдал наконец Мейлахка свою тайну, из-за которой он так привязался к коробейнику.

Он уже носил толстые пейсы, и из-под его пиджака выглядывали четыре пучка кистей видения. Но он все еще, как ребенок, тосковал по ласке. Он смотрел на главу ешивы с трепетом юного олененка с розоватыми глазами и с беспокойными проворными ножками. Цемах почувствовал теплоту в холодных, как лед, ладонях, и погладил Мейлахку по голове. Мальчик ждал этого и сразу прижался к коленям главы ешивы. Цемах продолжал гладить его по голове и думал о бедном коробейнике, который ест постную холодную еду, но в чьем домишке тихо. Он тоже охотно поселился бы в таком домишке и ел бы хлеб с солью и в субботу, и в будни, лишь бы вокруг было тихо, уныло и тихо.

Глава 14

Снег падал не переставая, стелился ослепительно-чистым одеялом, утолщающимся сутки за сутками. Он устал падать, словно человек, измучившийся от семидневного праздника с субботой посередине, да еще и с христианским праздником, который начинается на следующий день после окончания еврейского. Прошли две недели швата[155], должны были пройти еще много зимних дней. Обитатели местечка ходили скучные, с тоской на сердце. Тишина шумела в мозгу, молчание просторов оглушало. Долгими ночами в словно залепленные глиной уши проникала немота окрестных лесов. Вот и лежали люди в кроватях с открытыми глазами и ощущали ломоту в костях и тупое оцепенение в голове. Они обливались потом, а темнота давила, как давит одеяло на ноги горячечного больного, который не может вырваться из дурных снов. Днем местечко смотрело на улицу бельмастыми окнами. Крылечки были заметены снегом до самых порогов. Засунув рукав в рукав, на порогах своих лавок стояли осыпанные белым пухом лавочники и молча таращили глаза, будто забыли человеческий язык. В синагоге учеба и молитва тоже тянулись лениво, сонно. Молодые ешиботники стали усидчивей и набожней. В их памяти отложилось много выученных листов Гемары. Они отпустили длинные пейсы и не подрезали свои едва пробивавшиеся бородки. На их заросших набожных лицах посреди зимы расцвели юношеские прыщи.

Хайкл-виленчанин больше не думал о Чарне, единственной дочери реб Гирши Гордона. Он забил голову тяжелым арамейским языком, трактующим запретительные обеты в книге «Недарим». Однажды в четверг днем он раскачивался над томом Гемары и громко рассказывал сам себе изучаемый раздел. Ему надоело сидеть на скамье. Он принялся расхаживать по синагоге, пережевывая трудный кусок:

— Источник условия искажен, и в нем не хватает части, а потому следует повторить его иначе…

Погруженный в вопрос, чего же не хватает в источнике условия, он не заметил, как вышел в вестибюль синагоги, и продолжал разговаривать сам с собой, размахивая при этом руками, пока не наткнулся на стоящую в дверях синагоги молодую женщину, одетую в широкую черную шубу с полукруглым белым воротником и с муфтой на руке. Меховая плоская шапочка, как птица, угнездилась на ее русых волосах. Усыпанная снежинками котиковая шуба светилась голубоватым, словно водяным, отблеском. Ее волосы, брови и нос тоже были усыпаны серебристыми звездочками. Женщина спросила Хайкла, может ли она увидеть главу ешивы Цемаха Атласа.

— Скажите, что приехала его жена и ждет его снаружи.

Виленчанину казалось, что он спит и видит сон. Он, заикаясь, едва смог выдавить из себя, что глава ешивы ведет сейчас урок для младших учеников. Женщина улыбнулась, обнажив два ряда блестящих зубов за свеженакрашенными губами:

— Вы тоже ученик моего мужа?

Хайкл утвердительно кивнул и ушел во внутреннюю комнату. Цемах сидел во главе длинного узкого стола и слушал, как парнишки обсуждают фрагмент Гемары. С таким лицом, словно он сам не верил в то, что говорит, Хайкл шепнул директору ешивы, кто его ждет. Цемах посмотрел на него с недоверием и сразу же заволновался, даже испугался. Он снял с головы ермолку, надел шапку и вышел из комнаты.

Женщина улыбнулась навстречу главе ешивы своими большими сияющими глазами, полными голубого сияния. «Она действительно его жена!» — молча закричал Хайкл. Он слишком долго ждал, пока глава ешивы не буркнул ему «спасибо», ожидая, чтобы он убрался. Хайкл вернулся в синагогу с туманом в глазах. Он видел, как плывет золотое солнце и как брызжет серебряный фонтан. Он был так потрясен, что никому из учеников не рассказал о женщине там, на улице, как будто взглянуть на нее было неким тайным счастьем, которого он удостоился.

Цемах был так растерян, что начал быстро говорить, что у него как раз середина занятия с учениками.

— А тебе нельзя прерваться? — спросила Слава. Цемах спохватился: конечно, он может прерваться. Он хотел сказать, что не ожидал ее приезда, что она не писала ему об этом. Правда, и сам он писал мало, очень мало… Где она остановилась? Куда въехала?

— На постоялый двор, — ответила Слава и сухо добавила, что он ведь за ней не посылал, так почему же она должна была написать ему, что приезжает? Слава неожиданно рассмеялась:

— Цемах, ведь у тебя уже длинная борода и пейсы, как у настоящего раввина!

Он попросил ее подождать, пока он наденет пальто и скажет ученикам, что сегодня не будет с ними заниматься. В те минуты, что она, ожидая, оставалась на улице одна, ее лицо стало серьезным и даже разгневанным: он смотрел на нее спокойно и холодно. Он еще больше охладел к ней.

Цемах стоял рядом с ней в своем длинном раввинском пальто. Ее рука в замшевой перчатке легко проскользнула под его руку. Они еще не успели спуститься со ступенек, как из синагоги вырвался Шия-липнишкинец с развевающимися пейсами и с жидкой бородкой, с полотенцем на шее вместо верхней рубахи, в длинном желтом замызганном арбоканфесе, торчащим из-под его кургузого пиджачка. Он торопился в уборную по большой нужде с яростью илуя, которым управляет голова и в котором кипит Тора. Чтобы не потерять ни единой лишней секунды, он быстро расстегивал пиджак, распускал пояс на брюках и искал по всем карманам бумагу на подтирку. На ступеньках он увидел главу ешивы с какой-то женщиной в шубе из шкуры дикого зверя, и эта женщина держала главу ешивы под руку. Большие черные, чуть косящие глаза Шии вылезли из орбит, а зрачки сузились. Эта красавица в шубе казалось ему порождением темной стороны мира. На ее нечестивых губах он увидел усмешку. Илуй так растерялся, что сбежал со ступеней с такой поспешностью, словно перепрыгнул через порог ада. Слава целую минуту давилась смехом, пока в уголках ее рта не застыла гримаса отвращения.

Обитатели Валкеник прежде видели эту чужую женщину на дороге, ведущей к синагоге. Вскоре от хозяина постоялого двора обитатели местечка узнали, что она жена главы ешивы. От этого известия на лица легла каменная тишина, как летом вечер на поляну до тех пор, пока птицы не проснутся и солнце не покажет свой золотой палец. На обратном пути из синагоги Слава заметила, как смотрят ей вслед из окошек, покрытых морозными узорами. Ей было приятно, что ею восхищаются, ее смешило, что Цемах шел рядом такой напряженный и собранный. Он не осмеливался повернуть голову. Она ухватилась за него и второй рукой, как будто не могла вылезти из глубокого снега. Слава шла маленькими шажками, и Цемах тоже старался идти не слишком быстро, чтобы это не выглядело так, будто он старается вырваться из ее рук, а она бежит за ним. Говорить ей, что держаться как она, обеими руками, не подобает жене главы ешивы, он не стал. Он шел медленно, медленно, а Синагогальная улица была на этот раз особенно длинна и никак не хотела кончаться. Вместо того чтобы говорить, он несколько раз кашлянул, и его кашель повторился на тихой улице десятикратным эхо. Слава смотрела вверх, в небо, и вниз, на свои боты, отороченные мехом, и улыбалась направо и налево полузакрытым женским лицам в платках, высовывавшимся отовсюду и смотревшим им вслед. Искоса она бросала взгляды на мужа и на его разросшуюся бороду и думала: чужой человек. Однако она продолжала мило улыбаться и поправлять на голове свою плоскую круглую меховую шапочку.

Хозяин постоялого двора вышел им навстречу запыхавшийся, не зная, куда раньше броситься. Может быть, раввинша желает сметаны и сыра? Пару свежих яиц, только от курицы? Его жена сбила свежее масло, и он принесет печенье от пекаря. Может быть, раввинша желает хлеб домашней выпечки? Раввинша весело отвечала, что не голодна, и сразу же, как хозяин постоялого двора вышел, рассмеялась:

— Это я-то раввинша?

Она ожидала, что муж поможет ей снять шубу и покажет, как сильно рад ее приезду. Однако он стоял в стороне и смотрел со странным страхом на две кровати, стоявшие под двумя окнами. Слава не хотела, чтобы ею овладело такое же чувство. Она прижалась к нему и закинула голову назад с улыбкой опьянения на лице. Ей стало любопытно узнать, что она ощутит, целуя этого бородатого еврея после того, как они так долго не прикасались друг к другу. Мгновение она ждала, а потом сразу же отступила назад.

— Ты даже не хочешь поцеловать меня?

— Я хочу, почему это я не хочу? — На его лице появилась обида немого, чьих жестов не понимают. — Есть законы…

Он не закончил. Она долго смотрела на него, пока не поняла, что он имеет в виду. «Он стал святошей, он — хнек[156]», — подумала она и стала снимать шубу. Ее серое шерстяное платье, суженное в талии, подчеркивало ее узкие плечи и полные бедра. Она уселась за стол, закатала рукава и стала растирать руки до локтей, словно ее кожа задубела от мороза. По ее нижней губе, сильно выдвинувшейся вперед, как всегда, когда она сердилась, Цемах понял, что она сильно обижена. Он сел за стол напротив нее и заговорил. Он говорил, что скучал по ней. Может быть, он сам не хотел сознаваться себе в этом и потому не писал… Но ведь она знает, что он не двуличный человек. Он не может вести себя прямо противоположно тому, что написано в Торе, и тому, чему он учит своих учеников. Закон гласил, что если женщина не совершает ритуального омовения в микве или в реке, мужу нельзя к ней прикасаться.

Слава уже снова улыбалась голубизной своих глаз, своими зубами и уголками рта. Она не была настолько добра, чтобы легко все простить и забыть, но сейчас ей надо было запихнуть свою обиду куда-нибудь поглубже. Цемах казался ей намного более мягким, чем раньше. Он не хотел делать ей больно. В его глазах тоже появилась набожность.

