V
Пожалуй, никого еще так не проклинал Демид, как Головешиху в этот поздний час. Есть ли у ней хоть капля совести?
– С праздником вас, – врастяжку заговорила Головешиха, проходя в передний угол. – Не ждали этакой радости? Господи, каких перемен на свете не происходит! Другой раз – темень, глаза выколи, и вдруг – замельтешил огонек. Вот и свиделись, сердешные! А ведь не было бы у вас ноне радости, кабы не моя Анисья. Говорил Демид иль нет, как Анисья спасла его от волчья? Господи, что было-то!..
Сестры – Фроська и Мария – кинулись к брату. Белокурая полненькая Фроська повисла на шее Демида, оттеснив Агнию к кровати. Черноволосая Мария, плача и сморкаясь, вспомнила погибшего на фронте мужа. У нее пятеро детей, один другого меньше.
Филимон Прокопьевич, не обращая внимания на сына и дочерей, распушив бороду обеими руками, не знал, куда и посадить Авдотью Елизаровну.
– А я к вам не с пустыми руками, – сообщила Головешиха, поднимая на стол вместительную продуктовую сумку, откуда достала три поллитровки водки, несколько банок консервов, селедку и кусок медвежьего мяса, килограмма на три с половиной. – Вот и я побывала на охоте. Медвежатина-то свеженькая.
– Что же мне делать-то, осподи! – опомнилась Филимониха, все еще не осознав, что ее единственный сын воскрес из мертвых. – Гостей-то принимать надо, Филя, а у нас…
На призыв матери отозвалась проворная Фроська, любимица Филимона Прокопьевича. Она сейчас же сбегает домой, принесет и варево, и жарево, и самогонки четверти три, которую Фроська в присутствии участкового Гриши назвала скромно «медовухой на хмелю».
– Давай, давай, Фрося! Тряхни заначку мужика свово. Ну а что Мария притащит на встречу брата?
– А что мне тащить, тятя! Пятеро голодных ртов…
– Хе-хе-хе, существительно, – отозвался Филимон Прокопьевич, разведя бороду обеими руками. – Без них можно обойтиться.
– Веди, веди, Маруся, всех своих ребят. Обязательно! Я хоть погляжу, что у меня за племянники и племянницы, – сказал Демид, глянув на отца исподлобья.
Участковый Гриша, переждав суету хозяйских распоряжений, подошел к Демиду и присел на лавку.
– А я тебя, Демид, у зарода ни за что не признал!.. Значит, спытал хлеб-соль у союзников? Здорово они тебя устряпали. Ну, ничего, дома поправишься. Были бы кости, мясо нарастет. Усы сбрей. Зачем тебе седые усы? Ты ж мой годок.
Вышло так, что Агния с Полюшкой оказались в углу возле дверей, в суматохе оттесненные от Демида, на деревянной Филимонихиной кровати, на куче рухляди и рванья.
Настороженная, немножко испуганная происходящим, Полюшка не спускала глаз с Демида. Отец! Это же ее отец!.. Вот этот высокий, белоголовый, усатый, с заветренным лицом человек в солдатской гимнастерке без погон – ее отец! Она же так много наслышалась про Демида, который будто бы жестоко обманул ее мать. Как обманул? Когда? Она не знает. Но все говорят, что Демид был плохим человеком, и вот Полюшка видит отца – и совсем не такого, каким она представляла его. У него такой мягкий, душевный голос и ласковый взгляд часто помигивающего глаза.
Агния между тем решала трудную задачу. Самолюбие ее, гордость, боль, которую испытала, были оскорблены. Как же ей поступить сейчас? Встать и уйти? Ну а потом? Завтра, послезавтра?
– Полюшка, собирайся, пойдем.
– Что ты, Агния, – спохватился Демид, покидая участкового Гришу. – Куда идти? Что ты!
– У нас есть свой дом, Демид… Филимонович.
Агния подала Полюшке шаленку и поторопила одеваться.