— И как ты тут? — спросила она.

— Жил, — неохотно ответил он и посмотрел на ее прозрачные ушки, светившиеся под зачесанными вверх волосами. Ее высокая белая шея, ее точеный нос и крепкие округлые скулы не изменились. Щеки, словно светившиеся от внутреннего света, и тонкая улыбка придавали ее лицу выражение мудрости. Цемах смотрел на нее и словно не мог поверить, что она его жена и что она к нему приехала. Сейчас он не мог понять, как это он оставил такую женщину и мучается на чужбине. Из-под густых усов выдвинулись вожделеющие губы, кончик носа побледнел.

Слава заметила, что его глаза больше не набожны. Дикое желание охватило его, как в старые времена. Она ведь всегда знала, что по своей природе он аскет и ненавидит себя за свои страсти. Он не может не любить женщину и не может испытывать радость от того, что любит. Теперь она увидела, что он не изменился. Его лицо излучало вожделение и одновременно с этим злость. Он злился на самого себя за то, что желал ее. Однако и в ней тоже разгорелся гнев. В эту минуту она ненавидела его за его грубые мужские желания, за его бороду и пейсы, за его наморщенный лоб и мрачный взгляд. Ей был противен его горбатый нос, похожий на клюв хищной птицы, вытаскивающей рыбу на камень и пожирающей ее живьем. Он сейчас еще заорет: «Я больше не могу ждать!» Слава рассмеялась и устремила на него издевающийся взгляд.

— А желать женщину, которая не ходит в микву, можно?

Он молчал, задетый ее неожиданно жестким тоном и недобрым взглядом. Она завелась еще больше и стала насмехаться над ним: с одной стороны, он никогда не прекращал быть ешиботником. Он ходил по дому без головного убора и напевал наводящую тоску мелодию мусарников. С другой стороны, она не верила в его набожность даже тогда, когда он снова начал ходить в синагогу. Тогда он еще не задавал себе вопроса, кошерна ли ее кухня и кошерна ли она сама. Однако теперь он при первой же встрече пожелал знать, окунается ли она в микву. Похоже, что нежным и деликатным он может быть только по отношению к пришибленным, например к забеременевшей служанке.

— Стася нашлась? — Цемах не слушал упреков жены и говорил беспокойно, быстро. — Где она находится? Когда должна родить?

— Не знаю, — равнодушно ответила Слава.

Он стал еще беспокойнее, забормотал тихо и потрясенно: что значит, она не знает? Слава увидела, что в одно мгновение он перестал желать ее. Он был бледен. Из его глаз смотрел страх. Она рассказала, что свояченица Хана знает, где находится эта девица. Он не должен о ней беспокоиться. Стася служит у одного еврея в каком-то селе или в местечке.

— Значит, известно, где она находится. Ты ведь легко могла узнать больше подробностей о ее жизни, как с ней обходятся и что с ней будет потом, когда у нее на руках будет младенец и она не сможет работать? — пробормотал он с мольбой в голосе.

— Мне достаточно знать, что она нашлась и не наложила на себя руки. Больше я ничего не знаю и знать не хочу, — наклонилась к нему через стол жена, похожая на красивого разъяренного зверя, просовывающего свою голову через прутья клетки.

«Ей не хватает милосердия», — подумал с болью в сердце Цемах. Он встал и заговорил задумчиво, медленно. Он живет у здешнего резника. Это почтенная семья. Он должен известить их, что приехала жена. Кроме этого, он обязательно должен зайти на минутку в ешиву. Потом он вернется, и они вместе поужинают на постоялом дворе. Слава видела, что он осторожно выбирает слова, чтобы не раздражать ее, однако его глаза приобрели сухой, жесткий блеск, а губы плотно сжались.

Глава 15

Мейсегольский раввин реб Арье-Лейб Медовник был в Валкениках прошлым летом и очень понравился набожной стороне. Просвещенцам он тоже понравился своей ученостью, мудростью и тем, что не вмешивался в политику агудников. Правда, он немного старомоден и не знает польского. Однако, когда Эльцик Блох и его сторонники увидали, что выбрать главного раввина, который бы полностью соответствовал их вкусам, набожная сторона не позволит, тогда оба лагеря сговорились и привезли на субботу «Шира»[157] мейсегольского раввина. Со времен своего провала с мядельским раввином Эльцик Блох больше не относился с уважением к свояку и говорил громко, чтобы все обитатели местечка слышали:

— Реб Арье-Лейб Медовник не будет плясать под дудку Гирши Гордона.

Гость поселился на валкеникском постоялом дворе, Эльцик Блох прислуживал ему. В пятницу утром, когда глава ешивы хотел зайти в комнату к своей жене, в коридоре его встретил Блох с сияющим лицом и протянул ему руку.

— Поздравляю вас с такой гостьей. Когда у ученого и набожного еврея есть такая красивая жена, это честь для Торы. Заходите, прошу вас, к мейсегольскому раввину, поприветствуйте его.

Цемах понял, что он не должен отказывать этому богатому обывателю, который всегда был врагом ешивы, а теперь хочет примирения.

Реб Арье-Лейб Медовник, без лапсердака, в длинном шерстяном арбоканфесе, лежал на низеньком диване и обдумывал свое положение. Заработков главного раввина местечка Валкеники тоже не хватит на жизнь, на врачей и лекарства для его больной раввинши. Кроме того, старый местный раввин просит за свой дом слишком много, да к тому же еще и наличными. Ему нужны деньги, чтобы поехать в Эрец-Исроэл. Так где же взять столько наличных, чтобы откупить его дом? Община Мейсеголы не хочет, чтобы он уезжал, и не одолжит ему денег. Гость увидел, как в комнату вошли два еврея. Он встал с дивана и надел лапсердак.

Реб Арье-Лейб Медовник был выше главы валкеникской ешивы на голову. У него были длинные крученые пейсы и белая волнистая борода. Глаза смотрели из-под тяжелых бровей на вошедших евреев дружелюбно и в то же время печально. Он расспросил главу ешивы, как далеко продвинулись в учебе его ученики и достойно ли поддерживает их община местечка. На протяжении всей беседы его лицо оставалось затуманенным заботами, да и глава ешивы тоже выглядел сильно обеспокоенным. Один только Эльцик Блох так и сиял, так и светился радостью. Его словно подменили, он расхваливал ешиботников, главу ешивы и даже супругу главы ешивы.

— Валкеники ходят ходуном. Вчера приехала раввинша, супруга реб Цемаха. У нее лицо как у принцессы. Город доволен, что главе ешивы больше не придется быть одному.

— Дай Бог счастья, — пожелал пожилой раввин молодому главе ешивы, и они тепло распрощались. Каждый из них занялся путаницей своей собственной жизни.

Однако после того, как в синагоге были зажжены субботние свечи, на лице реб Арье-Лейба Медовника нельзя было разглядеть никаких признаков грусти. Его широкая мясистая физиономия была красной и свежей от горячей миквы, в которую он погружался в честь субботы. Обыватели не могли оторвать взглядов от его фигуры, осанки и силы, сквозившей в каждом движении. Сидевшие у восточной стены евреи, посвятившие себя изучению Торы, перешептывались, что мейсегольский раввин так и лучится здравым умом. Видно, что он не какой-нибудь крючкотвор, разум которого хромает. Он не сосредоточится на том, что не важно, не станет трактовать законы с особой жесткостью и не будет давить на людей. Он понравился и тем, кто был постоянно недоволен и вечно выступал с претензиями. Это был еврей, который не побоялся бы запретить продукцию мясника за малейшее нарушение. Даже евреи с задних скамей чувствовали, что в лице этого раввина они найдут друга, который выслушает их и даст им совет в трудную минуту. После встречи субботы прихожане смотрели, как мейсегольский раввин говорит с валкеникским раввином. Эти двое сидели в углу рядом с орн-койдешем, и серебро их бород сплеталось вместе. Они о чем-то шептались, и их лица светились, как у друзей юности, встречающихся на старости лет и рассказывающих друг другу о радости, которую доставляют им внуки.

Когда гость встал к вечерней молитве, все увидели: кедр[158]! Во время тихой молитвы «Шмоне эсре» в синагоге царили слияние со Всевышним и тихая радость, как в саду, полном спелых яблок. Только реб Гирша Гордон молился громко, суетливо, буднично, как будто бегал по ярмарке. Он даже не воздерживался от того, чтобы подмигивать младшему резнику, который вел молитву, чтобы тот поторапливался. Однако его свояка и соседа по месту у восточной стены Эльцика Блоха на сей раз это не волновало. Напротив, пусть Гирша проворачивает свои трюки и пусть он увидит, что ему ничто не поможет. На кандидатуру мейсегольского раввина согласились все.

В честь уважаемого гостя ешива молилась в большом зале синагоги вместе с обывателями. Молодые сыны Торы смотрели на мейсегольского раввина с почтением и завистью. Такой гений! Такая знаменитость! Только глава ешивы и ее директор реб Цемах стоял в углу с видом бедного гостя, которого никто не пригласил на субботу. Он видел, как все прихожане проталкивались после вечерней молитвы к двум раввинам, сидевшим у восточной стены, чтобы пожелать им доброй субботы, а реб Гирша Гордон проталкивался в это время в обратном направлении, к выходу. Он услышал, что Гордон говорит ему:

— Знайте, что этот мейселогец — противник мусарников. На этот раз вы не сможете остаться в стороне.

Однако гневные речи реб Гирши доходили до Цемаха словно откуда-то издалека, как будто сквозь туман с другого берега реки.

Цемах вышел из синагоги последним и медленно шагал, пока люди не разошлись по домам и Синагогальная улица не опустела. С ним остались покрытое звездами холодное небо, глубокий снег, фиолетовые тени вокруг крылечек и отблеск субботних свечей, падавший на улицу сквозь застывшие окна и выглядевший печальнее, чем в домах. Он остановился около своей квартиры и посмотрел через мост, в сторону леса. В доме резника его поздравили, а реб Липа-Йося сказал, что он, ради Бога, должен привести свою гостью на субботу. Но реб Цемаху Атласу хотелось уйти через мост, в темный лес, и идти без остановки день и ночь, пока он не выйдет в каком-то другом мире, где нет местечка Валкеники и спора из-за должности городского раввина, где он еще не женился и где ему не надо будет сидеть за одним столом со своей женой и с младшей дочерью резника.

Он сидел за столом среди мужчин и все еще видел перед глазами немой заснеженный лес за местечком. По другую сторону стола сидели Слава и Роня. Слава уговорила его позволить ей заглянуть к нему в комнату и увидела, что его содержат тут, как принца. Ее глаза сияли мудростью женщины, способной вписаться в любую среду, в которую она приходит. Она была одета в широкое платье из черной материи и в белую блузку с кружевами на рукавах и вокруг шеи. На голову она небрежно накинула белую шелковую шаль, чтобы не сидеть во время кидуша с непокрытыми волосами. Роня нарядилась в длинное темно-синее платье, будто для того, чтобы выглядеть старше, солиднее. Однако каждое ее движение трепетало молодостью, как тонкое деревце, которое дрожит и трепещет своими золотисто-зелеными листьями. После кидуша Роня поспешно сказала гостье, что теперь ей уже можно снять шаль. Слава точно так же торопливо ответила, что шаль ей не мешает. У стены сидели девочки Ханы-Леи с осунувшимися лицами и длинными носами, они смотрели на чужую тетю строго и мрачно. У Ханы-Леи, подававшей на стол, тоже было строгое выражение лица. Ее огорчало и пугало, что ее младшая сестра так взволнована. Жена главы ешивы выглядела очень легкомысленно и так же годилась в раввинши, как она, Хана-Лея, в докторши.

Рядом со Славой сидели два мальчика, и один из них хвастался, что папа приедет и привезет ему костюмчик с медными пуговицами и круглую шапочку с длинным хвостом, как у белки. Братишка старался перекричать его, говоря, что и ему папа тоже привезет костюмчик с отложным белым воротником и шапочку с хвостом еще длиннее. Их мать выглядела счастливой оттого, что ее мальчики помнят своего отца. Она рассказала гостье, что ее муж поехал за границу и обещал детям привезти им матроски.

— А вы уже бывали за границей? — спросила Роня на одном коротком горячем дыхании.

— Нет, еще не бывала, — ответила жена главы ешивы и посмотрела исподлобья на своего взволнованного мужа. Цемах ощутил взгляд Славы, как укол иглы, и стал прислушиваться к разговору за столом.

Реб Липа-Йося рассказывал, что Эльцик Блох ищет возможности помириться со всеми своими противниками, чтобы усилить свои позиции. Ему Эльцик Блох тоже громко пожелал доброй субботы и сказал так:

— Не беспокойтесь, реб Липа-Йося. Наш будущий раввин — просто гений и праведник, но при этом он не какой-нибудь дикарь, он никого не станет лишать заработка. Ваш зять всю жизнь будет у нас резником, а вы будете вести у нас «Мусаф»[159] до ста двадцати лет. Ваши дети и внуки сидят вокруг вашего стола, и вы еще доживете до правнуков, как сказано в «Песне ступеней»: «Сыновья твои, как молодые деревца масличные, вокруг стола твоего»[160].

Реб Липа-Йося видел, что Эльцик Блох хочет с ним подружиться, поэтому ответил ему дружелюбно и с изысканной вежливостью, что в первой половине этого стиха сказано: «Жена твоя — как виноградник плодоносный». Чтобы иметь радость от детей, надо, прежде всего, чтобы была жена. Однако ответить, что и он тоже поддерживает мейсегольского раввина, он побоялся, чтобы реб Гирша Гордон не стал его кровным врагом.

Хотя реб Менахем-Мендл не имел обыкновения смотреть на чужих женщин, его, тем не менее, так и подмывало взглянуть на жену реб Цемаха. Он еще в Вильне слыхал, что она происходит из богатой светской семьи. Он увидел, что на ней действительно лежит печать богатства и что по ней видно, что у себя дома она не покрывает голову. Коли так, то он действительно должен восхвалять и благодарить Бога, что сам он не клюнул на какую-нибудь современную. Ему только обидно, что его супруга, чтобы она была здорова, не может себе позволить приехать к нему посреди семестра. Его скромных заработков едва хватало для нее и их ребенка в Вильне. Реб Менахем-Мендл схватился за свою бородку, чтобы избавиться от зависти, прокравшейся в его сердце, как богобоязненный мальчик держится за кисти видения, чтобы черти не смогли причинить ему зла.

— Я не понимаю, — пробормотал реб Менахем-Мендл, — почему реб Гирша Гордон должен быть против? Валкеникам незачем искать раввина лучше, чем мейсегольский раввин. Он славится как большой ученый, как выдающийся проповедник и как человек, твердый в своих убеждениях. У меня нет сомнения и в том, что он будет поддерживать ешиву.

— Если бы мейсегольский раввин не славился как большой ученый, как выдающийся проповедник и не стоял бы на своем, реб Гирша Гордон как раз бы поддержал его, — вмешался реб Цемах с таким пылом, словно огонь, внезапно вырвавшийся через заслонку раскаленной печи.

— Ешива не должна вмешиваться, — снова завел реб Менахем-Мендл свою старую песню, обеспокоенный тем, не влезает ли снова его товарищ в спор. Младшая дочь резника тоже затрепетала от страха. Однако жена главы ешивы посмотрела на своего мужа с улыбкой, точно ей было приятно, что он кипятится. Но он так же быстро погас, как и загорелся.

— Реб Менахем-Мендл прав. Ешива не должна вмешиваться, — проворчал реб Цемах и бросил мрачный взгляд на скамейку у окна, где совсем недавно сидел Вова Барбитолер и говорил про него, что он, реб Цемах Атлас, разрушает все, к чему прикасается.

Глава 16

Спор между двумя свояками разгорелся с новой силой морозным утром после молитвы. Солнце светило сквозь окна синагоги. Около сухих горячих кирпичей печи у западной стены ремесленники грели спины и подставляли свои еще заспанные лица под солнечные лучи, ласкавшие их волосатые ноздри и уши. У восточной стены богатые обыватели в талесах молились на виду у всей общины. Вдруг оттуда донесся крик Эльцика Блоха, обращавшегося к своему свояку:

— Я брал деньги у мейсегольского раввина за оказание помощи в занятии должности валкеникского раввина? Я взял взятку?

— Я этого не говорил, — ответил реб Гирша, не поднимая глаз от тома Гемары, лежавшего на его стендере.

— Вы сказали, что поскольку просвещенцы сначала были против мейсегольского раввина, а теперь они за него, это знак того, что они взяли деньги, — заорал Эльцик Блох еще громче.

— Я этого не говорил. Я сказал, что поскольку мейсегольский раввин подходит свободомыслящим, то он не годится для богобоязненных, — снова спокойно, но громко ответил реб Гирша, чтобы окружающие обыватели хорошо его слышали.

Отзвук ссоры, произошедшей в синагоге с утра, раздался в доме резника за чолнтом. Чтец Торы Юдл-резник на этот раз читал хуже, чем обычно, и споткнулся во время чтения стиха «Тогда запел Моисей»[161], когда все молящиеся стояли на ногах. Евреи принялись ему подсказывать, стучать по стендерам и кричать:

— Калека!

Юдл еще сильнее растерялся и начал делать еще больше ошибок — даже в словах, а не только в мелодии и в ударениях. Реб Липа-Йося наябедничал на зятя дочери: обыватели кричали, что если резник режет так же, как он читает Тору, то они едят трефное мясо. Где была его голова? Ведь даже мальчишки из хедера знают слова и ударения стиха «Тогда запел Моисей». Ведь этот текст читают каждое утро перед молитвой. Юдл от страха сопел за столом, как будто он еще на биме, оправдывался, говоря, что реб Гирша Гордон сбил его с толку. Когда он вчера вечером вел молитву, реб Гирша подгонял его, чтобы он не затягивал. Хана-Лея, смущенная и разозленная тем, что и глава ешивы уже видит, что ее муж — недотепа, раскричалась на него:

— Из-за того, что было вчера вечером, тебе надо было пугаться сегодня утром? Про тебя никто не говорил, что ты брал у мейсегольского раввина деньги.

Дети, сидевшие вокруг стола, тоже спорили. В честь Пятнадцатого швата им заблаговременно раздали кусочки жесткого плода рожкового дерева[162]. Каждому из них казалось, что другой получил кусочек побольше. Чтобы утихомирить детей, дед рассказал им, что есть заповедь кормить в нынешнюю субботу птиц. Внуки выбежали во двор дома с хлебными крошками в руках, мужчины остались еще посидеть за столом, а младшая дочь резника пригласила жену директора ешивы в комнату. Они пили там вдвоем чай, ели фрукты и болтали. Слава рассказывала о своих братьях, а Роня — о своих подругах. Вдруг она покраснела и сказала по-детски искренне:

— Переезжайте к нам. У меня две большие комнаты. Одну я могу отдать.

Жена директора ешивы обрадовалась, как будто этот план ей очень понравился.

— А вам не будет тесно? Ведь ваш муж скоро возвращается, не так ли?

Роня улыбнулась жалко и виновато и ответила, что ее муж приезжает домой только на праздники.

Обе женщины видели через окно, как мужчины выходили их дома на дорогу, ведущую к синагоге. Старый реб Липа-Йося топтал снег меленькими шажками, Юдл лениво брел вслед за ним, реб Менахем-Мендл ежился в своем пальтишке. Только Цемах, в широкой раввинской шляпе и в длинном черном пальто, казался выше заснеженных местечковых домишек. Слава смотрела ему вслед с влажным блеском в глазах. «Его жена сильно любит его, гордится им», — подумала Роня, и ей захотелось полюбить Славу, чтобы не возненавидеть ее. Ее Азриэл — тоже высокий, широкоплечий, но только с рыжей бородой. Азриэл не принес бы в дом мальчика, заснувшего над томом Гемары. Его не волнует даже, что он не видит своих собственных детей по полгода.

— Знаете, что мне пришло в голову? — взяла Слава Роню за руку. — Давайте пойдем послушаем нового раввина. Мне любопытно взглянуть на людей вашего местечка.

В длинном полутемном женском отделении синагоги с низким потолком стояли вдоль узких окошек несколько женщин. Раввин уже говорил, и женщины не заметили двух только что вошедших. Те пристроились у незанятого окошка и стали смотреть вниз, в мужское отделение синагоги. Точно напротив них, у восточной стены, стоял Цемах, опершись на стендер, и слушал, повернув голову к проповеднику. На скамье рядом с ним сидел реб Менахем-Мендл. Проповедника, стоявшего у орн-койдеша, не видно было из-за множества евреев, столпившихся на высокой биме, но отчетливо слышалась его напевная речь.

Мейсегольский раввин рассказывал, что благодаря тому, что праотец Авраам расколол полено, чтобы принести в жертву всесожжения своего единственного сына, колена Израилевы удостоились, чтобы для них расступилось Чермное море. Однако море не расступилось, пока евреи не вошли в воду глубже, чем по шею, чтобы они научились полагаться на Всевышнего. А когда сыны Израиля перешли море и запели песнь, дети тоже пели в чревах своих матерей, потому что все видели Шхину. Вот отсюда и происходит обычай кормить птиц в субботу Шира[163], ибо все твари тогда пели вместе о чуде исхода из Египта. Другие говорят, что этот обычай был установлен, чтобы напоминать нам, что Бог, да будет благословенно Имя Его, кормил евреев в пустыне, как пернатых, которые повсюду находят для себя зернышки.