– Да что ты, Агнюша? Я же… я же… еще не успел повидаться с Полюшкой. Если бы я знал, что у меня растет такая хорошая дочь…
– Какая она тебе дочь? – выпрямилась Агния, застегивая жакетку. – Мой грех – мои и заботы. Что ворошить-то старое?
– А старое-то, Агния Аркадьевна, на хмелю настояно, крепче молодого на ржаной закваске, – ввязалась в разговор Головешиха, выдвигаясь на середину избы. – Может, ты думала, что вот, мол, заявилась Головешиха и дорогу тебе поперек перейдет. Не думай так: не дура, ума набралась.
Агния не слушала Головешиху. Давнишняя обида на Демида хлынула из сердца, холодом налив ее карие, печальные глаза.
– Ну что ты копаешься? – тормошила она девочку.
Демид вдруг обнял Полюшку и прижал ее к себе:
– Моя ты, моя ты! Полюшка!.. Не уходи!
Руки Полюшки тянулись к Демиду, но Агния, схватив дочку за воротник пальто, выдернула ее из объятий отца, толкнув ногою дверь, не вышла, а боком вывалилась в сени вместе с Полюшкой.
– Пусти меня! Пусти! – кричала Полюшка, отбиваясь от матери.
Демид хотел было кинуться в сени, но загремел Филимон Прокопьевич:
– Опамятуйся, Демид! Потому – линия.
– Что? Что ты говоришь? Какая линия? – не понял Демид, ладонью закрыв кожаный кружочек над потухшим глазом.
– Говорю – линия! Агния не признает тебя ни в какую, смыслишь? Это она сгоряча на шею тебе кинулась. А как поразмыслить: ты не статья для нее. Потому – партейная. Место такое занимает в геологоразведке. Соображаешь? Окромя того – Степана ждет из Берлина.
Слышно было, как шумно вздыхали сестры.
Демид уставился в угол материнской кровати, где недавно сидела Агния с Полюшкой. Он стоял посреди избы под матицей полатей – высокий, прямоплечий, белоголовый… VI
Тускло горит подслеповатый огонек в двух окошках дома Аркадия Зыряна. Три четверти дома спит, а в двух окошках мерцает, словно кровцой налитый, красноватый свет. Не спит Агния, места себе не находит на пуховой, негреющей постели.
Две черные косы Агнии, свисая до полу, шевелятся; Агния то в одну сторону повернет голову, то в другую. Полюшка спит рядом с ней. Кудряшки ее золотистых волос, касаясь оголенного плеча матери, щекочут тело, будто по коже ползают дикие пчелы. Пухлые губы Полюшки расплываются в сладостной улыбке. «Верно, приснился ей отец, – думает Агния, часто-часто помигивая. – Как разгорелась-то, ласточка моя. Какая она рослая да тонкая. Как есть его портрет, ни капельки от меня. Все от него».
И кажется Агнии, что это не Полюшка рядом с нею спит, а он, ее Демид, ее любовь!
«Никогда я не любила Степана так, как Дему. В Деме вся моя душа, все мои радости и веселье! Если бы в ту пору не беда эта, жили бы мы с ним души не чая друг в друге. И любила-то я его больше жизни!»
«Не узнаешь?» Как нежно и ласково он позвал ее «Агния».
Так и слышится его голос – страждущий, исторгнутый из сердца.
«Одна я ждала его, – думает Агния. – Может, моя любовь и спасла его от смерти? Что же мне делать, боже мой?»
Агния повернула голову и поглядела на кровать Андрюшки. Тот спал лицом к ней, слегка посапывая. Углисто-черные волосы и брови, сплывшиеся над переносьем, утяжеленный Степанов подбородок, смуглявое лицо – Вавиленок, упрямый и норовистый. Не парнишка, а взрослый парень. Нынешний год Андрей получил паспорт и уедет учиться в город.
– Не балуй, грю! Как пхну – покатишься!.. – вскрикнул спросонья Андрюшка.
– С кем он воюет? – вздрогнула Агния.