Через окошки женского отделения синагоги высовывались головы в париках и в старомодных шляпках, украшенных перьями. Они были похожи на птиц, рассевшихся на заборе. Однако раввин тут же перестал напевать и принялся произносить запутанный комментарий относительно Пятнадцатого швата. Дом Шамая утверждает, что Новый год деревьев — это первый день месяца шват, а Дом Гилеля[164] упоминает такие слова, как «трума», «маасер-ришон» и «маасер-шейни»[165]. Женщины понимали все меньше. Торчащие из женского отделения синагоги головы начали втягиваться назад, как будто сидевшие на заборе птицы стали разлетаться, когда солнце скрылось за облаком.

Слава услыхала, как резкий, крикливый голос какого-то еврея на биме прервал раввина посреди речи. Когда еврей на биме замолчал, раввин у орн-койдеша ответил ему очень медленно. Он начал снова сначала. Он говорил, что на третий и на шестой год после субботнего года[166] отделяют «маасер-ришон» и «маасер-шейни». Еврей на биме снова перебил его:

— В этом нет ничего нового!

Голос раввина становился все слабее. Сколько раз он ни пытался ответить, еврей на биме перекрикивал его. Слава видела, что мужчины вокруг бимы не понимают, в чем суть спора, потому что они переспрашивали друг друга, по поводу чего там препирательство. От скамей, стоявших у восточной стены, доносились голоса:

— Наглость! Позор! Дайте ребе говорить!

Однако компания, окружавшая крикуна, стоявшего на биме, кричала еще громче:

— Дайте говорить зятю раввина! Реб Гирша ученее десяти раввинов.

Казалось, что синагога раскачивается. В одно из окон падал солнечный луч и рассекал, словно саблей, волосатые раздраженные лица, заливал их медным закатным светом. Слава увидела, что Цемах больше не находится на своем прежнем месте. Он выдвинулся вперед и устремил свой взгляд на еврея, мешавшего раввину говорить. Рядом стоял реб Менахем-Мендл и пытался оттащить его за рукав назад.

— Ваш муж не должен вмешиваться, — громко сказала Роня.

Слава не ответила, в уголках ее рта дрожала победная улыбка. Она уже соскучилась по безумству Цемаха, по его яростному мужеству и силе. Она хотела, чтобы он бросился в огонь и хорошенько обгорел. Тогда он вернется к ней и будет жить только для нее.

Эльцик Блох подбежал к обоим главам ешивы, оттолкнул реб Менахем-Мендла и стал тянуть реб Цемаха за рукав. Цемах дал себя увлечь и стоял уже у ступенек бимы, но каменщик Исроэл-Лейзер загородил ему дорогу. Теперь Исроэл-Лейзер мог выдавать себя за достойного обывателя, а заодно и рассчитаться с главой ешивы, вытащившим из его дома Герцку Барбитолера.

— Может быть, вы думаете, что можете и зятя раввина стащить с бимы? — заорал Исроэл-Лейзер на всю синагогу. — Вы здесь чужой, вы у нас в местечке распоряжаться не будете!

Со всех сторон каменщику кричали:

— Вор! Проходимец!

Цемах двинулся на него, как свинцовая туча, нависающая над головой человека. Роня вскрикнула:

— Ой!

Она совсем забыла, что жена квартиранта стоит рядом. Реб Гирша Гордон обеими руками стал стучать по столу на биме и стучал, пока на минуту не стало тихо. Гордон перегнулся через поручни бимы и тыкал пальцем в директора ешивы.

— В нынешние времена нельзя быть раввином или главой ешивы и стоять в стороне! Тот, кто не выступает против преступников из стана Израилева, тот помогает им. Мейсегольский раввин стоит в стороне в святой войне, которую богобоязненные ведут против светских. И вы тоже, новогрудковский мусарник и руководитель ешивы! У вас тоже есть свои дела с этими греховодниками!

Эльцик Блох махал из-за бимы на свояка кулаками и кричал изо всех сил:

— Поджигатель!

Прихожане пялились на директора ешивы и ждали, что он ответит. Но он смотрел на реб Гиршу Гордона и молчал. Слава хотела, чтобы Цемах бросился на творивших беспорядок крикунов, как он бросался на покупателей в их магазине и на ее братьев, как он ссорился с ней и разрушил их совместную жизнь ради служанки. Однако он не бросался на этого еврея с помятой бородой. Его он боялся. Он боялся, что ему придется покинуть это местечко и вернуться домой. Слава отодвинулась от окошка и сказала Роне с отвращением, что с нее достаточно, она уже устала от этого. Она уходит к себе на постоялый двор отдохнуть. Если Роня хочет, она может тут еще остаться и посмотреть. И Слава вышла из женского отделения синагоги быстрым шагом. Местечковые евреи ссорятся из-за раввина. Разве это ее дело? Пусть дочка резника радуется своему квартиранту Цемаху Атласу…

Реб Гирша Гордон видел, что директор ешивы не отвечает ему, тогда он еще сильнее перегнулся через перила бимы и закричал:

— Реб Йосеф-Йойзл Гурвиц из Новогрудка всегда преследовал каждого раввина, если относительно него имелось подозрение, что он не горит огнем гнева против просвещенцев. Так что если вы не ревнитель веры, вы не ученик реб Йосефа-Йойзла. Вы не настоящий новогрудковский мусарник.

Цемах снова смолчал и не тронулся с места, как будто ждал, чтобы реб Гирша Гордон обругал его еще больше. Только когда реб Гирша отвернулся от него, Цемах вернулся на свое место рядом с реб Менахем-Мендлом, который был растерян и потрясен «сдержанностью» своего товарища.

Гордон и его приверженцы спустились с бимы и протолкались наружу. В синагоге вдруг стало тихо. Эльцик Блох подбежал к биме и крикнул вверх, обращаясь к проповеднику с мольбой и в то же время с гневом:

— Продолжайте, ребе, продолжайте!

Раввин послушался его и снова заговорил, но каким-то болезненным голосом. Он закончил свой прерванный комментарий и вернулся к недельному разделу Торы. Однако его речь падала, словно в пустое пространство. Состоятельные обыватели смотрели на пустую биму, и тишина в синагоге становилась все тяжелее, как будто на скамьях сидели мрачные скорбящие.

После гавдалы Цемах зашел к Славе на постоялый двор. В ее комнате было сумеречно. Отсвет снега с улицы освещал стол, выкрашенную в зеленый цвет стену и два медных набалдашника кровати, на которой лежала, съежившись, Слава. Она не спала и слышала, как тяжело он дышит. Она повернула голову и увидела, как он садится на стул. Цемах скрипел зубами и говорил в темноту: все внутренности переворачивались в нем, когда он сдерживался и не отвечал крикуну. Он и сейчас еще ощущает судорогу внутри, камень под сердцем. Но у него не было выбора, он был обязан промолчать. Этот Гирша Гордон — опасный человек именно потому, что уговаривает других и себя самого, что спорит с богобоязненной целью. Такой ложный праведник может разрушить целый мир.

Слава поспешно села на кровати. Мгновение ее нога качалась туда-сюда на краю постели, и вдруг Слава соскочила с нее. Она включила свет и осталась стоять у зеркала, трогая свою правую щеку, помятую и раскрасневшуюся от того, что она лежала, уткнувшись в подушку. Она драла расческой свои растрепанные волосы и говорила в зеркало, что сегодня в синагоге видела, что Цемах умеет смолчать. Он может даже позволить плевать себе в лицо и при этом молчать. Но с ней и ее братьями он вел войну, потому что искал повода уйти из дома.

— Ты говоришь как ребенок, — раздался за ее спиной его усталый голос. — Ты же сама видела, что реб Менахем-Мендл дрожал, как бы мы не вмешались в ссору. Реб Менахем-Мендл закрыл свою лавку в Вильне и оставил там свою семью, чтобы здесь быть главой ешивы. Я несу ответственность за него, за его жену и ребенка, за всех учеников и их родителей, пославших их сюда учиться. Как я могу разрушить ешиву из-за ссоры с каким-то обывателем? Ведь твои братья не закрыли из-за меня свою мучную торговлю.

Постучали в дверь. Вошел Эльцик Блох, измученный и взволнованный. Он вытер пот со лба и заговорил о свояке. Ведь они были свояками много лет, и лишь сегодня он увидел, что все еще его не знает. Но тесть, старый валкеникский раввин, хорошо знает своего бывшего зятя. Тесть дал знать мейсегольскому раввину, что он неважно чувствует себя и потому не придет на его проповедь. Теперь ясно, что тесть догадался, что готовит Гирша Гордон, и не желал при этом присутствовать. Эльцик Блох рассказал, как он переговорил с обывателями, чтобы они собрались после гавдалы на собрание и обсудили условия назначения в раввины реб Арье-Лейба Медовника. Однако после спора в синагоге каждый состоятельный обыватель придумал какую-либо отговорку, чтобы не приходить на собрание.

— В нем есть какая-то темная мощь, в этом Гирше Гордоне, все дрожат перед ним, — вздохнул Эльцик Блох и тут же спохватился: — Да, что я болтаю? Мейсегольский раввин просит вас зайти в его комнату. Скажите ему, реб Цемах, слово утешения. Скажите ему, что он еще станет раввином в Валкениках.

Реб Арье-Лейб Медовник шагал по комнате, не задерживаясь ни на мгновение, даже когда Цемах Атлас и Эльцик Блох вошли в комнату. В расстегнутом лапсердаке, заложив руки за спину, он жестко говорил сам себе:

— Все, что сделал Милосердный Господь, Он сделал к добру![167]

По нескольким причинам ему все равно не стоит менять Мейсеголу на Валкеники. Поэтому он решил, что завтра утром, с Божьей помощью, уедет отсюда. Эльцик Блох начал бормотать, что никто не гарантирован от того, чтобы не выскочил какой-нибудь наглец. Нападали даже на учителя нашего Моисея. Ведь мир говорит, что кроме того, что мейсегольский раввин гений, он еще и человек, который не изумляется никем, а изумляется только тем, кто сеет раздор. Однако реб Арье-Лейб нетерпеливо махнул рукой: он стоит на своем, когда должен вступиться за честь Торы, а за его честь должны были вступиться другие, и он повернулся к главе ешивы.

— Вы, конечно, ответите мне, что вам нельзя ссориться с состоятельными обывателями, чтобы не повредить ешиве. А я вас спрашиваю: почему ваши ученики должны вырасти богобоязненными учеными евреями, если они такие же, как вы, их наставник, который позволяет позорить старого раввина, посвятившего всю свою жизнь изучению Торы? Вашего ответа я не желаю слушать. То, что вы видели, как меня унижали, и смолчали, я вам прощаю. Однако то, что вы видели, как унижают Тору, и не вмешались, да не будет вам прощено!

Эльцик Блох испуганно молчал, как будто был уверен, что проклятие раввина немедленно исполнится. Но Цемах плотно сжал челюсти и молча вышел. Слава стояла посреди своей комнаты обеспокоенная, словно ожидая чего-то дурного.

— Мейсегольский раввин проклял меня за то, что я не вступился за его честь. Я не боюсь его проклятия. Он останется раввином, где бы он ни был. Но если ешива развалится, многие ученики не поедут учиться в какое-то другое место. Поэтому мои ученики дороже мне, чем мейсегольский раввин, — брызнул Цемах злым смешком, и в его глазах горело недоверие старого, испытанного мусарника, который подозревает даже гения в том, что, когда в нем кипит гнев якобы по поводу чести Торы, тот имеет в виду свою собственную честь.

Глава 17

На постоялом дворе у жены директора ешивы в воскресенье сидела Лейча-кухарка. Чтобы выглядеть городской, она посреди зимы нарядилась в короткое черное платьице с фалдами, белую блузку в крупный черный горох и в короткий узкий летний жакетик. Она сидела, положив ногу на ногу, и говорила без умолку. При этом жевала сушеные сливы и шумно прихлебывала из стакана чай. Она уже успела рассказать все про большого варшавского жулика с обделанной физиономией, ее бывшего жениха, и про маленького Виленского жулика, Герцку Барбитолера. Слава ужаснулась истории о том, как табачник шел пешком за санями и умолял свою аргентинскую жену вернуть ему сына. Цемах слеп, он видит только свою мысль и не видит ничего вокруг себя. Однако в последнее время он, вероятно, уже понимает, сколько неприятностей приносит, вмешиваясь в чужие дела. Поэтому он не захотел ссориться из-за раввина. Слава чувствовала, что обязательно должна дать голове отдохнуть от всего, чего она наслушалась с самого утра. Однако Лейча все продолжала щелкать сливовые косточки и молоть языком:

— Мой бывший жених с обделанной физиономией, прошу прощения, рассказывал мне о вас еще до того, как кто-нибудь вас здесь увидел. Пусть он вместе со своей невестой так будет жив, как правда то, что он говорил о вас и о вашем муже. Ваш муж человек благородный. Он относился ко мне как к родной сестре. После этой истории с большим варшавским жуликом и с маленьким виленским жуликом моя мама отказалась работать на кухне. Только ради вашего мужа, чтобы его не обидеть, мы продолжаем готовить для ешиботников. Вы можете зайти и посмотреть, где ест ваш муж и его ученики. Ведь вы наша раввинша. Многие женщины вам завидуют. Такого человека, такого благородного человека непросто найти. У Рони, дочери резника, муж с огромным брюхом и с рыжей бородой. Он приезжает домой два раза в год на большие праздники. Весь год проводит за границей и, говорят, даже не постится в дни постов. У меня такой муж открыл бы головой дверь. А вот Роня деликатная и какая-то странная, она страдает и молчит.

Жена директора ешивы стиснула руками виски и пробормотала, что должна прилечь, она встала с головной болью. Лейча спохватилась: что же она сидит и болтает? Ей ведь надо на рынок закупаться для ешивного котла на обед. Как хорошая хозяйка, она собрала на чайное блюдечко осколки разгрызенных сливовых косточек, продолжая при этом говорить. Она слышала, что эта мразь, Гедалия Зондак, и его дочь, этот кусок мяса с телячьими глазами, требуют от жениха привести главу ешивы на церемонию бракосочетания, чтобы тот произносил благословения. Чтоб они глотнули яду, прежде чем глотнуть вина из свадебного кубка! Пусть реб Цемах идет на первую свадьбу варшавянина, а через пару лет — на вторую свадьбу варшавянина, а через четыре года — на его третью свадьбу, — подвела итог Лейча и, стоя одной ногой уже по ту сторону двери, снова напомнила жене директора ешивы, что той неплохо зайти в дом, где едят ученики ее мужа.

Слава ощутила, что волосы на ее голове стали влажными. Она не забыла, что муж всю субботу за столом резника избегал смотреть туда, где сидели она и Роня. И как эта Роня в синагоге трепетала, боясь, как бы Цемах не вмешался в спор из-за раввина! Ее муж находится целый год за границей, и, говорят, у него есть там другая. Ведь она может любить квартиранта, жена которого тоже живет где-то далеко!

Едва прошел час с момента ухода кухарки, и в дверь постучал новый гость, Йосеф-варшавянин.

Он вошел мягким шагом, со злой улыбкой в красивых холодных глазах и подал жене директора ешивы прозрачную тонкую руку. Одновременно левой рукой он приподнял свою шляпу, приветствуя ее на манер светских.

— Я тот самый, кого оговаривала перед вами кухарка, утверждая, что я обманул ее, — сказал он с презрительной гримаской в уголках рта, усаживаясь за стол в шляпе и в подогнанном по фигуре пальто с поднятым бархатным воротничком. Увидев, что жена директора ешивы поражена тем, что он знает, кто у нее был, он снова презрительно скривился и сказал, что в маленьком местечке знают все. Тем не менее никто, кроме него, не знает, что реб Цемах Атлас был когда-то женихом одной девушки из Амдура и отменил это сватовство. Слава, потрясенная его наглостью, сухо спросила, что ему угодно.

— Что мне угодно? — враждебно блеснули его глаза сквозь узкое полукруглое пенсне, и в его голосе задрожал гнев злобного человечишки, никогда не забывающего обид. — Мне самому ничего не угодно. Однако моему будущему тестю угодно, чтобы директор ешивы провел церемонию бракосочетания, чтобы Валкеники увидели, что ешива не считает меня обманщиком. Так что передайте это вашему мужу, чтобы мне не надо было с ним ссориться.

— Что вы можете ему сделать? Вы расскажете, что мой муж отменил сватовство? Это все? — Наглость этого человека потрясала Славу все больше.

— Я не подписывал предварительного брачного договора с кухаркой, а ваш муж отменил подписанный предварительный брачный договор с дочерью достойного обывателя, — сказал Йосеф, грызя ноготь. — И я не оставлял жены через полгода после свадьбы.

Последние слова он прошипел словно через стеклянную трубочку. Слава почувствовала, что у нее дрожит веко. Она бы охотно плюнула ему в лицо и крикнула бы: «Вон отсюда, подлец!» Но, может быть, Цемах действительно боится этого гнусного молодого человека и не следует его дразнить.

— Насколько я понимаю, вы очень довольны своим нынешним сватовством, — обаятельно улыбнулась ему она.

Жених даже вздрогнул. Доволен? Невеста довольно красивая, но местечковая, и будущий тесть — простой человек. Гедалия Зондак хочет знать, что он будет делать после свадьбы. Для него сошло бы, даже если бы он стал местечковым раввинчиком, потому что он ученый. Может, стать кантором, потому что у него хороший голос? Слава видела, что парень нервничает. И она нарочно еще больше раздразнила его своим наивным удивлением: а почему бы ему действительно не стать резником или кантором, как местный резник и кантор реб Липа-Йося или его зять?

— Я стану местечковым резником? Я буду вести молитву в деревянной синагоге? — Жених дрожал от возбуждения и оглядывался вокруг, не подслушивает ли кто-нибудь. Поскольку она из большого города и не фанатичка, он скажет ей правду. Ему нравится разъезжать по миру и собирать деньги для какого-нибудь учреждения, как делает это младший зять резника, Азриэл Вайншток. Говорят, что этот Азриэл распрекрасно живет за границей, — нагловато рассмеялся парень и сразу же снова разозлился: если бы он не оказался заброшенным в этот медвежий угол, то мог бы, как все, найти себе в невесты богатую образованную наследницу.

— Я бы даже мог жениться на студентке! — воскликнул Йосеф-варшавянин с сердечной болью, уже прощаясь, и вышел на морозную улицу, дрожа в своем тонком пальтишке от холода и волнения.

«Этот отвратительный молодой человек страдает оттого, что у него нет возможности стать еще отвратительнее», — подумала Слава, и вдруг ей что-то стало понятно. С тех пор как они поженились, Цемах никогда не упоминал о своей первой невесте. Она думала, что это так же мало волнует его, как ее саму и ее братьев. Теперь она поняла, что он не упоминает о ней, потому что чувствует себя виноватым. Она должна постараться, чтобы кухарки остались друзьями Цемаха и чтобы обитатели местечка не могли сказать, что жена главы ешивы не поинтересовалась взглянуть на то, как живут ешиботники. Слава вытащила из своих чемоданов платьице, блузку, комбинацию, чулки и собрала все это в сверток. Она вышла с постоялого двора и расспросила людей, где находится кухня ешиботников.

Гитл встретила неожиданную гостью с большой деревянной поварешкой в руках. Ее замызганные и потные дочери стояли у исходивших паром полных горшков. Слава по-свойски сказала, что зашла познакомиться с матерью Лейчи и ее сестрой. Однако Рохча, с надутыми щеками и черными волосиками над верхней губой, совсем не обрадовалась гостье. У Лейчи физиономия тоже изменилась. Земляной пол в прихожей был размокшим от воды, пролитой ешиботниками во время омовения рук перед едой. На кухонном столике в плоских облитых тарелках лежали куски требухи с картошкой. Гитл начала оправдываться, что именно сегодня постная среда, и тем временем разглядывала расстегнутое Славино котиковое пальто и мягкий шерстяной костюм.

— Я не инспектор, я понимаю, что вы готовите то, что вам дают, — попыталась быть дружелюбной с хозяйкой Слава. Однако она видела, что мешает. Она вышла из прихожей и попала в столовую старших.

Йоэл-уздинец и Шия-липнишкинец вели горячий спор. Первый кричал громко, во весь голос, а второй спорил с ним, размахивая обеими руками. Как только вошла жена директора ешивы, Йоэл-уздинец замолчал. Шия-липнишкинец, с куском мяса в зубах, крутил своими косыми глазами и злобно ворчал, как зверь, у которого хотят вырвать добычу из пасти. Гитл вошла с порциями мяса. Она уже надела белый фартук, но еду раздавала неловко. Она стеснялась грязной скатерти, набросанных на столе кусков черного хлеба и щербатых тарелок. Ешиботники сидели с опущенными головами и жевали без аппетита. По их молчанию Слава ощутила, как чужда им. Ей тоже было неприятно смотреть на их желтоватые лица, некоторые бородатые и все без исключения с толстыми пейсами.