Как странно! Полюшка – истый Демид, Андрюшка – Степан Егорович. И почему-то Полюшка ближе к сердцу Агнии. Андрюшка льнет к деду Егору Андреяновичу, Полюшка – у сердца матери, не оторвать.
«Правду говорят в народе: любовь – присуха. Сколько лет прошло, а все Демид для меня как первый листок на березоньке. Люблю его, одного его. Хоть и не будем мы вместе, чую сердцем, не будем».
И ей так захотелось в этот тревожный час ночи, чтобы Демид был с нею, вот здесь, рядом! Как бы она прижалась к нему – трепещущая, зябкая, счастливая от его близости. Как он ласкал ее! И она не стыдилась его страстной, обжигающей любви, не прятала глаз на деревне; ей все было нипочем!
«Может, я теперь постарела? – кольнула в сердце отрезвляющая дума. – Да ведь и он не парень!»
«А что, если взглянуть на себя в зеркало?»
Потихоньку встав с постели, ступая на кончики пальцев, Агния подошла к треугольному столику, где горела лампа. Перенесла лампу к зеркалу, поставила на подоконник возле белой, расшитой узорами занавески, пугливо оглянулась на кровать Андрюшки: не проснулся? Потом подошла к сыну и, бережно взяв его за плечи, повернула лицом к коврику на стене.
Теперь она одна, сама с собою да со своим отражением в большом зеркале. Чья же эта счастливая, порхающая улыбка озаряет смуглое, моложавое лицо с красиво выписанными полудужьями черных бровей, и тонким, чуть горбатящимся носом, и таким легким, округлым подбородком? Кому улыбаются широко открытые карие глаза под тенью черных изогнутых ресниц в лучиках едва заметных морщинок? Чьи это пальцы скользят по лицу, разглаживая морщинки у глаз и на просторном лбу, а черные косы, струясь, как ручейки смолы по белой сорочке, то приподнимаются, то опускаются? Это она, Агния, страстная, беспокойная, нетерпеливая и неугомонная! Сорочка медленно, будто неохотно, сползает вниз, оголяя упругие, еще не опавшие груди. Агнии у зеркала приятно и радостно смотреть на ту Агнию – пьяняще-свежую, крутобедрую…
– Дема, милый, я все та же, ей-богу! – тихо, певуче прошептала Агния. – Дема, да ты посмотри, какая я!.. Ну что, разве я переменилась, а?
И вдруг словно кто со стороны шепнул: «А если рядом будет стоять Анисья?»
Лицо Агнии в зеркале постарело, углы губ опустились, и глаза потухли.
Она поспешно отошла от зеркала и стала одеваться.
«Хоть бы взглянуть на него, как он там сейчас, в доме у себя? Ну что такого, если бы я побыла там с Полюшкой? Он же отец Полюшки. Какая я трусиха! Он еще подумает, что у меня в душе – ни искорки к нему. Как будто он мне совсем чужой! Пойду и хоть издали, да буду смотреть на него».
И тихо-тихо, чтобы не разбудить ребят, Агния замурлыкала песенку:
За окном черемуха колышется,
Распуская лепестки свои…
Медленно замер голос Агнии, и слезы брызнули из ее глаз.
Уткнув лицо в ладони, согнувшись на кровати, она плакала по Демиду, оттого что он не с нею, что между ними залегла какая-то страшная ямина, через которую ни ей, ни ему не перешагнуть.
«Если я подойду с поймы к ихнему окошку, меня никто не заметит, – решилась она. – Что особенного, взгляну только и сразу вернусь».
За каких-то две минуты она успела надеть на себя платье, плюшевую жакетку, повязалась шалью и только тогда вспомнила, что она босая. Валенок в комнате не было, они сушились на русской печке в передней избе. А там, за печью, на железной кровати, спит чуткий Зырян, отец.
Агния заглянула под кровать – нет ли там туфель. Но туфель не оказалось – все в передней избе в ящике для обуви.