Она прошла во вторую комнату, где ели младшие ученики и где работали дочери Гитл. Мальчишки сидели в измятых шапках и растрепанных пиджачках. Скатерть на столе была еще грязнее. Для младших не хватало тарелок, и они ели из глиняных мисок. Старший в компании, Хайкл-виленчанин, не сводил глаз с жены директора ешивы. Слава вспомнила, что это тот самый ученик, которого она просила вызвать из синагоги главу ешивы, когда только приехала в местечко. Он тоже носил длинные пейсы, заложенные за уши. Но он смотрел на нее так, что она ощущала его взгляд на своих руках и ногах, на своей шее и затылке, до самых волос под шелковой сеткой, которой покрыла голову. Лицо Славы густо покраснело. Она беспокойно улыбнулась. Ей было неприятно и в то же время любопытно видеть, что она пробуждает чувства в молодом парне.

Мейлахка смотрел на нее розоватыми глазами, и его личико горело. По своей природе он был разборчив и чистоплотен. Лейча всегда должна была уговаривать его, прежде чем он соглашался есть из глиняной миски. Вот он и сидел, подперев подбородок кулачком, и ждал. Однако на этот раз у Лейчи не было настроения упрашивать его, и она еще даже прикрикнула, что единственный сынок он у своей маменьки, а не у нее. Если он не хочет есть, то и не надо. Мейлахка вспыхнул. Чтобы не расплакаться, он стал указательным пальчиком бренчать на своих губах. Один мальчик заметил это и посмеялся над ним:

— Мейлахка-виленчанин уже играет на губах, как на пианино.

А Лейча еще и добавила:

— Этот чистюля хочет показать, как деликатно он испечен.

Слава подождала, пока ученики не разошлись. Гитл вытирала тряпкой мокрый пол в прихожей, ее дочери убрали со столов. Лейча с обидой отметила, что Мейлахка ушел, так и не поев. Кроме того что он единственный сынок у своей матери, он еще и пользуется особым вниманием у главы ешивы и в доме резника. Ведь реб Цемах однажды нашел его ночью в синагоге заснувшим над томом Гемары и принес на руках в этот дом, чтобы Роня положила его спать со своими детьми. «Опять Роня!» — подумала Слава. Лейча прервала ее мысли:

— А чего от вас хотел мой бывший жених, этот варшавский жулик?

Теперь Слава поняла, почему ее сначала приняли недружелюбно. Маленькое местечко, здесь за четверть часа все узнают, кто у кого был. И в эту мышиную нору Цемах хочет ее затащить? Слава ответила, что варшавянин действительно заходил к ней, чтобы она повлияла на своего мужа, с тем чтобы тот пришел на свадьбу. Однако Лейчу это не должно волновать. Парень не производит хорошего впечатления. Его жена не будет с ним счастлива. Гитл просияла и протянула обе руки к жене директора ешивы, как к ангелу.

— Я ведь это же и говорю все время, что это чудо с небес, что мы своевременно от него отделались. Но моя дочь не может позабыть его смазливую физиономию.

— Я не могу забыть его обделанную физиономию?

Лейча злобно сорвала со стола скатерть. Голый стол она покрыла клеенкой и рассмеялась: напротив, пусть реб Цемах идет на свадьбу варшавянина не раздумывая. Кого это волнует?

Слава развязала принесенный ею сверток и попросила Лейчу взять его содержимое. Девушка с жадным любопытством рассматривала платье и блузку и была готова сразу же надеть их. Ее мать вытирала глаза и желала жене главы ешивы, чтобы она состарилась со своим мужем в богатстве и почете. Раввинша может быть уверена, что они из-за этого типа, бывшего жениха, не откажутся работать на кухне. Однако лицо Рохчи запылало. Она подняла на младшую сестру свои постоянно опущенные глаза:

— Я все время говорю, что ты больше не должна упоминать его имени. Но почему ты должна принимать эти подарки?

Жена главы ешивы начала оправдываться: она никого не хотела обидеть. Лейча была у нее в гостях, вот и она тоже пришла в гости и принесла с собой маленький подарок.

— Я благодарю вас, и я охотно приму подарок. Я не пустая гордячка! — вспыхнула Лейча, устремив горящий взгляд на Рохчу. Та испугалась гнева младшей сестры и пошла на попятную: она ведь не говорила, что вещи негодные. Она имела в виду только, что Лейча выше и худее. Но если ушить это платье и эту блузку по ширине и отпустить в длину, они в точности ей подойдут.

Глава 18

В понедельник утром, зайдя к жене, Цемах увидел, как она укладывает свою одежду из платяного шкафа в два пустых чемодана, стоявщих на двух стульях. Он присел на край кровати и печально спросил:

— Все-таки уезжаешь?

Она стояла, склонившись над чемоданом, складывая в него вещи, и заговорила, обращаясь, скорее, к себе самой, чем к нему. Разве он не ожидал, что она уедет? Разве подобает ему притворяться? Цемах ответил печальным голосом из-за ее спины, что не притворяется. За эту пару дней, с тех пор как она приехала в Валкеники, он увидел, что она может ужиться с кем угодно. Слава снова ответила через плечо, что он ошибается. Только пару дней она могла подыгрывать ему и изображать из себя праведницу. Она повернулась к нему и сказала через комнату, что он сменил ботинок на лапоть. С такими типами, как виленский табачник, его мальчишка со своей аргентинской матерью, в Ломже ему не приходилось иметь дела. Ведь местный уважаемый еврей, этот зять раввина, в тысячу раз хуже, чем ее брат Володя. Володя никогда в жизни не осмелился бы мешать выступать в синагоге старому раввину. И этот варшавянин тоже ведь намного хуже ее племянника Лолы. Варшавянин готов совершить еще худшие дела, чем соблазнить служанку, а Цемаху еще придется идти на свадьбу своего ученика.

— Я уже вчера вечером сказал тебе, что не пойду на его свадьбу. И он не мой ученик. Учеников надо воспитывать долго, с того времени, когда они еще дети, — вздохнул он, и его лицо затуманилось от тоски. — Мои ученики — это те парни, которых я привел через границу из России и оставил в Нареве.

За прошедшую ночь Слава додумалась до мысли, что если бы муж любил ее по-настоящему, он бы не страдал оттого, что расстался со своей первой невестой и не дрожал бы при мысли, что об этом узнают.

— А ты совсем не боишься угрозы варшавянина, что он расскажет о твоем отмененном сватовстве? — спросила она, следя за каждым его движением.

— Его угроз и наговоров я уж точно не боюсь, — ответил Цемах после долгого и тяжелого молчания.

Слава снова принялась возиться со своими чемоданами и одновременно говорила, что если бы она заранее об этом знала, она бы не была так терпелива к этому дурацкому жениху. И все-таки она довольна, что познакомилась с обитателями местечка, и теперь видит, что они ей не компания. Цемах должен быть даже доволен тем, что она уезжает. Ему не нужна жена, отличающаяся от состоятельных обывательниц-святош, которые поддерживают его ешиву.

Цемах вскочил: пусть она напряжется, она сможет поладить с местными женщинами, как он поладил с местными мужчинами! Местные обыватели хорошо знают, что Гирша Гордон совершил против мейсегольского раввина ужасную несправедливость. Тем не менее они относятся к нему еще дружелюбнее, чем прежде, и проявляют по отношению к нему еще больше уважения. Им даже приятно то, что они могут притворяться так, чтобы Гордон не узнал, что они на самом деле думают о нем, или, по крайней мере, чтобы он не мог бы иметь к ним претензий. При этом состоятельные обыватели ничуть не зависят от него. Они делают это просто так. Зачем им с ним ссориться? Но те годы, в которые он, Цемах, учился и учил других говорить только правду, те годы теперь мстят ему, и его молчание отравляет ему кровь. Тем не менее он готов продолжать молчать, лишь бы не разрушить ешиву.

— Но от того, чтобы вмешиваться в чужие дела и разрушать нашу совместную жизнь, ты не мог удержаться, — снова ответила ему она старой претензией, которую уже выдвигала в ответ на его речи. — Не знаю, сможешь ли ты себя в дальнейшем заставить быть иным, чем ты есть. Я бы этого наверняка не смогла. Местные поняли бы рано или поздно, что они мне противны, и возненавидели бы меня. Но ты — служитель культа, а у служителя культа не должно быть жены, которую ненавидят его наниматели.

Слава держала на плече белую шелковую комбинацию с бахромой и гладила ее, как мягкую теплую шкурку животного.

— Поедем со мной домой, и я буду вести себя так, как ты хочешь. Я буду соблюдать законы, касающиеся женщин.

Цемах тяжело вздохнул и сел, понурившись. Он видел, что жена занята только собой. Она не хочет понять того, что ей не по сердцу. Слава изобразила на мгновение на своем лице измученную улыбку, потому что забыла, что ничего не может от него добиться. Она упаковала комбинацию с пышной бахромой и сразу же подошла к нему.

— А где ты будешь жить, у резника?

— Ну да. Я ведь там и живу все время вместе с моим товарищем реб Менахем-Мендлом, — растерянно пробормотал он, запинаясь.

— Твой товарищ может жить у резника, а тебе нельзя. — Она положила руку на его плечо, и бледный свет засиял на коже ее лица. — Роня деликатная, добрая и даже довольно умная, но она не умеет скрывать своих чувств. У тебя еще могут быть из-за нее неприятности и неудобные ситуации.

Слава нарочно говорила об этом как о деле ясном и известном всем, чтобы Цемах даже не попытался ничего отрицать. По его лицу она видела, что не открыла ему никакого секрета, которого бы он прежде не знал. Доброжелательность и мягкость, с которой она дала ему этот совет, как будто была ему сестрой, а не женой, сняли его опасение, что она знает о Роне. Он начал вздыхать и с вполне будничной обеспокоенностью говорить о том, что не знает, какой предлог привести резнику в качестве причины переезда, а кроме того, ему некуда переезжать.

— А где мы жили бы с тобой, если бы я осталась? — спросила она. Цемах ответил, что общинный деятель, занимающийся ешивой, портной реб Исроэл, предлагал ему половину своей большой квартиры. Портной думал, что она приехала, чтобы остаться в местечке надолго или даже насовсем.

— Когда ты не герой, ты слабенький человечек. Переезжай к портному и скажи ему, что я скоро вернусь. Ты всегда сможешь сказать: «Она вот-вот приезжает!» — надтреснуто рассмеялась Слава.

Цемах не понял ее тона и настроения. Обрадованный, что она освободила его от путаницы, он воскликнул, что на Пейсах приедет домой. Ее глаза выстрелили голубым огнем:

— А после Пейсаха вернешься в свою ешиву?

Он молчал, а она смеялась: такой мудрый выход, а ей это совсем не пришло в голову! Почему бы ей не помочь ему, избавив его от груза, лежащего на его совести из-за того, что он оставил жену? Он будет приезжать на Пейсах, как это делает муж Рони. А у него будет и чистая совесть, и жена в постели. Она, конечно, сперва пойдет в микву, чтобы он мог ею пользоваться. Потом он снова приедет на праздник Кущей, когда она уже будет ходить с большим животом. У нее будет расти живот, а у него — борода.

— Уходи и дай мне паковать вещи! — Она вытолкала его из комнаты и заперла за ним дверь изнутри. — Иди! — крикнула она через дверь так громко и яростно, что он сразу же ушел из опасения, как бы она не начала стучать в дверь кулаками.

Вечером Слава зашла к резнику попрощаться. Реб Липа-Йося сидел в столовой один и почесывал верхнюю губу. Из-за рано наступившего зимнего вечера в доме уже горел огонь. Старик поднял голову и прикрыл глаза от света лампы, чтобы разглядеть, кто вошел.

— Хороший же вы человек, вы забираете у нас нашего квартиранта, — добродушно сердился резник. Слава удивилась тому, что Цемах так быстро и без колебаний выполнил ее желание. Он хочет, чтобы она до своего отъезда еще успела увидеть, что он и Роня больше не будут жить под одной крышей. Чтобы оправдать неожиданное и странное поведение Цемаха, Слава стала говорить со стариком доверительно, как с родным отцом. Доброжелательно-строгий глава семьи, державший себя с нею по-домашнему просто, он нравился ей больше, чем все его родственники.

— Вы ведь понимаете, что это не жизнь, чтобы муж и жена все время были врозь. Я попросила мужа, чтобы он сразу же переехал к портному. Ведь могут найтись и другие охотники на такие чудесные комнаты. Но когда я вернусь, я сама точно не знаю. Я должна сначала выйти из дела, которое вместе с братьями унаследовала от отца.

Реб Липа-Йося вздохнул: он прекрасно понимает, что это никуда не годится, чтобы муж и жена жили отдельно друг от друга. То, что его старший зять Юдл — недотепа, может увидеть даже слепой. Когда Юдл на бойне, он сидит и дрожит, как бы этот недотепа не сделал там трефным целого быка. Но его младший зять — отнюдь не недотепа, он, напротив, даже слишком хорошо умеет устраиваться. Он, этот гултай, живет круглый год за границей, а его молодая жена сохнет. Так разве удивительно, что Роня за последнее время уже во второй раз заболела? Она ложится с тяжелой головой, как теленок, не получивший ни глотка молока. И позвать врача не разрешает. «Со мной ничего страшного», — говорит она. Но ведь он ее отец, он понимает, что при таком муже жена не может не болеть и не худеть, как рассохшаяся деревянная кадушка на солнце. И реб Липа-Йося почесал подбородок через свою густую бороду с такой яростью, словно все его беды происходили оттуда.

Вошла Хана-Лея. Всю субботу она была холодна с женой квартиранта и как будто даже дулась на нее. Теперь она заговорила с ней очень любезно, сказав, что Цемах получил самую хорошую квартиру и самого достойного еврея. Женатые сыновья и замужние дочери портного живут сами. Так что у них в доме тихо, а жена портного хорошо готовит.

— Пока приедет жена реб Цемаха, он ведь может столоваться у нас, — заговорил старый резник с дочерью. Однако она накричала на него, как на мальчишку: реб Цемах будет жить у портного, а бегать несколько раз в день есть у них?

— Я слышала, что вашей сестре нездоровится. Что с ней? — спросила Слава.

— Я не знаю, да и она сама тоже не знает, — еще больше рассердилась дочь резника.

— Я хочу посмотреть, как дела у Рони, и попрощаться с ней. — Слава встала из-за стола. Хана-Лея явно была очень недовольна, но смолчала.

Роня лежала в постели, укрытая одеялом. Как только Слава вошла, Роня села и быстро начала говорить, что с ней ничего страшного. У нее просто болит голова и небольшой жар.

— Благодарю вас, что зашли. Вы действительно уезжаете одна? А я была уверена, что ваш муж уедет вместе с вами, — горячее дыхание вырывалось из ее полудетских, потрескавшихся от жара губ.

— Как вам могло прийти в голову, что мой муж оставит ешиву и уедет? — удивленно рассмеялась Слава.

— Я думала, что реб Менахем-Мендл останется руководить ешивой, а ваш муж вернется вместе с вами домой. — Роня тоже рассмеялась и покраснела. — Я понимаю, что было глупо с моей стороны так думать. Но почему бы вам не остаться в Валкениках? Вы бы могли жить у нас, я вам уже говорила. Но у портного действительно лучше. Там есть большие светлые комнаты и нет маленьких детей. А зачем вам уезжать?

— Я скоро вернусь, — ответила Слава, и ее холодное белое лицо стало похожим на фарфор, а глаза заискрились злобой к этой женщине, желающей занять ее место. Однако глаза Рони улыбались в ответ с мягкой обидой на то, что она не говорит правды, не признается, что не вернется в Валкеники.

Обе женщины замолчали. Слава была уверена, что дочь резника заболела от тоски из-за того, что уезжает Цемах. Она склонна к депрессии, и нервы у нее слабоваты. От сильной обиды она заболевает и впадает в меланхолию. Обитатели местечка и ее домашние тоже не понимают ее. Единственная, кто ее понимает, это та злая баба, ее старшая сестра. Слава смотрела на тонкие плечи Рони с голубыми жилками, пронизывавшими кожу. Острые ключицы были хорошо заметны. Груди под рубашкой выглядели плоскими и обвисшими. Бледное лицо и опущенная голова с собранными на макушке в пучок волосами делали Роню похожей на какую-то тонкую изогнутую свечу, горящую тускло и печально в холодной и пустой ночной комнате. «Муж сидит за границей, а она исходит от тоски по любви», — подумала Слава, и на нее напала ненависть к собственному мужу. Он еще доведет до того, что и она будет выглядеть как дочь резника. С тех пор как Цемах оставил свою первую невесту, он заботится обо всех страдающих женщинах, кроме собственной жены.

В комнату с шумом вбежали двое мальчиков Рони. Один из них тащил сшитую из тряпок лошадку, а другой толкал перед собой коляску на колесиках. Мать протянула руки к детям и прижала их к себе. Глаза ее сияли. Слава тоже была довольна тем, что зашли эти мальчики. В своем совместном сидении и молчании женщины уже дошли до того момента, когда должны были довериться друг другу или же, наоборот, поругаться. Слава смотрела, как Роня целует своих детей и не дает им отойти от своей постели, будто их присутствие утешало ее и она хотела показать, что у нее еще есть, кого любить. Через минуту зашла Хана-Лея, чтобы разнюхать, не наговорила ли ее сестра слишком много этой нагловатой женщине.

Мальчишки спорили между собой, кто из них будет играть с лошадкой, а кто — с тележкой. Хана-Лея накричала на них и стала ждать, что жена директора ешивы уйдет. Слава спросила, где она может найти в местечке плод рожкового дерева и другие фрукты. Сегодня Пятнадцатое швата, и она хочет перед отъездом принести подарок Мейлахке, которого его муж нашел ночью в синагоге и принес на руках в их дом, чтобы Роня положила его спать со своими детьми.

— Мейлехка спал у нас только одну ночь. Ох, какой это мальчик, какой птенчик! Ваш муж любит его, реб Менахем-Мендл его любит, и я тоже его люблю. — Роня гладила своих мальчиков, словно для того, чтобы показать, что их она, тем не менее, любит больше всех.

— Очень мило с вашей стороны, что вы интересуетесь учениками вашего мужа, — наконец сказала доброе слово Хана-Лея и принялась расписывать лавку на рынке, где можно купить самые лучшие фрукты. Жена резника добавила еще, что рада, что жена директора ешивы скоро вернется назад в местечко. Больше Хане-Лее сказать было нечего. Она не умела притворяться и не выносила хитрых городских штучек. Поэтому она была поражена, когда увидела, как Роня и жена директора ешивы прощаются будто родные сестры. Роня смотрела со странной, какой-то полуслепой и напуганной улыбкой, не уезжает ли жена реб Цемаха с ненавистью к ней, а потом две женщины расцеловались.

Глава 19

Соя-Этл, служительница, работавшая в странноприимном доме, занималась одновременно и похоронами. Она шила саваны для скончавшихся евреек и омывала их. Соя-Этл, видимо, была когда-то высокой, но теперь уже согнулась втрое. Желтоватая, пергаментная кожа на ее высоком выпуклом лбу была сморщенной. Руки были покрыты густой разветвленной сетью вен. Старушка пережила мужа и всех своих детей. У нее не было родных, которые помогали бы ей. С обитателями местечка, принадлежавшими к младшим поколениям, она почти не была знакома. Зато хорошо знала всех покойников с кладбища. В йорцайт[168], Девятого ава или накануне Грозных дней[169], когда обитатели местечка интересовались, где лежит какой-нибудь их двоюродный дедушка, Соя-Этл показывала, где находится его заросшая могила. Она разговаривала редко. Казалось даже, она разучилась думать, как будто кладбищенская трава проросла у нее в мозгу. Когда она все-таки произносила слово, то пищала, как птичка, кукарекала, как петушок, и посмеивалась добродушным смешком выжившей из ума старухи. Валкеники считали ее доброй душой. И все-таки от нее держались подальше. Боялись брать что-либо из ее рук, как будто таким образом можно было прикоснуться к ангелу смерти. Однако старуху это не волновало. Она жила среди надгробий. Когда она расхаживала по кладбищу, ее лицо светилось и улыбалось, как будто она без слов разговаривала с усопшими, лежавшими под земляными холмиками. Ее глаза сияли от счастья и тогда, когда в странноприимном доме ночевали бедняки из других местечек. Однако зимой кладбище заметал снег, а бедняки из других местечек не приезжали. Вот и стояла Соя-Этл целыми днями у окна и смотрела на надгробия по ту сторону реки, как будто утешала усопших издалека, давая им понять, что из ее памяти они еще не исчезли.

Странноприимный дом был разделен деревянной стенкой до самого потолка. На большую половину — для гостей, и меньшую — для прислужницы. Посредине стены была построена большая русская печь, выходящая заслонками на сторону старухи. С тех пор как в странноприимном доме поселились мальчишки из ешивы, Соя-Этл перестала смотреть через окно на кладбище и начала поглядывать через щели в стене на сторону ешиботников. Каждое утро после их ухода на молитву она входила в большую половину дома прибрать, подмести, перестелить постели. Потом уходила назад, в свою квартиру, и ждала, пока ешиботники вернутся ночью. В странноприимном доме стоял большой стол со святыми книгами, и те, кто старался никогда не прерывать учебы, вечерами сидели за ним и занимались. Старуха из своего убежища смотрела, как они раскачиваются над книгами, и прислушивалась к их сладостным напевам.