Потихоньку, так, чтобы не скрипнуть, не брякнуть, Агния прошла через большую комнату, где спала мать с двумя меньшими сестрами, Маринкой и Иришкой, и так же осторожно вошла в переднюю избу. Из двух окон тускло падал свет на белую русскую печь, на широкий стол, покрытый клеенкою. На своей ли кровати спит отец? Может, он в горнице у матери? Что-то не слышно его всхрапывания?
Руки в привычном месте нашарили валенки, из-за печи раздался голос отца:
– Куда собралась?
Руки вздрогнули и досадно замерли.
– Что молчишь, спрашиваю?
– На двор, куда же больше? – и не узнала собственного голоса.
– Дворов в Белой Елани – четыреста семьдесят пять. В который из них путь держишь?
– На свой, что вы в самом деле!
– Не дури. Я тебя вижу насквозь. Как встретила Демида, так враз все забыла. И что муж обещает домой вернуться, и про Андрюшку. Не нравится мне такое обстоятельство. Кем он для тебя был, Демид Филимонович? Соображать надо, а не прыгать очертя голову, куда толкает тебя дурная материна кровинка.
– Ты чего шумишь, старый? – раздался из горницы голос хозяйки – Анфисы Семеновны.
– Помолчи, метла, дай обуться Агнеюшке. Она вот спешит на свидание к Боровикову, а катанки перепутаны. Куда пойдешь: один белый, другой черный?
В избе посветлело. Это над Белой Еланью прояснилось небо. Облака рассеялись, проглянули звезды. Стояло полнолуние. Молочно-белый свет разлился на косяках окон.
– Нет, постой, голубушка! – загородила дорогу мать. – Смотряй у меня! Так отдую, что не на чем сидеть будет.
– Отстаньте вы, ради бога! – Агния выскочила в сени и вскоре на крыльцо.
Анфиса Семеновна, припав к окну, сообщила, что непутевая дочь ушла из ограды.
– Ах дура-то, ах дура-то! – ругалась Анфиса Семеновна. Ее широкая спина и плечи загородили половину окна. Щуплый Зырян, поддергивая рукой подштанники, подошел к дородной Анфисе Семеновне со спины и, положив ладонь на ее затылок, склонившись к мочке уха с золотой серьгой, спросил:
– Кипит?
– Што кипит?
– В затылке, спрашиваю, кипит у тебя иль нет?
– Да я ее, дуру, за косы приволоку от Боровиковых! Она за ночь-то такое накрутит, ввек не распутаешь. Пусти!
Зырян как бы ненароком обнял податливое, теплое тело жены, пробормотал:
– До чего же ты у меня горячая, метелушка! В тебе энергии, голубушка, что в электростанции. Только подведи провода – и на всю деревню электричества хватит. Али ты забыла, как сама была молода? Может, и тебе тоже проветриться захотелось?
– Да будет тебе! – не без виноватости в голосе сказала Анфиса Семеновна.
Что она могла поделать с непутевой дочерью, когда все знали, что и сама Анфиса Семеновна стояла в доме, как веретено, на которое наматывали трудовые деньги Зырян с детьми. Не раз Анфиса Семеновна пускала на ветер все сбережения. Если Зыряниха запила, то с дымком, по-приискательски. До бесчувствия не напивалась, было хуже: как начнет гулять, соберет узел да и махнет на прииск Благодатный к старику-отцу, и нет Анфисы Семеновны! «Моя супруга жить не может без проветривания души», – пояснял соседям Зырян. Вернется Анфиса Семеновна, виноватая, в глаза не смотрит Зыряну, а он и виду не подает, что ее дома не было. Как ночь, Анфиса на коленях прощения просит за грехи земные.
– Вот дура-то! Кого прощать-то? Ее или тебя? Ты всегда в приличном политическом виде, а она – дура. Бить ее? Жалко. Да и смысла нет. Вовсе сдуреет. Стремнина бушует – поставь плотину – выпрет на займище. Проветрилась, ну и слава богу.
Под местоимением «ее», «она» был сокрыт некий бес души Анфисы Семеновны.
В мать удалась Агния. Такая же кареокая, статная, влюбчивая и беспокойная.