Недавно один мальчик зашел к служительнице спросить, нет ли у нее чашки чаю. С тех пор Соя-Этл держала наготове для своих квартирантов чайник с горячей водой и глиняные кружки. Мальчишки из ешивы, в отличие от взрослых, совсем не боялись брать что-либо из рук этой кладбищенской еврейки. Но угощения они от нее не получали. У нее не было ни чаю, ни сахару. Только заваренный кипятком цикорий. Как-то раз один мальчишка посмотрел через щель в стене и встретился взглядом со старухой. Ребята начали сторожить у стенки и обнаружили, что служительница подсматривает за ними. Некоторые ученики не хотели, чтобы женщина видела, как они раздеваются, другие просто хотели пошалить. Жильцы заткнули щели ватой, тряпками и соломой. Они воображали, что, когда они будут в ешиве, Соя-Этл вытащит эти тряпки. Тогда они снова заткнут дырки. И так, пока Соя-Этл не устанет. А если это все-таки не поможет, они забьют щели дощечками.

Ночью ученики нашли дом убранным, а тряпки в щелях — нетронутыми. Двое мальчишек зашли к служительнице под предлогом, что хотят горячей воды. Они были уверены, что на этот раз она их выгонит. Однако именно в этот раз старуха угостила их свежезаваренным чаем и дала по четвертинке сахарной палочки каждому, кто пил чай. Мальчишки вернулись к товарищам смущенные, потому что им стало жаль старушку. Однако самые упорные из ешиботников продолжали утверждать, что нельзя позволить подкупить себя кусочком сахара. Ведь это все-таки неприлично, если женщина заходит к мужчинам. Мейлахка-виленчанин сообщил об этой истории директору ешивы. Реб Цемах велел, чтобы тряпки из щелей немедленно вытащили, и сказал, что нельзя лишать старуху удовольствия слышать, как сыны Торы изучают святые книги. На утверждавших, что они стесняются, директор ешивы накричал, что служительница годится им в прабабки.

— Мейлахке-виленчанину даже нравится, что кладбищенская еврейка следит за ним, — говорили между собой мальчишки, вытаскивая тряпки из щелей, как велел директор ешивы.

Однако с тех пор, как начались большие холода и у Сои-Этл не хватало дров, чтобы хорошенько топить, ученики стали оставаться в теплой синагоге как можно дольше и больше не занимались по вечерам за столом в странноприимном доме. Приходили только ночевать. Старуха стала снова смотреть в окно на заснеженное кладбище, тоскуя по сладким голосам изучающих Тору. Как раз Пятнадцатого швата было не так холодно, а служительница в честь Нового года деревьев получила несколько связок дров, чтобы получше протопить печь. В честь праздника не соблюдался и порядок занятий в ешиве. На этот раз обитатели странноприимного дома собрались раньше, чем обычно.

Хайкл-виленчанин зашел к старухе попросить иголку и нитку. Старушка довольно покивала своей усохшей головкой и дала ему иголку и моток белых ниток.

— Мне нужны черные нитки, чтобы починить одежду, а не белые, чтобы шить саван, — крикнул виленчанин ей прямо в ухо.

Соя-Этл снова доброжелательно покивала головой и дала ему черные нитки. Хайкл вернулся во вторую половину дома и уселся за стол чинить свой пиджак. С тех пор как он увидел жену директора ешивы, он стал обращать внимание на свою одежду и сердился на реб Цемаха Атласа, который пренебрегал внешней стороной этого мира, но, тем не менее, носил красивую одежду и имел жену-красавицу. Сколько Хайкл ни говорил себе, что эта красавица старше его, может быть, лет на двенадцать и что она тоже когда-нибудь расплывется, как это случилось с матерью Герцки Барбитолера, — ничего не помогало. Он думал о ней беспрестанно, хотя знал, что его грех несравнимо больше, чем когда он думал о Чарне, дочери Гирши Гордона, ведь сейчас его мысли заняты замужней женщиной.

Напротив Хайкла сидел Мейлахка-виленчанин с трактатом «Недарим» и считал, сколько страниц он уже выучил. Мейлахку тоже что-то сильно беспокоило. Когда он в пятницу пришел к извозчику, чтобы забрать свою еженедельную посылку со съестным из дома, тот сказал ему, что на этот раз ничего ему не привез. Мейлахка понял, что мать и сестры совсем забегались, закупая большие партии фруктов перед Пятнадцатым швата. Мать Герцки Барбитолера приехала, чтобы забрать его аж из-за моря. А у его мамы и сестер нет времени принести посылку для него с Мясницкой на Стефановскую улицу[170], куда заезжают валкеникские извозчики.

За столом сидел и оранец[171], который подрезал маленьким ножичком ногти на руках. Ешиботники валялись на лежанках и читали или разговаривали между собой. Подброзинец[172], крепкий паренек с подростковыми прыщами на лице, бегал по узкому проходу между лежанками и вслух читал книгу мусара.

Слова застряли в горле у подброзинца. Оранец перестал отрезать от столешницы кусочки дерева, которые надо было сжечь вместе с ногтями, а другие пареньки слезли с лежанок. Мейлахка вытянул голову вперед, как зайчик, который раздувает свои влажные ноздри и поднимает длинные уши, услышав шорох среди ветвей. Только Хайкл ничего не замечал вокруг себя, так он был зол и так погружен в починку платья. Чем больше он штопал свой пиджак, тем больше дырок в нем находил. Локти и манжеты были потрепаны, воротник — наполовину оторван, а пуговицы болтались на отдельных ниточках. Только услыхав звонкий женский голос, он поднял голову. В комнате странноприимного дома стояла жена директора ешивы и протягивала Мейлахке большой бумажный пакет:

— Я принесла тебе и твоим товарищам плод рожкового дерева и разные фрукты в честь Пятнадцатого швата.

Позднее Мейлахке пришлось оправдываться за свое поведение, потому что все его упрекали. Он забыл о всяческих приличиях и схватил пакет обеими руками.

— Это для тебя, но и для твоих товарищей тоже, — нежным голосом сделала ему замечание жена директора ешивы. Он вспыхнул и покраснел, а потом обеими руками отодвинул от себя пакет. Вокруг стояли ешиботники, заложив руки за спину, а пейсы — за уши, и улыбались, глядя на такое детское поведение Мейлахки. Хайкл остался сидеть с иголкой в руке и, остолбенев, смотрел на происходящее. Даже потом у него пылало лицо каждый раз, когда он вспоминал, как жена директора ешивы застала его за починкой пиджака, как какого-нибудь портняжку, ставящего заплаты.

Слава смотрела на два ряда лежанок, выстроившихся вдоль стен. Лежанки были покрыты потертыми одеялами, а подушки в их изголовьях — грязными наволочками. На части подушек наволочек не было вообще. Перья так и лезли из красных наперников. На полу валялась солома, вывалившаяся из матрасов. Над кроватями, на гвоздиках, вбитых в стены, висели мешочки с филактериями и полотняные свертки. Чтобы жена директора ешивы не удивлялась, что они не держат свои вещи в сундучках и чемоданах, подброзинец рассказал ей, что в странноприимном доме есть мыши. Мейлахке было что рассказать поинтереснее, и пусть про него не говорят, что он кляузничает на товарищей.

— Перед тем как мы читаем «Слушай, Израиль» и ложимся спать, мы просим друг у друга прощения. Мы не хотим, чтобы кто-то лег спать с обидой на товарища, и поэтому миримся.

Стоявшие вокруг ешиботники снова по-взрослому улыбнулись, слушая похвальбу Мейлахки. Жена директора ешивы подошла к печи и потрогала кирпичи, из которых та была сложена.

— Печь натоплена, но в доме холодно. Надо заткнуть дыры, — сказала она, наклонившись, чтобы заглянуть в щели, пропускавшие свет с той стороны. Однако тут же испуганно отскочила назад. Она увидала чьи-то глаза прямо напротив своих глаз. Подброзинец снова откликнулся и сказал, что раввинше незачем пугаться. Служительница странноприимного дома имеет обыкновение подсматривать через щели в стене. Однако директор ешивы велел, чтобы щели не затыкали, потому что нельзя лишать старуху удовольствия слышать голоса ешиботников, изучающих Гемару. Слава вернулась к паренькам, стоявшим вокруг стола.

— Будьте здоровы! Завтра утром я уезжаю.

Она увидела на их лицах печаль и обиду.

— А когда вы вернетесь? — спросил Мейлахка таким тоном, будто она его обманула. Тронутая тем, что ученики сожалеют о ее отъезде, она вдруг почувствовала, что у нее сжалось горло. Она не хотела лгать этим юным сынам Торы, как солгала в доме резника, сказав, что вернется.

— Я не знаю, Мейлахка, когда я вернусь. Не знаю. — Слава сделала движение рукой, чтобы погладить мальчика, и сдержалась, чтобы не выделять его из остальных. Однако Хайклу она подарила потаенную последнюю улыбку, полную соблазнительного очарования и в то же время — печали, как будто знала, что делается у него на сердце, и как будто сама тоже от чего-то страдала. Хайкл увидел в ее глазах слезы. Ее улыбка еще долго светила ему, как золотые языки свечей через замерзшие окна, как зеленые иголки сосен из-под снега.

Как только Слава вышла, Мейлахкой снова овладел соблазн, и он ухватился обеими руками за бумажный пакет.

— Рожок! Фиги, целая коробка фиг! Связка фиников! — воскликнул он. Однако остальные все еще стояли, опечаленные тем, что молодая красивая раввинша уезжает, и у них даже не было желания заглянуть в пакет с фруктами. Мейлахка понял, что его, чего доброго, еще могут заподозрить в том, что он просто обжора. Он принялся разъяснять причину своего поведения: по правде говоря, его очень расстроило, что семья не прислала ему посылки в честь Пятнадцатого швата. Вот Небеса и прислали ему замену той посылке. Провидение послало ему через жену директора ешивы плод рожкового дерева, чтобы он «услышал», что к Торе ничего не добавляют, как говорит реб Менахем-Мендл, и что правильная жизненная стезя — это путь Новогрудка: способность полагаться на Бога без приложения усилий! Он обрадовался тому, что «услыхал» это, а не самому плоду рожкового дерева.

Хайкл сидел, опустив руки. Ему больше не хотелось чинить свою потрепанную одежду. Теперь ему не будет мешать, что он ходит в рванине. Другие пареньки в полном молчании смотрели на деревянную щелястую стену. Теперь только теплые, добрые и преданные глаза старушки Сои-Этл будут беречь их на протяжении всей зимы, до тех самых пор, когда они вернутся на Пейсах по домам.

Загрузка...